Настройки шрифта

| |

Фон

| | | |

 

Праздничная книга

Макс Фрай

НОВЫЙ ГОД





Новый год — чуть ли не самый старый из всех существующих на земле праздников. Древние римляне дарили друг другу в начале марта, который и открывал год, ветви лавра, символизировавшие счастье и удачу, когда Юлий Цезарь ввел новый календарь (известный сегодня как юлианский), новый год стали отмечать в первый день января. Свое название месяц январь получил от римского бога Януса, один лик которого был обращен назад, к прошлому, другой — вперед, к будущему. Праздник встречи нового года назывался «календы». В это время было принято украшать дома и дарить друг другу подарки и монеты с изображением двуликого Януса; рабы и их владельцы пировали и веселились вместе. Говорят, одному из своих рабов Юлий цезарь даровал свободу за то, что тот пожелал ему пожить в новом году дольше, чем в старом. Римский император Калигула в первый день нового года выходил на площадь перед дворцом и принимал подарки от граждан, записывая, кто, сколько и что именно ему преподнес.

Только однажды праздники попытались перенести на другую дату: 27–30 октября 1922 года, после похода Муссолини на Рим, к власти в Италии пришли фашисты, решившие отмечать новый год 28 октября, но по современной традиции новый год встречают в ночь с 31 декабря на 1 января.

Много веков в Италии было принято отмечать наступление нового года стрельбой из хлопушек и выбрасыванием из окон негодной посуды и старого хлама. Из-за большого количества несчастных случаев эти обычаи в настоящее время пришлось упразднить. Но по-прежнему сохранилась традиция дарить красное белье, которое приносит удачу, и готовить чечевицу, которая символизирует богатство. Считается, что встретить мужчину 1 января — неплохо, пожилого мужчину — хорошо, а пожилого мужчину-горбуна — к счастью. «Новая вода», набранная в первый день года из источника, приносит здоровье и благополучие.

Елена Касьян. Прима

Мария-Грация, в прошлом красавица и балерина Римской оперы, а сегодня стареющая бездетная итальянка, живет на иждивении мужа-адвоката.

Муж-адвокат живет на две семьи, в одной из которых — некая Лавинья («carogna sfacciata»,[1] — говорит Мария-Грация), незаконно родившая ему сына; а в другой — собственно, спивающаяся балерина с целым букетом претензий, болезней и тараканов в голове.

Мария-Грация очень боится капель воды на полу. Поэтому она всегда ходит с бумажным полотенцем в кармане. Ей кажется, что она поскользнется и разобьет голову.

Она подходит к телефону только с третьего звонка. Никогда со второго, никогда. А если третий пропустить, то и не стоит подходить вовсе.

Еще она очень боится менять местами вещицы на полке. Вдруг она забудет, как было раньше! А этого никак нельзя допустить. Во всем должен быть установленный порядок.

Мария-Грация каждое утро выгуливает своего рыжего бигля Джинджилио («il mio piccolo amoruccio»,[2] — говорит она) и покупает бутылку джина. Этого ей хватает на сутки.

По пути домой она заходит в магазинчик канцелярских товаров, чтобы поболтать с синьором Тео.

В это время в лавке обычно нет посетителей, и толстяк Тео охотно выслушивает одни и те же жалобы и истории, время от времени треплет за уши скучающего Джинджилио. За доброе отношение к своему псу Мария-Грация готова простить Тео что угодно, в том числе его неизменно хорошее настроение.

У Тео нет поводов грустить.

Он очень удачно овдовел три года назад, когда сыновья-близнецы уже совсем выросли и теперь довольно неплохо ведут свой маленький бизнес в Tivoli. Его новая молодая жена на восьмом месяце беременности, магазинчик приносит небольшой стабильный доход. Помимо этого, имеются некие сбережения и довольно оптимистичные планы на будущее.

Мария-Грация покупает несколько конвертов с марками и несколько поздравительных новогодних открыток («non troppo volgare»[3]). Ей некому их отправить, но об этом не надо думать.

Лучше подумать о том, чтобы снова, как вчера, не пройти мимо аптеки.

Мария-Грация плохо спит. Ее мучает мигрень и боли в животе, отекают колени, и ноет шея.



— Я же была примой, Кьяра, вы не знали? О, это было удивительное время! Наверное, поэтому у меня теперь все болит. Я никогда себя не щадила. Я все отдала сцене!

Кьяра — самый молодой фармацевт в огромной новой аптеке. Она понимающе кивает головой и отпускает приме тюбик с обезболивающей мазью.

Кьяра не знает, что Мария-Грация никогда не была примой. Она протанцевала всего несколько лет и ушла со скандалом. Впрочем, это давняя и темная история. Никто не помнит, что же было на самом деле. Никто, кроме мужа-адвоката. Но его никто и не спрашивает («chi dovrebbe?»[4]).

К вечеру Мария-Грация пьяна и смела. Она стоит посреди комнаты, держась за угол резной этажерки, и ругает последними словами мужа, который снова ночует вне дома.

Рыжий бигль скулит в углу под креслом.

Потом, успокоившись, прима садится к письменному столу, раскладывает купленные открытки, долго на них смотрит и берет в руки перо.

«Mia cara Maria-Grazia…»[5] — выводит она на каждой открытке.

Потом неверной рукой подписывает и запечатывает конверты, чтобы наутро, гуляя с Джинджилио, опустить их в разные почтовые ящики.

В этом году у Марии-Грации будет много новогодних поздравлений.

«За это можно выпить», — думает она и наклоняется за бутылкой, стоящей на полу. Джина осталось совсем на донышке.

КАГАМИ-БИРАКИ

Кагами-Бираки — древний японский праздник, на котором демонстрируются военные искусства, в переводе название праздника означает «открытое зеркало», или «зеркало, открывающее истину»; сам же праздник символизирует самосовершенствование человека, а также победу добра над злом и света над тьмой. Отмечается 11 января.

Мотив зеркала, символа праздника Кагами-Бираки, прослеживается и в традиционном для этого дня угощении. Это кагами-моти — изделия из клейкого риса в виде приплюснутых шарообразных лепешек, формой напоминающих зеркало. Кагами-моти готовят заранее, перед новым годом, и устанавливают рядом с синтоистским алтарем, который имеется в большинстве японских домов, на празднике японцы разбивают оставшиеся от нового года и уже засохшие декоративные рисовые колобки-моти и варят из них суп, посвящая трапезу божествам. Важно именно разбить колобок, а не разрезать его (это уже будет дурной знак).

Светлана Дильдина. День зеркал

— Сегодня аж пятерых нашел, — сказал Дан, протирая полотенцем солнечные очки.

— Радуйся! — пробурчал Герка.

— Было бы чему. Развелось, как плесени или крыс… Альфия потрогала языком занывший зуб. Зубная боль, конечно, не слишком приятна, зато вернее верного означает — дело сделано. Еще горстка народу теперь в безопасности, хотя будет на все корки ругать уличных хулиганов.

Ну и пусть, все привыкли давно, и Альфия скоро привыкнет.



Дан — самый старший, если не считать Соню, но та хромает и может только готовить еду, а не бегать по балконам, подъездам и крышам. Зато у нее тепло, и на полу всем хватает места расстелить спальники.

Спать Альфия любила в самой середине: с краю было все-таки страшновато. И мерещились лица, виденные в зеркалах. Солнечные очки, если темные конечно, здорово помогают — и все равно картинка никуда не девается, только тускнеет.

Еще помогает воспоминание о том, как от удара зеркало покрылось блестящей сеточкой трещин, но самое лучшее средство — чей-нибудь теплый бок. Соня ласково Дразнит Альфию домашним зверьком, мол, завели себе; ну и пускай. Домашний — это прекрасно…



А лица в зеркалах — выцветшие и мертвые, половина ребят считает — это призраки, половина — какая-то нечисть, принявшая человеческий облик, или просто неведомая напасть. Смотреть на них страшно, не смотреть — невозможно. Эта зараза расползается одними ей ведомыми путями, появляется в дамских сумочках, в ванных комнатах, в холлах. Общее только одно — зеркала. Существа, похожие на людей; смотрят и ждут, с каждым днем становясь все четче. Ждут, выпивая из мира душу. Единственный способ их уничтожить…



— Зачем ты это сделала? — спрашивает охранник с рыжими усами щеточкой. Он держит за руку плохо одетую пигалицу-хулиганку, и вызывает дежурный наряд…

Тогда Альфию спас Герка, запустив петарду в окно. Только ведь мало смысла в том, чтобы ходить парами: зараза распространяется по всему городу, и нужно успеть. И дети, и взрослые с рождения поглощены, проглочены городом, все заняты чем-то своим, никто и не подозревает, что рвется в их мир, обжитой и неуютный. В мир облупленных стен, грязных тротуаров и тусклого солнца.

«Мы все тут не люди — личинки, — сказал как-то Дан, обозревая город с крыши многоэтажки. — Ползаем по дну, в иле, такие же блеклые, безобразные и бесформенные».

Альфия представила себя ползущей по дну — и засмеялась вместо того, чтобы обидеться. Ее организм отказывался верить в тусклое и бессмысленное. Неважно ведь, что на плечах — модная курточка или обноски, сырость вокруг или ясный день, — все это не главное. А люди… Если Дан всех и вправду считал бы личинками, разве разбивал бы зараженные зеркала?



…Тогда был июнь, поляны котят прикинулись одуванчиками, и солнечная девочка Альфия с перемазанным пыльцой носом бродила, задевая соцветия подолом юбки, а когда нагибалась — и косами; и они, и вплетенные в волосы глиняные синие бусины тоже были все в пыльце.

В интернате над девчонкой посмеивались, но по-доброму, она же ни с кем не сближалась, но всем улыбалась и удивлялась всему.

А потом ночью на подоконнике возник Дан и камнем разбил висящее на стене зеркало. Спустя месяц Альфия снова встретила подростка, тощего, в лохматых джинсах, когда он расколотил зеркальную витрину, и вместе с ним спасалась от стражей порядка, словно была виновата сама, — и больше в интернате не появлялась. Никому не нужно было искать ее по-настоящему.



Потом Дан много ей рассказывал, и девчонка таскалась за ним хвостом, и научилась видеть — и бояться — бесцветные лица в зеркалах, уничтожать их ударом камня или чего-нибудь еще тяжелого и мучиться ноющей зубной болью. Лучший индикатор — вблизи опасного зеркала начинала ныть правая сторона, а потом, когда все было кончено, — левая, к счастью недолго. Один из ребят Дана, светлоголовый мальчишка, смеялся над ней, называя барометром.



— А зачем темные очки?

— Ты читала сказку о Персее? — спросил Дан немного свысока. Он всегда так разговаривал.

Альфия мотнула головой почему-то сверху вниз, подразумевая «нет», но он понял.

— Жила когда-то злая колдунья, обращавшая в камень любого, кто на нее посмотрел. И когда герой по имени Персей решил ее убить, он подкрался к спящей — и глянул не на колдунью Медузу, а на ее отражение в бронзовом щите. И так спасся. А мы — те, кто видит «призраков», — должны смотреть на них сквозь темные стекла, когда разбиваем зеркало, иначе они войдут в наши глаза, поняла? А может, мы просто умрем. Ясно тебе?

— Ага. Смотреть через темное. Как на солнце во время затмения, — сказала Альфия, вспомнив передачу, виденную в раннем детстве.

— Да. Как на солнце…

— Только я не понимаю, — сказала девочка, покусывая кончик косы. — Ведь этот герой смотрел в зеркало и поэтому смог победить. А наши зеркала — злые.

— Не все. Это вирус. Или скорее плесень… Может, она растет на изнанке мира и пытается пройти к нам через зеркала?

— Плесень одинаковая. А я вижу разные лица, — возразила Альфия. Ей было лестно, что взрослый Дан разговаривает с ней почти как с равной.

— Если бы ты пожила среди плесени, научилась бы ее различать… — Дан покосился по сторонам, и в глазах была тоскливая тяга к солнцу, которое не умел находить он сам и которое так легко видела Альфия.



На сей раз они пробрались в особняк. Висевшее внизу огромное зеркало в изящной раме черного дерева оказалось, как ни странно, безопасным. Зато в спальне из прикроватного зеркальца смотрел грустный бесцветный мальчик, призрак, а не ребенок.

Неживые взоры всегда пугали и вместе с тем притягивали Альфию.

— Отвернись, опять ночью будешь вертеться, — сердито сказал Дан, надел очки и долбанул по зеркалу стоявшей на полочке каменной шкатулкой.

Еще одно неживое лицо нашлось в кабинете: запыленное зеркальце завалилось между столом и кожаным креслом; если бы не зубная боль Альфии, вряд ли нашли бы.

— Неужели их люди не видят? — спросила девчонка, как спрашивала едва ли не всякий раз.

— Ты вирусов тоже не видишь, — ответил Дан. Так он не всегда отвечал, придумывая что-нибудь новое, а порой и вовсе отмалчиваясь.



Соня смотрела на голубей. Восемь, совсем как их нечаянная компания. Вон тот, черно-белый с хохолком, — Дан, он так же оглядывается — настороженно. А этот, нахохлившийся, — вечно сердитый Герка. Альфия — маленькая голубка, а вот и сама Соня — снежно-белая, с краю, будто прибилась недавно и не поймет, приняли ее в стаю или же нет?

И остальные — как на ладони, надо же. Брат и сестра, погодки, — светлоголовые, любопытные. Вон тот, чумазый немного, — Асан, у мальчишки цвет кожи такой — будто пеплом присыпали. И Веник, никак на месте не посидит, все вертится, переминается с лапки на лапку. Голубь, конечно, переминается — тем и похож. Ребятам не показать, жаль. Не успеют, а фотоаппарат давным-давно не снимает, объектив грохнули… примерещилось кому-то.

Да, вот сидят эти птицы, такими тихими кажутся… А попробуй окажись в центре взлетающей стаи — со всех сторон плещут крылья, и кажется, весь мир переполошился!

Так и дома — пока никого нет, тихо… Скоро придут. Семья, хотя почти все и встретились-то случайно.

Все разные.

Альфии на прошлой неделе исполнилось двенадцать, а Соне уже шестнадцать и нравится Герка, хотя должны нравиться красавцы с обложки, а не пацан полутора годами младше, который к тому же вечно злится. Но что делать, раз так получилось?

И самое главное в жизни — ждать их, героев непутевых, неприкаянных, а потом кормить и выслушивать.



В доме имелись три табуретки, однако на них никто не сидел, все давно предпочитали пол — и есть на нем, и спать, и просто болтать и маяться дурью. Сейчас пол выглядел даже нарядно: Альфия нарвала ромашек на пустыре, хотели поставить в бутылки, но потом набросали прямо так, бело-желто-зеленой охапкой. Вчера вечером отмечали день рождения младшей подруги, а утром увидели — ромашки почти не завяли, словно призывая отметить еще что-нибудь.

— Жаль, нет праздника, посвященного зеркалам, — вздохнула Соня.

— Есть, — заявил Герка, и на миг его глаза даже подобрели. — На Островах. В переводе — «открытое зеркало», или «зеркало, открывающее истину». Олицетворяет самосовершенствование человека, а также победу добра над злом и вообще света над тьмой.

— То-то мы их колотим, не иначе, в поисках истины, — расхохотался Дан.

Соня разлила всем чай, себе плеснула в блюдце — любимый способ пить, пристроилась в уголке. Остальные сгрудились у стола.

— За зеркала, без которых наша жизнь была бы неполной! — дурашливо воскликнул Веник, поднимая надколотый стакан.

— За обретение сущности! — откликнулся Дан, непонятно, в шутку или всерьез.

Мало мы видим, мало, подумала Соня, пытаясь рассмотреть себя в темном озерце чая. Кто-то морщится от своего отражения, кто-то любуется. Но разве кто-то способен разглядеть подлинного себя?



Альфия не знала других городов, кроме этого, и любила его, весь, от крыш до подвалов. Но больше всего ей нравилось небо, там можно было летать, не опасаясь наткнуться на какой-нибудь ржавый бачок, подвернуть ногу или попасть под машину. О том, что Альфия именно летает, она ребятам не рассказывала — засмеют. Хотя и умеют видеть недоступное другим, эту немного тайну понять не смогут. Скажут — забралась на крышу по лестнице пожарной. Ну, с виду и вправду так… но душа все равно летит.

Отсюда, свысока, хорошо было видно, как Альфию ловят. То есть люди внизу думают, что ловят ее, а на самом деле там давно уже девочки нет. Она сегодня сделала очень много, на бульваре чуть не у каждой зеркальной витрины зубы начинали привычно ныть, и надо было достать из сумки припасенный камень и бросить. Хорошо, что «барометр» не подводил: в темных очках девочка видела плохо, не всегда могла понять, отражается в зеркале остановившийся прохожий — или смотрит из глубин «призрак».

Маленькие зеленые коробочки двигались по улицам взад и вперед, и с крыши Альфии стало смешно, захотелось протянуть руку и прижать одну из машинок, чтобы недоуменно заревела сирена и остальные коробочки помчались подруге на выручку.

Но таких длинных рук у человека не бывает, и девочка откинулась на спину, и вокруг стало глубокое синее небо, в котором паслось и еле слышно блеяло облачко.



Где-то через час она решила — пора и домой. Спустилась с крыши и пошла неторопливо, надеясь, что зубы вновь о себе не напомнят. А если напомнят — придется записывать адрес, чтобы наведаться позже.

Несколько раз попались стражи порядка; больше, чем обычно, их было — на девчонку поглядывали неодобрительно. Альфия старалась шага не ускорять и подозрительной не казаться. Вспомнила, как Дан говорил: «растревожить улей». Похоже, им — ребятам и ей — сегодня это удалось. То, что одно-два зеркала в городе каждый день оказываются разбиты, мало кого встревожит. Куда хуже, если такое происходит сразу с несколькими зеркалами в доме. А уж если хулиганы обнаглели настолько, что швыряют камни в витрины или зеркала магазинов, любой потребует уберечь их от нахальной шпаны.



А Дан, стоило о нем вспомнить, вынырнул ей наперерез из подворотни, будто гибкий черный кот, не к добру перебегающий дорогу. Свистки раздались, и ловить хулигана устремились сразу несколько человек, из них двое в форме патрульных.

Альфия чуть было не кинулась вслед за ним, но вовремя сообразила — только обузой будет, не помощью. Если б один или два гнались — хоть под ноги кинуться, отвлечь, а так — сама влипнет, и все.



Альфия последовала за погоней, стараясь держаться подальше, — и натолкнулась на машину стражей порядка, зеленую «жужелицу». В ней никого не было — оба патрульных, видно, как раз за хулиганом гонялись. Рядом стояла другая — формой похожая как две капли воды, только белая и без эмблемы на боку, с зеркальными стеклами. Собственность какого-то горожанина. Зуб слегка заболел, но не до него было.

Девочка обошла машину патрульных, прикидывая — если иначе не помочь другу, может, хоть колесо проколоть? Вроде нечем… Зеркало заднего вида поблескивало, потемневшее в сумерках, и отражались в нем огоньки только что загоревшихся фонарей.

Вздохнув, девочка отказалась от первоначального намерения. Пошла прочь, бросив мимолетный взгляд на зеркальное стекло белой машины.

Из него на девочку смотрел Дан. Лицо подростка было серым, как у всех «призраков», глаза — темными и пустыми. Альфия на пару мгновений застыла, ощущая в руках и ногах противное покалывание, а потом обернулась в поисках камня.

Сразу ничего дельного не попалось, тогда она ударила по невероятно прочному зеркалу солнечными очками. Помнила, что надо беречься, но очень уж хотела убрать эти пустые глаза — настоящий Дан смотрит не так!

Не так, беззвучно сказало зеркальце, расходясь трещинами, и Дан улыбнулся, и больше не выглядел неживым, и улыбался, пока она не расколотила последнюю крупную каплю зеркала. Очки теперь годились только на помойку, и руки были в крови.

Машина выла А где-то там стражи порядка гонялись за ее другом, и, кажется, еще не поймали — иначе явились бы сразу.

Альфия обошла белую «жужелицу» с другой стороны — больше на всякий случай.

— А ну кыш оттуда! — завопила какая-то тетка, появившись в проеме подъезда. Тетка, видимо, сообразила, какое злостное хулиганство творится прямо у нее на глазах. А может, это была хозяйка машины.

Альфия не обратила на вопли внимания и почти не удивилась, обнаружив в зеркале с другой стороны свое собственное лицо, с неподвижными пустыми глазами, потерявшими все цвета.



…Не могло же ее так порезать осколками, — наверное, от страха губу прикусила, думала Альфия, слизывая с уголка рта выступавшие капельки крови.

Здесь был не город и даже не знакомый пустырь с вывороченными комьями глины, россыпью мусора и металлоломом, а берег залива Залив расходился, будто ладони, сложенные чашечкой, и у горизонта было уже только море. Сухая галька продавливалась под ногами, небольшие птицы вроде чаек, почему-то коричневые, сновали над водой, а невдалеке, слева от Альфии и Дана, во множестве белели дома.

Пахло свежестью и бесконечностью, мир распахивался, не боясь ничего.

— Ну ты даешь, — сказал Дан, запрокидывая голову. Он умел удивляться, не удивляясь.

Альфия хотела вымыть руки — из некоторых порезов кровь еще текла, и вообще они выглядели ужасно, — но усомнилась: в морской воде много соли, как бы не сделать хуже. Всерьез беспокоиться не получалось, как и бояться. Самым страшным оказалось увидеть собственное призрачное лицо и по нему ударить, словно вырвать себя с корнем — откуда?

— Мы же не умерли? — на всякий случай спросила она.

— Вот еще, — откликнулся Дан. — Я себя покойником не чувствую!

Какое-то время они молчали. Альфия устроилась на гальке и слушала, как дышит море. Дан что-то соображал. Наконец он взъерошил волосы на затылке:

— Нет, знаешь, не сходится… Если бы разбить зеркало означало убить, нас бы теперь совесть мучила или вроде того — если мы на том свете. Это ж мы сколько людей угробили своими руками! Не чувствую себя злодеем, как ни верти… Я зато вспомнил сказку про щит, и праздник этот дурацкий, помнишь, Герка рассказывал… Я всегда делал то, во что верил. И сейчас верю, вот в чем засада.

— И я, — сказала девочка, натолкнувшись в груде разноцветных камешков на белоснежный, со сквозной дырочкой с краю. — А помнишь, ты говорил про личинок? А может, цыплята под скорлупой? И они тоже, те, что в зеркалах были. Мы им только чуть-чуть помогли выбраться. А они что-то другое, наверное, сделали.

— Философ, — откликнулся Дан и потянул ее за воротник, помотал, будто щенок найденную игрушку. — Или нет — философиня!

— Только мне бы тут ничего разбивать не хотелось, — произнесла девочка. — Надеюсь, нас сюда не для этого…

— Ну ты даешь, — снова сказал Дан, расшнуровывая кроссовку, — пока бегал от патрульных, набилась земля.

Мимо на лодке неторопливо проплыли мужчина средних лет и мальчик — его Альфия помнила, когда-то в особняке именно он смотрел неживыми глазами. А сейчас улыбнулся, рукой помахал.

Альфия подергала себя за косу, обрадовалась ощущению — больно, значит, все-таки не приснилось. Ей было немного жаль Соню и остальных, но они все-таки взрослые, разберутся так или иначе.

— Давай пока найдем дом, чтобы жить всем вместе, — сказала Альфия, и Дан хмыкнул, но не возразил.

СТАРЫЙ НОВЫЙ ГОД

Старый Новый год — новый год по юлианскому календарю (так называемому старому стилю), в XX и XXI веках приходится на полночь между 13 и 14 января.

Традиция отмечать старый новый год возникла в России после 1918 года, когда в стране было введено новое летосчисление. Да и Русская православная церковь продолжала отмечать все церковные праздники по юлианскому календарю. При этом современный новый год выпадал на рождественский сорокадневный пост.

В настоящее время старый новый год неофициально празднуют в бывших советских республиках, в Сербии, Черногории и в некоторых немецкоязычных кантонах Швейцарии.

Юлия Боровинская. Старый Новый год



Honey pie you are making me crazy
I\'m in love but I\'m lazy
So won\'t you please come home…



Я танцую слоу-фокс. Не то чтобы я хорошо умела танцевать, но именно слоу-фоксу меня учили, была у нас такая комическая сценка с Витькой в стиле черно-белого кино. Это ведь всегда смешно смотрится, когда маленький и худенький парень танцует с такой высокой и неуклюжей, как я, правда? И все просто, проще некуда; бросай влюбленные взгляды, наступай ему на ноги — и публика смеется, как же ее легко рассмешить-то — публику!

А учил меня Слава, наш режиссер, танцор великолепный, женщине рядом с ним действительно не нужно ничего уметь — только расслабиться и держать осанку, — а он уж сам проведет ее по любым сложным фигурам, будь то танго или рок-н-ролл. Танцевать со Славой все равно что влюбиться: несет тебя, кружит, и страшно, и сладко, и сделать ничего не можешь… Мне с ним всегда — так. Даже теперь.

Но Слава не танцует, он сидит на корточках возле Мартины, уютно устроившейся в старом кресле возле пыльного бархата занавеса, так что я переступаю в слоу-фоксе с Мартином, мы хорошая пара, он даже на полголовы выше и движется легко: длинный шаг, скольжение, длинный шаг…



Oh honey pie my position is tragic
Come and show me the magic
Of your Hollywood song…



Мы танцуем на сцене актового зала Политеха — по средам у нас всегда здесь репетиции, но сегодня был просмотр и мы показывали свое «Немое кино», которое вечно возим по погранзаставам и воинским частям, пафосную двадцатиминутку «Песни борьбы», где я — «Куба, омытая солнцем и морем, Soy Cuba!» в белой блузе с низким вырезом, широкой юбке и с алым бумажным розаном в волосах, и фрагменты из спектакля «Последняя любовь Дон Жуана», где роль у меня крохотная, а главную не дали, хотя она как раз по мне — роль для некрасивой женщины, а не для упоительно-хорошенькой юной Ритки. Ну, не дали, что же поделаешь, Слава так решил, а сейчас Ритка постукивает пальцами в такт по крышке рояля, глядя, как я танцую с Мартином, высоким симпатичным иностранцем, которому отчего-то приспичило из шести разнообразно прекрасных девиц выбрать именно меня. Вряд ли она завидует, скорее недоумевает, чуточку презрительно, и пьет чай, осторожно прихватывая свистнутый кем-то из автомата с газировкой стакан; впрочем, может, там у нее и не чай, а красное болгарское вино — праздник же, старый Новый год, потому мы и пригласили Мартина с сестрой остаться с нами после просмотра, и сопровождающий погрозил пальцем: «Только тихо!» — и ускакал куда-то в сторону комитета комсомола, где тоже невнятный шум, музыка и звяканье, ладно, он вернется попозже.



You became a legend of the silver screen
And now the thought of meeting you
Makes me weak in the knee…



Мартин и Мартина — двойняшки, но совершенно непохожие друг на друга, так бывает. Мартин — очень высокий и угловатый, светло-рыжий, с молочной кожей и белесыми бровями и ресницами, только гладкость щек, пожалуй, и роднит его с маленькой, крепко-округлой сестричкой, поминутно откидывающей со лба челку цвета темной меди. Сейчас она улыбается Славе теплой, слегка невнимательной улыбкой, черты ее лица смягчаются, и подбородок сразу же перестает казаться слишком крупным, но все это не имеет значения, ведь она новая, она другая, а только это, в конечном счете, Славу и интересует. А год назад новой была я.

— Но я так и не понял, что есть старый Новый год? — спрашивает Мартин.

Они с Мартиной отлично говорят по-русски, именно поэтому их и прислали к нам из ГДР — там свой союз молодежи типа нашего комсомола, и союз этот проводит международный фестиваль студенческих театров, может быть, и нас пригласят, но это зависит не совсем от них, они могут лишь порекомендовать. И они, конечно, порекомендуют, но мы вовсе не затем пьем с ними чай, болгарское красное и коньяк, который Слава наливает втихушку, не всем подряд, — нам просто интересно посмотреть друг на друга. Иностранцы… Кто из нас был за границей? Даже Слава не был, а ведь он режиссер, на пятнадцать лет старше остальных.



Yeah
I like it like that, oh ah
I like this kind of hot kind of music
Hot kind of music
Play it to me, play it to me, honey, the blues…



Я объясняю Мартину про григорианский и юлианский календари, и он улыбается, он говорит:

— Юлианский — это значит твой, да? — и держит мою руку нежно, для него это тоже экзотика, а танцует он хорошо, хоть и хуже Славы.

Слава. Длинный шаг, скольжение, поворот… Я кружусь и вспоминаю то, что лучше бы забыть: как год назад я была новой, год назад я была настолько глупой, что поверила, будто бы он действительно интересуется мною, хотя с чего бы? Ничего во мне нет, да и тогда ничего не было, Мишка только что бросил меня, и я мучилась от боли, от презрения к самой себе, ведь если можно так со мной, значит, стою, стою… А Слава был взрослым, он приучал меня к себе постепенно, заставляя забыть разницу между нами, он делал вид, что для него действительно важны и мои рассказы, и мои мысли, что я могу и буду играть не только в дешевых комических сценках, что я красива — пусть по-своему, так, что не всякому понять. И была тайна, горячие руки, поцелуи в углу за сценой, его комната с простыми белыми стенами без афиш и плакатов.



Witt the wind that blew her boat
Across the sea
Kindly send her sailing back to me…



— Но ты же атеист, — допытывается Мартин, — тебе же все равно, до Вайнахтэн Новый год или после?

Я атеист, да. А атеист — это такой человек, который верит не в общепризнанные глупости, а в свои собственные.

Я ведь знала эту историю, Слава мне сам рассказал — о самой красивой девушке на их курсе, как он любил ее с первого тура вступительных экзаменов и до выпускного спектакля, как ждал, что вот когда-нибудь она обратит на него внимание и непременно полюбит в ответ, и она переспала с ним тогда, после «Антония и Клеопатры», а через месяц, не сказав ни слова, уехала в Москву, потыкалась по театрам, но никуда ее так и не взяли, вышла замуж раз, другой… Сейчас она там тоже ведет какую-то студию, только для школьников, стараниями очередного мужа мелькнула в телефильме, и Слава жадно смотрит телевизор всякий раз, когда его показывают — сорокасекундный эпизод. Я тоже видела, но я не умею смотреть его глазами, не умею понять, как может даже прекраснейшая женщина в мире обжечь — вот так, навсегда. Он ведь талантливый режиссер, действительно талантливый, и Ритка у него играет, как ни у кого бы, наверное, сыграть не смогла, с ним можно разговаривать часами, им можно любоваться, когда он танцует или просто садится в постели и тянется за сигаретами… Он мог бы быть счастлив. Хотя, конечно, не со мной.

А ведь так хотелось верить, что, рассказав мне эту историю, он избавился от нее, отпустил и больше не мстит ни ей, ни себе за то, что его не полюбили. Я и верила. Пока могла.

Но ничего не изменилось — для него. Меняются лишь женские лица, ноги, возле которых он сидит, ладони, которые он целует, но точно так же сигаретный дым покачивается в луче прожектора, на магнитофоне — все та же бобина с неизменными «Beatles», все тот же кислый вкус болгарского красного. Только я уже не там, с ним, а здесь — в стороне. Пора привыкнуть, только мне все равно больно, больно, больно.

— Но зачем тогда, — не унимается Мартин, — зачем старый Новый год?



So wont you please come home
Come, come back to me, honey pie
Oooooooooooh oh
Oh oh oh oh oh oh oh
Honey pie, honey pie!



Песня кончилась, а дальше — рок-н-ролл, мне не хочется рок-н-ролла, его танцуют Ритка с Игорем и Слава с Мартиной, а мы спускаемся в зал и садимся на крайние кресла: я — в первом ряду, Мартин — во втором. Шторы на высоких окнах не опущены, и виден пустой институтский двор, освещенный желтыми фонарями, грязноватые сугробы на газонах, покрытые льдом лавочки.

— Понимаешь, — говорю я, — на Новый год все ждут чуда… — и пугаюсь, что Мартин не знает этого слова, а я понятия не имею, как будет «чудо» по-немецки, разве что по-французски «миракль» помню, но он согласно кивает. — А оно не случается. Никогда. И это очень обидно. И хочется дать чуду второй шанс. Все-таки на Новый год у Деда Мороза — весь мир, а в этот день — только наша страна. А вдруг?

Мартин снова берет меня за руку и, смешно выворачивая шею, пытается снизу вверх заглянуть мне в лицо:

— Дед Мороз? Да, я помню, это ваш злобный дух зимы, который потом стал святой Николай, да? И ты ему веришь? А какого бы чуда хотела ты?

Чуда? Ох нет, хватит, в октябре у меня уже было чудо, когда Слава внезапно после репетиции обнял меня за плечи в полутемном коридоре и я мгновенно забыла все те злые слова, которые три месяца носила за сомкнутыми губами. Только вот чуда этого хватило на два раза и четыре дня, а потом было «прости, я так занят», «извини, у нас новый спектакль на запуске», «сегодня никак не могу», — а после я и спрашивать перестала. И какое там чудо — мне бы забыть, все забыть, я и пытаюсь, я вот уже полгода зову Славу только на «вы», я бы и Святославом Андреевичем его звала, только у нас это не принято, он и без того морщится, но мне же нельзя, ни в коем случае нельзя забывать: с человеком, которого я называла на «ты», у нас были совершенно другие отношения! А что делать? Уйти из театра? Но здесь моя жизнь, здесь мои друзья, я и не представляю себе, чем еще заняться, — пустые дни, пустые вечера, нет, я не выдержу, это словно прыгнуть из болота в пропасть…

Я не могу перестать его любить. Не могу превратиться в ту, кого он все еще любит. И какое чудо могло бы помочь мне?

Хочется ответить, что я не верю в чудеса, но ведь и это неправда — верю, знаю, что они случаются. Даже со мной. Только это ничего не меняет.

Моей ладони, которую держит Мартин, тепло и сухо, как в рукавице. Мне не было так спокойно уже давно — или никогда? Я привыкла идти по этому миру, словно босиком по раскаленному асфальту, но ведь так не должно быть, так нельзя — и отчего я заметила это только сейчас? Чудо? Что ж, пусть будет чудо!

— Мне бы хотелось перестать быть собой. Не знаю, кем я должна была родиться: может, снежной тучей или бродячей кошкой, карагачом, молью, порывом ветра… Ну есть же хоть какая-то оболочка, в которой мне не было бы больно! Наверное, я слишком поспешила, когда рождалась, мне показалось, что быть человеком — это круто, и это действительно круто, но не для меня. Я все время ошибаюсь: не то говорю, не то делаю, не то загадываю, не то и не тех люблю. Конечно, всему этому можно научиться, но я бестолковый студент, я измучила всех и измучилась сама. Можно мне просто сдать зачетку и уйти — куда-нибудь? Хоть в дворники. Хоть в кошки.

— Ты этого правда хочешь? — спрашивает Мартин, его глаза блестят в полутемном зале, и я невольно вспоминаю не то сказку, не то легенду о демонах, которые бродят по земле в предпраздничные ночи и охотятся за людскими сердцами. А-а, все равно.

— Да, хочу, — твердо отвечаю я.

— Тогда смотри, — говорит он, встает, подходит к окну, дышит на стекло и рисует на нем прямоугольник, словно маленькую, распахнутую настежь дверь.

Я подхожу к Мартину с кривой вынужденной улыбкой — что это за игра? — и вижу, что там, за стеклом, пылает огромный костер.

И мне не страшно.

Мартина пьет чай, смеется, показывая слишком крупные зубы, треплет сидящего рядом Славу по волосам. Мартин подходит к ней, резко бросает несколько слов на странном, непохожем на немецкий, гортанном языке, и она поднимается, улыбается прощально и говорит:

— Все, нам пора. Еще увидимся… наверное.

Ее голос сливается с боем часов из какого-то далекого забытого радиоприемника, полночь, пьяненько скалится вернувшийся сопровождающий, кто-то тушит рампу и выключает магнитофон.

Слава подходит к окну, прижимается лбом к холодному стеклу — нет, коньяк все же пить не следовало. В желтом свете фонарей мягко падает снег из сизой тучи, укутавшей звезды, тянут друг к другу корявые пальцы ветвей карагачи, и медленно, с достоинством переходит пустой двор тощая кошка.

ТАТЬЯНИН ДЕНЬ

Патрицианке и диаконисе Татиане повезло, ну не сказать, чтобы с судьбой в теперь уже Древнем Риме при императоре Александре Севере: статус мученицы редко когда может быть поводом для зависти (хотя кое-что из зафиксированных деяний — например, «по ее молитве трижды разрушались статуи языческих богов» — ныне может квалифицироваться разве что как вандализм). Но вот с празднуемым днем в России — точно. Потому что разнообразных святых немало, да кто их всех помнит, кроме преподавателей семинарии и записных любителей кроссвордов?

Но именно в день 12 (а по новому стилю — 25) января 1755 года — свершилось. Проект Михаила Васильевича Ломоносова, текст «Доношения в сенат» — его друга и фаворита императрицы графа Ивана Ивановича Шувалова, высочайший же Указ об учреждении московского университета подписан, ясное дело, лично императрицей Елизаветой Петровной. Что, неочевидно, при чем тут Татьяна? Все просто. Татьяной Петровной звали матушку Шувалова. Сын с похвальным почтением и достойной изумления прямотой ей так и сказал: «Дарю тебе университет!» Ломоносов с императрицей не возражали. Студенты — тем паче: кто ж от собственного праздника откажется? Быстро он стал относиться не только к московским студентам, но и вообще ко всем.

Так и повелось, праздник был прозван «пьяная Татьяна» за особенности празднования — впрочем, не такие уж и особенности. Хотя, возможно, студенты в те времена зажигали покруче нынешних десантников на день ВДВ.

В советские времена реакционную Татьяну прикрыли — «во избежание». Хотя неофициально продолжали помнить и праздновать — но втихую и уже безо всякой связи с собственно церковными мотивами. А в 1995 году возобновили и официально. Открыли храм Татьяны, к 25 января приурочили вручение Шуваловских и Ломоносовских премий. Хороший праздник получается, веселый.

Танда Луговская. Уженет

— …и присмотри за холодцом!

Очень хорошие слова. Настолько хорошие, что все остальные мамины слова можно пропустить. Потому что зима и надо смотреть на холодец — похожий на фильм из природоведения, про то, как создавалась Земля. Давным-давно, когда еще не было не только Янки, но и вообще никого из людей, и даже никого похожего тоже. Татьяна Маратовна говорила, что вообще никого живого не было, но если Земля выглядела вот так, то она была живая, тут Янку не переубедить. Ну и холодец тоже. Когда его выключают, надо быстро обглодать еще горячие косточки и хрящики, чтобы он не обиделся: столько старался, варился, и что? Как будто к уроку готовилась-готовилась, а не спросили. Потом холодец застынет и будет уже неживой, и тогда можно есть, все нормально.

Янка сейчас тоже немного обижена. Потому что сегодня был Татьянин день, а поздравили только учителей: их Татьяну Маратовну, Татьяну Михайловну, которая завуч, и Татьяну Васильевну, что у старших математику читает. Янка видела красные розы в учительской. То есть, конечно, если поздравлять всех, будет как Восьмое марта. Потому что в их классе шесть Лен и шесть Тань, а еще две Наташи, одна Рената и одна Алиса. Поэтому Тань нет ни одной: есть Янка, Татка, Туська, Кобра, Аветисова и Та-кошка. Кобра — потому что Кобринская, Аветисову, кроме как по фамилии, никто и не зовет (да и так-то не особо зовут — нужна она больно, ябеда), а Такошка — сестра Лекошки, они близнецы, и назвали их родители Кошкины, конечно, Таней и Леной, а как же иначе. Янка бы очень порадовалась, будь она Алисой, — но не сложилось. Маму с папой тоже, впрочем, зовут Ира и Алеша, так что похвастаться решительно нечем будет, даже когда Янка вырастет — никакой тебе Татьяны Маратовны или там Татьяны Артуровны. А когда она попробовала высказать это маме, та обиделась: не ценит Янка красивое имя, в котором, главное, нет ни одной буквы «р», так что всем выговаривать легко. Янка это, конечно, понимает; когда мама говорит: «Меня зовут Ирина Григорьевна», ее часто переспрашивают, но это же мамины проблемы, а не Янкины, в самом деле! Было бы, между прочим, совершенно прекрасно, если появилась бы вместо Янки какая-нибудь Радомира, Роберта или Розмари. Впрочем, Розмари Алексеевна — тоже по-дурацки.

Папе тоже не пожаловаться. Во-первых, когда мама ее называла, она с папой даже не познакомилась, так что он совсем ни при чем — ну как и сама Янка. Поэтому папа получается — почти-настоящий-папа Там в это время был другой папа — «биологический отец», как называет его мама, поджимая губы, — но его Янка не знает. Знает только, что его тоже Алешей звали, чему Янка совершенно не удивляется. Во-вторых, почти-настоящий-папа скажет про то, что это церковный праздник, а Янка церковь не любит. Да, не любит, но хочется же не церкви, а праздника! А в-третьих, почти-настоящий-папа все равно за компьютером. Если б Янка столько была за компьютером, она бы так наигралась! А почти-настоящий-папа сидит и что-то пишет в разные таблицы, а потом ему звонят, он ругается и уезжает к клиентам. Тогда за комп могут пустить Янку, но ненадолго, потому что глаза надо беречь. «А папе не надо глаза беречь?» — «Уже нет, папа взрослый».

Янка боится этого Уженета. Потому что дедушке Саше тоже сначала запрещали курить, и мама за этим следила, а если заставала дедушку Сашу с сигаретой, смотрела на него укоризненно — так, как она умеет, когда уж лучше бы кричала, — и дедушка Саша выбрасывал сигарету в форточку и бормотал примирительно: «Ну что ты, Ириша, ну я только разок затянулся…» А однажды Янка пришла из школы, а дедушка Саша сидел и курил трубку, от которой пахло немного сигаретами, немного смолой и вишней, а мама мыла посуду, как будто не видя, что в кухне уже сизо, а когда Янка вошла, даже не обернулась и продолжала мыть какую-то вазу, так внимательно, как будто это вообще самое интересное, что может быть. Янка тогда совсем растерялась, спросила: «Тебе же запретили?..», а дедушка Саша улыбнулся: «Уже нет. Уже все можно», и почему-то сразу захотелось тоже куда-то уткнуться или отвернуться, хотя пахло хорошим, вкусным дымом. А через несколько дней дедушка Саша попрощался и уехал. Он тогда очень долго прощался, а Янке оставил коллекцию минералов, где к каждому камушку-экземпляру было пояснение, как его зовут и где дедушка Саша его нашел. А еще через пару недель мама сказала, что дедушки Саши больше нет (уже нет!!!). Они с папой не взяли Янку на похороны, а потом мама говорила папе, что не хочет, чтобы Янка так рано видела смерть. А Янка не хотела говорить маме, что она увидела тогда на кухне Уженета. Он похож на змею, болотно-коричневую такую, не сразу и увидишь, — и подползает-подплывает по воздуху и втягивается в человека, и происходит потом — плохое. Или совсем плохое. Тут уж как не повезет.

Янке жалко почти-настоящего-папу Алешу — потому что в нем поселился Уженет. И себя тоже жалко — могли бы и ей, как тоже немножко Тане, подарить цветы. Можно один — она ведь не жадная, а чтобы нюхать, один ничуть не хуже. Настоящие цветы всегда надо нюхать, а те, которые без запаха, — разве от них радость? Наверное, в них тоже Уженет, только свой, цветочный, но об этом и думать не хочется.

Холодец стоит внизу, на маленькой электроплитке, — мама всегда убирает его с большой плиты: «Долго варится, чтобы не мешался». Поэтому голубых лепестков газа под ним нет. Может, ему тоже грустно — без цветка? Он бы, кстати, сейчас никому не мешал: мама ушла, а папа умеет готовить только кофе, и совсем невкусный — разве если сгущенки туда налить и долго мешать, тогда ничего еще. Но здоровенную кастрюлю (дедушка Саша смешно называл ее «вываркой» — почти как монстра-выворотку в книжке) Янке ни в жизнь не поднять, даже если бы там была холодная вода, а не кипяток. А кому из взрослых вообще объяснить, что холодцу тоже хочется цветов?

Янка вздыхает и начинает смотреть в окно. Вообще-то, конечно, существует не только Уженет. Есть его старый враг, птица Ещёдка. Она похожа на птицу-секретаря, тоже длинноногая и с большим загнутым клювом, только вокруг головы торчат не перья, а языки пламени: чтобы Ещёдке всегда было видно, где Уженет. И если она успевает прилететь, то бьет Уженета когтями и хвостом, чтоб не лез. Янке жаль, что она не Ещёдка, — тогда люди вокруг нее точно бы не умирали, она бы старалась все видеть, ни одну такую пакость не пропустила бы. И драться бы хорошо научилась, а то только Сашка Кузнецов пару приемов показал, а на каратэ мама Янку отдавать не захотела, сказала, что дорого. Сашка, конечно, сказал, что когда придет в гости — еще покажет, но это когда будет, а на каратэ каждый раз бы учили хорошо драться. И пусть тетя Нина сколь угодно поджимает губы и говорит противным голосом, что девочки не должны драться, — ага, то-то ее Машка во двор выйти боится, а в школу ее — провожают… Ну, не одну ее, конечно, но вот Янку — только в первом классе. А папа насчет тети Нины спрашивал у мамы, зачем она приглашает в гости «дуру и клушу». Интересно, он действительно думал, что Янка не знает этих слов? А мама отвечала не совсем понятно: «Из ностальгических соображений», но не переспросишь — потому что такое вроде как бы слышать Янка не должна.

Янка тоже не любит, когда приходит тетя Нина. Она учит Янку «быть настоящей женщиной», и когда говорит об этом, мечтательно закатывает глаза, словно настоящие женщины живут на потолке. Янка уже уяснила, что настоящие женщины обязательно носят туфли на высоком тонком каблуке, питаются только яблоками и йогуртами («обязательно обезжиренными! Иначе будешь толстой и тебя никто не возьмет замуж»), каждую неделю ходят в парикмахерскую, а главное, находят мужа, «который не допустит, чтобы его жена пропадала на работе за гроши». Насчет мужа (там еще много требований) тетя Нина повторять не устает. Но поскольку настоящие женщины еще не лазают через заборы и не кидают ножики, а еще — «ка-те-го-ри-чес-ки!!!» — не едят жареной картошки, Янке все равно туда не надо. Как-то раз Янка спросила маму: а она настоящая женщина? Мама внимательно посмотрела на себя, потом подозвала Янку поближе и пиратским (точно пиратским!) шепотом ответила: «Ессстессственно нет! Я киборг с планеты Шелезяка! Только тссссс! Это тайна!» Кто такие киборги, Янка, само собой, знала, поэтому поинтересовалась: а кто тогда маме бабушка Ада? «Конечно, главный конструктор! — убежденно произнесла мама — Мне вообще ужасно повезло с бабушкой Адой, ну и бабушкой Раей!»

Янке тоже повезло с бабушками. Их у нее целых четыре, а она на них на всех единственная внучка. Когда ей не Верят, Янка рассказывает подробно:

ЧУНЬЦЗЕ. Праздник весны, китайский Новый год. Первый день первой луны

Юлия Бурмистрова. Чуньцзе. За год до того, как я стал дураком, первый день первой луны

.

СОЛНЕЧНЫЙ КОФЕ

В зимний период многие районы Исландии погружаются в кромешную мглу не только за счет близости страны к полярному кругу, но и по причине гористого рельефа. Поэтому во многих долинах появление первых лучиков солнца из-за горы всегда воспринималось как увертюра предстоящей весны, как ее золотое знамя.

К моменту появления солнца крестьяне окрестных усадеб собираются в условленном месте, стараясь напечь блинов и успеть сварить кофе, пока капризное солнце вновь не скрылось за вершинами. Веселье возобновляется при новом появлении солнца, пока его свет вновь не становится обыденностью.

Дата празднования, конечно же, зависит от появления солнца в отдельно взятой местности, однако в крупных населенных пунктах дату принято усреднять и фиксировать. Например, жители столицы Исландии Рейкьявика варят солнечный кофе 27 января.

Использованы материалы сайта www.calend.ru

Макс Фрай. Солнечный кофе

Покончив с последним клыком, Юль отходит на несколько шагов и внимательно оглядывает дело рук своих. Саблезубый снеговик с перекошенной от злобы физиономией возвышается над сияющими ядовитой цинковой белизной сугробами. На голове у чудища черное, нет, чорное эмалированное ведро, в тонких ручках-веточках огромная коса — не то ржавая, не то окровавленная. Отличная вышла картинка. «Белая смерть» называется. Такую фиг продашь, конечно. Зато можно повесить над собственным, с позволения сказать, ложем. Или даже одром. А что, и повешу, думает Юль, пусть только просохнет. Буду любоваться перед сном. Ненависть согревает, в отличие от электрокамина, который только киловатты жрать горазд.

— Ненавижу зиму, — вслух говорит Юль. И с наслаждением повторяет по слогам: — Не-на-ви-жу!

И зима отвечает тебе взаимностью, мрачно добавляет она уже про себя, разглядывая обветренные руки — сколько уже кремов и мазей перепробовала, сколько денег выкинула на этот сырой, промозглый ветер, никакого толку, хоть плачь. И в зеркало лучше не глядеть, потому что зимой там живет бледная мымра с тусклыми, как паутина волосами, потрескавшимися губами и вторым подбородком, наметившимся уже в декабре и изрядно с тех пор подросшим на сладких, жирных, горячих зимних харчах. Не Юль, а самая настоящая «поня Юлия» экая пакость.

Летом не так, и даже весной уже совсем другое дело. Каждый год в начале апреля Юль вылезает из тяжелого, толстого серо-бурого пуховика, как бабочка из кокона — еще блеклая, измятая, вялая, но уже живая и с крыльями, которые вот-вот раскроются, дайте только время, дайте дожить до первого жаркого дня, до первого сарафана, и голые плечи мгновенно станут бронзовыми, руки тонкими, глаза сияющими, а светло-русые волосы выгорят еще в мае, до цвета небеленого льна.

Себя летнюю Юль любит, бережет, холит и лелеет, себя зимнюю ненавидит почти так же как саму зиму — за то, что живет, как дура, здесь, за тысячи верст от ласковых южных ветров, и ничего не может с этим поделать.

Январь заканчивается, думает она, теперь пережить бы февраль. Достать чернил, поплакать, как предписывает традиция, и пережить. Долбаный февраль. Самый короткий зимний месяц по календарю, самый длинный по ощущениям, невыносимый, нескончаемый, не зря февраль по-украински «лютый», ох какой лютый, святая правда. Но даже до этого страшного февраля еще надо дожить, дотерпеть, сегодня у нас какое? Двадцать седьмое? Значит еще четыре дня. Ох ты, господи.

Юль слоняется по дому, ищет теплые носки, напевает себе под нос: «За что, за что, о боже мой, за что, за что, о боже мой?» Если бы композитор Штраус знал, как отчаянно будут фальшивить некоторые неблагодарные потомки, пытаясь воспроизвести его развеселые мотивчики, он наверняка отказался бы от идеи писать оперетты, и от идеи жить дальше он тоже, пожалуй, отказался бы. Но человеку не дано заглянуть в будущее, думает Юль, и это обычно к лучшему.

Ее собственное будущее, по крайней мере, ближайшее, безрадостно. Да что там, оно просто ужасно. Потому что вот прямо сейчас, как только найдутся носки, надо собрать волю в кулак, надеть все, что есть, обмотаться шарфом и выйти на улицу. И пойти. По морозу. Далеко-далеко, четыре квартала до офиса телефонной компании, потом еще два — до ближайшего банка, а потом, получается, целых шесть обратно до дома, даже думать не хочется. Однако надо, надо, надо, уже три дня надо позарез, но невозможно было себя заставить. И сейчас, честно говоря, невозможно, но из телефонной компании прислали последнее предупреждение, сегодня крайний срок, если не заплатить, отключат — ладно бы телефон, но и интернет тоже, а это никак нельзя допустить, в интернете живет работа. Не настолько хлебная, чтобы позволить себе проводить зиму в теплых краях, но хоть за квартиру заплатить хватает, и даже второй подбородок отрастить на сдачу, как показывает практика, вполне получается. Поэтому — два свитера, кофта, носки, сапоги, шарф. И мерзкая колючая шапка. И пуховик, который с каждым днем становится все тяжелее. Как будто тоже отъедается за зиму.

А что ж, думает Юль, конечно отъедается. Меня жрет, сволочь ненасытная. Уже почти всю сожрал. Весной, обещает она себе, я вынесу эту дрянь на улицу и сожгу. Сперва потопчу ногами, а потом плюну и сожгу. С песнями и плясками. Вонища, небось, будет… А все равно.

Она уже шестой год тешит себя этим сладостным обещанием. Но весной Юль так счастлива, что не вспоминает о мести. Оно и к лучшему, честно говоря: зимняя одежда стоит дорого, а радости от нее все равно никакой, наряжаться зимой бессмысленно, так что пусть уж будет пуховик, серый, как мышь, бурый, как медведь, уродливый, как помойное ведро, черт с ним.

Зима начинается прямо в подъезде, промерзшем как пустой холодильник. Зря я ругаю свой обогреватель, думает Юль, он старается как может, по сравнению с этим ужасом у меня дома практически тропики, мамочки, как же хочется зайти обратно, захлопнуть дверь, не раздеваясь нырнуть под одеяло, в тепло, господи боже мой, в тепло. Но она все-таки идет вниз, скользит на обледеневших ступеньках, цепляется за перила. Наконец, распахивает дверь подъезда, а там, конечно же, ветер, черт бы его побрал. И солнце — бледное, лживое зимнее солнце, светит, но не греет, сволочь, лучше бы уж пасмурно и слякоть, но хоть на полградуса выше нуля.

— Мороз и солнце, день чудесный, — вслух говорит Юль.

Сейчас она очень жалеет, что Пушкина убили на дуэли. В смысле, что это сделал какой-то посторонний дяденька, а не она сама. Вот бы своими руками гада такого, а! Зима ему нравится. Солнышко ему подавай с морозцем. Тьфу!

Полтора часа спустя, отогревшаяся сперва в хорошо протопленном офисе телефонной компании, а потом в банке, ограбленная, но чертовски довольная собой Юль выходит на улицу, готовая мужественно противостоять морозу и ветру — целых двадцать минут. Или пятнадцать, если время от времени переходить на бег. Но это вряд ли, почти вся дорога в гору, и еще пуховик этот чертов, два килограмма дополнительного веса, а по ощущениям — целый пуд. И сапожищи по полкило каждый. Ненавижу, привычно думает Юль. Ну, зато спорт, неуверенно, почти заискивающе говорит она себе. Хоть какая-то физическая нагрузка. Полезно.

И, приободрившись, ускоряет шаг.

Телефон зазвонил, как только Юль вынырнула из тихого пешеходного переулка на узкую, но людную и шумную улицу Траку. Словно бы только и ждал момента, когда ей будет неудобно разговаривать, мерзавец. Номер незнакомый, но заграничный, в смысле, украинский, а значит, наверняка звонят из Киева. Те самые ребята, которые еще в октябре дизайн сайта заказали, потом передумали, месяц спустя вернулись с извинениями — дескать, давайте все-таки работать, — и после этого снова исчезли.

Юль беспомощно огляделась по сторонам — куда бы нырнуть, чтобы поговорить спокойно? Магазинчик с кальянами и бронзовыми Буддами закрыт, в крошечной табачной лавке топчутся пять здоровенных дядек, все пространство заняли, не втиснешься, а в роскошный бельевой бутик в этом жутком пуховике заходить неловко, продавщицы, конечно, на улицу не выгонят, но та-а-ак посмотрят… Ну их.

В итоге она свернула в ближайшую подворотню, достала из кармана телефон, поспешно нажала зеленую кнопку — я вас слушаю! Алло! Говорите! Но в ответ раздавалось только приглушенное сопение, сопровождаемое развеселой музыкой на заднем плане — не то Бреговичем тешится анонимный молчун, не то взаправдашние цыгане его похитили и теперь празднуют удачное завершение дела, поди разбери. И надо бы убрать телефон в карман, захочет — перезвонит, да любопытство не позволяет — кто же это, интересно? И вдруг все-таки про работу?

— Девочка! — Звонко сказала какая-то женщина в глубине двора. — Видишь? Я выиграла! И ты идешь за конфетами.

— А она еще не зашла во двор, — ответил спокойный мужской голос. — В подворотне стоит. Так что не считается.

Они говорили довольно тихо, но акустика здесь будь здоров, так что Юль все равно услышала. И, поскольку неведомый молчун с цыганами наконец дал отбой, завершил так и не начавшуюся беседу, она обернулась, чтобы поглядеть, что там у нее за спиной делается.

А за спиной у нее самый обыкновенный виленский двор: крепкие кирпичные стены, ветхие дровяные сараи, проволочные параллельные прямые, многократно пересекшиеся при помощи бельевых прищепок, низенькие оградки вокруг мертвых сейчас палисадников, невысокие раскидистые деревья и дремучие кусты. Летом-то они зеленые, а сейчас голые, еще и обледеневшие, и сосульки нагло, вызывающе сверкают на солнце, как бриллианты-самозванцы. А возле подъезда, дверь которого выкрашена в жизнерадостный оранжевый цвет, сидят на очищенной от снега скамейке дедушка и бабушка. Вроде, симпатичные. Но, несомненно, сумасшедшие: установили на деревянном ящике газовую горелку, на горелку водрузили кастрюльку, варят что-то, вместо того, чтобы дома сидеть, на теплой кухне. Впрочем, может быть, у них дома дети, внуки и другие домашние животные, вот и спасаются бедняги на улице, в такую холодрыгу, помоги им боже.

— Или сюда, девочка! — бабушка, закутанная в цветастый платок и рыжую лисью шубу, приветливо помахала ей рукой в яркой зеленой варежке.

Голос ее звучал приветливо и одновременно властно, так что Юль, не помышлявшая ни о чем, кроме поспешного бегства домой, невольно сделала несколько шагов по направлению к скамейке. Сама не поняла, как это вышло.

— Все, она во дворе! Где мои конфеты?

— Ты ее позвала. Так нечестно, — проворчал дедушка. — Но ладно уж.

Поднялся и зашел в подъезд. А Юль нерешительно потопталась на месте и наконец спросила:

— Вы поспорили, кто первым во двор зайдет, мужчина, или женщина?

Бабушка заговорщически ей подмигнула и рассмеялась.

— Совершенно верно. Заключили пари. И благодаря тебе я только что выиграла конфеты, да какие! Мартин их из Барселоны привез, у нас такие не купишь. Он бы меня, конечно, и так угостил, но выигранное в сто раз вкуснее. Особенно если немножко сжульничать.

Юль только теперь поняла — никакая она не бабушка. Просто платок сбивает с толку, а снять его, и поймешь, что «бабушкой» эту женщину называть глупо, даже если у нее и правда внуков полон дом, вон какая красивая, глазищи синие и ямочки на румяных от мороза щеках.

— Погоди, Мартин сейчас вернется с конфетами, попробуешь, — сказала женщина. — И кофе с меня причитается, конечно. Даже не думай возражать.

— Кофе?!

Юль ушам своим не поверила. Так это они, получается, кофе варят. Во дворе. На морозе. Совсем больные на голову, подумала она, хотя не употребляла это выражение с детства, а тут вдруг вспомнила, очень уж случай подходящий.

— Кофе, — кивнула «больная». — Подожди буквально минуту, он уже почти готов… Меня зовут Майя, а тебя?

— А меня Юлия, — Юль по привычке приделала к имени, которым называет себя сама, тягучее, сонное окончание. Чтобы лишних вопросов избежать. Ей сейчас не до вопросов, ей сейчас надо вежливо улыбнуться, отказаться от кофе и конфет и бежать домой. Ноги уже практически отнялись на этом чертовом морозе.

— Юля-июля, — улыбнулась женщина. — Да у нас тут практически собрание братьев-месяцев. Хотя, преимущественно — сестер. И кворума, конечно, нет, и не предвидится. — И заметив, наконец, что Юль ничего не понимает, снисходительно пояснила: — Мартин, Майя и ты, Юль-июль. Два весенних месяца и один летний. Неплохо, по-моему.

Ну и фигли тогда так холодно, — мрачно подумала Юль, но вслух, конечно, ничего не сказала. И даже попыталась улыбнуться, насколько позволили одеревеневшие на морозе лицевые мышцы.

— Совсем замерз ребенок, ты что, не видишь? — укоризненно сказал Мартин.

В руках у него был плед. Красный, в зеленую клетку. Очень яркий. И очень толстый. От одного взгляда на него стало теплее, а дедушка Мартин — уж он-то все-таки именно дедушка, бодрый и подтянутый, но явно гораздо старше своей подружки — развернул плед и одним ловким движением закутал в него Юль, как ребенка в полотенце после бани.

— Ой, — смущенно пискнула она. И умолкла. Потому что вдруг стало тепло — вот прямо сразу, раз, и все! Как будто в натопленную комнату вошла. Как наброшенный на плечи плед мог согреть торчащие наружу ноги и нос, совершенно непонятно. Но здорово.

— Вот это ты молодец, — одобрительно кивнула Майя. — А конфеты?

— Здесь, — дедушка Мартин похлопал себя по груди, вернее, по тяжелому полушубку. Звук получился гулкий, как будто под овчиной скрывались рыцарские латы. — Ты жульничала, поэтому отдам только в обмен на кофе. Третью кружку я, кстати, принес.

— Сообразительный, — обрадовалась Майя. — Давай ее сюда, все уже готово… Ребенок, ты жив? Садись сюда, — и выразительно похлопала по скамейке ярко-зеленой шерстяной ладошкой.

Юль послушно села. Сейчас она была готова на все, лишь бы плед не отобрали. Не мерзнуть — вот в чем смысл жизни, радость и благодать. Не мерзнуть — это и есть счастье. Оно, оказывается, достижимо — при жизни и даже в январе. И пусть длится, сколько возможно, а еще лучше — вообще всегда.

— Вкусно? — требовательно спросила Майя.

Она, конечно же, про кофе. Юль кивнула, молча, но страстно, с полной самоотдачей. Потому что кофе действительно сказочно вкусный, хоть и варили его на улице, на газовой горелке, в алюминиевой кастрюльке с мятым боком и, похоже, вовсе без пряностей. А может быть как раз именно поэтому. На таком морозе даже безмозглый напиток вполне может решить, что всему конец, и расстараться напоследок. В смысле, проявить себя наилучшим образом. Пропадать, так с музыкой.

— Вкусно? — спросил Мартин.