Настройки шрифта

| |

Фон

| | | |

 

Макс Фрай

Вавилонский голландец

Макс Фрай

Библиотекарь

Было так.



Когда мое зрение начало стремительно падать, я, помню, подумал, что это дурной тон, скверная шутка. На месте собственной судьбы, которую, вопреки хорошему вкусу и здравому смыслу, привык персонифицировать, я бы, пожалуй, постыдился действовать столь прямолинейно.

Нет, правда. Человек, который первый же семестр обучения в университете завершил курсовой по ранней поэзии Борхеса, а последний – дипломной работой, посвященной влиянию поэтики ультраизма на его прозу, после чего немедленно засел за исследование особенностей синтаксиса его устных выступлений, одновременно забавы ради написал несколько дюжин эссе о современной прозе под шутовским девизом «Хорхе читает нас на небесах» и внезапно приобрел, прямо скажем, дешевую, но, черт побери, приятную популярность, – так вот, я хочу сказать, человек с такой биографией не должен слепнуть, это перебор, безвкусица, да попросту плагиат.

Я исправно по этому поводу шутил и столь же исправно посещал специалистов. Специалисты, все как один, разводили руками, ссылались на хитроумные приборы, согласно показаниям которых мой организм продолжал нормально функционировать, невнятно говорили о психосоматике, обвиняли во всем усталость и стресс, от которых я, стыдно сказать, вовсе не страдал, инкриминировали мне подсознательное желание закрыть на все глаза, только что к совести моей не взывали, хотя порой казалось, к тому идет.

Все это было чрезвычайно поучительно, но видел я все хуже и хуже. Я завел специальные очки для чтения и еще одни, для вождения; полгода спустя пришлось сменить те и другие, а потом, в начале зимы, – еще раз. Всего через месяц, в конце рождественских каникул, я сел за руль после недельного, что ли, перерыва и понял, что новые стекла уже нуждаются в замене, вот тогда-то я почувствовал, что Господь возложил карающую длань мне на затылок и понемногу сжимает пальцы. Шутки кончились, началась паника.

Мне только что исполнилось тридцать семь лет; жизнь моя, сказать по правде, была бедна событиями. Даже в юности я куролесил довольно вяло, не в полную силу, зато с удовольствием строил планы на будущее, сочинил для себя судьбу, полную страстей, приключений и путешествий, в глубине души полагал, что создан именно для нее, но все откладывал на потом, думал, успеется, а теперь вдруг обнаружил, что стою, как дурак, упершись носом в глухую стену, и мое прекрасное «потом» осталось где-то позади, и вообще всё.

Охваченный лихорадочным энтузиазмом, я принялся суетливо прожигать жизнь. Не зная, с чего начать, выбрал первым пунктом программы обычное пьянство; не могу назвать это решение удачным. Желудок мой наотрез отказывался следовать таким путем, но я боролся как мог. После нескольких бурных ночей, все еще страдая от похмелья и изжоги, я улетел в Мадрид – не потому, что всю жизнь мечтал, просто авиакомпания устроила очередную акцию, билеты на weekend в Мадрид и обратно, со скидкой, за четверть обычной цены, вылет в пятницу после обеда, возвращение в понедельник утром, три ночи в отеле, почему нет. Надо наконец учиться принимать импульсивные решения.



Прилетев, я почти сразу лег спать, а наутро вышел из отеля и понял, что зря сюда притащился, город не произвел на меня решительно никакого впечатления. Дурацкая затея. Глупо в моем положении тратить время и деньги на зрелище, которое не захочется воскрешать перед внутренним взором, когда никакого иного взора не останется у меня.

Можно было сесть в автобус и поехать куда-нибудь еще, да хоть бы и в Толедо, благо совсем рядом, но я пал духом и отправился за покупками. В сувенирной лавке через дорогу от Прадо купил керамическую табличку на входную дверь для Карины и еще одну, с луной и звездами, для Ритиной кухни, которая, я уже знал, никогда не станет и моей тоже. А себе отыскал открытку, глянцевый черный прямоугольник с надписью «Ночной Мадрид», остроумная идея, ничего не скажешь, как будто специально для меня старались неведомые шутники.

А потом я зашел в мексиканский ресторан, где заказал порцию текилы и чудо. Вернее, сперва только текилу, но пожилой коренастый официант в декоративном сомбреро был утомительно любезен, то и дело подходил ко мне, настойчиво спрашивал: «Чего-нибудь еще?» Я сперва вежливо благодарил и отказывался, потом молча качал головой, наконец довольно резко сказал: «А еще мне требуется чудо». Говорил я вполне искренне, но, конечно, расчет был на то, что профессиональный мексиканец сочтет меня психом и оставит в покое. Он улыбнулся краешком длинного шакальего рта, кивнул и удалился. Позже, когда я потребовал счет, в нем значилось: «Текила – 6, чудо – 1,5». Я оценил шутку, аккуратно отсчитал монеты, однако на чай ничего не оставил, рассудив, что остроумный официант и без того неплохо на мне заработал.

Остаток выходных я провел, бесцельно слоняясь по городу, любовался смуглыми красотками в меховых шубках и шлепанцах на босу ногу, нюхал ранние крокусы в Королевском ботаническом саду, бросал монеты в коробку старухи шарманщицы, протирал штаны в лояльном к курильщикам баре с тапером, жалел себя безмерно, конечно. Придумывал достойный выход из положения; фантазии мои, впрочем, не отличались оригинальностью. Вот, к примеру: я приезжаю домой, звоню сестре, а Карина говорит: «Пока тебя не было, я нашла хорошего врача, попробуй еще раз», – и чудом обнаруженный в муниципальной клинике на окраине офтальмолог ставит наконец точный диагноз, после чего быстро приводит меня в порядок, причем, будьте любезны, никаких лазеров и операций, таблетки и, ладно, согласен, капли.

Или еще лучше: я приезжаю домой и просто живу дальше, а полгода спустя обнаруживаю, что читать в очках совершенно невозможно, содрогаюсь, снимаю их и – voila! – преспокойно читаю дальше, очки мне больше не нужны, врачи – тем более, все уладилось, осталось позади, само прошло.

Но, в общем, я понимал, что само ничего не пройдет и врачи по-прежнему будут пожимать плечами и прописывать мне очки, все более сильные, пока не наступит момент, когда увеличительные стекла окончательно перестанут быть выходом из положения – и что тогда? Я постепенно склонялся к мысли, что надо бы понемногу покупать и копить снотворное, потому что, скажем, вены резать или из окна вниз головой у меня точно духу не хватит, и значит, следует обеспечить себе запасной выход, не требующий особого героизма.



Самолет на обратном пути попал в зону турбулентности, вибрировал как миксер, трясся, словно облака были ухабами, и моя соседка слева беззвучно молилась, а мой сосед справа с каменным лицом терзал подлокотник; я не молился и рукам воли не давал, зато с огорчением обнаружил, что совершенно не готов умереть – ни сегодня, ни завтра, ни, положа руку на сердце, двадцать лет спустя, а значит, надо заранее осваивать азбуку Брайля, ходить по дому с закрытыми глазами для тренировки, или – ну что еще, что? Что?! Я понятия не имел.

Мы, конечно, благополучно приземлились. Пассажиры от облегчения дружно аплодировали экипажу, хотя, на мой вкус, посадка могла бы быть и помягче.

Дома было пусто и прохладно, я заварил бергамотовый чай с лепестками васильков, включил компьютер, и электронная корреспонденция пролилась на меня милосердным дождем. Одно письмо было от заведующего кафедрой, который любезно сообщал об упразднении моей должности с начала следующего учебного года; по правде сказать, я давно этого ждал – не то чтобы хотел, но предвидел. Другое оказалось приглашением на место заведующего плавучей библиотекой. Я перечитал его раз пятнадцать, не доверяя ни слепнущим глазам, ни все еще похмельному разуму. Убедившись, что не ошибся, тут же ответил, попросил подробных разъяснений: что за библиотека? Почему плавучая? Дескать, если это розыгрыш, большое спасибо за доставленное удовольствие, а если нет, хотелось бы узнать подробности.

Подробности воспоследовали незамедлительно, я чай допить не успел. Сухой, официальный язык ответа выгодно оттенял причудливые факты. «Благотворительный фонд». «Гуманитарный проект». «Культурные акции». «Образовательные программы». «Ежегодный маршрут предварительно планируется советом директоров фонда». А в конце приписка нормальным человеческим языком: «Да Вы лучше сами приезжайте, дорогу оплатим, познакомимся и все Вам расскажем», – и совсем уж трогательный постскриптум: «Мы очень хорошие». В глубине души я все еще считал предложение нелепой шуткой, результатом какого-нибудь причудливого пари моих бывших студентов, но все-таки отменил дела, коих, сказать по правде, было удручающе мало, позвонил в железнодорожное агентство, отписал «хорошим» о своем грядущем пришествии и поехал на собеседование – как последний дурак.



Поезд прибыл к месту назначения в половине седьмого утра, к этому моменту я кое-как встал и оделся, но толком не проснулся, поэтому не удивился, обнаружив, что меня встречают, хотя номера поезда и тем более вагона я своим потенциальным работодателям не сообщал. Мало ли что может пригрезиться человеку за полтора часа до рассвета. Диковинная пара – строгая седая дама в джинсовом комбинезоне и лохматый молодой человек в щегольском твидовом пиджаке – вполне могли оказаться персонажами моего сна и вообще чьего угодно. «Мать и сын», – подумал я, поскольку их объединяло явное сходство; впрочем, фамилии у них были разные, а выспрашивать подробности я не стал. Меня усадили в видавший виды зеленый фургончик-«ситроен», отвезли завтракать, развлекали светской беседой, явно старались понравиться и не спешили перейти к делу – так, словно вопрос о моем назначении был уже делом решенным. К десяти утра, когда мы покончили с завтраком и наконец перебрались в офис, я кое-как уразумел, что настоящего собеседования не будет, других кандидатов на это место явно нет, так что этим двоим требуется только мое согласие и несколько дюжин подписей на договорах, страховых полисах и еще каких-то документах, написанных столь непроницаемым канцелярским жаргоном, что мне захотелось немедленно позвонить адвокату, но вместо этого я подмахнул все не глядя, потому что так толком и не проснулся даже после третьей чашки кофе, да и не хотел я просыпаться, чего я там, наяву, не видел.

На словах мне объяснили: идея состоит в том, что специально оснащенный корабль должен плавать по морям, заходить в разные города, стоять там по нескольку дней и работать в качестве читального зала. Библиотека на борту пока сравнительно небольшая, но очень хорошая, много редких книг, получить доступ к которым для большинства людей затруднительно, а у нас они смогут не только почитать, но и за небольшую плату сделать для себя ксерокопии. Предполагалось также, что со временем на борту библиотеки соберется дополнительный книжный фонд, потому что читатели непременно захотят что-нибудь подарить, сделать свой вклад, вот увидите, и этим фондом можно распоряжаться как угодно – да хоть подарки делать всем желающим или, скажем, обменивать, ну, по ходу дела сами поймете, как лучше.

От меня, кроме всего, ожидали цикла популярных лекций о современной литературе, основатели фонда оказались поклонниками журнальной рубрики, которая так раздражала моих коллег по кафедре, вот уж действительно никогда не знаешь, где тебе повезет.

На судне уже имелся прекрасный, как меня заверили, экипаж, капитан – замечательный человек и опытный организатор, на досуге пишет диссертацию по антропологии, ну а чему вы удивляетесь, одно другому совершенно не мешает. Мне предоставили полную свободу действий: я мог набирать волонтеров или справляться с работой самостоятельно, приглашать для выступлений литераторов, даже брать на борт пассажиров, следовало только иметь в виду, что на корабле есть всего шесть свободных кают, зато все они в моем полном распоряжении. Я слушал все это, как ребенок сказку на ночь; однако же бумаги были подписаны, печати поставлены, оставалось только пройти медкомиссию. Упоминание о медкомиссии стаканом ледяной воды пролилось мне на сердце, но я тут же вспомнил: собственно, до сих пор основная проблема состояла в том, что врачи не могли найти у меня никаких отклонений, вот и славно, а очки директору библиотеки, пусть даже и плавучей, не помеха. Если я хотя бы год продержусь, до следующего осмотра, – какой это будет год! Девять пресных прежних жизней моих за такой год отдать не жаль.



События развивались стремительно, словно моему персональному куратору из Небесной Канцелярии было скучно наблюдать технические подробности трудоустройства и он проматывал эти эпизоды в ускоренном режиме. Все складывалось само собой, бумаги выправлялись практически без моего участия, из университета меня отпустили без проволочек, а страшную, теоретически, медкомиссию я прошел, можно сказать, не приходя в сознание, помню только, что мне измерили давление и взяли кровь на анализ; честно говоря, не уверен, что было хоть что-то еще.

Я ступил на борт своей библиотеки в начале июня, а через неделю мы уже были в Варне и я принимал у себя троих скучающих пенсионеров и полдюжины любопытствующих девиц. Численность читательской аудитории, добрая половина которой к тому же не понимала ни слова по-английски, не смутила меня совершенно – лиха беда начало.



Это было пять лет назад. С тех пор много всего случилось; что же касается меня, я по-прежнему обхожусь старыми очками для чтения, а очки для вождения мне здесь без надобности, и черт с ними.

* * *

Или так.



Когда мой просвещенный отец впервые взял меня на руки и увидел круглую, красновато-коричневую родинку аккурат над левой бровью, он тут же опознал цитату, растерянно ухмыльнулся и одновременно поежился. Мама тоже читала Свифта, но обладала легким, смешливым характером, поэтому – так мне рассказывали – с энтузиазмом закивала: да, да, мы с тобой долго практиковались, родили четверых прекрасных, здоровых сыновей, и теперь у нас наконец получилась совершенно бессмертная дочка, мы молодцы, а родинку можно будет закрыть челкой, если сама с возрастом не исчезнет, девочкам в этом смысле проще, как захочешь, так и причесывайся, хорошо, если она будет брюнеткой, в тебя, челка цвета воронова крыла – это очень эффектно, впрочем, каштановая – тоже неплохо, лишь бы не унаследовала мою воробьиную масть…

Она еще долго рассказывала отцу о моих будущих прическах, потом перешла к языкам, которым меня следует учить, и романам, которые я обязательно должна успеть прочитать прежде, чем мне исполнится семнадцать, потому что некоторые книги хороши только в детстве, позже уже не то.

У мамы была такая особенность: если уж она начинала что-нибудь делать – говорить, вязать, читать, взбивать белки для пирожных, – она не могла остановиться; удивительно еще, что нас, детей, в семье было всего пятеро, а не, скажем, восемнадцать. Впрочем, в таких делах последнее слово всегда остается за природой, а она порой бывает милосердна.

Ты не помнишь, в каком возрасте у струльдбругов начинает портиться характер? – спросил отец. Хотелось бы успеть к этому моменту выдать ее замуж. Пусть кто-нибудь другой с нею мучается.

Папа своим примером наглядно доказывал, что, если уж вас угораздило родиться непрошибаемым эгоистом, это качество должно уравновешиваться честностью и очарованием, чтобы окружающие, во-первых, с самого начала понимали, с кем имеют дело, а во-вторых, получали от этого удовольствие. Мы, дети, старались брать с него пример, но, по правде, ни одна из копий так и не приблизилась к блистательному оригиналу.



От Первой мировой войны и, как потом выяснилось, русской революции мы вовремя удрали в Южную Америку; переезда я по малолетству почти не помню, но семейные хроники гласят, что отец ворчал: дескать, для семейного человека война – единственный повод посмотреть мир, а мама, как всегда, не в силах остановиться, едва освоившись на новом месте, тут же организовала благотворительный фонд, на средства которого несколько десятков талантливых (как ей казалось) и безнадежно беспомощных (а вот это совершенно неоспоримый факт) литераторов и художников смогли переехать за океан, подальше от увлекательных, но опасных для здоровья европейских катастроф. Деловая сметка и удача у мамы были, зато чутья ни на грош. Насколько мне известно, ни один из ее протеже не покрыл бессмертной славой ни себя, ни, соответственно, мамину затею, зато их правнуки до сих пор поминают все наше семейство в молитвах, а это что-нибудь да значит. У меня никогда не было, и теперь уже ясно, что не будет детей, но я все-таки думаю, что дети гораздо важнее книг и картин. Всякий человек – это целый космос, а все остальное – всего лишь фрагменты, прекрасные, но необязательные. Я хочу сказать, мама не зря старалась, в конце концов, кто сказал, что спасать надо именно гениев? Всех – надо.



У меня было прекрасное детство. Быть самым младшим ребенком в дружной, веселой семье вроде нашей, любимой сестренкой четырех братьев – большая удача. Сколько помню, мы никогда не были особенно богаты, но книг, платьев и туфель мне хватало, а по хозяйству маме помогали сразу две индеанки, одна старая, другая очень старая, так мне, по крайней мере, казалось; много позже я случайно узнала, что эти женщины приходились друг другу бабкой и внучкой, причем внучке, когда она появилась в нашем доме, не было и сорока. Все это, впрочем, неважно; я обожала наших индейских служанок, ходила за ними хвостом, и они меня, надо думать, любили, потому что прогоняли куда реже, чем я заслуживала, мастерили кукол из кукурузных початков, учили протяжным песням и разным индейским словам, которые я вечно порывалась склонять по правилам латинской грамматики, приводя в ужас своих учителей, – они в нашем доме сменялись гораздо чаще, чем календари, и не потому что я была невыносима, просто так уж нам с ними почему-то везло.

Дети, я знаю, обычно мечтают поскорее вырасти, но я, помню, совсем этого не хотела. Мне нравилось быть маленькой девочкой, становиться взрослой женщиной, как мама, казалось мне, ужасно хлопотно и, главное, – совершенно непонятно зачем. Я внимательно наблюдала, сравнивала, думала и неизменно приходила к одному и тому же выводу: мама у нас, конечно, красавица, смотреть на нее приятно, обнимать ее, вдыхая запах пудры и лавандовой воды, – одно удовольствие, но быть такой, как она, я все-таки не очень хочу, моя нынешняя жизнь нравится мне гораздо больше.

Я всегда была упрямая, ну и балованная, конечно, уж если чего захочу, получу непременно, и тут у меня, можно сказать, получилось повернуть все по-своему. Взрослела я очень медленно, в шестнадцать выглядела одиннадцатилетней, так что мама не на шутку переполошилась, ценой недюжинных усилий заставила испугаться отца, после чего они принялись усердно таскать меня по врачам. Но я, конечно же, была абсолютно здорова, это медики, слава богу, могли определить, просто не хотела взрослеть – об этом они, конечно, не догадывались, но неизменно давали моим родителям мудрый совет: успокоиться и ждать, пока природа возьмет свое.

Она, природа, может, давно взяла бы, да я ей не давала.

В конце концов, – задумчиво сказал однажды отец, – если дочка у нас бессмертная, ей торопиться некуда.

Я в то время еще не читала Свифта, и круглая красновато-коричневая родинка над левой бровью меня не тревожила, поэтому я решила, что папа неудачно пошутил; мама, впрочем, тоже решила, что он пошутил неудачно. Ей было не до смеха, она уже начала всерьез обо мне беспокоиться и, как всегда, не могла остановиться.



Незадолго до моего двадцатилетия отец выгодно продал какие-то акции, в доме появились веселые, легкие деньги, меня наряжали как куклу – я и выглядела как кукла, маленькая девочка-подросток, изображающая женщину. В честь моего дня рождения устроили грандиозную вечеринку с маскарадом, по этому случаю я нарядилась разбойницей и приставала к гостям, размахивая старинными мушкетами из коллекции старшего брата: это ограбление, деньги на бочку! Гости смеялись, отделывались от меня конфетами и прочими пустяками. Давид был единственным, кто сразу принял игру и вложил в мою руку бумажник. Я, помню, издала торжествующий вопль – ну как же, настоящая добыча! – после наконец задрала голову, чтобы поглядеть в глаза своей жертве. Поглядела – и пропала. Впрочем, Давид потом совершенно серьезно утверждал, что все дело в кошельке. Не то чтобы приписывал мне корыстные намерения, он имел в виду совсем другое: когда искренне, повинуясь порыву, отдаешь все, что имеешь, взамен получаешь куда больше, чем смел рассчитывать.

Но наше общее «потом» наступило позже, а в тот вечер Давид вложил в мою руку тяжелый кожаный бумажник, вежливо поклонился и исчез в толпе, а я осталась стоять как громом пораженная.

Впрочем, у нас был веский повод встретиться снова. Весь вечер и потом еще несколько дней я думала, что прекрасный незнакомец вернется: шутки шутками, а в кошельке полно денег, с такой суммой не расстаются ради чужой игры, но он не возвращался, и тогда, отчаявшись, я пошла к отцу и рассказала, как было дело. Дескать, следует как-то разыскать этого чудака, вернуть ему деньги, мне чужого не надо, я же просто развлекалась, неужели ему не понятно?

Отец далеко не сразу понял, о ком речь, не узнал мою жертву по описанию; опросили братьев, потом соседей и друзей – ну, в самом деле, кто-то же его к нам привел?! Наконец нашли общих знакомых, выяснили имя и адрес, сообща, всей семьей, написали ему письмо. Давид тут же ответил, причем обращался преимущественно ко мне, витиевато благодарил благородную разбойницу, словом, вовсю продолжал надоевшую мне игру. Это было и трогательно, и досадно – я пока не очень понимала почему, но на всякий случай сердилась, не плакать же, в самом деле. Впрочем, он обещал явиться к нам на выходных, и от этой новости у меня голова шла кругом, я даже сердиться то и дело забывала.

Мама говорила, я повзрослела буквально за неделю. Так и было, я даже подросла за эту неделю на целых шесть сантиметров – лучше поздно, чем никогда. Я, помню, очень спешила. Хотела, чтобы Давид увидел: я взрослая. Ну, во всяком случае, не настолько маленькая, чтобы со мной можно было только играть в разбойников. Мне уже смутно мерещились совсем другие игры; забегая вперед, могу сказать, что о самых интересных я в ту пору не имела ни малейшего представления.

Конечно, он пришел. Тот его визит я почти не помню, но в обморок от полноты чувств так и не упала, хотя к тому шло. Но все это совершенно неважно, потому что Давид стал приходить к нам очень часто, чуть ли не каждый день. Подружился с моими братьями: Йозеф, второй по старшинству, мой любимец, был ему ровесником, они даже родились друг за другом, третьего и четвертого июня. Я принимала участие во всех их затеях, поездках, пикниках и вечеринках – как бы на правах любимой сестренки, хотя все, конечно, понимали, что происходит, даже я, хоть и боялась поначалу поверить своему счастью.

В общем, планы отца отдать меня замуж прежде, чем начнет портиться характер, благополучно осуществились: через два года после истории с бумажником Давида мы поженились. Могли бы и раньше, просто у нас все как-то руки не доходили поговорить о будущем, такое вокруг царило суматошное веселье.



Счастливый ли брак тому причиной или мое замедленное развитие, но характер мой, вопреки предостережениям Свифта, не испортился ни к тридцати годам, ни к сорока. Да и пятно над левой бровью лишь потемнело немного, но не росло и цвет на синий или зеленый, слава богу, не меняло. Впрочем, я все равно прикрывала родинку челкой. Не потому, что считала уродством, просто челка мне, как видите, к лицу – необходимое и достаточное условие.

Детей у нас не было, но мы были настолько заняты друг другом, что оно и к лучшему. Впрочем, в нашем доме почти всегда жил кто-нибудь из племянников: мои братья были охочи до разъездов и жен нашли себе под стать. А мы с Давидом оказались домоседами. Он успел поездить в юности, а я, наверное, всегда в глубине души знала, что спешить мне некуда, все еще успеется – потом когда-нибудь.

Русский писатель Толстой утверждал, будто все счастливые семьи счастливы одинаково. Это, конечно, неправда, но истории счастливой семейной жизни действительно похожи одна на другую, поэтому я не стану рассказывать, как мы жили. Долго и счастливо, вот и весь сказ. Только Давид старел, как все нормальные люди, постепенно и почти незаметно, а я – суматошными рывками, время от времени спохватываясь: как же так, сорокалетняя женщина должна хоть немного отличаться от собственной свадебной фотографии, вчера официант в ресторане принял нас за отца и дочь, это нехорошо, не по-людски, надо что-то делать. Принято считать, что женщины больше всего на свете боятся постареть, а я, напротив, старалась, мне казалось, это просто нечестно по отношению к мужу – выглядеть так, словно время не властно надо мной. Даже если оно действительно не очень-то властно, надо, чтобы это не бросалось в глаза. Страстное желание, вернее, сопутствующее ему внутреннее усилие творит чудеса: когда я влюбилась в Давида, повзрослела ради него за неделю, а теперь мне удавалось ради него постареть, хоть и трудная это была работа. Помню, как я обрадовалась, когда наконец обнаружила первые морщинки в уголках рта. Давид, конечно, тоже читал Свифта и любил пошутить насчет моего бессмертия, а все-таки я не хотела, чтобы мое юное лицо постоянно напоминало мужу о том, что, когда он умрет, я скорее всего буду жить дальше – бесконечно долго, без него. Это, казалось мне, куда хуже обычной супружеской измены, мало ли что я не виновата, и вообще никто не виноват. Я еще и потому хотела постареть, готова была разделить страшную участь дряхлых струльдбругов Свифта, чтобы Давиду было ясно – уж замуж-то я больше ни разу не выйду и романов страстных не будет у меня, кому нужна старуха, ну а мне и подавно никто не нужен, я точно знаю.



Похоронив родителей, я сказала себе: это только начало, готовься, дорогая, пришло время платить по счетам. После смерти любимого брата Йозефа обнаружила, что горе, если равномерно распределить его по поверхности бесконечно долгой жизни, превращается в печаль, к которой вполне можно притерпеться, привыкают же другие люди к мигреням или ревматическим болям, так что мне, по правде сказать, еще повезло. Наверное.

Когда Давида разбил первый удар, я уже знала, что смогу без него жить. Мне это вряд ли понравится, но – да, смогу. Хотя, конечно, родиться легкомысленной вертихвосткой с вместительным сердцем и скверной памятью – это в моем положении было бы куда как разумнее. Но тут уж ничего не поделаешь.

Давид все это, конечно, понимал. Когда так долго живешь с кем-то рядом, поневоле станешь специалистом по чтению мыслей; многие, я знаю, дорого дали бы, чтобы избавиться от такой проницательности, но нам-то как раз нравилось.

Однажды, почти полгода спустя, когда внезапная болезнь мужа стала тяжелым, но уже не страшным эпизодом нашего общего прошлого, Давид позвал меня в кабинет, обстановка которого была отличным фоном для серьезного разговора. Во всяком случае, нам обоим никогда не удавалось оставаться легкомысленными в пыльной полутьме, среди дубовых стеллажей и кожаных кресел; собственно, именно поэтому кабинет был своего рода необитаемым островом в нашем доме.

В кабинете муж впервые заговорил о завещании, вернее, о том, как я буду жить после его смерти. Я, конечно, не хотела слушать, двадцать лет назад я бы уши заткнула и убежала вон, но теперь только отвернулась к окну, да и то ненадолго. Очень уж увлекательным обещал быть разговор, начавшийся так, что хуже некуда. Давид говорил, что уже давно понял, шутки шутками, а ведь действительно женился на живой цитате из Свифта, слава богу неточной, жизнь все же гораздо милосерднее литературы, и с тех пор старался придумать, как сделать мою будущую бесконечную жизнь если не счастливой, то хотя бы приятной и интересной. И тогда, сказал он, я стал составлять список вещей, которые ты любишь.

Из недр письменного стола была извлечена толстая тетрадь в зеленом переплете, первая страница исписана полностью, вторая – лишь на четверть, прочие оставались чистыми. Помню, я спросила: я так мало люблю, или у тебя просто очень мелкий почерк? Ответа не требовалось, почерк как почерк, бисерным не назовешь.

Ты любишь читать, говорил Давид, это самое очевидное, поэтому книги – первый пункт списка. А еще, помнишь, мы несколько раз ездили на побережье, с тех пор я не знаю, что ты больше любишь, море или путешествие, но одно другому не мешает, так мне кажется.

В тетрадке еще фигурировали неожиданные знакомства, праздники, разговоры за полночь, карточные игры, кофе, калейдоскопы, фотографии незнакомых мест и людей, еще что-то; список завершали лимонные леденцы, это выглядело очень трогательно, сразу видно, Давид был недоволен, что список такой короткий, и очень старался вспомнить хоть что-нибудь еще. Но еще больше меня тронуло, что в списке не было ни цветов, ни животных, хотя все эти годы я старательно возделывала сад и возилась с кошками, которых в нашем доме никогда не было меньше четырех; больше – случалось. Давид знал, что цветы и зверей я любила с ним за компанию, без него они быстро мне наскучат. Было приятно, что он это понимает, а ведь даже мама не догадывалась, и вообще никто.

Лимонные леденцы ты как-нибудь сама себе раздобудешь, говорил тем временем муж, не знаю, как тут можно помочь, но о главном я позаботился. У тебя будет корабль для путешествий и сколько угодно книг. Последние лет десять мы с тобой жили очень скромно, помнишь, я однажды пожаловался, что неудачно вложил бóльшую часть отцовского капитала? Ну вот, прости, соврал, я ее как раз очень удачно вложил, но нам с тобой и без этих денег было неплохо, зато у тебя в будущем долго не будет проблем с жалованьем экипажу, когда-нибудь потом, еще нескоро, не надо плакать, пожалуйста. Вместо того чтобы грустить без меня дома, ты будешь грустить на корабле, а это уже кое-что. И я придумал, чем ты там будешь заниматься, от скуки не пропадешь, обещаю.

Он еще долго объяснял мне, какую прекрасную библиотеку можно устроить на корабле, рассказывал, как это будет необычно и одновременно очень полезно. Только представь, говорил Давид, ты живешь в маленьком приморском городке, где со дня свадьбы сестры твоей бабушки, которая неожиданно для всех вышла за приезжего, предположим, шведа, не случилось ни одного мало-мальски удивительного события, и вот в один прекрасный день прямо напротив твоего дома швартуется корабль, а внутри – самая настоящая библиотека, ты же первая побежала бы смотреть, что это за психи и какие у них там книжки.

Конечно побежала бы. А кто бы не побежал? То-то и оно.

Поэтому, когда Давид повез меня смотреть на корабль, мне не пришлось старательно изображать хорошее настроение, оно и было хорошее, это его удивительное завещание захватило меня целиком. И ведь десять лет как-то держал в секрете, мне в голову не приходило, с ума сойти, какой молодец.



У нас впереди было еще восемь прекрасных лет. Я, конечно, надеялась, что гораздо больше, при этом втайне опасалась, что и года не осталось, но Давид старался как мог, еще целых восемь лет оставался живым и даже бодрым, нет, правда, очень бодрым, без скидок на возраст, ну и я старалась делать вид, будто верю, что у нас впереди вечность, а иногда действительно верила, и это были лучшие часы моей жизни.

После его смерти мне, чего греха таить, сперва не хотелось заниматься ни продажей дома, ни кораблем, ни книгами, ни вдыхать, ни выдыхать, но я не могла подвести Давида, он же так старался все организовать и устроить, поэтому я была обязана сделать, как он велел, а что из этого выйдет – поживем, увидим.

Поначалу мне помогали многочисленные племянники, потом, когда все более-менее наладилось, они, конечно, занялись своими делами; впрочем, Маркус, старший сын младшего из моих братьев, всю жизнь оставался моим верным юристом, а уходя на пенсию, передал дела самому надежному из помощников, а другая племянница, Тереза, объездила со мной полмира, она была медсестрой, и такой хорошей, что я могла бы с чистой совестью сэкономить на жалованье судового врача, не рискуя оставить команду без медицинской помощи.

Поначалу толку от моих усилий было немного, то есть мы, конечно, путешествовали в свое удовольствие, а иногда заходили в какой-нибудь порт, развешивали объявления, несколько дней ждали читателей, потом отчаливали, обычно несолоно хлебавши. Мы предлагали людям то, о чем они не просили, вот в чем дело. Они искренне не понимали, какой от нас может быть прок, гадали, в чем тут подвох, а порой распускали о нас невероятные слухи, так что порой к нам наведывалась полиция, и я была счастлива, когда они искали на борту всего лишь контрабанду, а не, скажем, детские трупы, потому что чего только о нас не сочиняли.

Но уже тогда я знала, что все наладится, людям нужно время, чтобы привыкнуть к такому причудливому подарку судьбы, как наша библиотека. И они действительно понемногу привыкли, перестали бояться, а некоторые, помоложе, знавшие о нашем существовании из чужих рассказов, даже научились о нас мечтать, говорили: вот бы эти чудаки до нас добрались, хорошо бы на них поглядеть! Однажды о нас написали в журнале, потом еще и еще, мы вдруг стали легким хлебом для журналистов, в самом деле, такая интересная тема. О библиотеке даже сняли документальный фильм; мне он, честно говоря, не понравился, но его показали по телевизору, и это была большая удача. Я хочу сказать, в какой-то момент наша плавучая библиотека стала по-настоящему желанным подарком, нас ждут чуть ли не во всех портовых городах, гадают, придем ли мы в этом году, даже заключают пари, а некоторые, я знаю, считают наше появление хорошей приметой. И, что меня особенно радует, в последнее время все больше посетителей приходят к нам не просто из любопытства, а ради редких книг, список которых теперь можно найти в интернете; правда, Пабло вечно забывает его обновлять, но с этим я уже почти смирилась, потому что есть вещи, которые я изменить не в силах, и, боюсь, вообще никто.



Вы, я знаю, часто спорите, сколько мне лет. Нет, не пятьдесят; в таких случаях полагается благодарить за комплимент, но я, пожалуй, не стану, поскольку знаю – именно на эти годы я и выгляжу. Но и не пятьсот, как вы уже, несомненно, поняли, все-таки мои родители удрали за океан от Первой мировой, а не от войны Алой и Белой розы. Я родилась в тысяча девятьсот одиннадцатом, дальше считайте сами. С памятью у меня, как вы неоднократно могли убедиться, отнюдь не так плохо, как хотелось бы некоторым разгильдяям вроде Пабло. Да и характер мой так толком и не испортился, хотя некоторые из вас с этим утверждением, я знаю, не согласятся. Но если бы вы сумели организовать спиритический сеанс и потолковали с моими домашними учителями, вы бы, безусловно, убедились, что с годами он, напротив, смягчился. Давид не зря говорил, что жизнь гораздо милосердней литературы; как библиотекарь и живая цитата в одном лице, я это подтверждаю.

* * *

Или так.



Когда я молил Господа о достойном погребении, потому что, казалось мне, молить его о спасении уже бесполезно, Он вдруг расщедрился и вместо могилы на неведомом берегу, куда, как я надеялся, волны когда-нибудь принесут мои останки, послал мне целый корабль.

Потом, гораздо позже, приохотившись к чтению, я полюбил арабские сказки о похождениях купца Синдбада. Больше всего мне нравится начало всякого его рассказа, где Синдбад повествует об очередном кораблекрушении и гибели своих спутников, после чего непременно следует история чудесного спасения: «И тогда Аллах послал мне доску». На этом месте я всякий раз ощущаю себя настоящим сказочным героем, потому что это – и про меня тоже. Только мой христианский Бог был не столь скареден, как Синдбадов Аллах, послал мне большой, хороший корабль, а не паршивую доску, от которой, по правде сказать, даже в сказке толку немного. Корабль стремительно приближался, шел под всеми парусами, но, поравнявшись со мной, замедлил ход, а потом и вовсе остановился.

Это было удивительно, поскольку на палубе ниспосланного мне свыше корабля не оказалось ни единой живой души. Никто не помогал мне взобраться на борт; с другой стороны, никто и не мешал это сделать – тоже неплохо. Далеко не все моряки охочи до добрых дел, и еще неизвестно, как могло бы повернуться. А так я вскарабкался на палубу и долго-долго лежал пластом, наслаждаясь соприкосновением с древесной твердью.



Потом я наконец открыл глаза и обнаружил, что не вижу почти ничего. Вокруг была не тьма, а что-то вроде белесого тумана, такого густого, что я руки свои – и то не мог разглядеть, даже, помню, усомнился, жив ли, но на всякий случай пополз куда-то вперед, вслепую, на ощупь. Живому ли, мертвому ли, но мне нужна была вода. И как бы ни обстояли дела, у меня не было шансов получить желаемое, оставаясь на месте.

На корабле, по-видимому, действительно никого не было, во всяком случае, я не слышал ни шагов, ни голосов, а ведь не оглох, вой ветра, плеск волн и скрип снастей по-прежнему достигали моего слуха.

Помню, мне вдруг стало очень страшно. Вернее, не так: не страх, но подлинный ужас охватил меня, безудержный, неукротимый, неподвластный воле. Счастье, что я был изможден до крайности и не мог даже подняться на ноги, потому что с меня сталось бы в панике прыгнуть обратно за борт – хорош бы я был. А так полз вперед, подвывая от ужаса, пока не уткнулся головой в деревянную бочку. Точно такая же стояла у нас на палубе, она была предназначена для сбора дождевой воды, и я снова взмолился Господу: пусть тут будет вода, и пусть у меня хватит сил до нее добраться.

Я по-прежнему ничего не видел, но запах пресной воды явственно щекотал мои ноздри; я не слишком уверен, будто лишения действительно совершенствуют душу, зато точно знаю, что они обостряют чутье.

Ведомый инстинктом, я долго ползал вокруг бочки, тщательно ощупывал ее поверхность, наконец нашел затычку, ломая ногти, вытащил, припал губами к отверстию, пил, плакал от блаженства и благодарности, переводил дух, снова плакал и пил.



Когда слезы высохли, а брюхо вздулось от выпитой воды, я обнаружил, что туман рассеялся. Теперь я ясно видел и бочку, и палубу, и паруса – вообще все. Людей вокруг по-прежнему не было. Что и говорить, нехорошо, но мутный, темный ужас больше не имел надо мной власти, а с обычным страхом справиться – пустяковое дело для голодного, усталого человека. Я решил сперва пошарить в трюме насчет съестных припасов, а уж потом думать, куда я попал и как теперь все будет.

Я нашел больше, чем смел надеяться: сухари без единого следа плесени, превосходную солонину, какие-то диковинные засахаренные фрукты, орехи и даже несколько сундуков с пряностями, которые были для меня в диковинку. Слышал о них, конечно, да и видел не раз, даже нюхал как-то, а вот попробовать пока не довелось. Поэтому, утолив голод, я из любопытства бросил в рот пригоршню горошин перца и начал жевать; потом плевался, конечно, жадно пил воду, проклиная все на свете. Сколько времени прошло, а до сих пор не люблю острые приправы, хоть и понимаю, вся хитрость в том, чтобы не жрать их горстями, а добавлять понемногу.



На своем веку я успел прочитать немало историй о людях, которые подобно мне попали в зачарованное место. Участь их, как правило, ужасна: оказавшись во власти призраков, некоторые гибнут или сходят с ума, иные находят в себе силы противостоять злу, некоторые даже чудесным образом спасаются, но прежде им непременно приходится пережить немыслимый кошмар. Ничего в таком роде со мной не случилось. Я хочу сказать, меня никто не обижал и даже не пугал – кроме разве что моего собственного воображения. Но и его усилий хватило ненадолго, усталость взяла свое. В сумерках я добрался до капитанской каюты; слой пыли на полу свидетельствовал, что хозяин уже давно не пользуется этим помещением, поэтому я рухнул на койку, заснул и спал как убитый до утра. Корабельные призраки не потревожили мой покой ни в ту ночь, ни на следующую, ни неделю спустя.



Но поначалу я все равно места себе не находил. Безделье и одиночество – родители всех тревог. Когда у тебя нет других дел, кроме как пожрать, поспать и наведаться на корму, поневоле начинаешь шарахаться от собственной тени. Вот и я, толком не порадовавшись чудесному спасению, тут же принялся размышлять о будущем; оно представлялось мне, мягко говоря, неопределенным. Корабль самостоятельно двигался каким-то неведомым мне курсом – ни одного навигационного прибора не обнаружил я на борту, как ни искал, а ориентироваться по звездам не мог, потому что в сумерках всякий раз засыпал как убитый. Оставалось солнце; судя по тому, что каждый день оно светило с другой стороны, корабль чертил причудливые зигзаги, а то и вовсе крутился на одном месте; впрочем, в этом я не был уверен, и вообще ни в чем.

Мне, конечно, приходило в голову взять на себя управление и проложить новый курс, но для судового лекаря это задача, скажем прямо, непосильная; с другой стороны, будь я даже опытным шкипером, о том, чтобы справиться с парусами и штурвалом в одиночку, нечего было и мечтать. Словом, пользы от моего вмешательства вышло бы немного, я это и сам понимал, а потому ничего не трогал, только молился ежедневно о хорошей погоде, хоть и подозревал в глубине души, что этому кораблю бури нипочем.

Устав маяться бездельем, я принялся наводить порядок. Корабль, конечно, зачарованный, но, очевидно, против пыли и паутины никаких чар не напасешься, тут требуется мокрая тряпка и хотя бы одна пара человеческих рук. Драить, скоблить, чистить – все это было мне по силам, времени хватало, да и лучшего лекарства от мрачных мыслей, чем физическая усталость, пока еще никто не придумал. Так что мое присутствие пошло кораблю на пользу; с другой стороны, я больше не чувствовал себя мелким воришкой, спускаясь в трюм за едой или открывая очередную бутылку портвейна после обеда. Натруженная спина свидетельствовала – я заработал свой хлеб. Это было приятно.



Несколько дней спустя, когда корабль уже сиял чистотой и мне оставалось лишь поддерживать его в таком состоянии, я обнаружил в капитанской каюте стопку книг и пропал. Не в том смысле, что со мной случилась какая-то беда, просто я вдруг нашел занятие столь захватывающее, что даже за солнцем перестал следить и о будущем тревожиться перестал – вот как увлекся. Прежде я никогда не читал ради развлечения; более того, мне в голову не приходило, что такое возможно. Книги всегда были для меня учебниками, чтение – нелегкой работой; собственно, потому я и заинтересовался поначалу капитанской библиотекой, надеялся, что чтение с грехом пополам заменит мне целительное мытье палубы. Но первая же книга, которую я открыл, вместо полезных сведений содержала фантастическую историю о приключениях людей, полетевших на Луну. Я читал очень медленно, то и дело возвращался к началу, внимательно, чуть ли не по складам его перечитывал, смутно догадываясь, что подлинный смысл повествования ускользает от меня, несколько раз в ярости отшвыривал непонятную книгу в сторону, но тут же тянулся за ней и снова открывал, не в силах оторваться от захватывающего рассказа. Теперь-то, задним числом, я знаю, что мне в руки попала книга, которая пока не была написана, даже деду и бабке ее автора еще только предстояло родиться. Знать-то знаю, а объяснить, как такое возможно, не могу до сих пор. Мой друг, умерший, к слову сказать, задолго до нашей встречи, однажды посоветовал мне: вместо того чтобы пытаться понять некоторые вещи, следует просто сказать себе: «И так, выходит, бывает», подивиться многообразию мира, посмеяться над собственным невежеством, намотать все на ус и заняться более насущными делами. Я стараюсь следовать его совету; со временем это стало так легко и просто – вы не поверите. Все-таки привычка – великое дело.



Я провел за чтением немало дней и вошел во вкус. Собственная участь теперь беспокоила меня гораздо меньше, чем мысль о том, что однажды настанет день, когда все будет прочитано и мне снова придется довольствоваться одной-единственной судьбой и историей – своей. О запасах провизии и даже воды я, надо сказать, не тревожился вовсе, знал: это как-нибудь да уладится, рано или поздно пойдет дождь, я, если понадобится, наловлю рыбы, а вот новые книги вряд ли упадут на меня с неба, и сам я, конечно, не напишу ни одной, нечего и мечтать.

Впрочем, после того как я нашел в дальнем углу трюма сундук, битком набитый книгами, будущее стало казаться мне совершенно безоблачным, но о хорошей погоде я принялся молиться с удвоенным усердием, теперь мне было что терять. Да что там, никогда прежде я не дорожил жизнью так сильно, как нынче. Горький пьяница, обнаруживший, что его заперли в чужом винном погребе, мог бы меня понять.

Так я и жил, отрываясь от книг только ради еды и ежедневной уборки, которая теперь, когда порядок был наведен, отнимала совсем немного времени. От одиночества я не страдал вовсе. До сих пор мне не доводилось встречать собеседника, чьи речи могли бы сравниться даже с самой скучной из книг. Впрочем, некоторые, самые удачные, по моему мнению, отрывки я зачитывал вслух – ради удовольствия и чтобы не разучиться говорить, вдруг когда-нибудь еще пригодится. Хотя перспектива встретить старость в полном одиночестве, на палубе этого зачарованного корабля больше не казалась мне ужасающей – при условии, что книги никогда не закончатся.



Так продолжалось до тех пор, пока в одной из книг я не обнаружил записку. Она была вложена вместо закладки, на том самом месте, где я вчера остановился. До сих пор такая идея – я имею в виду закладку – не приходила мне в голову. Отправляясь спать или заниматься делами, я попросту закрывал книгу, а потом подолгу искал нужную страницу. Это было дополнительное удовольствие, возможность вспомнить прочитанное или как бы нечаянно забежать вперед. И все-таки закладка показалась мне замечательной штукой, я как ребенок радовался полезному изобретению – до тех пор, пока не понял, что закладку положил не я, да и где бы я раздобыл такую хорошую, дорогую бумагу с голубыми разводами? Я определенно не мог этого сделать, ни осознанно, ни машинально, а значит… Значит? Значит.

Записка та давным-давно затерялась в корабельных архивах, поэтому я не могу дословно ее процитировать, только пересказать. Автор был безукоризненно вежлив и отменно грамотен. Он не пожалел усилий, чтобы достойно поблагодарить меня за скромные труды по наведению порядка, и только потом, в четвертом, кажется, абзаце, приступил к делу. Дескать, я и сам, наверное, догадываюсь, что мое одиночество является, так сказать, иллюзией. Корабельная команда ни в коем случае не желает причинять мне беспокойство, поэтому мы можем оставить все как есть, но, если у меня вдруг появится желание познакомиться поближе, достаточно изъявить его вслух, и тогда мои невидимые прежде спутники с удовольствием мне представятся. В конце автор письма как бы между делом предупреждал, что внешний вид моих таинственных соседей, возможно, не совсем соответствует человеческим представлениям о норме, поэтому мне следует запастись мужеством и, самое главное, верить в его добрые намерения. В конце концов, справедливо замечал он, если до сих пор мне не причинили никакого вреда, не следует опасаться, что это случится во время нашего дружеского свидания.

Ах да. Там была еще и подпись. Джон Дарем. Это имя ничего мне не говорило, но почему-то именно оно испугало меня больше всего. Как будто анонимное письмо можно было бы объявить пустяковым розыгрышем и швырнуть за борт, а вот от подписанного послания так просто не отмахнешься.



Сказать, что я пришел в смятение, – значит не сказать ничего. Наихудшие мои опасения, о которых я в последнее время вовсе не вспоминал, внезапно подтвердились. Наверняка этот корабль населен духами или даже чудовищами – если уж их вид «не совсем соответствует человеческим представлениям о норме», – и теперь мне предстоит увидеть их воочию. По правде сказать, я бы с радостью оставил все как есть, но письмо не давало мне такой возможности. Одно дело опасаться неизвестно чего, тут легко объявить свои страхи пустыми фантазиями, как я, собственно, и поступил. И совсем другое дело – получить наглядное подтверждение чужого присутствия. Тут уж не отвертишься от фактов, не закроешь на них глаза.

Я уже тогда знал, что самая страшная правда ни в какое сравнение не идет с картинами, которые способно нарисовать человеческое воображение. С жуткой реальностью я, возможно, как-нибудь да уживусь, а с собственными фантазиями – вряд ли. Поэтому я тут же отправился на палубу и громко сказал, что с благодарностью принимаю любезное предложение великодушного сэра Дарема и готов завязать знакомство. Страх часто толкает людей на храбрые поступки, возможно, куда чаще, чем мужество, и я в этом смысле отнюдь не исключение.



Остаток дня я провел в камбузе, надраивая медные котлы. Работа худо-бедно отвлекала меня от страстного желания сигануть за борт, так и не узнав, чем закончилось пребывание судового лекаря Лемюэля Гулливера на летающем острове. Впрочем, воспоминания о злоключениях коллеги вселяли в меня не меньше мужества, чем возня с котлами. Он-то даже среди великанов как-то уцелел, а что, скажите на милость, может быть хуже великанов?! Вот и я не знаю.

Как вы уже, наверное, догадываетесь, на этот раз я не заснул в сумерках. Я и раньше подозревал, что чудные дела происходят на корабле именно ночью, пока я крепко сплю, запершись в каюте. Когда же еще.

Я остался в камбузе, который почему-то счел более безопасным местом, чем каюту. Возможно, в окружении добросовестно начищенных котлов я ощущал себя очень полезным членом команды. Это казалось дополнительной гарантией безопасности. Джон Дарем, конечно, и так обещал, что меня никто не обидит, но котлы почему-то казались мне более веским аргументом, чем его посулы.

Я сидел в камбузе, слушал, как на палубе звучат человеческие голоса, и боролся с желанием рвануть навстречу опасности. Нет уж, говорил я себе, пусть сами приходят. И содрогался, пытаясь вообразить, кто сейчас сюда войдет.



Но на первый взгляд Джон Дарем выглядел как вполне обычный человек. Мне он сразу понравился; но думаю, дело тут не в его обаянии, просто я обрадовался, что передо мной не великан, не чудище с дюжиной щупалец, не скелет, в конце концов. Я лекарь и должен бы спокойно относиться к человеческим костям, да я и отношусь к ним спокойно – при условии, что кости смирно лежат на месте, а не докучают живым ночными визитами.

Однако скелет Джона Дарема вел себя выше всяких похвал; я хочу сказать, он явился на встречу со мной, облаченный в приятное взору тело, отличавшееся от моего лишь тем, что сквозь него, если приглядеться, можно было увидеть все, что находилось позади. Но это я далеко не сразу заметил – и слава богу.

Устная речь Джона Дарема ничуть не уступала письменной, то есть была столь же изысканна и безукоризненно вежлива. Он многословно сообщил, что считает мое чудесное спасение и нынешнее присутствие на корабле своей личной большой удачей, похвалил мою любовь к порядку, поблагодарил за согласие встретиться. Пока он говорил, я молчал – и не потому, что перебивать невежливо, просто не знал, что тут можно сказать. К непринужденной светской болтовне я, терзаемый страхом, не подготовился и теперь растерялся.

Но ответа от меня, кажется, и не требовалось. Джон Дарем превосходно справлялся с разговором сам. Он вообще, как я со временем удостоверился, был словоохотлив, чтобы не сказать болтлив, а в тот вечер к тому же старался мне понравиться – ради моего же блага, чтобы я наконец успокоился.



Когда я говорил о своем увлечении чтением, я признался, что никогда прежде не встречал собеседника, чьи рассказы могли бы сравниться даже с самой скучной из книг. Так вот, Джон Дарем стал первым исключением из этого правила. Скажу больше, редкая книга могла бы потягаться с его историей.

Капитан «Морской птицы» – так, оказывается, когда-то назывался корабль – сам толком не знал, проклят он или благословен. Это с какой стороны посмотреть.

Судите сами. Много лет назад, когда Дарем был еще молодым капитаном, совершавшим в этом качестве второе, если не ошибаюсь, плавание, он обнаружил в море и поднял на борт смуглого старика, столь тощего, что, по утверждению Джона, можно было с чистой совестью оставить все как есть: его невесомое тело плясало в волнах как щепка и имело все шансы рано или поздно быть прибитым к берегу. Однако старик был спасен, накормлен, напоен, одет и помещен в кладовую, где вполне хватало места для скромного ложа.

С этим стариком все было непросто. Несколько дней он то бормотал, то громко ругался на каком-то неизвестном наречии, потом вдруг ни с того ни с сего взял да и заговорил сперва по-испански, а потом по-английски – с немыслимым акцентом, но все-таки понять его было можно. Обретя дар связной речи, старик поведал, будто провел в море сто дней. Ясно, что это не могло быть правдой, но Джон не стал с ним спорить и матросам не велел. Люди, случается, теряют разум и от меньшего потрясения, чем кораблекрушение, а безумца лучше оставить в покое. Правда, ни других людей, ни обломков погибшего корабля поблизости не обнаружилось, но их толком и не искали. Джон Дарем полагал, что в таком деле следует положиться на судьбу, пусть сама решает, кому суждено попасться ему на глаза и спастись, а кому нет.

Старик оказался не самым приятным спутником. Начать с того, что он наотрез отказался назвать спасителям свое имя, опасаясь с их стороны не то колдовства, не то разоблачения и ареста. Настроение его менялось порой по нескольку раз на дню, он то проклинал всякого, кто попадался ему на глаза, то вдруг принимался чуть ли не со слезами извиняться за вздорное поведение, благодарить всех подряд и сулить золотые горы. Ну да что взять с сумасшедшего.

Иногда, впрочем, случались у него светлые периоды. В такие дни старик молча сидел на палубе, подставляя лицо свежему ветру, или звал капитана сразиться в шахматы. Джон, чью страсть к восточной игре не разделял ни один из членов экипажа, говорил, что обрел в его лице достойного противника и прекрасного собеседника; то есть рассказывал старик по большей части совершеннейшую чепуху, но, надо отдать ему должное, чрезвычайно занимательную. Об островах, где живут огненные демоны, опознающие друг друга по траектории полета искр, и о парящих над облаками стальных машинах, которые способны пересечь Атлантику всего за несколько часов; о пиршествах распутного императора Нерона и таинственных переговорных аппаратах, позволяющих услышать голоса людей, живущих на другом конце света; о том, что повадки оборотней Японских островов отличаются от обычаев их сородичей из Далмации даже больше, чем правила священной индейской игры в мяч от футбола, которым когда-нибудь в будущем всерьез увлекутся потомки их лютых врагов. Всего не упомнишь, но ничего более бессмысленного и одновременно захватывающего Джон никогда прежде не слышал.

Порой, признался он, я начинал думать, что, прежде чем мой новый знакомец оказался в море, он безнадежно заблудился в океане времени; чего я до сих пор не понимаю, так это откуда в моей простодушной, веселой, молодой голове взялась столь причудливая и мрачная идея.



Однажды вечером, когда полная луна почти скрылась за горизонтом, а звезды горели так ярко, словно небосвод был не твердью, а ветхим, дырявым лоскутом, едва прикрывающим сияющий вход в Царствие Небесное, молодой капитан Джон Дарем стоял на палубе, наслаждаясь приятным завершением погожего дня, благополучием на корабле, недавно съеденным ужином, выпитым вином, теплым ветром и близостью родного берега, который он рассчитывал увидеть не позже завтрашнего полудня. Безымянный старик подошел неслышно, встал рядом, вздохнул. Я оказался не самым лучшим спутником, капитан, сказал он. Впрочем, могло быть и хуже, по крайней мере, я не прокаженный, не вор и, что бы ты ни думал, не безумец. К тому же я могу исполнить любое твое желание. Только одно, зато любое. Подумай, капитан.

Но Джон не стал долго думать. Природный темперамент не позволял выдержать паузу в разговоре, выпитое за ужином вино развязало язык. Я хочу, чтобы так было всегда, сказал он, подразумевая – пусть всегда море будет спокойным, небо чистым, матросы здоровы, довольны жизнью и послушны, а мои дела – в полном порядке. Если бы он потрудился это разъяснить, все наверняка повернулось бы иначе, но Джон думал, и так понятно, что он имеет в виду, а старик невозмутимо кивнул и пообещал: будет. Всегда.

На следующий день он вежливо, но решительно отказался от небольшой суммы, которую предложил ему капитан, чтобы как-то продержаться первое время, сказал, у него в этом городе есть родня, разыскать ее будет нетрудно, поспешно сошел на берег и исчез в толпе, Джон слова вымолвить не успел. А несколько дней спустя на корабль явился смуглый, но безукоризненно одетый джентльмен, назвался внучатым племянником спасенного, поставил матросам угощение, а капитану предложил вечную дружбу. И это были не пустые слова, он не раз потом оказывался рядом в трудную минуту, готовый предоставить помощь и покровительство, но это уже совсем другая история, вернее, много разных историй. Некоторые из них чрезвычайно любопытны и поучительны, но прямого отношения к предмету нашего разговора они не имеют, поэтому отложим их на потом.

Капитан Джон Дарем прожил хорошую и по тогдашним меркам довольно долгую жизнь. Он был до конца дней удачлив в делах и в любви, охоч до приключений и новых знаний, оставил после себя троих сыновей, чье будущее было вполне обеспечено, да и умер, можно сказать, счастливо – в собственной постели, во сне, так и не сообразив поначалу, что случилось. Просто вдруг, как ему показалось, проснулся и обнаружил, что стоит на палубе «Морской птицы», полная луна приближается к горизонту, звезды сияют так, что впору ослепнуть, дует теплый ветер и душа поет.

Матросов, впрочем, на корабле было довольно мало. Неукомплектованный экипаж, больше половины невесть куда подевались. Спят, что ли? Просто они еще живы, сказал боцман, положив руку ему на плечо. Я пришел сюда первым и долго оставался один, потому что раньше всех помер, помнишь? Примерно через полгода после того, как пьяный дурак голландец Ван дер Декен, которому ты продал нашу «Птичку», расколотил ее в щепки где-то у мыса Доброй Надежды. Надеюсь, ты хорошо погулял на моих поминках, капитан. Ничего, скоро уж все соберемся, добавил он чуть погодя. Никто не живет вечно – кроме нас с тобой, Джон, и еще этих счастливчиков, – он кивнул в ту сторону, где мертвые матросы увлеченно играли в кости, совершенно не тяготясь собственной диковинной участью. А что ж, обещанных чертей с вилами нет рядом – вот и слава богу.



Джон Дарем довольно скупо рассказывал о том, как провел свои первые посмертные дни, вернее, ночи на «Морской птице». Но к этому моменту между нами уже возникло полное взаимопонимание, какое редко случается даже между старыми знакомцами. Вот в детстве это было в порядке вещей – отправишься на рынок поглазеть на шарманщика с обезьяной, сведешь там знакомство с кем-нибудь из мальчишек, а к вечеру кажется – всю жизнь дружили, ни одного секрета друг от друга не осталось уже, зато общих тайн, никому больше не известных, великое множество. У взрослых так не получается.

Все это я к тому, что и без особых разъяснений понял: поначалу Джону пришлось нелегко. Во-первых, он даже поверить, что умер, никак не мог. Стоял часами на палубе, разглядывал свои руки, сквозь которые явственно просвечивала луна, думал: я совсем рехнулся на старости лет, вот уж не ожидал, что так повернется.

Если бы перед смертью он болел, мучался или, скажем, в бою погиб, было бы куда как проще. А когда ложишься спать в домашнюю постель, а потом просыпаешься не в раю, не в аду, не в чистилище даже, а на своем самом первом корабле, от которого, если верить слухам, давным-давно и щепки не осталось, довольно непросто разобраться, что ты теперь собой представляешь, принять новые правила игры и тем более решить, как теперь все будет.

Но Джон все-таки справился. Сказал, ему здорово полегчало после того, как он наконец вспомнил вздорного безымянного старика, дурацкий разговор на палубе и свое легкомысленное пожелание. Оставалось только поверить, что загадочный старик был не то колдуном, не то святым, не то, напротив, самим дьяволом, и все вставало на свои места. Когда можешь как-то объяснить себе происходящее или хотя бы поверить, будто можешь его объяснить, все становится гораздо проще, сказал Джон. И я с ним совершенно согласен.



Новое положение, как выяснилось, давало морякам немало преимуществ. Больше не нужно было думать о делах, трудиться, наблюдать за погодой, прокладывать курс, готовиться к неприятностям и вообще беспокоиться о будущем. В самом деле, какое будущее может быть у мертвых? Смешно. Даже запасы воды и пищи пополнять не требовалось: чтобы утолить жажду, достаточно посмотреть на море, а голод проходит, если насытить взор светом луны.

На рассвете капитан всегда засыпал, вернее, ему казалось, что он засыпает, и матросы, все как один, твердили, что поутру их одолевает крепкий сон без сновидений; с точки зрения стороннего наблюдателя, все они просто исчезали неведомо куда и возвращались с наступлением темноты. Думаю, это не потому, что ночь считается подходящим временем для призраков и прочей нечисти, заметил Джон, просто, когда я брякнул сдуру: «Хочу, чтобы так было всегда», стояла ночь, вот и весь сказ.

Кстати, да, похоже на то.

Единственное, что по-настоящему смущало капитана, – на корабле ему было довольно скучно. Смотреть на звезды и вспоминать прошлое – дело хорошее, при условии, что ты не занимаешься этим все время, изо дня в день. Когда ты не загружен работой, не валишься с ног от усталости и не можешь побаловать себя ни выпивкой, ни даже обедом, довольно быстро выясняется, что час – это почти вечность, а твои верные товарищи – славные ребята, но далеко не самые лучшие собеседники, их истории похожи одна на другую, суждения простодушны, а игра в кости не так уж увлекательна, если знаешь, что от монет, которые выиграешь или проиграешь, решительно никакого толку.



Джон совсем было затосковал, но тут наконец случилось событие, которое нарушило монотонный ритм его посмертного бытия. На море разыгралась буря, совершенно безопасная для «Морской птицы», но не для настоящего живого корабля, который шел встречным курсом. Джон и его команда с сочувствием наблюдали происходящее, проклиная собственное бессилие: помочь они тут ничем не могли, как бы ни старались, даже подойти поближе не получалось, и вообще ничего. На рассвете, прежде чем забыться сном, капитан отметил про себя, что дела у ребят совсем плохи, вряд ли они продержатся хотя бы еще пару часов, ничего не попишешь. И задумался: интересно, не захотят ли души погибших моряков присоединиться к его экипажу? Он бы, пожалуй, не отказался свести новые знакомства; с другой стороны, неизвестно, окажутся ли новички добрыми соседями. И что делать, если ужиться не получится?

Вечером, проснувшись или возникнув из небытия, неважно, как ни назови, один черт, Джон действительно обнаружил у себя на борту пополнение. Нет, не мертвых, а живых, пятерых несчастных, вернее, счастливчиков, которым удалось уцелеть после крушения и как-то добраться до «Морской птицы». Арабский купец, португальский священник и трое испанских матросов – общая беда и последовавшее за ней чудесное спасение объединили эту разношерстную компанию, а когда палуба заполнилась призраками, бедняги сплотились перед лицом наступившего кошмара. Были уверены, что мертвые моряки захотят их уничтожить. Обычное дело, все ждут от призраков чего-то в таком роде, никому в голову не приходит, что мертвецы отличаются один от другого ничуть не меньше, чем при жизни. У каждого свои цели, намерения и обстоятельства, своя судьба и – для живых это должно быть особенно важно – своя пища. Но гости этого не знали и перепугались насмерть.

Священник крестился и читал молитвы, остальные за ним повторяли, даже араб повторял, на всякий случай, мудро рассудив, что христианских демонов следует отгонять христианскими же заклинаниями, но мы так и не исчезли, даже голова ни у кого не разболелась, говорил Джон. И тогда у меня, знаете ли, наконец отлегло от сердца, признался он. Значит, таинственный старик все-таки не был дьяволом. И мы с ребятами вовсе не порождения зла, а хорошие, честные люди, добрые христиане, хоть и мертвые, хоть и не на небесах. Впрочем, небеса всегда оставались с нами, вернее, над нашими головами, недосягаемо далекие, но все же видимые взору, а это уже немало, правда?



В общем, все закончилось хорошо. Ну, скажем так, относительно хорошо. Священник, разуверившись в силе своих молитв, слег с горячкой, а лекаря не было – ни среди живых, ни среди мертвых. Наш судовой врач, объяснил Джон, присоединился к нам много позже, железный был старик, прожил сто два года и умер в тот день, когда впервые не смог самостоятельно подняться с постели, – такой он когда-то дал зарок и сдержал слово. В общем, бедняга португалец умер, так и не приходя в сознание; возможно, оно и к лучшему, что не приходя в сознание, – учитывая, каким кошмаром казалась ему реальность.

Ну а матросы, можно сказать, отделались легким испугом. Они были люди простые, храбрые, побывавшие во множестве переделок, довольно быстро уяснили, что призраки не причинят им зла, и более-менее успокоились. Но чувствовали себя на корабле, прямо скажем, довольно стесненно. Конечно, они хотели поскорее вернуться домой, ну или куда угодно, лишь бы сойти на берег, а там – по обстоятельствам. Беда в том, говорил Джон, что я не знал, как им помочь, и никто не знал. С тех пор как «Морская птица» стала приютом для мертвых, она никогда не приближалась к земле.

Однако присутствие живых людей оказало на корабль-призрак определенное влияние. Все началось, вспоминал Джон, с еды. Когда отощавшие на скудной рыбной диете испанцы нашли в трюме сундук с сухарями и принялись их грызть, никто из наших не смог вспомнить, был ли этот сундук раньше. Возможно, был, просто на глаза не попадался, а специально еду никто не искал. Потом они обнаружили и другие припасы. Много, гораздо больше, чем требовалось, – учитывая, что едоков было всего четверо. Но в таком деле изобилие не проблема.

Потом пыль. Прежде на корабле совсем не было пыли; все, в общем, даже забыли, что она, теоретически, должна быть. А тут вдруг появилась. Гости, конечно, поддерживали порядок как могли, но с прежней стерильной чистотой не сравнить. Правда, снасти оставались в полной сохранности, чинить и обновлять их по-прежнему не требовалось, и на том спасибо.

Однако еда и пыль показались Джону явным свидетельством того, что корабль понемногу оживает – если такое определение применимо к неодушевленному предмету. Конечно, «Морская птица» так и не стала настоящим кораблем, подверженным всем бедам и напастям, какими грозит море, но все же теперь она была чуть более реальной, чем ее призрачный экипаж.

Поэтому когда на горизонте показалась земля, Джон почти не удивился. И боцман не удивился, а хмыкнул удовлетворенно и пошел о чем-то шептаться с одним из испанцев – они, можно сказать, подружились, насколько мертвец может подружиться с живым человеком, который его все-таки побаивается, несмотря на добросердечные отношения. Но шептались они долго и расстались вполне довольные друг другом.

Кончилось это тем, что корабль пристал к берегу в безлюдном месте, всего в нескольких милях от Лиссабона. Испанцы рассыпались в благодарностях и рванули прочь. Но корабль стоял у берега до утра, и на следующую ночь, когда команда проснулась, «Морская птица» оставалась на месте. Боцман лукаво щурился и одновременно нервничал, это все заметили. Явно чего-то ждал. И дождался.

Под утро на корабль вернулся тот самый испанец, с которым они шептались. Приволок кучу барахла. Там были карточные колоды, видавшие виды шахматы, новехонькая музыкальная шкатулка, гитара, пачка непристойных картинок и, к величайшему изумлению капитана, несколько книг. Это специально для тебя, Джон, объяснил боцман, я же вижу, тебе скучно, а до книжек ты всегда был охоч, я помню. А шахматы Магомет просил.

Магометом он называл араба, которого, строго говоря, звали Ахмед, но прозвище прилипло намертво, да и самому Ахмеду было приятно, что его величают именем пророка. До сих пор я о нем не упоминал, отложил его историю на потом, потому что она оказалась самой необычной: араб, можно сказать, прижился на корабле. Общество призраков, судя по всему, совершенно его не тяготило. Джон обрел в Ахмеде занятного собеседника. Его истории не были похожи на те, что он слышал прежде. Араб рассказывал о совсем иной, незнакомой, по неясным правилам устроенной чужой жизни, о городах и странах, где Джон никогда не бывал, о людях, чья логика была совершенно непонятна капитану, убеждения казались непостижимыми, а поступки непредсказуемыми, – тем занимательней было о них слушать. Он очень обрадовался, когда араб решил не высаживаться на португальский берег, философски заметив – дескать, если Аллаху будет угодно, ваш корабль может доставить меня прямо домой, а если Аллах этого не желает, кто я такой, чтобы нарушать его волю. Значит, какое-то время можно будет по-прежнему наслаждаться хорошей компанией. А тут еще такой сюрприз – шахматы, карты и, самое главное, книги, книги! С этого дня капитан Джон Дарем начал считать свою посмертную участь вполне счастливой. Он вдруг понял, какие возможности перед ним открываются.



В следующем порту за покупками ходил Магомет. Взял составленный капитаном список, деньги из тайника, два дня рыскал по лавкам, торговался, надо думать, как черт, и вернулся с богатой добычей. Когда несколько месяцев спустя араб наконец покинул корабль – еще не дома, но уже так близко от родного берега, что не захотел искушать судьбу, – капитан проводил его с легким сердцем и засел за книги.



С тех пор, сказал Джон, нам не раз доводилось предоставлять убежище морякам, попавшим в беду. Сказать по правде, это стало случаться так часто, что я понемногу начал считать спасение утопающих главным делом нашей новой жизни, своего рода платой за приятное посмертное бытие. Все они содрогались, увидев нас впервые, но обычно уже к полуночи нам худо-бедно удавалось найти общий язык. Один старый заклинатель змей, который божился, будто прожил на свете пятьсот лет и намерен продолжить в том же духе, научил меня насылать на гостей глубокий, беспробудный сон; с тех пор на этом корабле никому не грозит участь несчастного португальского священника. Я даю людям прийти в себя, пообвыкнуться, сам тем временем присматриваюсь, что за человек к нам попал, и только потом пишу письмо, вроде того, что получили вы. Некоторых, впрочем, мы предпочитаем вовсе не тревожить – не со всеми людьми хочется сводить знакомство, так что можно просто подождать, пока корабль причалит к берегу, чтобы высадить гостя, это всегда происходит само собой, без каких-либо усилий с нашей стороны. А случается и так, что мы успеваем стать друзьями; в таких случаях гости обычно выполняют наши просьбы и возвращаются с покупками. С нашими деньгами пока еще никто не убегал, даже отъявленные мошенники предпочитают не ссориться с мертвыми, хотя лично я не представляю, как мог бы их покарать…Не так уж много у нас развлечений: игры, музыка, картинки и, конечно, книги, но они, сказать по правде, интересуют только меня. Впрочем, в последнее время книги стали появляться на корабле сами, неведомо откуда, одна другой увлекательней, так что теперь я провожу ночи примерно так же, как вы – свои дни. Поэтому думаю, моя участь скорее сродни благословению, чем проклятию, заключил Джон.



Мы распрощались под утро. Капитан выскользнул за дверь; я заметил, что он не стал ее открывать, а просто прошел сквозь стену, но выбрал именно то место, где был дверной проем, – то ли по старой привычке, то ли ради моего спокойствия. Я, впрочем, так заслушался, что сам не заметил, как перестал бояться. Утром с удовольствием вспоминал нового знакомца, а вечера ждал, можно сказать, с нетерпением. Дождался, конечно. Еще до полуночи Джон Дарем представил мне своих товарищей, и я сразу почувствовал себя в обществе нескольких дюжин призраков как рыба в воде, словно никаких иных знакомств и не заводил никогда. Говорят, человек быстро ко всему привыкает, а я, надо думать, поставил своего рода рекорд.



Я так прижился на «Морской птице», что не спешил покинуть корабль: от добра добра не ищут. Никогда прежде жизнь моя не была столь легкой, приятной и увлекательной, я был сыт, обеспечен всем необходимым, надежно защищен от всех мыслимых опасностей и занят увлекательнейшим из дел – чтением. Ну и таких друзей, как Джон и Питер – я имею в виду моего коллегу, судового врача, того самого «железного старика», который прожил больше сотни лет, – так вот, таких друзей у меня никогда не было; живым людям, думается мне, вообще редко дается дар подлинной дружбы, беззаветной и необременительной, зато призраки, вероятно, просто не умеют иначе. Ну и я учился у них как мог.



Когда корабль наконец причалил к берегу, я уже твердо знал, что не хочу возвращаться домой. По крайней мере, не сейчас. Я рано осиротел, женой и детьми пока не обзавелся, а собаку, записавшись во флот, оставил брату, и племянники так ее полюбили, что рыдали в три ручья всякий раз, когда я их навещал, – боялись, что заберу пса назад. Поэтому я рассудил, что от моего долгого отсутствия никто не пострадает, а племянники, пожалуй, только обрадуются. Вот и хорошо.

Это сейчас мы беспрепятственно входим в любой порт, предъявляем бюрократам безупречно выправленные бумаги и оповещаем о своем прибытии всех любопытствующих, а те дни «Морская птица» всегда приставала к берегу в безлюдном месте, откуда, впрочем, можно было довольно быстро добраться до какого-нибудь города или, на худой конец, села. И первая на моем веку стоянка не была исключением. Меня, конечно же, отправили за покупками, велели приодеться и заодно поискать что-нибудь интересное – вдруг люди успели изобрести какую-нибудь новую игру, а мы и не знаем. Я сделал больше – привел на корабль шестерых цыган, достаточно жадных, чтобы быть безоглядно храбрыми. Они с ног до головы обвешались амулетами и пошли за мной как миленькие; потом от заката до рассвета развлекали моих мертвых приятелей фокусами и песнями, пересказывали газетные новости, которые в их устах становились причудливыми небылицами, набравшись смелости, расспрашивали о жизни на том свете, уважительно охали, выслушав ответы. Когда они наконец ушли, матросы дружно твердили, что такого праздника у них не было даже в детстве, а капитан Дарем поглядывал на меня с одобрительным удивлением. Дескать, какой шустрый, уже свои порядки заводит, а что ж, вот и молодец, пусть. Забегая вперед, скажу, что еще не раз приводил на корабль фокусников, актеров, музыкантов и просто забавных бродяг, готовых развлекать нас байками и сплетнями. Думаю, именно тогда я и приобрел бесценный опыт организации культурных программ, совершенно необходимый в наших с вами нынешних обстоятельствах.



Чем дольше я оставался на корабле, тем меньше смысла видел в переменах. Здесь я был не только хорошо устроен, но и чрезвычайно полезен. «Морская птица», похоже, вполне намеренно искала и подбирала утопающих в основном с погибших кораблей, хотя порой попадали к нам и выброшенные за борт и просто свалившиеся в море по пьяному делу; однажды я извлек из спасательной шлюпки едва живую, зато очень храбрую юную леди, сбежавшую от ненавистного жениха, в другой раз снимал с разваливающегося плота молодого человека, который отправился в вояж, заключив пари с приятелями. Словом, всякое бывало. И разумеется, нашему улову почти всегда требовалась медицинская помощь; от призраков тут толку было мало: Питер мог в случае нужды поставить точный диагноз, в этом деле ему не было равных, но, к примеру, перевязать рану он больше не был способен. Призраки, как я заметил, при желании ловко обращаются с самыми разными предметами, вон даже на гитаре играют иногда, но не могут притронуться к живому существу – не только к человеку, с птицами и даже рыбами выходит то же самое. Поэтому прежде – я имею в виду, до моего появления на корабле – спасенным приходилось полагаться только на милость времени, которое, как известно, лучший лекарь и беспощадный убийца в одном лице, и никогда заранее не известно, какой стороной оно повернется к вам. А я ставил на ноги всех, такая уж у меня была легкая рука, ну и Питер, конечно, помогал советами, его помощь переоценить невозможно.

Словом, мне было нетрудно объяснить себе, почему я хочу остаться на «Морской птице». Человек так устроен – чего не может позволить себе просто для удовольствия, легко позволяет ради дела, вот и я выкрутился.



Долгое пребывание на зачарованном корабле оказало на меня удивительное воздействие: я сам не заметил, как стал обходиться почти без еды, и потребность во сне испытывал все реже, и мерзнуть совсем перестал, словно сам был одним из призраков, наделенным, в отличие от товарищей, счастливой способностью не исчезать при свете дня.

За несколько дюжин лет в моей бороде не прибавилось ни единого седого волоса, да и чувствовал я себя так, словно мне по-прежнему нет тридцати. Все это я замечал, конечно, принимал, можно сказать, как должное, но предпочитал не обсуждать – даже с Джоном. Может быть, не хотел услышать, что назад, в мир живых, мне давно уже нет дороги, хотя, положа руку на сердце, и думать забыл о возвращении.

С кораблем нашим тем временем тоже происходили удивительные вещи. «Морская птица» понемногу менялась. Я хочу сказать, менялся ее внешний облик – таким образом, что корабль наш всегда выглядел более-менее современным, а не исторической реликвией, каковой, строго говоря, является. Перемены происходили постепенно и столь незаметно, что, если бы не Джон, который посоветовал мне к ним приглядеться, я бы, пожалуй, спохватился не раньше, чем «Морская птица» стала самым настоящим пароходом, – тогда, помню, мы все вздрогнули, но и к этому быстро привыкли, конечно.

Историй о наших странствиях на «Морской птице» хватит еще на несколько сотен вечеров. Не следует спешить, времени у нас с вами предостаточно. По крайней мере, на свой счет я уже давно не сомневаюсь. Но самое главное – с чего все для меня началось – я вам рассказал. Скоро сумерки, самое время принять решение – или вы сейчас вернетесь на берег, или останетесь, но тогда уж, будьте добры, не поднимайте шума, если вам покажется, будто на палубе толпятся тени. Я понимаю, до сих пор вам не доводилось иметь с ними дела, но придется держать себя в руках. С тех пор как ребята научились становиться невидимыми, проблем такого рода обычно не возникает, но иногда им надоедает эта игра. К тому же их невидимость – всего лишь любезность, а вовсе не обязанность; нам с вами не следует забывать, кто тут настоящие хозяева.

Так что думайте, думайте.

* * *

Или так.



На каникулах после третьего, кажется, курса я впервые оказалась здесь в качестве волонтера; объявление о наборе было вывешено на кафедре, но почти полностью скрыто за кофейным автоматом, думаю, никто, кроме меня, его не заметил, и я бы не заметила, если бы Феликс не принялся объяснять мне устройство аппарата, слушать было ужасно скучно, уйти – невежливо, и я озиралась по сторонам в поисках хоть какого-нибудь развлечения…



…первые три тысячи лет я жила весело и беззаботно…



…и мама, конечно, рассчитывала, что я найду работу в библиотеке где-нибудь на соседней улице…



Если я скажу, что эта история началась, когда Публий Овидий Назон высмеял мое первое выступление в сенате, такое признание прозвучит, прямо скажем, несколько не к месту, поэтому придется отказаться от правды ради достоверности и придумать какое-нибудь иное начало…



После войны я долго не мог найти себе занятия по душе…



…поначалу я был уверен – еще немного, боги одумаются и мы все-таки вернемся домой, никто не скитается вечно; «поначалу» – это лет тридцать примерно. Да, я несокрушимый оптимист…



В университет я поступила за компанию с подружкой, специализацию выбирала за компанию с моим тогдашним бойфрендом, из-за него я и на кафедре осталась, и ушла потом тоже за компанию, уже не с ним, с другим человеком; такое начало, согласитесь, совсем не предвещало, что однажды я сверну в сторону и пойду собственным путем, да еще и столь уверенной походкой, но люди, к счастью, меняются. Для того, наверное, и придумали человеческую жизнь, чтобы можно было меняться…



…и дух носился над водами…



…спрашиваю: вы это серьезно? – а она улыбается, качает головой, говорит: конечно несерьезно, это же только ты у нас такая серьезная, что хоть плачь, но несерьезно – не значит «неправда», поэтому…



…по крайней мере, когда я умер, никто не плакал…



…и так меня эти злющие тетки достали, что я решила твердо: в библиотеку больше ни ногой, никогда, лучше уж дворником, хотя тоже ничего хорошего, конечно…



Отец надеялся, что я стану инженером; впрочем, «надеялся» – это неверно сказано, ему в голову не приходило, что я могу найти себе какое-то другое занятие…



…я потом чуть ли не каждый день в эту арку совалась, благо по дороге, и, что ты думаешь, не было там никакой библиотеки. Только пункт приема стеклотары, да и тот почти всегда закрыт. Я удивлялась – как это они так стремительно закрылись? И почему объявление для читателей не повесили с новым адресом? Ужасно переживала, что не могу вернуть им книгу. Книга отличная, конечно, но оставлять ее себе как-то нехорошо. Если бы это был подарок, они бы так и сказали, я думаю, а тут формуляр завели, записали, значит, надо вернуть…



…огненными буквами, натурально…



Вообще-то я пришла сюда, чтобы подарить книги, то есть сперва явилась просто поглазеть, как все, и мне очень понравилось, особенно читальный зал на открытой палубе и музыкальная комната с наушниками. А потом я увидела объявление, что благотворительный фонд «Морская птица» с благодарностью примет в дар любые книги на любых языках, и побежала домой, потому что только вчера мы с отцом весь день разбирали книжный шкаф и выяснили, что некоторые книги у нас в двух, а то и в трех экземплярах, отложили их, чтобы раздать, и еще целую стопку детективов, их же нельзя читать второй раз, потому что совершенно невозможно забыть, кто убийца, и какой тогда смысл?..



…до шестидесяти лет я не знал грамоты; правда, один знакомый монах научил меня писать свое имя, и я, помню, очень гордился этим умением…



Мама рассказывала, когда я родилась, в небе была радуга в три дуги, и одни соседки говорили, что это хорошая примета, а другие, напротив, поджимали губы, дескать, вертихвостка вырастет; собственно, все они были правы, одно другому совершенно не мешает…



…и дух носился над водами…



В детстве, когда меня спрашивали, кем я хочу стать, я неизменно отвечала: матросом! Первые несколько лет взрослые умилялись моей наивности, потом стали осторожно объяснять, что девочек в матросы не берут, поэтому лучше бы придумать что-нибудь другое, – ну и пожалуйста, я перестала говорить, что хочу стать матросом, но это вовсе не означает, будто я перестала хотеть…



…и говорит: «Какая ты красивая», а я не знаю, плакать тут или смеяться, потому что мне пятьдесят три года, нос картошкой и как минимум десять лишних килограммов…



…позарез надо было уехать, все равно куда…



Еще когда этот корабль впервые появился у нас в бухте, я подумал, что надо будет как-нибудь попроситься туда на полгодика, им же наверняка нужны волонтеры, жаль, прямо сейчас не получится, но вряд ли эту лавочку вот так сразу и прикроют, так что время терпит…



…заговорила, и вот тут я понял, что мне конец, если уж до говорящих крыс дело дошло…



…тогда я еще жила под водой и думала, так будет всегда…



Если я сейчас назову вам тему моей диссертации, вы содрогнетесь; впрочем, нет, не содрогнетесь, а, толкаясь локтями, столпитесь у компьютера, чтобы переписать ее в свои дневники, на радость приятелям…



…что за дурость, говорю, как такое вообще могло прийти в голову – устраивать на корабле библиотеку, зачем?!.



…совершенно уверен, что моя жизнь закончилась…



Все началось с того…



И дух мой носился над водами.

Кэти Тренд

Второй помощник

Да, я немножко аутичен. У нас в семье все такие, кроме мамы. Сестра вот вообще молчит, я-то хоть пишу.

К счастью, в морской колледж экзамены были в основном письменные. Устный я чуть не завалил, но экзаменаторы дали себе труд заглянуть в мои бумажки, убедились, что там все в порядке, списали на нервотрепку – и приняли меня.

У нас был учебный корабль, выходили мы на нем каждое лето; и как-то само собой получилось, что и после выпуска попал я вторым штурманом на учебную шхуну. Не принадлежащая никакой школе, шхуна сама по себе, деревянный парусник «Шарлотта-Анна». Каждый может попробоваться. Сначала волонтером, потом, если понравится, и матросом. Команда на этой лодке менялась очень часто: зарплата маленькая, жизнь тяжелая. Да и волонтеры – придут с горящими глазами, отработают зиму, сходят в море на месяц – ищи их свищи. А я вообще трудно схожусь с людьми, мне привыкнуть надо, я и с вещами так – одни ботинки десять лет могу носить, год только привыкаю, потом не могу расстаться. И потому на волонтерском корабле было мне трудно. Хорошо было только на спокойных ночных вахтах, когда все свободные руки разлеглись на юте и смотрят на звезды, рулевой напряженно вглядывается в компас, а я стою на трапике из штурманской рубки и время от времени называю цифры. Да и подружиться толком на таком корабле не с кем. Мне нравился капитан – он излучал спокойствие, а мне это важно, я вообще излишне чувствителен к людским эмоциям, но как же дружить с капитаном. Коллеги мои, первый и третий вахтенный штурманы, были совсем еще молодыми ребятами, из навигацкой школы, они постоянно соревновались, и с ними дружбы не вышло. Кроме них, в профессиональной команде были боцман – огромная тетка с замашками суровой мамаши, питавшая ко мне, в силу небольшого моего роста, материнские чувства; двое механиков, их я почти и не видел; кок – длинный, тощий энтузиаст своего дела, он был мне симпатичен, но мы не находили общих тем для разговора: его интересовали рецепты блюд, меня – штурманские карты, парусина, смола. Шхуну я полюбил: наша красавица кокетливо скрипела мне на ночных вахтах, а я гладил ее по планширю, как старательную лошадь. Я уже не мыслил с нею расстаться, потому что все другое оказалось бы только хуже, и жизнь начала казаться мне довольно унылой штукой.



Однажды в Бресте, на парусном фестивале, стоял я на швартовном понтоне, проверяя, правильно ли наши детишки завели кранцы. Кормовые хорошо, а вот носовой, круглый, как всегда, чуть промазал и, шевельнись моя красотка, мог бы и выскочить. Я уцепился за вант-путенсы, вспрыгнул на кранец, потоптался на нем и продавил его вниз, под палубный настил понтона, – и оттуда, с кранца, увидел, как в бухту входит большой исторический линейный корабль, двухпалубный, с подобранными на гитовы парусами – под мотором. Носовая фигура у него была – огромная чайка, под которой вились резные листья, хвостатые русалки и глазастые рыбы. Этого корабля я не знал. Исторических реплик такого размера в мире не так много: австралийский «Эндевор», английские «Гранд-тюрк» и «Золотая лань», шведский «Гётеборг», с некоторой натяжкой – русский «Штандарт», ну тогда уж можно и «Тимоти» вспомнить, мал, да удал, – и еще несколько, не больше двадцати по всему миру. В Бресте собирались они все, раз в четыре года. Этого я никогда не видел. С бака резво подали носовой швартов, на понтоне его приняли, протянули остальные швартовы – черные, гладкие.

С нашего трапа как раз спускался вразвалочку наш капитан с какой-то коробкой, обитой красным бархатом, под мышкой.

– Кэп, – спросил я его, указывая на только что ошвартовавшегося соседа, – это что?

– А, зацепило? – сказал капитан. – Это «Морская птица», корабль-библиотека.

– Почему библиотека?! – изумился я.

– Да зайди сам спроси, это же морская легенда, недосуг мне ее тебе сейчас пересказывать. Библиотека плавучая, книжки на всех языках, в свободное время можешь зайти почитать.

И бодро покатился вверх по трапу на пирс, по случаю отлива нависавший над нами, как крыша городского дома. А я рассеянно принялся набивать трубку, выпустил вант-путенс и скатился с кранца хорошо не в воду, где ходили молчаливые, как я, сомы, а просто на понтон.

Я курил и разглядывал великолепный корабль. Мастерская работа. Чем-то похож на шведскую «Васу», но явно гораздо, гораздо мореходнее. И уж точно прошел куда больше, чем те жалкие полторы мили. Сплошной качественный дуб, даже мачты дубовые, на что уж, кажется, только шведы и отваживались, обводы изящные, реи на топенантах выверены в линеечку, штаги обтянуты, ванты просмолены – не придерешься. А ведь моторы прячутся внутри неплохие, хотя на вид и не скажешь. И все в резьбе – где положено и где не положено. Грота-галсы проходят сквозь львиные морды. Кормовая галерея вьется, как решетка особняка в стиле ар-нуво. Что они копировали? Где такое делают?

Я и сам не заметил, как перебрался на их понтон и подошел к незнакомому борту совсем близко. Там пиратского вида девушка бодро командовала установкой трапа. Наконец трап встал на свое место, матросы привычно обтянули леера и бодро взлетели на свою палубу, девушка обернулась ко мне и спросила, почему-то ехидно:

– Что, нравится?

– Да, – смог выдавить я.

– А ты, я вижу, романтик! Во что ты нас превратил?

– Я? Не понял.

– Это же «Морская птица», – произнесла девушка таким тоном, словно бы название корабля все мне объяснило.

– И что?

– Да ты же разглядываешь наш корабль добрых полчаса. Он уже весь стал таким, как ты хочешь. А что, мне нравится. Я Сандра, второй помощник. – Она протянула мне узкую шершавую руку и прищурилась.

– Йоз. Тоже секонд.

– Ух ты! – восхитилась она. – Вахта фока, да? У тебя сколько народу в вахте?