Настройки шрифта

| |

Фон

| | | |

 

78

Авторы идеи: Н. Крайнер, Гала Рубинштейн, Макс Фрай Координатор, оракул, составитель и автор комментариев Макс Фрай При составлении комментариев были использованы некоторые материалы цикла лекций Е. Н. Колесова \"Таро Тота\" и результаты личных наблюдений составителя.
0 Шут

Основные значения этого Аркана таковы:

— балбес безмозглый, которого одни демоны толкают вечно в пропасть, а другие хранят зачем-то.

— человек, чей внутренний ребенок сильнее внутреннего взрослого, гений и клоун в одном лице.

— живое воплощение хаоса, от которого случается великий дискомфорт, но и великая польза.

— юный бог, нацепивший ради баловства человечью шкуру, на худой конец — посредник между небом и землей, курьер из Небесной Канцелярии, на полставки.



Это, с одной стороны, удивительная внутреняя свобода, но не анархия, обещающая вседозволенность, а природная готовность к смирению (я — пыль на дороге, зато счастливая пыль).

А с другой стороны — инфантильность, нерешительность, капризы.

Какая тенденция победит, никогда заранее не известно.

Но обычно выходит, что обе эти тенденции причудливым образом сочетаются.

Самое прелестное из сочетаний дает вечного ребенка, мудрого, как старик, но открытого миру, как подросток. Но это — идеал, редко достижимый. Вершина его — смех бессмертных, описанный Германом Гессе в \"Степном волке\".

Пабло там, к слову сказать, идеальный Шут. Квинтэссенция. \"Я просто играю\".



При гадании значение карты, как и во всех иных случаях, зависит от положения карты и ее окружения. Начиная от рекомендации немедленно прийти в сознание и активизировать умственную деятельность, заканчивая телеграммой из Небесной Канцелярии: \"Добро пожаловать домой\".

Кэти Тренд

Повелитель Крокодилов

На берегу кто-то был.



Вот обидно-то.



Я всегда ухожу на берег — не слышать сестёр, не попадаться под ноги братьям, не попадаться на глаза маме, заставит ведь, конечно, что-нибудь делать, это же ненормально, когда десятилетняя девочка просто бродит или сидит. Ее всегда можно отправить качать люльку младшего, или помочь маме наматывать нити на челноки, или помыть миски, или… Да мало ли. Всегда найдется что-то. Но когда в семье четырнадцать детей, так легко потеряться.



И на берег.



А на берегу — кто-то. Вроде, моего возраста, только непонятно, мальчик или девочка. Рубашка длинная и яркая какая-то. Цветные нитки — это не для рубашек. Это для ковров, которыми застилают пол. Еще для лошадиной упряжи. Может быть, еще для вышивки, которой украшают одежду насиха, моего, кстати, отца. Но детям цветных рубашек не ткут, кому, как не мне это знать. Если уж у дочки насиха нет цветного платья, то откуда бы взяться такой одежде у кого-то еще? Зеленое, и красное, и желтое, такое яркое, что кажется — и небо над рекой стало желтым.



— Ты кто, мальчик или девочка? — прямо спрашиваю я.

— Я? — задумывается надолго, и кажется, что будто и не над моим вопросом. — А, я мальчик.

— А звать тебя как?

— Как хочешь, так и зови.

— Это грубо, — говорю, — я вот — Хави. Мой отец — насих. А ты откуда взялся?

— Я с той стороны. Да не важно, — смотрит на меня голубыми глазами. — Гляди, какие.



И на воду показывает. А на воде мечутся золотые солнечные блики. Ой, нет, это не блики, это в глазах рябят мелкие золотистые жучки, так и скользят по воде, с бликами играют.



Никогда не видела, чтобы кто за жуками-водомерками наблюдал. Глупости какие-то.



— Ты что, дурак? — говорю и тут же вжимаю голову в плечи, потому что любой мальчишка в ответ на такой вопрос стукнет. А этот и не думает.

— Ага, дурак, — отвечает спокойно и глаз от жуков не отрывает.



С нашей стороны реки — узкая полоска низких и толстых деревьев, оплетенных пышным вьюнком, дальше — город, а еще дальше — гористая пустыня. А на ту сторону реки никто из нас не плавал, потому что в реке живут крокодилы. Но отсюда видна какая-то зелень, деревья, кусты — далекая красота, до которой не дотянуться. Здесь-то у нас только просяные поля, оливковая роща, да те несколько деревьев, что на берегу. Мы их не рубим, а отец рассказывал, что на древесном стволе можно переплыть реку. Попробовать бы. Только оливы рубить вообще нельзя, а эти, что на берегу, они реку держат.



Маленький дурак остался жить у нас. Ну, то есть, не совсем у нас, а в нашем городе, потому что оставлять его за стеной жалко. Снаружи бывают пыльные бури, а он все-таки ребенок, хоть и дурак. Но красивый, не зря же я его за девочку приняла: волосы пушистые, ресницы длинные. А имени своего он так никому и не сказал. Так что назвали его у нас Шоте — попросту дурак, какой он и есть. Пристроили его пасти овец на пологих пустынных холмах, поросших желтой травой. Всего-то и дела, что выгнать их с утра за стену, а на закате загнать обратно. Так он и делает обычно: выгоняет овец и сидит на холме, трубит монотонно в свою деревянную дудку. Или просто сидит.



Мальчишки наши плохо его приняли. Ну, как плохо — чужих всегда так принимают. Сначала камешки кидали, а потом подстерегли за выходом из ворот и давай пинать. А он только улыбается, как девчонка, и молчит. Брат мой там был, говорит — надоело им его пинать, не избить же хотели, а так, узнать, кто такой, как дерется, а этот и не дерется вовсе. “Ты что, дурак?” — спросил его наконец Хазак, старший в компании брата, а тот отвечает, как и мне, спокойно: “Дурак, конечно”. Ну и отступились от него. Что с дурака возьмешь.



А вот еще старый пастух, дедушка Роэ, рассказывал: пошел он как-то проверить, как у мальчишки дела на холме. А у мальчишки овца пала. Так он вместо того, чтоб старика позвать, сидит поодаль и смотрит на овцу, словно насмотреться не может. Старик медленно ходит уже, пока он до дурака и овцы добирался, на овцу гриф прилетел. Тут, говорит, встает дурак, подходит к грифу и руку ему протягивает. И птица поднимает голову и на мальчика смотрит внимательно. “Сгони его, дурень, укусит же!” — кричит ему старый Роэ, а Шоте дотягивается до головы грифа (голой, противной) и нежно так его по голове оглаживает. “Не зря говорят, что дикие звери дураков любят, — говорил тут обычно старик, — гриф-то дурака нашего и не вздумал кусать, так к нему потянулся, будто хочет, чтоб ему шейку почесали. Потом голову наклонил и улетел”. “Ты что, дурак?” — спросил тогда запыхавшийся пастух. Нетрудно догадаться, что тогда ответил Шоте. Как всегда, наверное.



Звери вообще его любили. Вот у нас сука ощенилась, все щенки, как обычно, серые, а один белый. То есть, одна, тоже сука. И вот она-то Шоте и досталась. Сама его выбрала, как увидела, так и побежала за ним на разъезжающихся лапках. И потом много лет за ним ходила, овец с ним пасла, а когда шли они с пастбища в город, всегда держалась у его ноги. Лавана он ее назвал — простое, дурацкое имя.



Рос наш Шоте все таким же красавчиком. Девочки на него заглядывались. Правда, только посмотреть, другого он не понимал. Одна такая предложила ему встретиться у ворот, пойти погулять в пустыню, а он только плечами пожал: “А зачем? Я каждый день туда хожу, с овцами. Что там интересного?” “Ты что, и вправду дурак?” — возмутилась девица. Это, кстати, Перах была, не подружка мне, но моих лет. “Я все еще дурак, — сказал он ей, — меня и зовут Дурак”.



Лошади, наверное, тоже его любили бы, но отец воспротивился. Лошади для нас — святое, так что за лошадьми сам отец ходит, да еще конюх по прозвищу Парса. Однажды я только видела, как конюх вывел любимого отцовского коня проездить, а конь Шахор, надо сказать, норовистый у нас, только отца к себе подпускает, а Парсу кусает иногда, ну, а что делать, отец часто бывает слишком занят, и вот Парса ведет его в поводу, а Шахор ярится, то в сторону прянет, то копытом в Парсу нацелится, а конюх наш ох как этого боится, не зря же он прозвище свое получил, и тут проходит мимо Шоте, говорит коню, глупо улыбаясь что-то вроде “Ну ты же славная коняшка” и дальше идет, а конь стоит спокойно, глаза у него озадаченные, и конюха больше не лягает, пошел за ним спокойно, по кругу, как кобыла какая-нибудь. Ну, Парса, конечно, прогнал дурака, еще и дураком назвал напоследок.



Так оно все и шло лет пять, пока не начала подниматься вода.



И снова хотела я выйти на берег, только на этот раз затем, чтобы поразглядывать в воде, достаточно ли уже подросли мои груди. А там — снова Шоте. Стоит по колено в воде, словно и крокодилы ему не указ, смотрит зачем-то на воду и головой качает неодобрительно. И одежды подобрал высоко, и я вижу, что ноги у него уже по-мужски волосатые, крепкие такие ноги, и чувствую, что от пяток к самому сокровенному местечку движется жаркая река, и хочется мне, чтобы он яркую свою джеллаби подобрал еще повыше. Но он поворачивается ко мне и говорит озабоченно:

— Вода поднимается, вот чего.

— Что? — переспрашиваю я непонимающе и краснею, потому что вдруг кажется мне, что он прочитал мои тайные мысли на моем лице.

— Река, говорю, поднимается. Надо сказать насиху.

— Да ну тебя, дурак, — говорю. Не понял, о чем я думаю, надо же, и правда дурак! — Не видно ничего. Смотри, она там же, где и была, — и на корни показываю, где они к воде спускаются.

Правда, что ли, что вчера больше корней было видно? Или это ему показалось?

— Говорю тебе, вода идет. Ну ты как хочешь, а я пойду, скажу. — и пошел.



А я осталась.

И что-то мне расхотелось грудь свою разглядывать. Никакой от этого пользы. Все равно он ее в упор не видит. Уселась я на берегу, коленки подобрала под платьем к самой груди, подбородок на коленки положила, сижу, грущу. И вижу, что там, где он только что стоял, ходят под солнечными бликами зеленые тени крокодилов.



Назавтра было уже хорошо видно, что река поднимается. Да и вообще все было не так: пришел хамсин, и небо стало желтым, и на зубах скрипел песок, и Шоте не повел своих овец в холмы, потому что овцы сами не пошли, овец он никогда не бил, они обычно сами за ним бежали, куда бы он ни шел. А тут забились испуганно в загон, скучились в глубине, у дальней стенки и стоят. Дурак наш развернулся и пошел прямо к реке, ну как назло, к моему месту. Снова в воду зашел, это уже совсем просто было, вода уже все корни покрыла и перелилась на траву. Вошел Шоте в воду, а я за деревом прячусь — сама не знаю почему: то ли потому, что он еще мальчишка, а я уже девушка, то ли потому, что как его ни спроси, все он по-своему повернет. А он стоит в воде, и с моего места хорошо видно, как подплывает к нему крокодил, потом другой, а потом вся река уже кажется твердой, бугристой и зеленой, и я закусываю палец и думаю, что скоро река станет красной — ан нет, не кусают они его красивые ноги, он словно бы с ними говорит. Ну точно дурак, говорит с крокодилами, словно они могут повернуть реку вспять.



А они, понятное дело, не смогли. Вода поднялась еще, и еще, и еще, а из пустыни задул такой ветер, что все мы перестали выходить из домов. Шоте на глаза совсем не показывался, наверное, овец успокаивал. Мы от скуки напряли всю шерсть, что нашлась в доме, и мама устроила красильню. Достала каких-то трав, развела в очаге огонь побольше, поставила котел, и сварила что-то черное и пенистое. Мы, сестры, собрались вокруг котла: такого мама еще не варила, а заняться все равно нечем. А она послала старшую из тех, кто еще замуж не вышел, за мотками самой тонкой шерсти и принялась один за другим складывать мотки в котел. И меня помешивать поставила. Я подцепила палкой один моток, а он тоже уже какой-то стал не то черный, не то серый. И зачем в такой цвет красить? Но раз мама так решила, значит надо: помешала я шерсть сколько положено, потом вытащили мы ее из котла и развесили вокруг очага. Всю ночь шерсть сушилась, а мы лежали и слушали, как с одной стороны воет ветер, а с другой — река. А мне казалось, что я слышу сквозь бурю немудреную дудку Шоте.



Наутро оказалось, что шерсть мама покрасила в ярко-зеленый цвет. Ярко-ярко зеленый. Я вообще такого не видела никогда.



— А зачем такой цвет? — спросила я, — такое только дурак носить станет.

— Догадалась! — улыбнулась мама, — дурак и попросил.

— За так?

— Ну так один же он, кто ж ему еще одежку сделает?

— А можно я?



Мама посмотрела на меня пристально — ну, мама-то не дура, обо всем догадается — и ткать позволила. Сама я снарядила станок, посадила малыша Намуха мотать мне челноки и соткали мы с ним ярко-ярко зеленую ткань, да еще стащила я у мамы желтый моточек, которым она папе джеллаби вышивала, и вплела я в ткань желтые пятнышки, как солнышки. Или как весенние цветы. Еще день я ему рубаху шила. Только когда дошила, заметила, что буря-то все продолжается. Приоткрыла дверь, да так и остолбенела: вода-то была совсем близко, уже в городе. Накинула на голову покрывало от ветра, выскочила из дома, оглянулась в сторону пустыни, а и там неладно. Весь песчаный холм на стену нашу навалился, и из нее уже камни вываливаются, накренилась она, похоже, чудом держится или крепким словом каменщика Эвена. Захлопнула я дверь и побежала маме рассказывать и рубашку показывать. А мама сидит у себя, на любимом ковре, и лицо у нее чернее тучи. “Отец говорит, уходить надо отсюда, Хави. А уходить некуда. Где не пустыня, там вода”. Нечего мне было ей сказать, и пошла я Шоте рубашку отдавать.



А Шоте рубашку взял, будто так и надо. Тут же скинул джеллаби, потом белую нижнюю рубашку, прямо у меня на глазах, я чуть не сгорела, но он тут же нырнул в новую, зеленую и сверху джеллаби накинул, и быстро так, словно торопится куда-то.



— Хорошая рубашка, — наконец, говорит, — словно поёт всему телу про весну.



И тут снаружи как загрохотало, Лавана как залает оглушительно, овцы как заблеют — в общем, шум, крик и полный ужас. Мы выскочили из овчарни, а стена-то наша рухнула, и на ее камни уже весь холм наполз. Весь город из домов повыскакивал, и тут отец объявил на площади собираться. Ну и мы туда побежали — только овчарню притворили, стены-то нет больше, а ну как овцы разбегутся.



Тут-то отец и сказал всем, что надо уходить, только никто не знает, куда. Потому что где не пустыня с рекой, там отвесные скалы, идти некуда, разве что на дальний берег, где деревья и трава, но ходить по воде никто из нас не умеет. Так что стоит попробовать переждать бурю на крышах. У всех у нас крыши плоские, летом, когда река пересыхает, мы на них дождевую воду собираем, а весной хорошо сидеть наверху, оттуда через стену видно, как распускаются цветы меж пустынной травки. И тут Шоте говорит, сначала тихо так:



— Я могу перевести через реку.



Только я его и услышала, и ушам своим не поверила. А остальные за шумом и внимания не обратили. Тогда он громче сказал:



— Я могу перевести через реку!



Два-три лица обернулись к нему, но, похоже, дурак наш ждал, когда же насих его услышит. Тогда он подпрыгнул, весь, как весенняя ветка, и заорал что есть мочи:



— Я — МОГУ — ПЕРЕВЕСТИ — ЧЕРЕЗ — РЕКУ!



Тут уж все его услышали. И поверили сразу, потому что вспомнили, что он только что говорил то же самое. Может быть, кто-то слышал, что даже дважды говорил. А сказанное трижды — истинно. И никто даже не спросил его, как обычно: ты что, дурак?



Когда мы бежали по домам за самыми важными вещами, мы уже шлепали по воде. По грязи, прямо скажем. Ох, как жалко мне было маминых ковров. А мама так не хотела с ткацким станком прощаться, а что делать, его с собой не возьмешь. Но похватала все-таки бердышек мешок, а еще дощечки, пояса плести и упряжь, а еще разной шерсти насовала по всем нашим детским котомкам, да мы и сами с усами, хватали все, что под руку попадется: иглы, нитки, рулоны уже сотканных тканей, потому что ремесло — это главное, а остальное найдем на месте. Старший брат даже красильный котел маме прихватил (потом, уже на другом берегу, это обнаружив, мама аж расплакалась от счастья у него на плече).



Вот так мы и собрались — хотела сказать, на берегу, да только берега никакого уже не было, только грязная вода. Там, где она была по колено, стоял Шоте, дудочкой себя по ноге похлопывал, и жесткий желтый ветер бил его пушистые волосы. Вот дурак, и голову не покрывает. Каждый в городе тащил котомку, а в котомке — самое главное: у каменщика — молот и набор зубил, у кузнеца мех подмышкой, скорняк стопку выделанных шкур на голову положил и несет, ну и у всех так. А дедушка Роэ нашу отару гонит прямо по воде, и Лавана ему помогает.



“Крокодилы, — пронесся по народу страшный шепот, — крокодилы идут!!!” — и правда, я-то это видела уже, а другим в новинку, как крокодилы собираются вокруг ног Шоте — и не кусают.

Уцепились два крокодила за столбики ворот, а между ними еще четыре, и все лапы сплели. А за ними — следующие шесть, и еще, и еще.



— Это же мост, — сказал отец, — я видел, как строят мосты из лодок. Это мост!



Шоте только кивнул, ничего не говоря. Он и всегда-то говорил немного, а теперь словно надеялся: мы сами все поймем. Кто-то и понял уже, ну, отцу положено, он насих, да и бывал много где, по лошадиным делам всяким. Но чтоб мост из крокодилов строили — такого и отец не видал. А мост тем временем дотянулся уже до того берега, и Шоте просто ступил на него и пошел, как по траве. Овцы его, и собака его — ринулись за ним, хотя скажи той же собаке подойти к крокодилу — в угол забьется и руки тебе искусает, если попробуешь вытащить. А люди посмотрели, что животные идут и не боятся — тоже ступили на чешуйчатые спины вместе со всем своим скарбом, с детьми на руках и стариками под руку. Людей отец повел, верхом на черном своем Шахоре, лошади, кажется, больше всех боялись, но тоже пошли, конечно — вода и песок все равно страшнее.



Последним на тот берег дедушка Роэ перешел. Шоте оглядел весь народ, словно бы пересчитывал, махнул рукой — и крокодилы мигом расцепились и исчезли, как и не бывало. Наш берег было не очень хорошо видно, да и смотреть было не на что: холм сцепился там с рекой, и, где был наш город, теперь плескалась желтая грязь.



На новом месте было много работы. Нашлось здесь и дерево, и камни, и оливы здесь росли, и шалфей, и розмарин. Овцы наши здесь отъелись и разжирели, а люди, наоборот, похудели по первости, тяжелая это работа — новый город строить. Только новый город был уже не город: не наступала здесь на нас пустыня, так что построила себе каждая семья новый дом, маме новый станок справили, кузнец кузню раскочегарил, конюх хорошую конюшню сложил, а строить стену никто не стал. Так все были заняты, что никто и не заметил, куда делся дурак. И я не заметила, а уж, казалось бы, только на него и смотрю.



И вот — странное дело — думаю о нем, и думать приятно. Говорю себе: “Он ушел. Он бросил тебя. Да он и раньше тебя не любил” — а это все слова, пустые, как сухой колодец. Ушел? Бросил? Не любил? Не понимаю. Но говорю себе “Дурак” — и сразу чувствую, что это слово полное, как река, как мама и отец, как бесконечное небо.



И мне хорошо.

I Маг

Наиважнейшее из значений этого Аркана — воля.

Все наконец-то зависит не от какой-то абстрактной «судьбы», не от обстоятельств, не от окружающих близких-далеких, а именно от вашей воли. Хотеть (осмысленно и искренне одновременно) — значит мочь.

В такой ситуации чрезвычайно важно разобраться в себе. Как только человек поймет, чего он на самом деле хочет, и начнет действовать в нужном направлении, все у него получится. И обстоятельства покорятся, и ближнее окружение поменяется соответствующим образом, и так далее. Личная воля и намерение в данном случае действительно решают все. Перекладывать ответственность не на кого.

Еще одно ключевое слово для Мага — самостоятельность. Формула \"я сам\" для него — нечто естественное, само собой разумеющееся, ее даже вслух нечасто произносят, как не начинают всякое знакомство с объявления: \"Я — человек, хожу на двух ногах…\"



Кроме того, Маг — карта ученичества, причем такого, когда учатся не ради процесса, а ради результата, немедленного применения новых знаний на практике.



К самым типичным для Первого Аркана проблемам относят эгоцентризм и недостаток толерантности. Если, конечно, мы готовы всерьез считать эти качества \"проблемами\".



В неблагоприятном окружении Первый Аркан указывает на недостаток воли, неумение (нежелание) хотеть, несамостоятельность, вялость и тупость (неспособность усваивать новые знания).

Евгения Шуйская

Билет

Поставив машину в ремонт в промзоне за Лиговкой, выбирался на трамвае, вспомнив номер по институтским еще дням, когда он много на этом трамвае в этих местах ездил. Отвык он от трамваев, и сколько стоит билет — не знал.



Вагон был старый и почти пустой, но сиденья почему-то новые. Через три остановки подошла, наконец, кондуктор, сухая старушка с совершенно гладким лицом и прозрачными глазами, взяла протянутые деньги, отсчитала сдачу, протянула билетик.

Он взял билетик, разделил числовой ряд пополам, сложил цифры. Почему-то ему очень хотелось, чтобы билет оказался счастливым, хотя он и не верил во всю эту хрень.



Слева шестнадцать, справа семь. Одним шевелением мысли он сложил цифры в шестнадцати. Семь и семь. Он довольно хмыкнул и, сунув билет в рот, тщательно сжевал. У него сосало под ложечкой, и он загадал желание.



Над метро почти зримо плыл запах расплавленного сыра. Ему все никак не удавалось застать открытой армянскую палатку — то он приезжал слишком поздно, то они закрыты среди бела дня. Некоторое время назад он перестал пытаться. Но они открыты, он получаил огромный хачапур и, обжигаясь сыром, чувствовал себя счастливее всех на свете. Желание исполнилось. По этому поводу отирающийся на прилавке воробей получил кусок пропеченного теста с собственную голову. Вид у воробья был задиристый — и счастливый, как будто он тоже съел билет.



Через неделю он поехал за машиной. Хотел было попросить коллегу подбросить — но не стал, выйдя из метро, дождался трамвая. Билетик выдал семнадцать и два — никакой надежды. Но он хмыкнул и съел безвкусный билетик, загадывая желание, потому что все равно не верил во всю эту хрень. Желание исполнилось тем же вечером.



Он стал ездить общественным транспортом, покупая билет и съедая его, загадав желание. Один раз его оштрафовали, потому что он съел билет прежде, чем доехал.



Желание сбывается всегда, если он не нарушил правила.



Нельзя ехать наземным транспортом, если это усложняет путь. На работу, скажем, можно ездить метро или маршруткой. В маршрутке билета не дают, а когда дают — он и помыслить не может о том, чтобы его съесть, отчего-то сама мысль выворачивает его наизнанку.



Нельзя ехать никуда низачем, но в выходные допустимо «гулять» на трамвае.



Есть билетик сразу необязательно. Номер значения не имеет.



Он перестал ездить машиной. Надо бы ее продать, думал он, но руки не доходили. Он ездил общественным транспортом и загадывал желания. Монетку небывалого государства на снегу. Букет в телефонной будке. Давно утерянную книгу на скамейке Екатерининского садика.



Однажды он загадал медведя, плюшевого. И нашел его, сидящего у стены дома, нормального такого Тедди, мокнущего под дождем. Он забрал медведя и, держа его, капающего, наотлет, автобусом добрался до дому. Билетик он съел, загадав конец дождя, и, выходя из автобуса, нашел взглядом толстую двойную радугу.



Медведя он постирал и посадил на телевизор. Телевизор не работал и медведя не беспокоил.



Иногда он загадывал письмо или звонок. Иногда — \"что-нибудь интересное\". «Интересным» могло быть все, что угодно — от странного заката до угольной надписи \"Вы все бастарды\".в подворотне



Через полгода прошла реформа транспорта, и он получил новый билет — вчетверо больше прежнего, отпечатанный на толстой, чуть не мелованной бумаге. В номере было пять цифр. Он попробовал сжевать билет, но бумага не промачивалась слюной и норовила встать в горле комом. Он выплюнул изжеванный комок в урну.



Дома он перетряхнул одежду и отыскал десятка полтора заначенных билетов. Смотрел на них с минуту, потом скатал вместе и запихнул в рот. Проглотить оказалось трудно, и он подумал про сок. Сок оказался в холодильнике, целых пять упаковок, он не мог припомнить, когда их купил. С соком дело пошло лучше. Он отжевывал и глотал кусочки и отчего-то чувствовал себя все более пьяным.



Утренняя головная боль прошла, жизнь пошла по новым билетам. Новые билеты к оплате не принимались.



Однажды, проходя к месту встречи от вынужденно далекой парковки, он нашел зайца в луже. Заяц был махровый, белый, в луже лежал недавно — мокредь делила его пополам, он не успел пропитаться весь. Морда была наполовину серая от воды, наполовину белая, а вот длинные уши и задние лапы пропитались водой и посерели почти целиком. Он осторожно извлек зайца за сухой кусок уха, оглянулся, пристроил бедолагу на подоконнике витрины какого-то продуктового магазина. Заяц печально повесил уши и капал водой с длинных бескостных ног. Голубые пластмассовые глаза сияли на меченой водоразделом морде, но заяц был печален.



Он развернулся и пошел прочь, бормоча под нос — я его не просил, этого зайца, он мне не нужен, я его не просил; хорошо, что я не продал машину.

II Верховная Жрица

Основное значение Второго Аркана — высшая мудрость, тайное знание. Тайное, понятно, не потому что великий секрет, а потому что невыразимое. Добро пожаловать в белое безмолвие невербальных комуникаций. Все \"непостижимое и неопределенное\", область, описывая которую, люди вынуждены пользоваться невнятными терминами «интуиция», \"подсознание\" и т. п. В некоторых (очень редких, понятно) случаях эта карта действительно обещает посвящение в тайные мистерии. Но следует иметь на вооружении и более приземленные интерпретации.



Описывая личность, Второй Аркан символизирует одновременно и монашескую невинность, и материнство, вернее, внутреннюю настойчивую готовность к материнству-отцовству; реализуется она, или нет на практике — дело десятое. В любом случае, возня с собственными детьми и работа с чужими — лучшее, что могут делать такие люди. Дети им доверяют, често больше, чем собственным родителям.



Еще вот что важно. Второй Аркан предлагает жить как живется, нестись в потоке жизни, как ребенок с холма бежит, не заботясь, что упасть можно. Это только кажется, что ничего особенного, на самом деле мало кто так умеет. Особенно с возрастом.



Одна из важнейших проблем, на которые указывает Жрица — усталость от жизни (вернее, от собственного неприятия обыденной жизни).

Еще надо помнить, что в некоторых старых колодах Второй Аркан назывался Папесса, в честь скандально известной истории с папой Иоанном, который оказался мало что переодетой девицей, так еще и беременной. В связи с этим следует иметь в виду, что при гадании Жрица может говорить и о проблемах такого рода — начиная с нежелательной беременности (самая простая интерпретация). И — куда более сложный случай — ситуация, когда твоя истинная природа проявляется и лишает тебя насиженного места в социуме.

Анна Кузьминская

Каждый охотник желает знать

— Каждый охотник желает знать, где сидит фазан.

— Это правда.

— Можно сесть с вами?

— Конечно. Пожалуйста.

— Вы не будете возражать, если я что-нибудь съем? Я дико голодный.

— Конечно. Пожалуйста.

— А у вас только чай?

— Нет, не только. Было пирожное. Но я его съела, а блюдечко унесли. Они тут быстро уносят блюдечки.

— Возьму рыбу. Картошку. И греческий салат.

— Прекрасный выбор.

— Вино?

— Мне? Нет, что вы. Спасибо, совсем не хочется.

— Вы давно здесь?

— Не очень. Но успела съесть пирожное. А блюдечко сразу унесли.

— Я вижу, вам не дает покоя это блюдечко.

— Оно было симпатичное.

— Заказать вам ещё одно пирожное? С блюдечком?

— Спасибо. Возможно. Я подумаю.

— (в сторону) Пирожное, пожалуйста. Какое-нибудь.

— Спасибо.

— Давайте не будем терять время и сразу приступим к делу.

— Конечно. Давайте.

— Я ненавижу общественный транспорт. Не могу там находиться. Суета, шум, грязь. Я брезгаю. И я ненавижу всех этих людей. Их слишком много, и все лезут, толкаются… как тараканы.

— Тяжело вам.

— Да. Особенно в метро. Мало того, что давка, вдобавок надо спускаться под землю, а поезда ездят по туннелям. Мне жутко. Покрываюсь потом, кружится голова, тошнит. Отвратительное состояние. Боюсь потерять сознание.

— Может, не ездить на метро?

— Да, раньше я так и делал. Но теперь везде пробки. А бывает, что важные встречи в разных концах города, и проще добраться на метро. Но я не могу заставить себя туда зайти. Не был в метро несколько лет.

— Понятно.

— Вы сталкивались с такими проблемами?

— Ещё бы. Сплошь да рядом.

— И что делать?

— Может, тренироваться? По чуть-чуть. Сначала просто дойти до метро, погулять вокруг. Потом зайти внутрь, постоять в вестибюле. В следующий раз спуститься — и опять выйти. Важна постепенность. И лучше, чтобы вы были не один. А с кем-то, кто будет вас морально поддерживать.

— Звучит омерзительно.

— Да ладно. Хотите — пойдемте сходим, потренируемся. Пока вам несут вашу рыбу.

— Прямо сейчас?

— Почему нет? Метро рядом.

— Ну пойдемте, я предупрежу официанта.

— А что вас там больше всего пугает? Давайте я вас за руку возьму. Чтобы вы чувствовали мою моральную поддержку.

— Я же сказал. Люди. Я их боюсь. Они злобно выглядят, скверно пахнут, суетятся, толкаются. Я боюсь, они будут прижиматься ко мне в час пик, и меня просто вырвет.

— Вы такой чувствительный.

— Да, и моя мама так говорит.

— А меня вы боитесь?

— Вас? Не очень. У вас дружелюбный вид, от вас приятно пахнет. И вы пока ко мне не прижимались. Правда, вы взяли меня за руку, но это не страшно. Я её потом помою.

— Вы шутите?

— Нет. Я что-то не так сказал?

— А если я к вам прижмусь, вы испугаетесь?

— Давайте не будем рисковать. Я не возражаю против экспериментов, но давайте сначала привыкнем друг к другу. Мне нужно время, чтобы к вам привыкнуть.

— Вам сложно сходиться с людьми?

— Я с ними вообще не схожусь.

— Но вы ходите на встречи.

— Все мы ходим на встречи. Даже моя мама встречается с бывшими коллегами.

— Ну, я, например, не хожу ни на какие встречи.

— Абсурдное заявление. В данный момент вы, например, встречаетесь со мной.

— В самом деле. Но это редкость.

— Почему мы говорим о вас? Разве мы не должны обсудить мою проблему с метро?

— Да, конечно. Ваша проблема с метро — это важно.

— Мы приблизились — и вы видите, меня уже начинает колотить.

— Нет, я не вижу.

— Вы не видите, как меня колотит? Я похолодел — вы не замечаете?

— Нет.

— Капли пота выступили на лбу!

— Где?

— У меня темнит в глазах.

— А по-моему, вы держитесь молодцом. Может, мы даже зайдем?

— Нет, это слишком. Давайте обойдём его пару раз. Для начала будет достаточно.

— По-прежнему колотит?

— Чуть меньше.

— А мою моральную поддержку вы чувствуете?

— Нет. Было бы здорово, если бы вы всё же отпустили мою руку. После того, как вы чуть не прижались ко мне, я немного нервничаю.

— Боитесь, что я брошусь на вас с объятьями?

— Надеюсь, что не броситесь. Я к этому не готов.

— Бедняжка. Знаете, мне сразу захотелось броситься на вас с объятьями.

— Куда вы меня тащите?!

— В метро.

— Отпустите меня! Это слишком! Я не могу!

— Ещё чуть-чуть!

— Нет!!

— Ой!

— Нельзя же так!

— Простите. Я увлеклась. Давайте вернемся к рыбе.

— Вы не должны были так поступать со мной. Этот ужасный шум! Он становился всё ближе. Ещё чуть-чуть — и он поглотил бы меня навсегда.

— Но миллионы людей ездят в метро каждый день. И остаются живы.

— В чём смысл вашего высказывания? Да, я другой.

— Чем вы другой?

— Я чувствительный. И мне не нравятся ваши интонации. Сначала вы обращались со мной гораздо деликатнее.

— До того, как вы пнули меня ботинком.

— Это была самозащита.