Русские инородные сказки - 4
Составитель Макс Фрай
ВДОХ
Ксения Букша
Другая цивилизация
Все началось с того, что крысы слопали телефонную трубку в бухгалтерии. Хлынов уже несколько раз вытаскивал ее из корзины для бумаг: крысы играли с нею, пока не надоедало. Теперь же они обиделись, что директор Ваграмян разорил их гнездо, которое находилось точнехонько под весами; весы стали делать неточные измерения, и Ваграмян решил зацементировать пол на три метра в глубину. По ходу дела разорил крысий дом. Писку было! А крысы-то, батюшки, такие страшные, да еще и разноцветные, каких не видывали никогда не только на Сенной, но даже в подвалах Большого Дома. Красные, рыжие, синие, розовые. И не спихнешь на то, что они где-то там повалялись, потому что цвета натуральные, шкурные. Местами жиже, местами ярче. Дамы, а их на фирме было пять, шутя, просили мужиков наловить им «крысьев», чтобы они сшили себе шапки, юбочки и жилетки из невиданных цветов натурального меха.
Шутки шутками, а реактивы химические жрут. Всю солянку выпили, и только жиреют на ней, падлы. Съели портрет Президента. Двое, крыс и крыса, застряли в самой большой на предприятии бутыли, и вытащить их никто не мог: они злобно шипели, рычали и норовили цапнуть. По ночам остальные крысы носили им еду, и парочка так растолстела, что вдвоем в бутыли им стало тесно. Утром восстановить случившееся было нетрудно: крыс в одиночестве сидел поперек бутыли и сыто отрыгивал.
Тогда Хлынов, у которого касса, пришел к директору Ваграмяну да и говорит.
— Вазген Фосгеныч, — говорит, — пора кончать с беспределом. Кто тут вообще хозяин: мы или крысы?
— Трудно сказать, — раздумчиво молвил директор. — Видишь ли, у нас здесь только работа. А у них здесь дом. На улице минус двадцать, им же трудно. Надо их пожалеть. Меня грызет чувство вины перед ними: ведь это я разорил их дом.
— Не буду я крыс жалеть! — взвизгнул Хлынов. — Они сволочи. Их место…
— Знаете что, — вступил Жохов, наемный менеджер, — надо просто против них что-нибудь придумать. Устроить им какую-нибудь подляну.
Это мнение, хоть и не оригинальное, но глубоко верное, директору тем не менее не понравилось.
— Совести у тебя нет, — сказал он. — Подляну устроить каждый может. Это же просто другая цивилизация. А ты к ним подходишь со своими человеческими мерками. Вызнай сначала социальные отношения ихние, государственное устройство.
— Да что нам больше, заниматься нечем? — сказал Жохов.
— Ты мне противоречить будешь?! — взвизгнул директор, и Хлынова с Жоховым из кабинета в момент вымело.
— Знаешь что? — шепнул Хлынов Жохову в полумраке коридора. — Мне кажется, он — за них. Тебе не кажется?
— Давно кажется, — двусмысленно промурлыкал Жохов. — Ну, ничего. Отольются крыске мышкины слезки…
В дальнем конце коридора они встретили Бросаева. Бросаев был тем незаменимым на фирме человеком, который может починить прибор с помощью пробки и веревочки. У него были золотые руки. К нему-то и обратились Жохов и Хлынов, не встретив поддержки в руководстве.
— Бросай, — сказал Хлынов, — тебе не надоело это крысятничество?
Он нарочно позволил себе это слово, чтобы вызвать смущение сотрудника. И действительно: Бросаев залился краской и зорко вгляделся в противоположный конец коридора.
— Тише, — хрипло сказал он. — Вы че, ребята, директор же слушает.
— А мы не про директора, мы про крыс, — сказал Жохов. — А у директора просто — чувство вины перед крысами, что он их дом разорил. Интеллигент! Они нас слопают, а он…
— Точно, — поддержал их Бросаев. — Житья нет. Я уж против них такие хитрые конструкции выдумывал! Хоть из алмаза их делай, думаю — перегрызут. Может, найти их главную нору, поесть моего любимого супца да дыхнуть посильнее?
— Шутить изволишь, — сказал Жохов, — а у меня они уже весь Интернет испортили. Нет, так их не возьмешь. Придумать надо верное средство.
— Средство тут единственное, — рассудительно сказал Бросаев, — крысоловская дудка. Помните сказку?
— Сказку, — недовольно сказал деловой Жохов. — Ты дело говори.
— Я дело, — согласился Бросаев. — У меня есть знакомый спец по крысам. Биолог.
— Веди, — велели ему Жохов и Хлынов.
На следующее утро Бросаев привел спеца. Спец с порога сказал:
— Я не люблю ажиотажа вокруг своего имени. Я делаю дело.
— Вот видишь, Хлынов, — заметил Бросаев. — А я люблю ажиотаж, зато беру меньше.
— А что вам, собственно, надо? — спросил спец, принюхиваясь и пригибаясь. В руке у него была, — ну, не дудочка, но трубка с отверстиями. — Что?
— Избавиться, — сказал Хлынов.
— Ни в коем случае! — набежал директор Ваграмян. — не слушайте их, милейший специалист по крысам!
— А я и не слушаю! — спец по крысам возмущенно поднял плечи. — Избавиться! Это же просто другая цивилизация. Вот если они тоже захотят от вас избавиться, что вы будете говорить? Им просто некуда пойти. На улице мороз…
— Совершенно верно! — поддержал директор. — Избавляться нельзя. Надо помириться. Я и сам это понял… Надо вести конструктивный диалог.
— С крысами?! — взвизгнул Хлынов. — Увольте!
Опрометчивое слово, опрометчивое. Директор повернул остренький носик и бледно улыбнулся.
— Так вы даете добро на переговоры? — важно сказал спец. — Имейте в виду, я беру по ***. *** за сеанс.
Жохов, наемный менеджер, схватился за голову, а Хлынов, у которого касса, помертвел и вне себя дернул дверь. Она открылась, и под ноги спецу воровато порскнула беременная крыса.
— Дави! — закричал Жохов и кинул в крысу табуреткой, но спец перехватил его руку.
В результате табуретка угодила в клавиатуру компьютера. Клавиши брызнули во все стороны. Когда пыль осела, все увидели, что спец, приложив дудочку к крысе, о чем-то с ней интимно беседует.
— Социальные проблемы, — поднял глаза спец. — Вы, говорит, кушаете каждый день, а нам что, с голоду помирать? У нас дети малые, а предохраняться от нежелательной беременности и планировать семью мы не умеем. Вот и плодимся. Опять же, всякий табуреткой норовит. Социального статуса никакого…
Хлынов покачал головой и сказал:
— Я умываю руки!
— И я умываю руки, — присоединился Жохов.
И они вышли, а спец, крыса и директор еще долго говорили о чем-то втроем. Потом они прошествовали по коридору к туалету, где под линолеумом зияла черная дыра, и спец лично спустился в эту дыру. Крысиный король дал ему интервью, в котором напирал на социальные проблемы и демографическую ситуацию среди крысиного поголовья, а также на то, что разность культур не должна стать помехой в сближении народов. Сошлись на том, чтобы директор выделил крысам отдельный кабинет с отоплением и ежемесячно поставлял им десять мешков отборной пшеницы.
— Хлынов, — сказал директор вечером, — каждый месяц мы будем покупать крысам десять мешков отборной пшеницы.
— Это кощунство! — взвыл Хлынов. — Кормить крыс хлебом! Да ты не русский человек, Ваграмян!
Ваграмян опять улыбнулся бледной улыбкой, и Хлынов опять умыл руки.
На некоторое время бесчинства крысиные прекратились. Правда, в тот конец коридора никто больше не ходил, и помещения стало несколько не хватать; да и запашок от крысиной колонии шел тот еще. Но и крысы не появлялись. Дамы до того расслабились, что стали оставлять на полках кофе и чай в стеклянных банках, — вот это и соблазнило крыс на новые подвиги. Еще не истек первый месяц выдачи субсидий, а уже некие ренегаты из числа представителей «другой цивилизации» лапками развинтили банку с кофе и все слопали, а потом им стало хреново прямо на важном договоре.
— Однако это уже пахнет нарушением соглашения! — сказал Жохов директору не без иронии. — Ну что, может все-таки того?
Директор даже не стал его ругать: просто посмотрел, как на маленького мальчика, и устало сказал:
— Ну чего — того, Жохов? А вот если они тебя так — того?
— Я об этом и говорю, — покачал головой Жохов. — Слушайте, так же никто не делает. Все нормальные люди травят их — и с концами. И ничего страшного. Они привыкли к такому обращению. А вы тут какой-то ложный гуманизм разводите.
— Еще одно слово, — сказал директор, — и ты уволен…
Но Жохов на сей раз не испугался.
— Ах, вот как, — мягко сказал он. — Вот так, значит…
И удалился, крадучись. После того явственно стали замечать, что фирма разделяется надвое. Жохов поспешно строчил бумаги, и только голова его с вихром, склоненная, была из-за них видна. Он стал похож на пирата. Хлынов в нерешительности ходил от него до директора и обратно.
— Они требуют улучшения жилищных условий, — объявил повторно приглашенный спец, вылезая из дыры после беседы с крысиным королем.
— Будет им улучшение, — пообещал директор. — Морозы крепнут; надо же им как-то питаться.
На следующее утро после улучшения жилищных условий дамы заметили, что появилась новая разновидность крыс: эти новые были мельче и агрессивнее.
— С Сенной привели, на дармовщинку-то, — пояснил Бросаев.
— Ты спеца напустил на наше учреждение? — Жохов поднял на него свирепые глаза от бумаг. — Теперь ему половина прибыли отходит, а фирма загнется скоро, не столько от крыс, сколько от директорского комплекса вины…
— Мое дело — сторона, — заметил Бросаев. — А спец и правда что-то перемудрил.
Перемудрил — не то слово. После общения с ним, да еще двукратного, крысы возомнили о себе столько, что, видимо, произвели там, у себя, революцию, и решили во всем походить на людей. Они потребовали публичности власти, гражданских свобод и социальных гарантий многодетным, после чего демографическая обстановка накалилась до предела. Редкий сотрудник не находил у себя в кармане выводок крысят. Они перестали бояться людей, выходили неспешно, почесываясь.
Стоял декабрьский полдень, небо за окном сомкнулось, белое и низкое, и дышать на улице стало нечем. Директор Ваграмян пригласил Хлынова и Жохова к себе в кабинет и запер двери.
— Что это трещит? — прошептал он
— Что трещит? — спросил Бросаев. — Тишина…
Но треск был явственный, он нарастал и вновь уменьшался, он был, он тек, и куда денешься от него?
— Что трещит? Тишина? Да какая на хрен тишина… Это крысы.
Треск и писк разросся, он был рядом, он проникал и в окна, и в двери. Мутный запах волнами разносило по учреждению. Стены качались неверными волнами.
— Послушайте, вы сегодня видели Бросаева? — шепотом спросил директор.
— Нет, — пряча глаза, ответили Жохов и Хлынов. — Да и никого мы сегодня не видели…
— Но ведь это ужасно, — шепнул Ваграмян.
— Ужасно, — усмехнулся Жохов. — С самого начала надо было правильно действовать. Надо было их мочить, а не рассусоливать. А вы, директор, проявили…
Что именно директор проявил, Жохову не удалось досказать, потому что там, в коридоре, со всех сторон усилился зловещий треск. Он был уже у самой двери кабинета.
— Заприте-ка на засов, — передернулся Ваграмян.
Хлынов подошел к двери и вдруг увидел просунутую в щель под нею какую-то бумагу.
— Смотрите, — сказал он. — Они нам ультиматум предъявляют.
Уважаемые господа, с вами говорит представитель правительства крысиной колонии. Мы имеем предъявить вам ультиматум. Ввиду того, что в результате опрометчивых действий директора фирмы Ваграмяна некоторые из наших сородичей пали жертвами его преступной халатности, будучи разорены и зацементированы под весами, а также ввиду того, что демографическая и социально-экономическая ситуация по-прежнему оставляет желать лучшего, мы предъявляем вам ультиматум… Там, за дверью, ждут те, кто имеет полное право на долю в управлении фирмой.
— Какую долю! — всплеснул руками директор Ваграмян. — Совсем обнаглели!
— В противном случае вам придется выдать им господина Ваграмяна, который угрожает стабильности и миру на нашей фирме, — дочитал ультиматум Хлынов.
Ваграмян побледнел.
— Крыски! — закричал он, всплеснув руками. — Крысочки мои! Мы же с вами… Я же для вас… — Ваграмян всплеснул руками и выскочил в коридор.
Там сзади ему в шею впилось что-то острое и мягкое, — круги поплыли у директора перед глазами, подхватило его крепко, с обеих сторон, и он еще успел увидеть, как разверзается под ним пол, и как навстречу ему поднимаются скользкие серо-коричневые волны «другой цивилизации». Сидевшие за столом невольно прислушались: из коридора послышался его же, Ваграмяна, жуткий, длинный вопль, перешедший в визг, мягкий грохот и звук чего-то не то рвущегося, не то трещащего. Хлынов побледнел.
— Вот! — сказал Хлынов шепотом. — Вот. Только пойди раз на уступки, с косточками сожрут.
— В сущности, всё, — сказал Жохов.
Помолчали еще минутку, а потом Хлынов спросил:
— Как будем уходить?
На часах было уже около одиннадцати вечера;
— Никак, — сказал Жохов.
— У-у, ультиматум, — выругался Хлынов.
— Бросаева жаль, — сказал Жохов. И издевательски заметил: — Другая цивилизация!
И, повернувшись в благородном темпе, громко сказал:
— Эй, вы там, за дверями! Никуда мы не уйдем. Это наш дом, наше хозяйство и наша жизнь. А вы убирайтесь! Не запугаете…
Хлынов зажал ему рот и торопливо закричал:
— Крыски, не слушайте, родненькие!.. Ты что, рехнулся, они же нас сейчас съедят, — шептал он Жохову.
— Наплевать мне! — орал Жохов через ладонь.
— Крыски, хотите, я вам его выдам? Он вас убить хочет, крысяточек замучить… Я вам его выдам, а вы меня за это отпустите… Ну? Да? Да?
Дверь распахнулась, свет погас.
Виктория Головинская
Сказки для девочек разного возраста
С утра Люсе хандрилось. Понурившись, Люся сидела на табуретке возле кухонного стола, уставясь на пыльный подоконник. Табуретка больно вонзалась неудобными краями в Люсины ноги, подоконник был как булка изюмом усыпан трупиками мух и паучат, но так даже и лучше, и пусть, и вот ну всех нафик, и солнце ваше дурацкое.
А окно бы давно пора помыть; весна, уборочная лихорадка, Люсины соседи справа и снизу уже выскребли газетными четвертинками свои стеклянные четырехугольники. Люсе чудилась в этом какая-то особая гармония. Вчера, за ужином. А сегодня ей хандрилось.
Соседка слева окна мыть не любила, вместо этого она задумчиво курила на балконе, стряхивая пепел прямо так, по ветру, презрительно щурясь на стайку надаренных пепельниц, сваленных тут же, на балконе, в углу. Соседка была поэтессой в толстом журнале без картинок и часами стучала на машинке — давно, когда Люся ещё в школу ходила. Иногда она зазывала мелкую вёрткую Люсю на чай с мятой и отрывисто читала ей длинные заунывные оды. Люся дула в чашку и разглядывала скатерть. Но маленьких барабанных ударов клавиш из-за стены давно не было слышно — или нафталинная муза оставила соседку, или наоборот, приотряхнулась, взмахнула лаврушечным веночком да и наколдовала компьютер. Люся не знала. Да и что ей до соседки. Когда хандра.
Неудержимо хотелось трагедии.
И непременно с пафосом.
* * *
А назавтра Люсе захотелось в Париж. Хочу в Париж, хочувпариж, хочухочухочухочувпариж, твердила Люся. Не бубни, дура, отвечали ей, денег нет, паспорта нет, Парижа нет, поняла, да-а?! А хочу, упрямилась Люся, а поеду, нудила Люся, а ну вас нафиг, ярилась Люся, а пошло оно всё!
И ведь поехала.
Упрямая такая.
* * *
Больше всего Лис любил фиолетового ёжика. Это не какой-нибудь там придуманный ёжик; нет, это был самый что ни на есть настоящий ёжик, колющийся и фырчащий. С тех пор, как он появился в Люськином доме, спать стало совершенно невозможно — ёж, как зверь лесной, ночной, и, между прочим, хищный, с наступлением темноты принимался шастать. Топал ёж — дай бог дедушке. Шастал он угрожающе, нарезая круги по небольшой, в общем-то, комнатке. Люська терпела, шипела. На звук: \"Уууу, наказание добровольное\", — ёж стремительно перемещался, Лис радостно взвизгивал. Как-то Люська попробовала запереть зверюгу в ванной. Топота в эту ночь и правда не было, однако ж был грыз — ёж рвался на волю. Часам к четырём ёжьи зубы одолели дверь, и сквозь неровный угольчатый лаз фиолетовый победно выкарабкался в мир. С люськиной кровати донёсся тоненький скорбный вздох.
Но ежу тоже, в общем-то, не сказать чтобы сладко жилось. По утрам Лис радостно выуживал его из-под ванны шваброй, стремясь наделить «зверика» морковкой. «Зверик» сопротивлялся, шипел, но таки выуживался и хряпал морковку, неодобрительно всфыркивая. А потом даже давался гладить. Неохотно.
На Люську же он всегда реагировал одинаково — после одной особо разгульной ночи, когда Люська шваркнула его тапком, в \"колючей твари\" проснулся дух воина. С тех пор Люська передвигалась по комнате очень внимательно и быстро, а ёж ходил завоевателем. Лис как мог, мирил их, тянул Люську за руку к ванне, \"кормить ёжу\", но факт оставался фактом — эти двое друг друга недолюбливали.
* * *
Лис, свернувшись под бордовым верблюжьим одеялом, ныл тихонько Дольке о том, что нос болит, что холодно, что Рыжая Ля дверь захлопнула и босоножки поцарапала, а ведь новые и нравились. Долька слушала задумчиво, ей не привыкать. Ещё бы можно Чукче Меховой рассказать, но вставать лень и далеко.
А назавтра выпал снег. Окно почему-то было распахнуто, и всё белое, что только могло быть в этот час в мире, кинулось Лису в руки — вот оно, берихватайцарапай. Лис завороженно уставился вперёд, не фокусируя взгляд — так больше видно.
Санки, и бабушка, и звёздочки под фонарём, и длинная мамина юбка из-под шубы — я колядовать, пусти.
Люська редко вспоминала о нём в эти дни.
* * *
Стены в домике были бумажными. Не так-то просто жить в домике с бумажными стенами — они не выдерживают ни сильного ветра, ни дождя. Но зато можно рисовать цветными карандашами и даже красками прямо на стенах — ругаться никому и в голову не придёт.
И Лис рисовал. Рисовал свои сны — не все, конечно. И бабушкину веранду, и мамино кисельное платье. Стены топорщились под высыхающей краской и похрустывали по ночам. Лис не боялся: привычно. А в дни дождя домик частенько промокал насквозь, и со стен текли разноцветные потоки.
Синим были нарисованы декабрьские сны. В правом углу ветвилась красная теплотравница, а окно Лис обвёл зелёными волнами.
Часто здесь было холодно.
* * *
По ночам Лис грустил. Не спалось. Рядом тихонько всхрапывала Люська, какие-то непонятные фонари то и дело въедливым светом вспарывали комнату, да ещё (иногда) комары. А не комары, так холодно. По-другому и не бывает, думал поднабравшийся опыта Лис, или холодно, или уж комары, и вот ещё Люська храпит, какой тут сон.
А Люське снилось тоже что-то своё, комарино-холодное, тревожное; Париж ей давно уж не снился — да и что Париж? Съездила, поглядела. Красиво. Но всё больше муть какая-то снится после того Парижа, тоскливо думалось сквозь сон Люське, хоть бы и не давали тогда паспорт, что ли. Да ещё Володичка этот, будь он неладен, в сны повадился. Тоска-а-а…
Вот бы прилетел сейчас кто, высвечивались в такт фонарям и мимолётным автомобильным фарам мысли Лиса, вот бы прилетел бы — ну, не волшебник, волшебников-то не бывает, конечно, и не фея, и не мэрипопинс, и не лётчик какой даже — а вот бы птичка! Маленькая! Прилетела бы вдруг, уселась на прикроватный столбик, прочиквотала бы: ветрено на улице, нелётно, вот я, Лис, к тебе — переночевать пустишь? Только карлсоном не зови — устал я, ну веришь, Лис, ни у кого фантазия дальше не идёт! А я тебя Вадиком буду звать, думал вполголоса Лис. Можно?
Вадиком можно.
Ну и хорошо. Ты живи, устраивайся.
А Люське мы наутро что-нибудь правдоподобное сочиним.
* * *
Лис умер ночью, как раз тогда, когда Люське удалось ненадолго задремать. Неделя выдалась очень тяжёлой. Снилось ей лето, и тёплые нежные руки кого-то близкого. В эту ночь она научилась ждать, радостно и неторопливо.
И Лис ей был больше не нужен.
Надежда Горлова
ТРЕПЕТ СМЕРТИ
Ксении Якшимбетовой
1
По ночам меня мучили чешуекрылые. Не было для меня создания более омерзительного, чем мохнатая ночная бабочка.
Живой обрывок плоти, рваная рана пространства парит по комнате с едва слышным рокотом до тех пор, пока не налетит на горящую лампу. Тогда насекомое начинает метаться, ударяясь коротким тельцем о потолок, окна и мебель. Стены ломают чудовищные крылья его тени.
Непредсказуемое движение вызывало панику у меня, я бежала вон из комнаты. О, если навстречу мне по коридору летела другая бабочка, в недоброй пляске, и ее волосатое крыло задевало моё лицо!
Наконец я малодушно, тихо-тихо приоткрывала дверь в комнату.
Тишина — бабочка сидит где-то, сложившись шалашиком.
Я оглядывала потолок, стены, шторы на окнах. Складки, трещины, тени становились крупнее, тянулись навстречу моему взгляду…
О! На притолоке, у меня над головой! Шорох и легкий толчок сзади — другая села мне на спину!
Я выбегала из дома в поту и дрожи.
2
В тот день, когда все началось, мы с отцом пили чай в прозрачных лучах утра. Окна, полные сада, плавали в наших чашках. Я хотела понять, что заставляет меня трепетать при виде бабочки, заставляет с незапамятного детства. \"Когда-нибудь бабочка напугала тебя в колыбели, — говорил отец. — Я специально ловил их, чтобы показать тебе: может быть, ты рассмотришь и перестанешь бояться. Нет, бесполезно\". \"Они преследуют меня! Садятся мне на голову, бросаются мне в лицо!\" \"Тебе это кажется, потому что ты их боишься\".
Однажды мне приснились слова: \"Бабочки — перепонки меж пальцами небытия\". Сон не прибавил понимания.
Стояла холодная летняя ночь. Ворс пледа щекотал мне нижние веки. Лоб у меня стыл. Я видела пятнистый месяц за окном и рваную границу тени, покрывшей часть лунного шара. Комната была полна шорохов, тьма кружилась около моего лица. Я знала — здесь три или четыре ночные бабочки, я чувствовала плед как свою кожу, словно мои нервные окончания проросли сквозь него. Скоро в темноте насекомые рассядутся. Я надеялась, что ни одно не упадет на мою постель.
Я услышала стон и побежала в комнату отца, не понимая, холоден или горяч дощатый пол дачи. У отца был сердечный приступ, лекарство лежало на полу. Я позвонила поселковому врачу, трещал диск старого аппарата. Врач сразу снял трубку, он не спал, он быстро записал адрес и сказал: «Сейчас». Я побежала в коридор и стала ледяными пальцами открывать эти дачные замки и засовы, занозила ладонь. Березы за окнами качались, ветки как в припадке колотили по крыше. Ветер распахнул дверь, и вся прихожая заполнилась трепетом. С мерным рокотом мерцал полумрак. Вибрация воздуха вызвала у меня панический ужас. Я бросилась к отцу. Трепет следовал за мной. Вдруг угол зрения изменился, и я увидела — от страха у меня словно поползли змеи по голове, — это было несколько сотен ночных бабочек. Их крылья были невидимы от быстрого движения — только вибрация, под которой как под плащом скрывалась пустота, обращенная ко мне. Она словно ждала, что я заговорю с ней. Она вытягивала у меня мысль, обращая и приковывая ее к себе.
\"Кто ты?\" \"Трепет смерти\" \"Зачем ты пришел?\" «Забрать» \"Уходи!\" \"Я никогда не ухожу один\" \"Тогда забери меня\" \"Я знал твой ответ, Алкестида. Я люблю тебя. Я хочу, чтобы ты пошла со мной по своей воле. Ты согласна пойти со мной?\" \"Да\".
Огромная, черная, словно обугленная, бабочка с рваной линией крыльев бросилась мне в лицо.
Омерзение пересилило меня, я услышала свой крик справа и ударилась в стену, возле которой вдруг оказалась.
— Нет! Нет! Нет.
Насекомое упало на одеяло больного. Отец не вздрогнул, его рот был открыт, и губы не дрожали. Трепет исчез.
3
Смерть отца произвела на меня страшное впечатление. Мне казалось, что в ту ночь я сходила с ума, что-то мерещилось мне. Я чувствовала, что виновата в смерти отца, но чем? Это было необъяснимо, и я старалась забыть.
Я поступила в институт, и боль понемногу утихала.
Среди моих друзей выделялись двое, Лёня и Виктор.
Лёня, сутулый юноша с экземой между бровей и воспаленными, вечно полными слез глазами, поражал угрюмой, безнадежной настойчивостью. Очень скоро я потеряла такт в отношениях с ним, но Лёня продолжал мне звонить каждый день, в одно и то же, назначенное им самим время.
Виктор был красивым и обаятельным человеком. О нем говорили, его дружбы искали, девушки влюблялись в него. Виктор никого не отвергал. В общем, с ним было легко, и я была влюблена.
Поздней весной над городом пронесся ураган. Всю ночь ливень шумел как пламя, заглушая вой и улюлюканье автомобильных сирен. Вспыхивала молния, и дольше, чем на секунду, вода становилась золотой, а тени коричневыми.
Утром Лёня пригласил меня в парк. Он сказал, что там сейчас интересно, как в аду. Я сказала, что не пойду туда с ним, и позвала с собой Виктора, пообещав ему райские кущи.
Парк и в правду напоминал дантов ад — ураган переломал ему кости. Пахло смолой, свежим древесным соком и увядающими цветами кустарников.
Мы с Виктором вели фривольный разговор и смеялись.
Лёни нигде не было, но мне казалось, что он прячется где-то рядом, и его глаза следят за нами.
Перелезая через ветку боярышника, мы упали в мокрую траву и стали целоваться. Целовались все откровеннее. Со мной это было впервые. Я запрокинула голову и увидела дрожащую сетку листвы, сквозь которую была продернута другая, медленно, словно водой, колеблемая воздухом сеть насекомых, крылышками зеркалящих солнечный свет. Это было так красиво. Шмели, осы, изумрудные мухи, пара капустниц… Бабочек становилось все больше, словно чьи-то невидимые руки переплетали сеть. И вот воздух над нами уже вибрировал, мертвый мерный гул бледных крыльев с прожилками, как на человеческой коже, накрыл нас. Трепет смерти склонился над нами и вытягивал у меня мысли, заставляя меня говорить с собой.
\"Уходи!\" \"Я люблю тебя. Я хочу, чтобы ты была моей\" \"У меня есть Виктор! Я буду его! Уходи!\"
За моим светлым гневом скрывалась какая-то черная недомолвка. Я словно что-то забыла и не хотела вспомнить.
\"Ты знала, что я никогда не ухожу один\"
Виктор вскочил и схватился за пряжку ремня. Ее пронзил солнечный луч. Надломленная ураганом ветка рухнула, перебив Виктору шейные позвонки и убив с десяток капустниц, чьи крылышки разлетелись в прах.
4
Гибель возлюбленного почти через год после смерти отца, у меня на глазах, и снова в сопровождении странностей моей психики, совершенно изменила мою жизнь. Я перевелась в Петербургский университет и сняла квартиру почти на окраине. Я жила как отшельница, училась целыми днями, стала носить очки. Вечерами я курила на балконе, стряхивая пепел в пустоту, стараясь не поддаваться отчаянию. Свет из окон отражался в глянцевых крыльях чаек, бумерангами круживших над дворовой свалкой. Птицы приносили во двор вонь тины и гнили.
За год жизни в Петербурге у меня появился только один товарищ — наш дворник Валерий, молодой, спившийся актер. Он будил меня по утрам шорохом своей метлы. Валерий жил в комнатке на первом этаже, иногда мы вместе курили в подъезде, я одалживала ему деньги. Однажды Валерий положил цветы на коврик под моей дверью. Я шла на экзамен, и сначала почувствовала запах тюльпанов, идущий снизу, а потом увидела их у своего каблука. Цветы трепал сквозняк, и лепестки шевелились, как губы человека, разговаривающего во сне. Я просила Валерия больше не делать этого, и он послушал меня.
Прошло еще пол года. Депрессия отступала, и я задумалась, чего ради обрекаю себя на одиночество. В середине зимы я почувствовала, что вдыхаю весенний воздух. Моя жизнь была сосредоточена на Университете, и я влюбилась в заведующего кафедрой естественных наук. Дмитрий Иванович Лепилов считал, что я не без способностей. Я редактировала \"Вестник биологии\" и до ночи засиживалась на кафедре с Лепиловым. Мы часами молчали, но в воздухе как свежесть стояло возбуждение. Я роняла карандаш, Лепилов играл золотой печаткой, пуская в меня тусклых зайчиков. В один из таких вечеров плотина рухнула, и мы также молча целовались, поглядывая на кожаный диван в углу, но уборщица вставила и зашатала в замочной скважине ключ. Мы договорились завтра, у Лепилова.
Я шла на свою квартиру. Боже мой, как мне было легко! Я сняла шапку, чтобы ощущать, как снежинки касаются моих ушей и шеи. Я почти достигла близости с мужчиной — и не случилось ничего страшного, уборщица — это пустяк. Много лет в моем сознании сидела какая-то скрючившаяся тень, какое-то опасное воспоминание, объясняющее смерти отца и Виктора и доказывающее мою вину. Теперь я освободилась от этой тени.
В подъезде меня ждал Валерий. Земляника на конце его сигареты мигала зернышками, когда он затягивался. \"Завтра у меня День рождения. Приходи, я испеку пирог\" \"О, Валера, я тебя завтра утром поздравлю, но я допоздна буду в Университете, я завтра очень поздно приду. Валера!\" \"Во сколько? Ну, во сколько?\" \"Ну, в час ночи. В половине второго\" \"Вот и приходи. Я лягу пораньше, а к часу встану. Приходи — ты мой единственный друг среди смертных\"
Я обещала и позабыла.
Лепиловская квартира была огромна и наполнена тиканьем. Коллекция механических часов пялила на нас циферблаты, большие, как лица. Хрустальные светильники посылали по углам радуги. Лепилов был разведен и богат. Он устроил в столовой полумрак и разлил по бокалам черное вино. Темная радужка сливалась с его зрачками. Я была так взволнованна, что у меня не хватало сил на счастье. Что-то разрывалось у меня в груди, от моего сердца словно отделялись волокна.
В дверь позвонили. Лепилов поморщился и пошел открывать, специально шаркая шлепанцами, чтобы показать, как идти не хочет. Его нет минуту, две, пять, семь, десять, тринадцать, — сообщали мне стены, увешенные часами. Я стала бродить по комнате, откинула штору — в окно просился снег, откинула тафтяную занавеску — тропический гербарий, откинула другую. Рука моя дрогнула, ткань зацепилась за стекло и сорвала его. Огромные, выцветшие, давно убитые тропические бабочки под воздействием воздуха стали превращаться в цветную пыль, в дрожание и трепет. \"Нет!\" \"Да. Я люблю тебя. Ты хочешь пойти со мной?\" Я закричала: \"Да! Да! Да!\", — надеясь голосом заглушить свою мысль. \"Ты лжешь. Твоя душа кричит громче твоего рта. Я ухожу\" Мертвое крыло парусника прилипло к моей щеке. Я бросилась бежать, под ногой у меня лопались сухие тельца бабочек с истлевшими крыльями. Лепилов лежал на пороге с пулей в голове. Выстрел совпал с моим криком в комнате.
Лепилов занимался бизнесом и был кому-то должен. Я свидетельствовала в суде, потом долго лежала в клинике. Врачи уверяли, что мой невроз погашен. На самом деле я перестала прятаться от мысли: каким-то образом я навлекаю смерть на тех, кого люблю. Смерти предшествует видение, связанное с чешуекрылыми, и мое согласие на чью-то смерть вместо моей. Я решила наконец с этой реальностью считаться.
Мысли о смерти, в том числе, и о самоубийстве, вызывали у меня отвращение. Я избегала кладбищ, в кошмарах мне снились могильные кресты, сделанные из огромных, с прихотливо изрезанными крыльями бабочек.
Я перевелась на заочное отделение и заточила себя на даче, там, где умер мой отец. Я решила посвятить себя науке. Меня интересовала геронтология.
5
Почти каждый день я заходила в поселковый магазин и иногда встречала там доктора Штерна, довольно молодого, рослого человека с римским профилем. Штерн никогда ни с кем не здоровался, хотя всех знал, и все его знали. Сигареты он покупал без очереди. В поселке его не любили. Говорили, что он берет взятки, спекулирует медикаментами, и что его сосед умер от астматического приступа, потому что Штерн поссорился с ним накануне и не оказал ему помощь. Штерн был холост и жил один. Я не замечала, что враждебность окружающих и шушуканья за спиной ему досаждают. Однажды он так свирепо посмотрел на свекровь Сони Берц, что старушка охнула и схватилась за кофту в области сердца.
Через три недели жизни на даче я поймала себя на том, что Штерн не вызывает у меня никакой антипатии, наоборот, кажется интересным человеком. Не влюбляюсь ли я? О нет, это невозможно. Штерн — низок, груб, и только этим и интересен — как агрессивное животное, выдающаяся особь. Я с охотой слушала возмущенные рассказы дачников о случаях хамства со стороны доктора Штерна, иногда сама спрашивала у соседки: — А что Этот? — О, Этот — просто выродок! Проезжал — это после вчерашнего дождя-то — мимо Ивановых из 14-го и обрызгал их грязью с ног до головы. Они пойдут жаловаться в товарищество.
Я качала головой и почему-то сочувствовала Штерну.
В конце лета я узнала, что Штерн продает дачу. Весь поселок радовался: у него — финансовые проблемы, проиграл какой-то суд. А мне стало горько — Штерн уедет, и я лишусь единственного развлечения — слушать о его выходках. Штерн не вылезал у меня из головы несколько дней. Наконец, от нечего делать, я решила хоть посмотреть на его дачу. Пошла и увидела самого Штерна. Он ожесточенно рубил кусты у самого забора.
— Добрый день.
Штерн сверкнул на меня глазами и не ответил.
— Продаете дачу?
— Кто сказал?
Штерн перестал размахивать топориком и презрительно оттопырил нижнюю губу.
— Все говорят.
— Хочешь купить?
— Может быть.
— Судя по твоей курточке, тебе не хватит сбережений.
Я пожала плечами и пошла дальше, улыбаясь. Так я и думала: грубое животное, колоритная личность.
— Куда? Стоять!
Я удивленно обернулась. Штерн смеялся.
— Как ты думаешь, если я сделаю здесь евроремонт, я сбуду это дело быстрее?
Я поняла, что ему просто захотелось поболтать. Мы поговорили о евроремонте. Штерн улыбался и напирал широкой грудью в свитере на свой заборчик. Я уж думала, не пригласит ли он меня в дом, но Штерн вдруг резко оборвал беседу, помрачнел и взялся за топор.
Я была довольна. Штерн — не такой мизантроп, каким его здесь выставляют и тоже, наверное, страдает от одиночества. Я стала искать встречи со Штерном, то и дело прогуливаясь мимо его дома. И, как назло, не видела Штерна недели две, хотя раньше встречала чуть не через день. Когда мы, наконец, встретились возле газетного киоска, я заволновалась и еле заставила себя сдержанно улыбнуться. Штерн едва взглянул на меня и сурово кивнул. До позднего вечера я была недовольна собой, ночью мучилась, а утром поняла, что влюбилась. Собственная постель показалась мне гробом. Я лежала на спине, и мои глазницы наполнялись слезами как колодцы водой. Хорошо, что Штерн уедет — может быть, это продлит его дни. Ну, а моя жизнь превращается в пустыню. Чем больше я думала о том, что Штерн уедет, и я не смогу хоть изредка его видеть, тем больше мне хотелось умереть. Несколько дней я бродила по поселку в поисках Штерна. Когда я проходила мимо его дома, мои ладони струились потом. Пару раз я видела его, но боялась даже поздороваться, а он делал вид, что вообще меня не замечает. По ночам мне снился Штерн. Я мечтала о счастье тайной любви — видеть его вот так, случайно, иногда встречаться глазами.
В конце сентября я подсмотрела, как Штерн принимал покупателей. Пахло прелой листвой, которую на своем участке не сжигал один Штерн. Машина Штерна была вся в каплях дождя, одна капля меньше другой, и в каждой, и так дрожащей, еще и отражалось дрожание зубчатой листвы штерновских облезлых березок.
Стояли на крыльце. Покупатели, видимо, сбивали цену. Штерн горячился, мотал головой, потом вдруг стал бить кулаком в стену и кричать:
— Это мой дом! Его построил мой отец! Я знаю, сколько стоит мой дом, и отдаю за бесценок!
У меня защемило сердце.
Вечером прошел слух, что Штерн дачу продал. Я затосковала. Мне казалось, что Штерн — последнее, что есть в моей несчастной судьбе, что без того, чтобы просто видеть его иногда, я превращусь в гусеницу, в бесполое существо, не способное ни на какую деятельность. Жизнью своей я ничего не могу дать доктору Штерну (зовут его — Александр), а вот смертью… Я решила завещать свою дачу Александру, признаться ему в любви и умереть. Может быть, хотя бы одно из моих действий сделает его счастливым. Оставалось только убедиться, что я действительно не боюсь больше смерти…
Я долго рассматривала изображения чешуекрылых в атласе. Раньше мои руки сами захлопнули бы книгу. Впрочем, это совсем не то. Я пошла на чердак и отыскала старую коробочку из-под папирос \"Герцеговина Флор\". Там, в пожелтевшей вате.… Когда-то их поймал мой отец — капустница, лимонница, крапивница, мертвая голова…. Такие маленькие, с крыльями, напоминающими изнанку ковра, сухие, с отломившимися лапками — и неизъяснимо мерзкие. Гусеница — земное существо, но бабочка — потустороннее, смерть гусеницы, продукт ее самодельного гроба-кокона, нечто, живущее только для размножения, как бы воплощенная разукрашенная похоть, летучий половой орган, цветочная сводня… Я дотронулась мизинцем до мертвого крыла. Что-то забилось во мне, нервы словно приобрели волю… Я сдержала их и взялась за крылышки большим и указательным — слой мертвой кожи, словно содранной с чудовища, как бы врос между слоями моего живого эпидермиса. Впервые в жизни я держала в руке бабочку — мертвую бабочку. Я подносила ее к лицу, она расплывалась в моих глазах как разложившийся труп. Я сжала кулак, раздался хруст — и мелкие осколки прилипли к вспотевшей ладони. Цветные обрывки, подобные лопнувшей от слишком горячей воды переводной картинке.
Я была довольна экспериментом, но не совсем. Экая смелость не бояться мертвеца! А мне надо было найти живого мертвеца.
Я нашла на следующее утро, в Москве, в нотариальной конторе. Там включили обогреватель, и бурая бабочка-бражник выползла из-за батареи. Она билась в окно. Рокот и отчаянные удары крыльев вызвали у меня дрожь. Насекомое ударялось плашмя, как мертвое тело, но не соскальзывало, как соскользнул бы листок — какая-то сила заставляла его вновь и вновь двигаться и биться, биться, не заботясь о сохранении своей жизни так, словно сохранять и нечего, биться с упорством и равнодушием живого механизма, зомби. Я отошла к другому окну. Мягкий осенний свет озарял подоконник, во дворе желтые листья сияли после дождя. На расстоянии бабочка казалась мне черной и горящей. Я вернулась и взяла ее за крыло. Я держала в пальцах трепет. Ветер дрожащего крыла охладил мой ноготь, мохнатые цепкие лапки обхватили верхнюю фалангу. Бабочка с продавленным и уже плохо сидящим крылом довершала мой палец. Она доверчиво покачивалась на нем. Я увидела, что бабочка красива.
Я сломала ее другой рукой. Легкий треск, слизь, смытая с ладони в уборной. Теперь я была готова к аду: миллиарды бабочек, порхающих надо мной, падающих на меня, смятых, убитых, колечных, шорох их и рокот, крылья и лапки на моем лице. Я опасалась только, что мой ад изменился, и ужасы в ночи сменили образы.
Я оформила завещание, вернулась на дачу и привела ее в порядок — для Штерна. На всякий случай проверила газ, воду, ничего не оставила в розетках. Я совсем не думала, что покидаю этот дом, да и вообще землю живых, навсегда. Главный интерес моего бытия, мой эгоизм перешли на Штерна. Я не жертвовала собой ради него — нет; я расставалась с прошлым, гусеничным, самодостаточным «я» ради нового, бабочного «я», обогащенного Штерном. Собирая документы, я со своей склонностью к абстрактному теоретизированию думала: \"Любовь — высшее проявление жизни, высшее проявление любви — желание умереть за, вместо или ради любимого. Жизнь существа есть желание смерти ради жизни другого существа, жизни, в которую переносишь зерно своего существа\"
Я собрала документы и отправилась к Штерну. Был вечер. Сизые поселковые фонари пятнами освещали только редкозубую листву тополей и берез. Я поскальзывалась на мокрых листьях. У Штерна горел свет, но калитка была заперта. Я подумала, что если позвоню, — Штерн мне не откроет. Я знала, что собак у него нет, и перелезла через забор. Мне стало весело — неужели я иду умирать? А вдруг я только передам завещание — и ничего не случится? Тогда Штерн меня просто убьет. Я поднялась на крыльцо, мокрые доски блестели в отсветах из окна. Дверь распахнулась: Штерн видел, как я лезу через забор.
— Ну?!
Доктор Штерн был страшен: всклокоченные волосы, сливы под глазами, обрюзгшие небритые щеки. Очевидно, накануне Штерн пил.
— Извините, я хочу с вами поговорить.
— Дом я продал.
— Может статься, вы расторгнете сделку.
— В смысле?
— Я. Завещала вам свою дачу.
— Что?!
— Я скоро умру и завещала дачу вам.
— Зачем?!
— Я. Люблю вас.
Штерн взял меня за шею и провел в комнату. Там пахло чем-то знакомым — сухим деревом и сухой бумагой — как на моей даче. Горел оранжевый старомодный торшер, наша кожа от его света стала рыжей. Мы остановились посредине комнаты, Штерн удивленно смотрел на меня сверху вниз и гладил моё горло.
— Давно это с тобой?
— С тех пор, как увидела вас впервые.
— Не правда, Алкестида.
Штерн сжал мою шею, надавив пальцами в яремные впадины.
— Наконец-то ты научилась любить. Я был больным мальчиком и нищим дворником, теперь я — подонок, и останусь им до конца. Ты хочешь стать моей?
— Да, Трепет смерти.
Его пальцы сдавливали мою шею. Я медленно закрывала глаза и также медленно теряла чувства.
Я проснулась от стона и побежала в комнату отца, не понимая, холоден или горяч дощатый пол дачи. У отца был сердечный приступ, лекарство лежало на полу. Я позвонила поселковому врачу, трещал диск старого аппарата. Врач сразу снял трубку, он не спал, он быстро записал адрес и сказал: «Сейчас». Я побежала в коридор и стала ледяными пальцами открывать эти дачные замки и засовы, занозила ладонь. Березы за окнами качались, ветки как в припадке колотили по крыше. Ветер распахнул дверь. Он принес в прихожую целое полчище ночных бабочек. Они, вибрируя, летели мне прямо в лицо, путались в волосах, но омерзение ушло куда-то внутрь меня, я босиком бросилась отпирать калитку, от холода земли у меня сводило ноги. Доктор услышал, что я вожусь с ключами, и грузно перевалился через забор.
— Александр Штерн. Ночной визит влетит вам в копеечку.
Сергей Гришунин
О влияниях Зодиака
Как я появился здесь, есть множество версий, но, скорее всего, что почтой. Я осмотрелся, лишь россыпи камней валялись до самого горизонта. Я поднял голову и увидал, что надо мной небо, и оно пусто. Тогда я стал швырять в небо камни. В полёте их трение о воздух было так велико, что покидая пределы атмосферы, они до невозможности раскалялись и, как только стемнело, всё небо оказалось в светящихся точках, а когда вновь рассвело, вокруг меня уже не осталось камней. Довольный содеянным, я пошёл вперёд и взгляд мой отдыхал в безмятежности расчищенного пространства. Нет смысла говорить, сколько моё путешествие продолжалось, и шагов своих я не считал, поэтому не назову и пройденного расстояния. Одно только могу сказать, что попутно я настолько размножился, что заполнил все стороны света, и вместе мы всё шли и шли, пока вдруг не остановились. С этого момента стало невозможно вести повествование от единственного лица, каждый зажил самостоятельно, и тут мне уже не свести воедино такое множество впечатлений.