Настройки шрифта

| |

Фон

| | | |

 

Но об этом лучше перестать говорить. Впрочем, не знаю, почему некоторые предметы разговора совершенно изгнаны из употребления в обществе, а если и заговорят как-нибудь, то других как будто коробит? Но мимо об этом. Я слышал, Вы куда-то хотите ехать на юг{290}? Дай Вам Бог выпросить позволение. Но когда же, скажите, пожалуйста, когда же мы будем совсем свободны или по крайней мере так, как другие люди? Уж не тогда ли, когда совсем не надо будет свободы? Что касается до меня, то я желаю лучше всего или уж ничего. В солдатской шинели я такой же пленник, как и прежде. И как я рад, что в душе моей нахожу еще надолго терпения, что благ земных не желаю и что мне надо только книг, возможности писать и быть каждодневно несколько часов одному. О последнем я очень беспокоюсь. Вот уже очень скоро пять лет, как я под конвоем или в толпе людей, и ни одного часу не был один. Быть одному — это потребность нормальная, как пить и есть, иначе в насильственном этом коммунизме сделаешься человеконенавистником. Общество людей сделается ядом и заразой, и вот от этого-то нестерпимого мучения я терпел более всего в эти четыре года{291}. Были и у меня такие минуты, когда я ненавидел всякого встречного, правого и виноватого, и смотрел на них как на воров, которые украли у меня мою жизнь безнаказанно. Самое несносное несчастье, это когда делаешься сам несправедлив, зол, гадок, сознаешь всё это, упрекаешь себя даже — и не можешь себя пересилить. Я это испытал. Я уверен, что Бог Вас избавил от этого. Я думаю, в Вас, как в женщине, гораздо более было силы переносить и прощать.

Напишите мне что-нибудь, Н<аталия> Д<митриевна>. Я еду в глушь, в Азию, и уж там-то, в Семипалатинске, кажется, совершенно оставит меня всё прошлое, все впечатления и воспоминания мои, потому что последние люди, которых я любил и которые были передо мной, как тень моего прошедшего, должны будут расстаться со мной. Ужасно я сживчив, тотчас срастусь с тем, чем окружат меня, и с болью потом отрываюсь от этого. Живите, Н<аталия> Д<митриевна>. Живите счастливее и дольше! Когда мы увидимся, тогда вновь познакомимся, и, может быть, еще много счастливых дней будет на каждом из нас. Я в каком-то ожидании чего-то; я как будто всё еще болен теперь, и кажется мне, что со мной в скором, очень скором времени должно случиться что-нибудь решительное, что я приближаюсь к кризису всей моей жизни, что я как будто созрел для чего-то и что будет что-нибудь, может быть тихое и ясное, может быть грозное, но во всяком случае неизбежное. Иначе жизнь моя будет жизнь манкированная. А может быть, это всё больные бредни мои! Прощайте, прощайте, Н<аталия> Д<митриевна>, или, лучше сказать, до свидания, будем верить, что до свидания!



Ваш Д<остоевский>.



Ради Господа Бога, простите меня за то, что я пишу Вам такие неопрятные и перемаранные письма! Но, ей-богу, не могу не перечеркивать. Не сердитесь же, пожалуйста.

40. M. M. ДОСТОЕВСКОМУ

30 июля 1854. Семипалатинск

Семипалатинск. Июля 30/54 года.



Вот уже два месяца, как не писал я к тебе, любезный друг и брат мой. Нельзя было, почти невозможно. Но скажи мне, отчего ты молчишь{292}? Сколько писем уже послал я тебе! Ты же, кроме своего январского письма, отвечал мне только на одно, на первое. Этот ответ, то есть второе письмо твое, писанное в апреле, я получил в начале июня и до сих пор не отвечал тебе на него. Уверяю тебя, дорогой мой, что почти совсем не было времени до самой настоящей минуты. Наконец, если и было хоть сколько-нибудь свободных минут, то я нарочно откладывал до времени более удобного, всё ожидая, что оно скоро придет. Мне же не хотелось бы писать тебе урывками и наскоро. Конечно, ты знаешь или, наконец, можешь угадать, чем я теперь занят. Ученье, смотры бригадного и дивизионного командиров и приготовления к ним. Приехал я сюда в марте месяце. Фрунтовой службы почти не знал ничего и между тем в июле месяце стоял на смотру наряду с другими и знал свое дело не хуже других. Как я уставал и чего это мне стоило — другой вопрос; но мною довольны, и слава Богу! Конечно всё это для тебя не очень интересно; но по крайней мере ты знаешь, чем я был исключительно занят. Что ни пиши, однако же, на письме, однако же[35], никогда ничего не расскажешь. Как ни чуждо всё это тебе, но, я думаю, ты поймешь, что солдатство не шутка, что солдатская жизнь со всеми обязанностями солдата не совсем-то легка для человека с таким здоровьем и с такой отвычкой или, лучше сказать, с таким полным ничего-незнанием в подобных занятиях. Чтоб приобрести этот навык, надо много трудов. Я не ропщу; это мой крест, и я его заслужил. Я пишу это только для того, чтобы вынудить от тебя хоть несколько строк, без которых мне, право, тяжело жить на свете. Сообрази, наконец, что если на каждое письмо ждать друг от друга ответа и без того не писать, то ведь промежутки будут, пожалуй, месяца по три. Каково же переносить всё это! Ты знаешь, что значит для меня письмо от тебя. Неужели же мы будем с тобою считаться письмами, как визитами. И так уж давно не видались, и так уж давно ничего не писали друг другу!

От сестер Вареньки и Верочки я получил наконец письма. Какие ангелы! Я уверен, что они меня так же любят, как говорят. Как мило написала Варенька. Вся душа в этом прекрасном письме. Я думал им отвечать с первой же почтой, но вот уже третью откладываю. Очень был занят, а маленького письма им писать не хочу. Я не знаю, чем показать им мою любовь и внимание. Да благословит их Бог! Теперь ты знаешь мои главнейшие занятия. По правде, более не было никаких, кроме служебных. Внешних событий, переворотов жизненных, экстренных случаев тоже никаких. А душу, сердце, ум — что выросло, что созрело, что завяло, что выбросилось вон, вместе с плевелами, того не передашь и не расскажешь на клочке бумаги. Живу я здесь уединенно; от людей по обыкновению прячусь. К тому же я пять лет был под конвоем, и потому мне величайшее наслаждение очутиться иногда одному. Вообще каторга много вывела из меня и много привила ко мне. Я, например, уже писал тебе о моей болезни. Странные припадки, похожие на падучую, и, однако ж, не падучая. Когда-нибудь напишу о ней подробнее.

Впрочем, сделай одолжение и не подозревай, что я такой же меланхолик и такой же мнительный, как был в Петербурге в последние годы. Всё совершенно прошло, как рукой сняло. Впрочем, всё от Бога и у Бога. Благодарю брата Колю за приписку. Я было хотел и сам написать ему, но пусть до времени подождет и извинит меня, горемычного. В одном пусть будет уверен, что он очень мил и близок моему сердцу и что я вспоминаю о нем с горячим чувством. Расцелуй его за меня и пожелай ему всего хорошего. Расцелуй тоже детей. Поклонись от меня Эмилии Федоровне. Я иногда с ужасом вспоминаю об 49 годе и об тех двух месяцах, которые она провела одна, тогда как ты был арестован. Здорова ли, довольна ли она теперь? В каторге я так много промечтал и продумал о прошедшем и будущем и, главное, об вас всех.

Иные воспоминания мне больны и горьки, но я не гоню их. Мне и горькое сладко.

Поклонись от меня сестре Сашеньке; поцелуй и поздравь ее от меня{293}. Здорова ли она теперь? Поцелуй ее от меня и скажи ей обо мне что-нибудь хорошее. Вообще рекомендуй меня. Пожелай ей от меня много, много всякого счастья.

Милый мой, ты пишешь мне о деньгах и спрашиваешь, надо ли мне? Но ты сам знаешь мое положение. Можешь прислать, так пришли. Ведь ты моя главная надежда. Так, как на тебя, я ни на кого не надеюсь.

Прощай, мой милый! Пиши побольше о себе. Пиши мне непременно о своем здоровье и более подробностей о том, как воспитываются твои дети. Прощай, друг мой, вот и письмо кончено, а что написал? Грустно жить в письмах, не видавшись 5 лет. Теперь буду писать и больше и чаще. Но сам отвечай мне как можно скорее. Прощай, до свидания.



Твой брат Федор Достоевский.

41. Е. И. ЯКУШКИНУ

15 апреля 1855. Семипалатинск

Апреля 15.



Благодарю Вас, многоуважаемый Евгений Иванович, за Вашу память обо мне и за Ваше ко мне внимание. Я неожиданно, к моему счастью, нашел в Вас как будто родного. Еще раз благодарю. О себе скажу, что живу я большею частию одними надеждами, а настоящее мое не очень красиво. К тому же примешалось и дурное здоровье. Мой товарищ Д<уров> вышел из военной службы и, как я слышал, определен в Омск к статским занятиям. (Всё это по болезни.)

Пушкина я получил. Очень благодарю Вас за него{294}. Брат мой писал мне, что он еще весною прошлого года послал мне через Вас некоторые книги, как, н<а>прим<ер>, Святых отцов, древних историков, и из вещей — ящик сигар. Но я ничего не получил от Вас. Теперь уведомьте, пожалуйста: посылали ли Вы ко мне? Если посылали, то пропало дорогой. Если не посылали, то, конечно, сами не получали{295}. Сделайте одолжение, уведомьте об этом брата.

Мои занятия здесь самые неопределенные. Хотелось бы делать систематически. Но я и читаю и пописываю какими-то порывами и урывками. Времени нет, особенно теперь; совсем нет. Пишете Вы о сборе песен. С большим удовольствием постараюсь, если что найду. Но вряд ли. Впрочем, постараюсь. Сам же я до сих пор ничего не собирал подобного. Меня останавливала мысль, что если делать, то делать хорошо. А случайно сбирать, хоть бы народные песни, — ничего не сберешь{296}. Без усилий ничего не дается. К тому же занятия мои теперь другого рода. Сколько нужно прочесть и как я отстал! Вообще в моей жизни безалаберщина.

Уведомьте, ради Бога, кто такая Ольга Н.{297} и Л. Т. (напечатавший «Отрочество» в «Современнике»){298}?

Прощайте, дорогой Евгений Иванович. Не забывайте меня, а я Вас никогда не забуду.



Ваш Д<остоевский>.



Прилагаю при сем письмо к К. И. Иванову. Перешлите, пожалуйста, в Петербург, в дом Лисицына, у Спаса Преображения. Но, вероятно, адресс Вы сами знаете.

42. М. Д. ИСАЕВОЙ

4 июня 1855. Семипалатинск

Семипалатинск, 4 июня 55.



Благодарю Вас беспредельно за Ваше милое письмо с дороги, дорогой и незабвенный друг мой Марья Дмитриевна. Надеюсь, что Вы и Александр Иванович позволите мне называть вас обоих именем друзей. Ведь друзьями же мы были здесь; надеюсь, ими и останемся. Неужели разлука нас переменит?{299} Нет, судя по тому, как мне тяжело без вас, моих милых друзей, я сужу и по силе моей привязанности… Представьте себе: это уже второе письмо, что я пишу к Вам. Еще к прошедшей почте был у меня приготовлен ответ на Ваше доброе, задушевное письмо, дорогая Марья Дмитриевна. Но оно не пошло. Александр Егорыч, через которого я был намерен отдать его на почту, вдруг уехал в Змиев{300} в прошлую субботу, так что я даже и не знал о его отъезде и только узнал в воскресенье. Человек его тоже исчез на два дня, и письмо осталось у меня в кармане. Такое горе! Пишу теперь, а еще не знаю, отправится ль и это письмо. Ал<ександра> Ег<оровича> еще нет. Но за ним послали нарочного. К нам с часу на час ждут генерал-губернатора,{301} который в эту минуту, может быть, и приехал. Слышно, что пробудет здесь дней пять. Но довольно об этом. Как-то Вы приехали в Кузнецк, и, и чего Боже сохрани, не случилось ли с Вами чего дорогою? Вы писали, что Вы расстроены и даже больны. Я до сих пор за Вас в ужаснейшем страхе. Сколько хлопот, сколько неизбежных неприятностей, хотя бы от одного перемещения, а тут еще и болезнь, да как это вынести! Только об Вас и думаю. К тому же, Вы знаете, я мнителен; можете судить об моем беспокойстве. Боже мой! да достойна ли Вас эта участь, эти хлопоты, эти дрязги, Вас, которая может служить украшением всякого общества! Распроклятая судьба! Жду с нетерпением Вашего письма. Ах, кабы было с этою почтою; ходил справляться, но Ал<ександра> Ег<оровича> всё еще нет. Вы пишете, как я провожу время и что не знаете, как расположились без Вас мои часы. Вот уж две недели, как я не знаю, куда деваться от грусти. Если б Вы знали, до какой степени осиротел я здесь один!{302} Право, это время похоже на то, как меня первый раз арестовали в сорок девятом году и схоронили в тюрьме, оторвав от всего родного и милого. Я так к Вам привык. На наше знакомство я никогда не смотрел как на обыкновенное, а теперь, лишившись Вас, о многом догадался по опыту. Я пять лет жил без людей, один, не имея в полном смысле никого, перед кем бы мог излить свое сердце. Вы же приняли меня как родного. Я припоминаю, что я у Вас был как у себя дома. Александр Иванович за родным братом не ходил бы так, как за мною. Сколько неприятностей доставлял я Вам моим тяжелым характером, а вы оба любили меня. Ведь я это понимаю и чувствую, ведь не без сердца ж я. Вы же, удивительная женщина, сердце удивительной, младенческой доброты, Вы были мне моя родная сестра. Одно то, что женщина протянула мне руку, уже было целой эпохой в моей жизни. Мужчина, самый лучший, в иные минуты, с позволения сказать, ни более ни менее как дубина. Женское сердце, женское сострадание, женское участие, бесконечная доброта, об которой мы не имеем понятия и которой, по глупости своей, часто не замечаем, незаменимо. Я всё это нашел в Вас; родная сестра не была бы до меня и до моих недостатков добрее и мягче Вас. Потому что если и были вспышки между нами, то, во-первых, я был неблагодарная свинья, а, во-вторых, Вы (сами) больны, раздражены, обижены, обижены уже тем, что не ценило Вас поганое общество, не понимало, а с Вашей энергией нельзя не возмущаться несправедливостью; это благородно и честно. Вот основание Вашего характера; но горе и жизнь, конечно, много преувеличили, много раздражили в Вас; но Боже мой! всё это выкупалось с лихвою, сторицею. А так как я не всегда глуп, то я это видел и ценил. Одним словом, я не мог не привязаться к Вашему дому всею душою, как к родному месту. Я вас обоих никогда не забуду и вечно вам буду благодарен. Потому что я уверен, что вы оба не понимаете, что вы для меня сделали и до какой степени такие люди, как вы, были мне необходимы. Это надо испытать, и только тогда поймешь. Если б вас не было, я бы, может быть, одеревенел окончательно, а теперь я опять человек. Но довольно; этого не расскажешь, особенно на письме. Письмо уже потому проклятое, что напоминает разлуку, а мне всё ее напоминает. По вечерам, в сумерки, в те часы, когда, бывало, отправляюсь к вам, находит такая тоска, что, будь я слезлив, я бы плакал, а Вы верно бы надо мной не посмеялись за это. Сердце мое всегда было такого свойства, что прирастает к тому, что мило, так что надо потом отрывать и кровенить его. Живу я теперь совсем один, деваться мне совершенно некуда; мне здесь всё надоело. Такая пустота! Один Ал<ександр> Егорыч, но с ним мне уже потому тяжело, что я поневоле сравниваю Вас с ним, и, конечно, результат выходит известный. Да к тому же его и нет дома. Без него я ходил раза два в Казакова сад,{303} куда он переехал, и так было грустно. Как вспомню прошлое лето, как вспомню, что Вы, бедненькая, всё лето желали проехаться куда-нибудь за город, хоть воздухом подышать, и не могли, то так станет Вас жалко, так станет грустно за Вас. А помните, как один раз нам-таки удалось побывать в Казаковом саду, Вы, Алек<сандр> Иван<ович>, я, Елена.{304} Как свежо я всё припомнил, придя теперь в сад. Там ничего не изменилось, и скамейка, на которой мы сидели, та же… И так стало грустно. Вы пишете, чтоб я жил с Врангелем, но я не хочу, по многим важным причинам. 1) Деньги. С ним живя, я, очевидно, должен буду больше тратить: квартира, прислуга, стол, а мне тяжело было бы жить на его счет. 2) Мой характер. 3) Его характер. 4) Я как поглядел, к нему-таки часто таскается народ, и даже помногу. Исключить себя из компании иногда невозможно, а я терпеть не могу незнакомых лиц. Наконец, я люблю быть один, я привык, а привычка вторая натура. Но довольно. Я еще почти ничего Вам не рассказал. Проводив Вас до леса и расставшись с Вами у той сосны (которую я заметил), мы возвратились с Врангелем рука в руку (он вел свою лошадь) до гостеприимного хутора Пешехоновых.{305} Тут-то я почувствовал, что осиротел совершенно. Сначала еще было видно ваш тарантас, потом слышно, а наконец всё исчезло. Сев на дрожки, мы говорили об вас, об том, как-то вы доедете, об Вас в особенности, и тут, к слову, Врангель расска<за>л мне кой-что, меня очень порадовавшее. Именно в самый день отъезда, утром, когда Петр Михайлович? приглашал Врангеля куда-то на весь вечер, он отговорился и на вопрос: почему? — отвечал: провожаю Исаевых. Тут были кое-кто. П<етр> М<ихайлович> тотчас осведомился: стало — дескать, Вы коротко знакомы? Врангель резко отвечал: что хоть знакомство это недавнее, но все-таки это был один из приятнейших для него домов и что хозяйка этого дома, то есть Вы, такая женщина, какой он с Петербурга еще не встречал, да и не надеется более встретить, такая, «каких Вы, — прибавил он, — может быть, и не видывали и с которой знакомство я считаю себе за величайшую честь».{306} Этот рассказ мне очень понравился. Человек, который бесспорно видал женщин самого лучшего общества (ибо в нем и родился), имеет, кажется, право в таком суждении на авторитет. В этих разговорах и ругая Пешехоновых, мы приехали в город почти на рассвете, и кучер, которому предварительно не дали приказания, привез прямо к моей квартире. Таким образом пропал предполагаемый чай, чему я был очень рад, затем что ужасно хотелось остаться одному. Дома я еще долго не спал, ходил по комнате, смотрел на занимающуюся зарю и припоминал весь этот год, прошедший для меня так незаметно, припомнил всё, всё, и грустно мне стало, когда раздумался о судьбе своей. С тех пор я скитаюсь без цели, настоящий Вечный жид.{307} Почти нигде не бываю. Надоело. Был у Гриненки, который командирован на Копал{308} и на днях выходит (он будет и в Верном!{309}, был у Медера, который находит, что я похудел, у Жунечки{310} (поздравлял с именинами), где встретил Пешехоновых и поговорил с ними, бываю у Велихова{311} и, наконец, хожу в лагерь на учение. Иногда хвораю. С каким нетерпением я ждал татар-извозчиков. Ходил-ходил к Ордынскому, и каждый вечер Сивочка{312} бегал справляться. Заходил на вашу квартиру, взял плющ (он теперь со мной), видел осиротелую Сурьку, бросившуюся ко мне со всех ног, но не отходящую от дому. Наконец извозчики воротились. Ваше письмо, за которое благодарю Вас несчетно, было для меня радостью. Я и татар расспрашивал. Они мне много рассказали. Как хвалили Вас (все-то Вас хвалят, Марья Дмитриевна!). Я им дал денег. На другой день я видел Коптева у Врангеля. Он тоже мне кое-что рассказал, но об самом интересном, о Ваших деньгах для дороги, не мог спросить его: вопрос щекотливый. Я до сих пор не придумаю, как Вы доехали! Как мило Вы написали письмо, Марья Дмитриевна! Именно такого письма я желал; как можно больше подробностей, и вперед так делайте. Я как будто вижу Вашу бабушку. Негодная старуха! Да она Вас сживет со свету. Пусть остается с своими моськами «по гроб своей жизни». Я надеюсь, что Александр Иванович завещание вытянет, так должно, а ее не возьмет. Ее надо уверить, что так будет лучше: иначе она должна дать подписку, что умрет через три месяца (за каждый месяц по 1000 рублей), иначе не принимайте. Неужели Вам, Вам, Марья Дмитриевна, придется ходить за ее моськами, да еще с Вашим здоровьем! Ведь эти старухи так несносны! Письмо Ваше прочитывал Врангелю (местами, конечно). Не утерпел и сходил к Елене: одна, бедная. Как мне было жаль, что Вы хворали дорогой. Когда-то дождусь Вашего письма! Я так беспокоюсь! Как-то Вы доехали. Жму крепко руку Александру Ивановичу и целую его. Надеюсь, что он напишет мне вскорости. Обнимаю его от всего сердца и как друг, как брат желаю ему лучшей компании. Неужели и в Кузнецке он будет так же неразборчив в людях, как в Семипалатинске? Да стоит ли этот народ, чтоб водиться с ним, пить-есть с ними и от них же сносить гадости! Да это значит вредить себе сознательно! И как противны они, главное, как грязно. После иной компании так же грязно на душе, как будто в кабак сходил. Надеюсь, Александр Иванович за мои пожелания на меня не рассердится. Прощайте, незабвенная Марья Дмитриевна! Прощайте! ведь увидимся, не правда ли? Пишите мне чаще и больше, пишите об Кузнецке, об новых людях, об себе как можно больше. Поцелуйте Пашу; верно, шалил дорогой!{313} Прощайте, прощайте! Неужели не увидимся.



Ваш Достоевский.

43. А. Е. ВРАНГЕЛЮ

14 августа 1855. Семипалатинск

Семипалатинск, 14 августа / 55.



С первого же слова прошу у Вас извинения, дорогой мой Алекс<андр> Егорович, за будущий беспорядок моего письма. Я уже уверен, что оно будет в беспорядке. Теперь два часа ночи, я написал два письма. Голова у меня болит, спать хочется, и к тому же я весь расстроен. Сегодня утром получил из Кузнецка письмо. Бедный, несчастный Александр Иванович Исаев скончался.{314} Вы не поверите, как мне жаль его, как я весь растерзан. Может быть, я только один из здешних и умел ценить его. Если были в нем недостатки, наполовину виновата в них его черная судьба. Желал бы я видеть, у кого бы хватило терпения при таких неудачах? Зато сколько доброты, сколько истинного благородства! Вы его мало знали. Боюсь, не виноват ли я перед ним, что подчас, в желчную минуту, передавал Вам, и, может быть, с излишним увлечением, одни только дурные его стороны. Он умер в нестерпимых страданиях, но прекрасно, как дай Бог умереть и нам с Вами. И смерть красна на человеке. Он умер твердо, благословляя жену и детей{315} и только томясь об их участи. Несчастная Марья Дмитриевна сообщает мне о его смерти в малейших подробностях. Она пишет, что вспоминать эти подробности — единственная отрада ее. В самых сильных мучениях (он мучился два дня) он призывал ее, обнимал и беспрерывно повторял: «Что будет с тобою, что будет с тобою!». В мучениях о ней он забывал свои боли. Бедный! Она в отчаянии. В каждой строке письма ее видна такая грусть, что я не мог без слез читать, да и Вы, чужой человек, но человек с сердцем, заплакали бы. Помните Вы их мальчика, Пашу? Он обезумел от слез и от отчаяния. Среди ночи вскакивает с постели, бежит к образу, которым его благословил отец за два часа до смерти, сам становится на колени и молится, с ее слов, за упокой души отца. Похоронили бедно, на чужие деньги (нашлись добрые люди), она же была как без памяти. Пишет, что чувствует себя очень нехорошо здоровьем. Несколько дней и ночей сряду она не спала у его постели. Теперь пишет, что больна, потеряла сон и ни куска съесть не может. Жена исправника и еще одна женщина помогают ей. У ней ничего нет, кроме долгов в лавке. Кто-то прислал ей три рубля серебром. «Нужда руку толкала принять, — пишет она, — и приняла… подаяние!»

Если Вы, Александр Егорович, еще в тех мыслях, как несколько дней тому назад в Семипалатинске (а я уверей, что у Вас благородное сердце и Вы от добрых мыслей не отказываетесь из-за какой-нибудь пустой причины, совершенно не идущей к делу), то пошлите теперь с письмом, которое я прилагаю от себя к ней, ту сумму, о которой мы говорили. Но повторяю Вам, любезнейший Александр Егорович, я более чем тогда в мыслях считать все эти 75 руб. (прежние 25) моим долгом Вам. Я Вам отдам непременно, но не скоро. Я знаю очень хорошо, что Ваше сердце само жаждет сделать доброе дело… Но рассудите: Вы их знакомый недавний, знаете их очень мало, так мало, что хотя покойный Ал<ександр> Ив<анович> и занял у Вас денег на поездку, но предлагать Вам ей от себя — тяжело!

С своей стороны я пишу ей в письме моем всю готовность Вашу помочь и что без Вас я бы ничего не мог сделать. Пишу это не для того, чтоб Вам была честь доброго дела или чтоб Вам были благодарны. Я знаю: Вы как христианин в том не нуждаетесь. Но я-то сам не хочу, чтоб мне были благодарны, тогда как я того не стою; ибо взял из чужого кармана, и хоть постараюсь отдать Вам скорее — но взял почти что на неопределенный срок.

Если намерены послать деньги, то вложите их в мое письмо ей, которое при сем прилагаю (незапечатанное). Очень было бы хорошо от Вас, если б Вы написали ей хоть несколько строк. Положим, Вы были очень мало знакомы. Но он остался Вам должен; теперь она знает, что Вы дали мне деньги, — и потому написать есть случай, даже бы надо было, — как Вы думаете? Не много, несколько строк… Но Боже мой! Я, кажется, Вас учу, как писать! Поверьте мне, Алекс<андр> Егорович, я очень хорошо знаю, что Вы понимаете, может быть, лучше другого, как обходиться с человеком, которого пришлось одолжить. Я знаю, что Вы с ним удвоите, утроите учтивость; с человеком одолженным надо поступать осторожно; он мнителен; ему так и кажется, что небрежностию с ним, фамильярностию хотят его заставить заплатить за одолжение, ему сделанное. Всё это Вы знаете так же, как и я; если Бог дал нам смысл и благородство, то мы иначе и не можем быть. Noblesse oblige,[36] а Вы благородны, это я знаю.

Но я знаю тоже, по Вашим словам, что Ваш кошелек не совсем исправен в эту минуту. И потому если послать не можете, то и моего письма к ней не посылайте, а после возвратите мне. Меня же, сделайте мне милость, уведомьте с 1-й почтой, ПОСЛАЛИ ВЫ ПИСЬМО ИЛИ НЕТ?

Он Вас вспомнил при смерти. Кажется, так было, что он (его слова) «не смеет и думать предложить Вам взамен долга», — но просит передать Вам книгу «в память о себе» («Сподвижников Александра», помните это богатое издание;{316} он получил ее из Петропавловска, где оставил). Вам книгу пришлют.

Пишу к Вам в Барнаул, по адрессу, который Вы мне дали, а еще не знаю, в Барнауле ли Вы? Кажется, Вы написали тогда, что писать в Барнаул надо после 23-го числа.{317} Посылаю на авось, через Крутова.{318} Хорошо ли через Крутова? Напишите мне. Что Вы поделываете, весело ли Вам? Кстати, правда ли, я слышал (впрочем, уже не раз), что m-lle А<ба>за выходит замуж?{319}

Если будете посылать деньги, не мешкайте. Уж конечно, никогда не может быть более затруднительного положения, как теперь.

Не зная, застанет ли Вас это письмо в Барнауле и не пролежит ли до Вашего приезда, пишу к Марье Дмитриевне с этой же почтой другое письмо, которое посылаю завтра на ура! Посылаю Вам тоже Вашу субботнюю корреспонденцию. Я распечатал письмо, как Вы говорили. Если Крутов завтра успеет принесть и ПОНЕДЕЛЬНИЧЬИ письма, то вложу и их.

До свиданья. Смерть голова болит. Я так расстроен. Перо в руках не держится. Обнимаю Вас от души.



Ваш Ф. Д<остоевский>.

44. П. Е. АННЕНКОВОЙ

18 октября 1855. Семипалатинск



Милостивая государыня Прасковья Егоровна,



Я так давно желал писать к Вам и так давно жду удобного случая, что не могу пропустить теперешнего. Податель письма моего — Алексей Иванович Бахирев, очень скромный и очень добрый молодой человек, простая и честная душа. Я знаю его уже полтора года и уверен, что не ошибаюсь в его качествах.{320}

Я всегда буду помнить, что с самого прибытия моего в Сибирь Вы и всё превосходное семейство Ваше брали во мне и в товарищах моих по несчастью полное и искреннее участие.{321} Я не могу вспоминать об этом без особенного, утешительного чувства и, кажется, никогда не забуду. Кто испытывал в жизни тяжелую долю и знал ее горечь, особенно в иные мгновения, тот понимает, как сладко в такое время встретить братское участие совершенно неожиданно. Вы были таковы со мною, и я помню встречу с Вами, когда Вы приезжали в Омск и когда я был в каторге.{322}

С самого приезда моего в Семипалатинск я не получал почти никаких известий о Константине Ивановиче и многоуважаемой Ольге Ивановне, знакомство с которою будет всегда одним из лучших воспоминаний моей жизни.{323} Полтора года назад, когда я и Дуров вышли из каторги, мы провели почти целый месяц в их доме. Вы поймете, какое впечатление должно было оставить такое знакомство на человека, который уже четыре года, по выражению моих прежних товарищей-каторжных, был как ломоть отрезанный, как в землю закопанный. Ольга Ивановна протянула мне руку, как родная сестра, и впечатление этой прекрасной, чистой души, возвышенной и благородной, останется самым светлым и ясным на всю мою жизнь. Дай Бог ей много-много счастья — счастья в ней самой и счастья в тех, кто ей милы. Я бы очень желал узнать что-нибудь об ней. Мне кажется, что такие прекрасные души, как ее, должны быть счастливы; несчастны только злые. Мне кажется, что счастье в светлом взгляде на жизнь и в безупречности сердца, а не во внешнем. Так ли? Я уверен, что Вы это глубоко понимаете, и потому так Вам и пишу.

Жизнь моя тянется кое-как, но уведомляю Вас, что я имею большие надежды… Надежды мои основаны на некоторых фактах; обо мне сильно стараются в Петербурге, и, может быть, через несколько месяцев я что-нибудь и узнаю.{324} Вы, вероятно, уже знаете, что Дуров по слабости здоровья выпущен из военной службы и поступил в гражданскую в Омске. Может быть, Вы имеете о нем известия. Мы с ним не переписываемся, хотя, конечно, друг об друге хорошо помним.

Барон Врангель, Вам знакомый,{325} Вам кланяется. Я с ним очень дружен. Это прекрасная молодая душа; дай Бог ему всегда остаться таким.

Мое глубочайшее уважение, полное и искреннее, Вашему супругу. Желаю Вам полного счастья.

Не слыхали ли Вы чего об одном гадании, в Омске, в мое время? Я помню, оно поразило Ольгу Ивановну.{326}

Прощайте, многоуважаемая Прасковья Егоровна. Я уверен, что Бог приведет нам свидеться и, может быть, скоро. Я этого очень желаю. Я с благоговением вспоминаю о Вас и всех Ваших.

Позвольте пребыть, с глубочайшим уважением, Вам совершенно преданным.



Ф. Достоевский.



18 октября 55.

От Константина Ивановича я получил нынешним летом несколько строк.{327}

А. И. Бахирева я очень уважаю, но не во всем с ним откровенен.

45. M. M. ДОСТОЕВСКОМУ

13—18 января 1856. Семипалатинск

Семипалатинск, 13 генваря/56.



Пользуюсь случаем писать тебе, друг мой. С прошлого года, когда я писал тебе с M. M. Х<оментовским>, я не мог найти до сих пор ни одной другой оказии. Теперь она представляется. Надо сознаться, что прошлого года ты мне плохо отплатил за мое длинное письмо: не отвечал почти ничего, даже не отвечал на некоторые мои вопросы, на которые я ждал от тебя подробного ответа. Не знаю, что тебя останавливало: леность? — но она была совсем не у места; дела? — но я уже писал тебе, что никогда не поверю существованию таких дел, которые не дают и минуты свободной. Осторожность? Но если уж я пишу тебе, то, вероятно, нечего опасаться. Надеюсь, что этот раз ты напишешь мне что-нибудь побольше, хотя и долго еще мне придется ждать твоего ответа, — месяцев семь. Этот раз хотел тоже настрочить тебе очень много и подробно обо всем моем житье-бытье, с тех пор как я оставил Омск и прибыл в Семипалатинск.

Но ограничиваюсь одним этим листком, — собственно, потому, что Александр Егорович Wrangel, податель этого письма,{328} очень подробно и очень интимно может уведомить тебя обо мне если не во всех, то во многих отношениях. Прими его как можно лучше и постарайся всеми силами как можно короче с ним познакомиться и сойтись. Этот молодой человек того стоит: душа добрая, чистая, я уж не говорю, что он для меня столько сделал, показал мне столько преданности, столько привязанности, чего родной брат не сделает. (Это к тебе не относится.) Сделай же одолжение, постарайся полюбить его и сойтись с ним короче. Ты уже отрекомендован ему мною как нельзя лучше. Да и притом, помня твой уживчивый, добрый и деликатный характер, который всем нравился, который все любили, я думаю, что тебе это будет нетрудно. В двух словах изображу тебе на всякий случай характер Ал<ександра> Ег<оровича>, чтоб тебе было легче и чтоб ты уж ничем более не затруднялся. Это человек очень молодой, очень кроткий, хотя с сильно развитым point d’honneur,[37] до невероятности добрый, немножко гордый (но это снаружи, я это люблю), немножко с юношескими недостатками, образован, но не блистательно и не глубоко, любит учиться, характер очень слабый, женски впечатлительный, немножко ипохондрический и довольно мнительный; что другого злит и бесит, то его огорчает — признак превосходного сердца. Très comme il faut.[38] Он самым бескорыстнейшим образом взялся хлопотать обо мне и помогать мне всеми силами. Впрочем, мы с ним сошлись, и он меня любит. Далее я еще скажу тебе о нем кое-что, а теперь покамест перейду к себе.

Ты, вероятно, уже знаешь, голубчик мой, что обо мне очень сильно хлопочут в Петербурге и что у меня есть большие надежды. Если не всё удастся получить, то есть если не полную свободу, то по крайней мере несколько. Брат Алек<сандра> Егоровича (служащий в конногвардии){329} был у тебя; я это знаю по его письму к брату, и, вероятно, он сообщил тебе о всех стараниях, сделанных для меня в Петербурге.{330} Алек<сандр> Егор<ович>, я уверен, remuera ciel et terre[39] с своей стороны, по приезде в Петербург, в мою пользу. Он тебе расскажет обо всем этом больше и подробнее, чем я могу тебе написать в этом письме. С своей стороны говорю тебе только, что я теперь в совершенно пассивном положении и решился ждать (мимоходом уведомляю тебя, что я произведен в унт<ер>-офицеры,{331} что довольно важно, ибо следующая милость, если будет, должна быть, натурально, значительнее унт<ер>-офицерства). Меня здесь уверяют, что года через два или даже через год я могу быть официально представлен в офицеры. Признаюсь тебе, что я хотел бы перейти в статскую службу, и даже теперь желаю этого, и даже, может быть, буду стараться об этом. Но теперь по крайней мере решился ждать пассивно ответа на все эти настоящие усилия, которые делаются теперь для меня в Петербурге. Повторяю тебе, Ал<ександр> Егор<ович> гораздо больше и подробнее тебе об этом расскажет. Я же прибавлю вот что: друг мой! не думай, чтоб какие-нибудь социальные выгоды, или что-нибудь подобное, заставляли меня до такой степени упорно стараться о себе. Нет. Поверь, что, бывши в таких передрягах, как я, выживешь наконец несколько философии, — слово, которое толкуй, как хочешь. Но есть два обстоятельства, которые заставляют меня как можно скорее выйти из стесненного положения и ввергают в такое лихорадочное участие к самому себе. Об этих обстоятельствах я тебя и должен уведомить. 1-е) Это то, что я хочу писать и печатать. Более чем когда-нибудь я знаю, что я недаром вышел на эту дорогу и что я недаром буду бременить собою землю. Я убежден, что у меня есть талант и что я могу написать что-нибудь хорошее. Ради Бога, не принимай моих слов за фатовство. Но кому же мне и поверять мечты и надежды мои, как не тебе? К тому же я хотел непременно, чтоб ты знал, для каких соображений мне нужна свобода и некоторое общественное положение.

Теперь приступаю ко второму пункту, для меня очень важному, но об котором ты никогда ничего не слыхал от меня. Надобно знать тебе, мой друг, что, выйдя из моей грустной каторги, я со счастьем и надеждой приехал сюда. Я походил на больного, который начинает выздоравливать после долгой болезни и, быв у смерти, еще сильнее чувствует наслаждение жить в первые дни выздоровления. Надежды было у меня много. Я хотел жить. Что сказать тебе? Я не заметил, как прошел первый год моей жизни здесь. Я был очень счастлив. Бог послал мне знакомство одного семейства, которое я никогда не забуду. Это семейство Исаевых, о котором я тебе, кажется, писал несколько, даже поручал тебе одну комиссию для них. Он имел здесь место, очень недурное, но не ужился на нем и по неприятностям вышел в отставку. Когда я познакомился с ними, он уже несколько месяцев как был в отставке и всё хлопотал о другом каком-нибудь месте. Жил он жалованием, состояния не имел, и потому, лишась места, мало-помалу они впали в ужасную бедность. Когда я познакомился с ними, еще они кое-как себя поддерживали. Он наделал долгов. Жил он очень беспорядочно, да и натура-то его была довольно беспорядочная. Страстная, упрямая, несколько загрубелая. Он очень опустился в общем мнении и имел много неприятностей; но вынес от здешнего общества много и незаслуженных преследований. Он был беспечен, как цыган, самолюбив, горд, но не умел владеть собою и, как я сказал уже, опустился ужасно. А между прочим, это была натура сильно развитая, добрейшая. Он был образован и понимал всё, об чем бы с ним ни заговорить. Он был, несмотря на множество грязи, чрезвычайно благороден. Но не он привлекал меня к себе, а жена его, Марья Дмитриевна. Это дама, еще молодая, 28 лет, хорошенькая, очень образованная, очень умная, добра, мила, грациозна, с превосходным, великодушным сердцем. Участь эту она перенесла гордо, безропотно, сама исправляла должность служанки, ходя за беспечным мужем, которому я, по праву дружбы, много читал наставлений, и за маленьким сыном. Она только сделалась больна, впечатлительна и раздражительна.

Характер ее, впрочем, был веселый и резвый. Я почти не выходил из их дома. Что за счастливые вечера проводил я в ее обществе! Я редко встречал такую женщину. С ними почти все раззнакомились, частию через мужа. Да они и не могли поддерживать знакомств. Наконец ему вышло место, в Кузнецке, Томской губернии, заседателем, а прежде он был чиновником особых поручений при таможне; переход от богатой и видной должности к заседательству был очень унизителен. Но что было делать! Почти не было куска хлеба, и я едва-едва достиг того, после долгой, истинной дружбы, чтоб они позволили мне поделиться с ними. В мае месяце 55-го года я проводил их в Кузнецк, через два месяца он умер от каменной болезни. Она осталась на чужой стороне, одна, измученная и истерзанная долгим горем, с семилетним ребенком и без куска хлеба. Даже похоронить было мужа нечем. У меня денег не было. Я тотчас занял у Алекс<андра> Егор<овича> сначала 25 и потом 40 руб. серебр<ом> и послал ей. Слава Богу, теперь ей помогают родные, с которыми она была несколько в ссоре, через мужа. Родные ее в Астрахани. Ее отец, сын французского эмигранта, m-r de Constant; он старик и занимает значительную должность директора карантина в Астрахани. Состояния не имеет, но живет своим жалованием, очень значительным. Теперь же скоро выйдет в отставку, и потому доходы его сократятся. У него, кроме того, еще 2 дочери на руках.{332} Наконец, осталась родня мужа, родня дальняя; один из братьев мужа служит в Гвард<ейском> финск<ом> стрел<ковом> батальоне капитаном.{333} Я знаю, что и фамилья мужа была очень порядочная. Теперь вот что, мой друг: я давно уже люблю эту женщину и знаю, что и она может любить. Жить без нее я не могу, и потому, если только обстоятельства мои переменятся хотя несколько к лучшему и положительному, я женюсь на ней. Я знаю, что она мне не откажет. Но беда в том, что я не имею ни денег, ни общественного положения, а между тем родные зовут ее к себе, в Астрахань. Если до весны моя судьба не переменится, то она должна будет уехать в Россию. Но это только отдалит дело, а не изменит его. Мое решение принято, и, хоть бы земля развалилась подо мною, я его исполню. Но не могу же я теперь, не имея ничего, воспользоваться расположением ко мне этого благороднейшего существа и теперь склонить ее к этому браку. С мая месяца, когда я расстался с ней, моя жизнь была ад. Каждую неделю мы переписываемся. Ал<ександр> Ег<орович> был знаком с Исаевыми, но только в последнее время их жизни в Семипалатинске. Он видел Марью Дмитриевну, но знает ее только несколько. Я был с ним несколько откровенен на этот счет, но не совершенно. Он не знает содержания этого письма, но, думаю, будет говорить с тобой обо всем этом деле. До сих пор я всё думал выйти в статскую службу. Начальник Алтайских заводов полковник Гернгросс, друг Ал<ександра> Егор<овича>, очень желает, чтоб я перешел служить к нему, и готов дать мне место с некоторым жалованьем в Барнауле. Я об этом думаю, но опять-таки жду, не будет ли чего до весны из Петербурга? Если мне нельзя будет выехать из Сибири, я намерен поселиться в Барнауле, куда приедет служить и Алекс<андр> Егор<ович>.{334} Через несколько времени, я знаю наверно, возвращусь в Россию. Но во всяком случае не знаю, можно ли мне будет рассчитывать на одно жалование. Оно не может быть велико. Конечно, я буду изыскивать все средства и зарабатывать деньги. Для этого превосходно было бы, если б мне позволили печатать. Кроме того, здесь в Сибири с очень маленьким капиталом (ничтожным) можно делать хорошие и верные спекуляции. Если б я здесь в Семипалатинске имел только 300 руб. сер<ебром> лишних, то я на эти 300 нажил бы в год непременно еще 300; край новый и любопытный. Во всяком случае, мне стыдно будет, незабвенный друг мой, просить у тебя содержать меня. Но я уверен, что ты, хоть год еще, будешь несколько помогать мне. Главное, помоги мне теперь. Если мне выйдет какая-нибудь милость, то я попрошу помощи у дяди; пусть даст мне хоть что-нибудь, чтоб начать новую жизнь. Само собою разумеется, что раньше события я никому в мире не напишу, что я намерен жениться. Тебе я говорю это под страшным секретом. Да и тебе, признаюсь, не хотел говорить. Это дело сердца, которое боится огласки, боится чуждого взгляда и прикосновения. Так по крайней мере в моем характере. И потому, ради Христа, не говори об этом никому, совершенно никому. Да и про всё письмо мое вообще не говори никому и никому не показывай. Ради Бога, ни слова об этом сестрам; они тотчас испугаются за меня, и начнутся советы благоразумия. А мне, без того, что теперь для меня главное в жизни, не надо будет и самой жизни. В тебя только одного и верю, мой добрый, мой лучший друг. Ты один у меня. Теперь скажу тебе несколько слов о моих здешних обстоятельствах вообще, только несколько слов, ибо барон тебе всё сам расскажет лучше моего. Здоровье мое очень порядочно; припадков уже не было давно. Поставил я себя здесь на прекрасную ногу. Несмотря на то что я солдат, все, кто здесь позначительнее, знакомы со мною, и даже за честь почитают. Начальство меня любит и уважает. Корпусный командир (генерал-губернатор) знает меня и обо мне старается.{335} В Барнауле горный начальник, генерал, готов сделать с своей стороны всё, что может, а он на своем месте может много.{336} Но самым лучшим для себя считал бы я перебраться в Россию, сначала хоть служить где-нибудь. Потом, если б я выхлопотал себе позволение печатать, я бы был обеспечен. Всё это и будет; в этом я уверен, но, может быть, еще надо будет подождать. До тех же пор, может быть, придется жить в Сибири. Что делать, подожду. Главное, если б посетила меня хоть какая-нибудь милость — перейти в статскую службу и получить покамест хоть какое-нибудь местечко с жалованьем. Не знаю, удадутся ли все мечты мои, сбудутся ли они? Может быть, что возможность этой женитьбы и расстроится. Тогда, я знаю себя, я опять убит и несчастен. Денег надобно, — вот что!

Я говорю тебе, что мне совестно будет просить у тебя тогда, но хоть немного, хоть вначале помоги мне. Теперь скажу тебе несколько слов о моих настоящих денежных обстоятельствах. Я просил у тебя письмом через брата Ал<ександра> Егор<овича> прислать мне 100 руб. серебром. Друг мой, эти 100 руб. едва мне помогут, ибо я много задолжал. Всего у меня рублей 50 сереб<ром> долгу, и если твои деньги придут скоро, то у меня останется еще руб. 50 сереб<ром>, с которыми я могу подождать перемены моих обстоятельств, наприм<ер> в случае милости. Тогда уже мне надобно будет значительно денег; нужно одеться, нужно обзавестись, впрочем, нечего и исчислять, что нужно. Эти 50 руб. сереб<ром>, которые мне останутся, тоже надобно будет очень скоро истратить; я весь обносился, всё надобно будет завести и белье, и мундир справить, шинель новую сделать. Мне останется мало; жить менее 15 руб. сереб<ром> в месяц нельзя, исключая непредвиденных расходов, об этом справься у Wrangel`я. Здесь всё дорого. Впрочем, более я и не прошу. Я перебьюсь как-нибудь этими 100 рублями серебр<ом>. Может быть, Варенька что-нибудь пришлет — ангельская душа. (Как она мило пишет письма, откуда она этому научилась, что за прелесть ее письма! не то что Ваши, милостивый государь, — а получше-с.) В случае же перемены участи, когда мне понадобится денег очень значительно, я, как писал уже тебе, обращусь к дяде. Неужели откажет? Но, друг мой! если б ты знал, как мне тяжело признаться тебе еще в одном обстоятельстве! У меня еще есть долг кроме этого долгу. Я должен Ал<ександру> Егор<овичу>, забрав у него в разное время, 125 руб. сереб<ром>. Не спрашивай, куда они пошли! Я и сам не знаю! Я знаю только то, что я живу очень бедно, во всем себе отказываю, а, между прочим, задолжал! Я не требую, друг мой, чтоб ты за меня отдал Алек<сандру> Егоровичу! Это будет слишком! Но я только знаю, что я должен отдать ему, хоть он и краснеет, когда я заговорю ему о долге, и даже огорчается, если я напоминаю ему о нем. (Он деликатнейший человек!) Впрочем, довольно об деньгах! Я знаю, что ты меня не забудешь! Моя же единственная мысль как-нибудь поскорее себя обеспечить и не быть вам всем в тягость. Прибавлю еще несколько слов об Александре Егоровиче. Слушай! Если удастся тебе с ним сойтись, наблюдай за ним, не оставляй его одного. Скажу тебе большой секрет, и может быть, дурно делаю, что говорю тебе про него, но для его же пользы. Il est amoureux fou d’une dame d’ici, d’une dame parfaitement comme il faut, très riche et d’une famille considérée.[40] Она приедет почти в одно время в Петербург.{337}

Не показывай виду Врангелю, что знаешь про это, но будь ему как брат родной, как я был ему, займи мою должность, наблюдай за ним, потому что он способен сделать dans cette affaire[41] ужаснейшие дурачества, то есть трагические, а я бы этого не хотел. Есть некто маркиз де Траверсе (сын ревельского), и хоть они росли вместе и друзья, но мой барон имеет повод считать его своим соперником, поэтому они могут вдвоем наделать больших глупостей. Не пишу тебе больше ничего. Если ты подружишься с Алекс<андром> Егоров<ичем> и получишь его доверенность, то он тебе сам больше расскажет. Если же нет, так тебе и нечего знать больше. Но во всяком случае, пользуясь этим немногим, что я тебе написал, следи за ним. Это характер слабый, нежный, даже болезненный; останавливай его. Но во всяком случае, ради Христа Божия, никому ни одного слова об этом. И Врангелю не говори, что я тебе это написал, даже в минуту откровенности, если сойдетесь. Я для него же сделал, ибо очень люблю его. Этот секрет знает он, я и ты теперь; более никто. Честное слово, что ты будешь молчать. С братом он вовсе не откровенен, но я так интересуюсь всем, что касается до Алекс<андра> Егор<овича>, что думаю написать его брату несколько слов. Кроме этого секрета я тебе расскажу, что он не совсем ладит с отцом, который человек характера упрямого, странного, мнительного и подозрительного. Отец любит его ужасно, но требует, наприм<ер>, чтоб он до сих пор не смел сделать ни шагу без его воли, до мелочей (всё из любви), сам богат и даже очень, а с детьми скуп; а мой барон и сам не хочет брать, ибо тот имеет привычку попрекать деньгами, данными детям. Всего в нескольких строках не расскажешь. Но я предвижу и знаю, что у него могут быть большие неприятности с отцом. Если он будет с тобой откровенен — утешай его в неприятностях, внуши ему, что отец все-таки отец и что нужно как-нибудь ладить. У него есть сестра, это, кажется, ангел-хранитель всего семейства. Я читал ее письма и знаю ее по рассказам барона.

18 генваря. Я написал письма сестрам, дяде (у которого ничего не прошу), Иванову, Майкову и князю Одоевскому. Я прошу князя содействовать, когда я буду хлопотать о позволении печатать.{338} Может быть, я успею написать очень скоро одну статью о России, патриотическую.{339}

Если позволят напечатать, я буду просить, будут и деньги. Знаком ли ты с Евг<ением> Ник<олаевичем>[42] Як<ушкиным>? Если не знаком, то познакомься. Он принимает во мне большое участие. Пожалуйста, познакомься получше с Ивановым.

Ради Бога, не надумайся и не пугайся много о том, что я говорил тебе о моей привязанности. Может быть, будет, может быть, нет. Я честный человек и не захочу употреблять свое влияние, чтоб заставить это благородное существо принесть мне жертву. Но когда будет возможность, хоть через 5 лет, я исполню свое намерение.

Пожалуйста, не сердись на меня за просьбу о деньгах. Помоги мне только теперь. Скоро, очень скоро, может быть, судьба моя переменится.

Прощай, друг мой, живи счастливо, не забудь меня. Теперь с отъездом Wrangel’я я остался совсем сиротой. Очень грустно.

Перецелуй детей, поклонись Эмилии Федоровне. Здорова ли она? Дай Бог вам всем счастья. Люби меня и помни обо мне. Я тебя тоже очень люблю.



Твой Д(остоевский).

46. A. H. МАЙКОВУ

18 января 1856. Семипалатинск

Семипалатинск, 18 генваря 56.



Давно хотелось мне ответить на Ваше дорогое письмо, дорогой мой Ап<оллон> Ник<олаеви>ч. Как-то повеяло на меня старым, прежним, когда я читал его. Благодарю Вас бессчетно за то, что меня не забыли. Не знаю, почему мне казалось всегда, что Вы меня не забудете, разве уж по одному тому, что я Вас забыть не мог. Вы пишете, что много прошло времени, много изменилось, много пережилось. Да! должно быть. Но одно то хорошо, что мы как люди не изменились. Я за себя отвечаю. Много любопытного мог бы я Вам написать о себе. Не пеняйте только, что теперь пишу письмо наскоро, урывками и, может быть, неясное. Но я испытываю в эту минуту то, что, вероятно, испытали и Вы, когда ко мне писали: невозможность высказать себя после стольких лет не только в одном, но даже и в 50 листах. Тут нужно говорить глаз на глаз, чтоб душа читалась на лице, чтобы сердце сказывалось в звуках слова. Одно слово, сказанное с убеждением, с полною искренностию и без колебаний, глаз на глаз, лицом к лицу, гораздо более значит, нежели десятки листов исписанной бумаги.

Благодарю Вас особенно за сведения о себе. Я-то вперед знал, что так у Вас кончится и что Вы женитесь. Вы пишете мне, помню ли я Анну Ивановну? Но как же забыть. Рад ее и Вашему счастью, оно мне и прежде было не чуждо; помните в 47 году, когда всё это начиналось.{340} Напомните ей обо мне и уверьте ее в беспредельном моем уважении и преданности. Родителям Вашим скажите, что я знакомство и ласку их вспоминал и вспоминаю с наслаждением.{341} Получила ли Евгения Петровна книгу — разборы и критики в «Отеч<ественных> запис<ках>», писанные незабвенным Валерианой Николаевичем? Когда меня арестовали, у меня взяли эту книгу, потом возвратили, но под арестом я никак не мог доставить Евгении Петровне, а я знал, что она ей была дорога. Меня всё это очень печалило. За 2 часа до отправления в Сибирь я просил коменданта Набокова отдать книгу по принадлежности. Отдали ли?{342} Поклонитесь от меня Вашим родителям. Я от души желаю им счастья и долгой-долгой жизни. Может быть, Вы через брата знаете некоторые подробности обо мне. В часы, когда мне нечего делать, я кое-что записываю из воспоминаний моего пребывания в каторге, что было полюбопытнее. Впрочем, тут мало чисто личного. Если кончу и когда-нибудь будет очень удобный случай, то пришлю Вам экземпляр, написанный моей рукой, на память обо мне.{343} (Кстати, я и забыл и принужден теперь сделать отступление.) Письмо это доставит Вам Александр Егорович барон Врангель, человек очень молодой, с прекрасными качествами души и сердца, приехавший в Сибирь прямо из лицея с великодушной мечтой узнать край, быть полезным и т. д. Он служил в Семипалатинске; мы с ним сошлись, и я полюбил его очень. Так как я Вас буду особенно просить обратить на него внимание и познакомиться с ним, если возможно, получше, то и дам Вам два слова о его характере: чрезвычайно много доброты, никаких особенных убеждений, благородство сердца, есть ум, — но сердце слабое, нежное, хотя наружность с 1-го взгляда имеет некоторый вид недоступности. Мне очень хотелось бы, чтоб Вы с ним познакомились вообще для его пользы. Круг полуаристократический или на 3/4 аристократический, баронский, в котором он вырос, мне не совсем нравится, да и ему тоже, ибо с превосходными качествами, но многое заметно из старого влияния. Имейте Вы на него свое влияние, если успеете. Он того стоит. Добра он мне сделал множество. Но я его люблю и не за одно добро, мне сделанное. В заключение: он немного мнителен, очень впечатлителен, иногда скрытен и несколько неровен в расположении духа. Говорите с ним, если сойдетесь, прямо, просто, как можно искреннее и не начинайте издалека. Извините, что я Вас так прошу о бароне. Но, повторяю Вам, я его очень люблю. (Мои замечания о нем, да и вообще всё письмо это держите в секрете; впрочем, Вас учить нечего.)

Вы говорите, что вспоминали обо мне горячо и говорили: зачем, зачем? Я сам Вас вспоминал горячо, а на слово Ваше: зачем? — ничего не скажу, — будет лишнее. Вы говорите, что много пережили, много передумали и много выжили нового. Это и не могло быть иначе, и я уверен, что мы и теперь поладили бы с Вами в мыслях. Я тоже думал и переживал, и были такие обстоятельства, такие влияния, что приходилось переживать, передумывать и пережевывать слишком много, даже не под силу. Зная меня очень хорошо, Вы, верно, отдадите мне справедливость, что я всегда следовал тому, что мне казалось лучше и прямее, и не кривил сердцем, и то, чему я предавался, предавался горячо. Не думайте, что я этими словами делаю какие-нибудь намеки на то, за что я попал сюда. Я говорю теперь о последовавшем за тем, о прежнем же говорить не у места, да и было-то оно не более, как случай. Идеи меняются, сердце остается одно. Читал письмо Ваше и не понял главного. Я говорю о патриотизме, об русской идее, об чувстве долга, чести национальной — обо всем, о чем Вы с таким восторгом говорите. Но, друг мой! Неужели Вы были когда-нибудь иначе? Я всегда разделял именно эти же самые чувства и убеждения. Россия, долг, честь? — да! я всегда был истинно русский — говорю Вам откровенно. Что же нового в том движении, обнаружившемся вокруг Вас, о котором Вы пишете как о каком-то новом направлении? Признаюсь Вам, я Вас не понял. Читал Ваши стихи и нашел их прекрасными; вполне разделяю с Вами патриотическое чувство нравственного освобождения славян. Это роль России, благородной, великой России, святой нашей матери. Как хорошо окончание, последние строки в Вашем «Клермонтском соборе»!{344} Где Вы взяли такой язык, чтоб выразить так великолепно такую огромную мысль? Да! разделяю с Вами идею, что Европу и назначение ее окончит Россия. Для меня это давно было ясно. Вы пишете, что общество как бы проснулось от апатии. Но Вы знаете, что в нашем обществе вообще манифестаций не бывает. Но кто ж из этого заключал когда-нибудь, что оно без энергии? Осветите хорошо мысль и позовите общество, и общество Вас поймет. Так и теперь: идея была освещена великолепно, вполне национально и рыцарски (это правда, надо отдать справедливость) — и наша политическая идея, завещанная еще Петром, оправдалась всеми.{345} Может быть, Вас смущал, и смущал еще недавно, наплыв французских идей в ту часть общества, которое мыслит, чувствует и изучает? Тут была и исключительность, правда. Но всякая исключительность по натуре своей вызывает противоположность. Но согласитесь сами, что все здравомыслящие, то есть те, которые дают тон всему, всему, смотрели на французские идеи со стороны научной — не более,{346} и сами, может быть даже преданные исключительности, были всегда русскими. В чем же Вы видите новость? Уверяю Вас, что я, например, до такой степени родня всему русскому, что даже каторжные не испугали меня, — это был русский народ, мои братья по несчастью, и я имел счастье отыскать не раз даже в душе разбойника великодушие, потому собственно, что мог понять его; ибо был сам русский. Несчастие мое дало мне многое узнать практически, может быть, много влияния имела на меня эта практика, но я узнал практически и то, что я всегда был русским по сердцу. Можно ошибиться в идее, но нельзя ошибиться сердцем и ошибкой стать бессовестным, то есть действовать против своего убеждения. Но зачем, зачем я Вам всё это пишу? Ведь знаю, что ничего не выскажу в строчках, зачем же это писать! Скажу Вам еще кое-что о себе. В каторге я читал очень мало, решительно не было книг. Иногда попадались. Выйдя сюда, в Семипалатинск, я стал читать больше. Но все-таки нет книг и даже нужных книг, а время уходит. Не могу Вам выразить, сколько я мук терпел оттого, что не мог в каторге писать. А, между прочим, внутренняя работа кипела. Кое-что выходило хорошо; я это чувствовал. Я создал там в голове большую окончательную мою повесть. Я боялся, чтобы 1-я любовь к моему созданию не простыла, когда минут годы и когда настал бы час исполнения, — любовь, без которой и писать нельзя. Но я ошибся; характер, созданный мною и который есть основание всей повести, потребовал нескольких лет развития, и я уверен, я бы испортил всё, если б принялся сгоряча неприготовленный. Но, выйдя из каторги, хотя всё было готово, я не писал. Я не мог писать. Одно обстоятельство, один случай, долго медливший в моей жизни и наконец посетивший меня, увлек и поглотил меня совершенно. Я был счастлив, я не мог работать. Потом грусть и горе посетили меня. Я потерял то, что составляло для меня всё. Сотни верст разделили нас.{347} Я Вам не объясняю дела, может быть, когда-нибудь объясню; теперь не могу. Однако же я не был совершенно праздным. Я работал; но я отложил мое главное произведение в сторону.{348} Нужно более спокойствия духа. Я шутя начал комедию и шутя вызвал столько комической обстановки, столько комических лиц и так понравился мне мой герой, что я бросил форму комедии, несмотря на то что она удавалась, собственно для удовольствия как можно дольше следить за приключениями моего нового героя и самому хохотать над ним. Этот герой мне несколько сродни. Короче, я пишу комический роман, но до сих пор всё писал отдельные приключения, написал довольно, теперь всё сшиваю в целое.{349} Ну вот Вам реляция об моих занятиях: не мог не рассказать; это оттого, что заговорил с Вами и вспомнил наше старое, незабвенный друг мой. Да! Я много раз был счастлив с Вами: как же бы я мог Вас забыть! Вы пишете мне кое-что о литературе. За нынешний год я почти ничего не читал. Скажу Вам и свои наблюдения: Тургенев мне нравится наиболее — жаль только, что при огромном таланте в нем много невыдержанности.{350} Л. Т. мне очень нравится, но, по моему мнению, много не напишет (впрочем, может быть, я ошибаюсь).{351} Островского совсем не знаю, ничего не читал в целом, но читал много отрывков в разборах о нем. Он, может быть, знает известный класс Руси хорошо, но, мне кажется, он не художник. К тому же, мне кажется, он поэт без идеала. Разуверьте меня, пожалуйста, пришлите мне, ради Бога, что получше из его сочинений, чтоб я мог знать его не по одним критикам.{352} Писемского я читал «Фанфарон» и «Богатый жених», — больше ничего. Он мне очень нравится. Он умен, добродушен и даже наивен; рассказывает хорошо. Но одно в нем грустно: спешит писать. Слишком скоро и много пишет. Нужно иметь побольше самолюбия, побольше уважения к своему таланту и к искусству, больше любви к искусству. Идеи смолоду так и льются, не всякую же подхватывать на лету и тотчас высказывать, спешить высказываться. Лучше подождать побольше синтезу-с; побольше думать, подождать, пока многое мелкое, выражающее одну идею, соберется в одно большое, в один крупный, рельефный образ, и тогда выражать его. Колоссальные характеры, создаваемые колоссальными писателями, часто создавались и вырабатывались долго и упорно. Не выражать же все промежуточные пробы и эскизы? Не знаю, поняли ли Вы меня? Что же касается до Писемского, то, мне кажется, он мало сдерживает перо. Наши дамы-писательницы пишут как дамы-писательницы, то есть умно, мило и чрезвычайно спешат высказываться.{353} Скажите, почему дама-писательница почти никогда не бывает строгим художником? Даже несомненный, колоссальный художник George Sand не раз вредила себе своими дамскими свойствами. Много мелких Ваших стихов читал в журналах за всё время. Они мне очень нравились. Мужайте и работайте. Скажу Вам по секрету, по большому секрету; Тютчев очень замечателен; но… и т. д. Какой это Тютчев; не наш ли? Впрочем, многие из его стихов превосходны.{354}Прощайте, дорогой друг мой. Извините за бессвязность письма. В письме никогда ничего не напишешь. Вот почему я терпеть не могу m-me de Sévigné. Она писала уже слишком хорошо письма.{355} Кто знает? Может быть, когда-нибудь я обниму Вас. Дал бы Бог! Ради Бога, никому (вполне никому) не сообщайте письма моего. Обнимаю Вас.



Ваш Д<остоевский>.

47. A. E. ВРАНГЕЛЮ

23 марта 1856. Семипалатинск

Семипалатинск, 23 марта / 56 г. Пятница.



Добрейший, незаменимый друг мой Александр Егорович! Где Вы, что с Вами? и не забыли ли Вы меня? С следующего понедельника начинаю ждать от Вас обещанного письма с таким нетерпением, как будто счастья и осуществления всех настоящих надежд моих.{356} Под этим конвертом найдете Вы незапечатанные три письма: одно к брату, другое к ген<ерал>-ад<ъютанту> Эдуарду Ивановичу Тотлебену.{357} Не удивляйтесь! всё расскажу! А теперь приступаю прямо по порядку и начинаю с себя. Если б Вы только знали всю мою тоску, все мое уныние, почти отчаяние теперь, в настоящую минуту, то, право, поняли бы, почему я ожидаю Вашего письма как спасенья? Оно должно многое, многое разрешить в судьбе моей. Вы обещали мне написать в возможно скором времени по прибытии в Петербург и уведомить о всем том, чего я надеюсь и о чем Вы так братски хлопотали за меня целый год, — откровенно, не утаивая ничего, не прикрашивая истину и отнюдь не обнадеживая меня шаткими надеждами. Таких-то известий жду от вас, как жизни. Не показывайте моего письма никому, ради Бога. Уведомляю Вас, что дела мои в положении чрезвычайном. La dame (la mienne)[43],{358} грустит, отчаивается, больна поминутно, теряет веру в надежды мои, в устройство судьбы нашей и, что всего хуже, окружена в своем городишке (она еще не переехала в Барнаул) людьми, которые смастерят что-нибудь очень недоброе: там есть женихи. Услужливые кумушки разрываются на части, чтоб склонить ее выйти замуж, дать слово кому-то, имени которого еще я не знаю. В ожидании шпионят над ней, разведывают, от кого она получает письма? Она же всё ждет до сих пор известия от родных, которые там у себя, на краю света, должны решить здешнюю судьбу ее, — то есть возвратиться ли в Россию или переезжать в Барнаул. Письма ее последние ко мне во всё последнее время становились всё грустнее и тоскливее. Она писала под болезненным впечатлением: я знал, что она была больна. Я предугадывал, что она что-то скрывает от меня. (Увы! я этого Вам никогда не говорил: но еще в бытность Вашу здесь par ma jalousie incomparable[44] я доводил ее до отчаяния, и вот не потому-то она теперь скрывает от меня.) И что ж? Вдруг слышу здесь, что она дала слово другому, в Кузнецке, выйти замуж. Я был поражен как громом. В отчаянии я не знал, что делать, начал писать к ней, но в воскресенье получил и от нее письмо, письмо приветливое, милое, как всегда, но скрытное еще более, чем всегда.{359} Меньше прежнего задушевных слов, как будто остерегаются их писать. Нет и помину о будущих надеждах наших, как будто мысль об этом уж совершенно отлагается в сторону. Какое-то полное неверие в возможность перемены в судьбе моей в скором времени и, наконец, громовое известие: она решилась прервать скрытность и робко спрашивает меня: «Что, если б нашелся человек, пожилой, с добрыми качествами, служащий, обеспеченный, и если б этот человек делал ей предложение — что ей ответить?» Она спрашивает моего совета. Она пишет, что у нее голова кружится от мысли, что она одна, на краю света, с ребенком, что отец стар, может умереть, — тогда что с ней будет? Просит обсудить дело хладнокровно, как следует другу, и ответить немедленно. Protestation d’amour[45] были, впрочем, еще в предыдущих письмах, <нрзб> прибавляет, что она любит меня, что это одно еще предположение и расчет. Я был поражен как громом, я зашатался, упал в обморок и проплакал всю ночь. Теперь я лежу у себя <нрзб>. Неподвижная идея в моей голове! Едва понимаю, как живу и что мне говорят. О, не дай Господи никому этого страшного, грозного чувства. Велика радость любви, но страдания так ужасны, что лучше бы никогда не любить. Клянусь Вам, что я пришел в отчаяние. Я понял возможность чего-то необыкновенного, на что бы в другой раз никогда не решился… Я написал ей письмо в тот же вечер, ужасное, отчаянное. Бедненькая! ангел мой! Она и так больна, а я растерзал ее! Я, может быть, убил ее этим письмом. Я сказал, что я умру, если лишусь ее. Тут были и угрозы, и ласки, и униженные просьбы, не знаю что. Вы поймете меня, Вы мой ангел, моя надежда! Но рассудите: что же делать было ей, бедной, заброшенной, болезненно мнительной и, наконец, потерявшей всю веру в устройство судьбы моей! Ведь не за солдата же выйти ей. Но я перечел все ее письма последние в эту неделю. Господь знает, может быть, она еще не дала слово, и, кажется, так; она только поколебалась. Mais — elle m’aime, elle m’aime,[46] это я знаю, я вижу — по ее грусти, тоске, по ее неоднократным порывам письмах и еще по многому, чего не напишу Вам. Друг мой! я никогда не был с Вами вполне откровенным на этот счет. Теперь что мне делать! Никогда в жизни я не выносил такого отчаяния… Сердце сосет тоска смертельная, ночью сны, вскрикиванья, горловые спазмы душат меня, слезы то запрутся упорно, то хлынут ручьем. Посудите же и мое положение. Я человек честный. Я знаю, что она меня любит. Но что если я противлюсь ее счастью? С другой стороны, не верю я в жениха кузнецкого! Не ей, больной, раздражительной, развитой сердцем, образованной, умной, отдаться бог знает кому, который, может быть, про себя и побои считает законным делом в браке. Она добра и доверчива. Я ее отлично знаю. Ее можно уверить в чем угодно. К тому же сбивают с толку кумушки (проклятые) и безнадежность положения. Решительный ответ, то есть узнаю всю подноготную ко 2-му апреля, но, друг мой, посоветуйте же, что мне делать? Впрочем, к чему я спрашиваю Вашего совета? Отказаться мне от нее невозможно никак, ни в каком случае. Любовь в мои лета не блажь, она продолжается два года, слышите, два года, в 10 месяцев разлуки она не только не ослабела, но дошла до нелепости. Я погибну, если потеряю своего ангела: или с ума сойду, или в Иртыш! Само собой разумеется, что если б уладились дела мои (насчет манифеста),{360} то я был бы предпочтен всем и каждому; ибо она меня любит, в этом я уверен. Скажу же Вам, что у нас, на нашем языке (у меня с ней), называется устройством судьбы моей: переход из военной службы в статскую, место при некотором жалованье, класс (хоть 14-й) или близкая надежда на это и какая-нибудь возможность достать денег, чтобы прожить по крайней мере до устройства окончательного дел моих. Само собой разумеется, что выход из военной или поступление в статскую — хоть это только и без класса и без больших денег — сочтется с ее стороны за чрезвычайную надежду и воскресит ее. Я же с своей стороны объявлю Вам мои надежды; чего мне надобно наверно, чтоб отбить ее от женихов и остаться перед ней честным человеком, а потом уже спрошу Вас: чего мне ожидать из того, что мне надобно, что может сбыться, что не сбыться? — так как Вы в Петербурге и многое знаете, чего я не знаю.

Мои надежды, дорогой, бесценный и, может быть, единственный друг мой, Вы, чистое, честное сердце, — мои надежды — выслушайте их. Как ни думаю, они мне кажутся довольно ясными. Во-первых, неужели не будет никакой милости нынешним летом, по заключении мира{361} или при коронации? (Вот этого-то известия я и ожидаю от Вас теперь с судорожным нетерпением.) Второе, положим, то еще в области надежд; но неужели нельзя мне перейти из военной в статскую и перейти в Барнаул, если ничего не будет другого по манифесту? Ведь Дуров перешел же в статскую. Я Вам говорю, что уж этот один переход воскресит ее и она прогонит всех женихов; ибо в последнем и в предпоследнем письмах она пишет, что любит меня глубоко, что жених только расчет, что умоляет меня не сомневаться в любви ее и верить, что это только одно предположение, последнему я верю; может быть, ей предлагали и ее уговаривают, но она еще не дала слова; я справлялся о слухах, отыскивал их источник, и оказывается много сплетен. К тому же, если б дала слово, она бы мне написала. След<овательно>, это еще далеко не решено. Ко 2-му апрелю жду от нее письма. Я требовал полной откровенности и тогда узнаю всю подноготную. О друг мой! Мне ли оставить ее или другому отдать. Ведь я на нее имею права, слышите, права! Итак: переход мой в статскую службу будет считаться большою надеждою и ободрением. 3) Долго ли я буду без чина? Как Вы думаете? Неужели будет заперта моя карьера? Такие ли преступники, как я, получали всё? Не верю я тому! Верю, что через два года, если даже теперь ничего не будет, я ворочусь в Россию. Теперь самое важнейшее — деньги. Две вещи, одна — статья,{362} другая — роман, будут готовы к сентябрю.{363} Хочу формально просить печатать. Если позволят, то я на всю жизнь с хлебом. Теперь, не так как прежде, столько обделанного, столько обдуманного и такая энергия к письму! Надеюсь написать роман (к сентябрю) получше «Бедных людей». Ведь если позволят печатать (а я не верю, слышите: не верю, чтоб этого нельзя было выхлопотать), ведь это гул пойдет, книга раскупится, доставит мне деньги, значение, обратит на меня внимание правительства, да и возвращение придет скорей. А мне что надобно: 2–3 тысячи в год ассигнациями. Итак, честно ли я поступлю с ней или нет? Что ж, этого мало, что ли, для содержания нашего? Года через два возвратимся в Россию, она будет жить хорошо, и, может быть, даже наживем что-нибудь. Ну неужели, имев столько мужества и энергии в продолжение 6-ти лет для борьбы с неслыханными страданиями, я не способен буду достать столько денег, чтобы прокормить себя и жену. Вздор! Ведь, главное, никто не знает ни сил моих, ни степени таланта, а на это-то, главное, я и надеюсь. Наконец, последний случай: ну, положим, что еще год не позволят печатать?{364} Но я, при первой перемене судьбы, напишу к дяде, попрошу у него 1000 руб. серебр<ом> для начала на новом поприще, не говоря о браке; я уверен, что даст. Ну неужели не проживем на это году? А там дела уладятся. Наконец, я могу напечатать incognito и все-таки взять денежек. Поймите же, что все эти надежды только в том случае, если нынешнее лето ничего не будет (манифест). А что, если будет? Нет, я не подлец перед ней! А так как она сама упоминает, что рада без сожаленья бросить всех женихов для меня, если б только у нас уладились дела, то, значит, я еще ее избавлю от беды. Но что я говорю! Это решено, что я ее не оставлю! Она же погибнет без меня! Алекс<андр> Егорович, душа моя! Если б Вы знали, как жду письма Вашего! Может быть, в нем есть положительные известия, тогда пошлю его ей в оригинале, а если нельзя, вырву строки о надеждах на устройство судьбы моей и пошлю.

Но понимаете, в каких я теперь хлопотах! Есть у меня до вас много просьб: ради Христа, исполните все. 1-я просьба. Вы найдете тут письмо к Эд<уарду> Ив<ановичу> Тотлебену. Вот у меня какая идея: с этим человеком когда-то я был знаком хорошо; с братом его я друг с детства.{365} Еще за несколько дней до ареста моего я случайно встретился с ним, и мы так приветливо подали друг другу руки. Что же? Он, может быть, не забыл меня. Человек он добрый, простой, с великодушным сердцем (он это доказал), настоящий герой севастопольский, достойный имен Нахимова и Корнилова. Снесите ему мое письмо. Прочтите его сначала хорошенько. Вы, верно, заметите по тону моего письма к нему, что я колебался и не знал, как ему писать. Он теперь стоит так высоко, а я кто такой? Захочет ли вспомнить меня? На всякий случай я и написал так. Теперь: отправьтесь к нему лично (надеюсь, что он в Петербурге) и отдайте ему письмо мое наедине. Вы по лицу его тотчас увидите, как он это принимает. Если дурно, то и делать нечего; в коротких словах объяснив ему положение и замолвив словечко, откланяйтесь и уйдите, попрося наперед у него насчет всего этого дела секрета. Он человек очень вежливый (несколько рыцарский характер), примет и отпустит Вас очень вежливо, если даже и ничего не скажет удовлетворительного. Если же Вы по лицу его увидите, что он займется мною и выкажет много участия и доброты, о, тогда будьте с ним совершенно откровенны; прямо, от сердца войдите в дело; расскажите ему обо мне и скажите ему, что его слово теперь много значит, что он мог бы попросить за меня у монарха, поручиться (как знающий меня) за то, что я буду вперед хорошим гражданином, и, верно, ему не откажут. Несколько раз по просьбе Паскевича государь прощал преступников-поляков. Тотлебен теперь в такой милости, в такой любви, что, право, его просьба будет стоить Паскевичевой. Вообще же я во многом надеюсь на Вас. Вы скажете горячее слово, я уверен. Ради Бога, не откажите мне в этом. Напирайте собственно на то, чтоб мне оставить военную службу (но главное, если можно чего-нибудь более, то есть даже полного прощения, то не упускайте этого из виду). Нельзя ли, например, уволить меня с правом поступления в статскую 14-м классом и с возможностию возвратиться в Россию, а главное, печатать? Вообще прочтите внимательно мое письмо к Тотлебену. Нельзя ли будет пустить в ход стихотворение?{366} Я читал в газетах, что на обеде Майков говорил ему стихи.{367} Не знаком ли он с ним? Если так, то расскажите всё Майкову, под секретом, и попросите, чтоб и он попросил за меня Тотлебена и отправился бы к нему вместе с Вами. Не встретите ли как-нибудь младшего брата Тотлебена, Адольфа? Тот мне друг. Скажите ему обо мне, и тот бросится на шею к брату и будет умолять его хлопотать за меня. Само собою разумеется, Вы мое письмо к Тотлебену запечатайте в конверт и так подайте. Мне же как можно скорее пришлите уведомление обо всем этом, хорошо ли, худо ли будет. Но вот беда: чтоб Lamotte не уехал к тому времени по своему округу! Он поедет на месяц. Я думаю, не уедет! Кажется, наверно так. Поторопитесь отвечать мне. Боюсь еще одного: хорошо ли, например, принял письмо мое кн<язь> Одоев<ский>.{368} Не обескуражены ли Вы и, может быть, нехотя пойдете к Тотлеб<ену>. Ангел мой! Не оставляйте меня, не доводите меня до отчаяния!

2-я просьба. Напишите мне подробно и скорее: как Вы нашли моего брата? В каких он мыслях обо мне? Прежде это был человек, меня любивший горячо! Он плакал, прощаясь со мною. Не охладел ли он ко мне! Не изменил ли характера! Как грустно было бы мне это! Не обратился ли он весь в наживу денег и забыл всё старое? Не верится мне как-то этому. Но опять: чем же объяснить, что он не пишет иногда по 7 по 8 месяцев, пишет бог знает что, даже в бесцензурном письме с Хоментовским не отвечал ничего на мои вопросы, и так мало я вижу прежнего, задушевного! Никогда не забуду, что он сказал Хоментовскому, передавшему ему мою просьбу похлопотать за меня, что мне лучше оставаться в Сибири. В декабре мы писали (помните, через Вашего брата), я просил денег, прося их выслать на Ламота. Вы знаете, как я нуждался! Что ж, ни слуху ни духу! Я понимаю, что он может их не иметь, ибо он торгует, но в крайних случаях спасают человека. Притом же недолго я буду у них на шее и всё отдам. Притом же и прошу-то его об деньгах, помня его же слова при прощании со мною. В письме к нему, здесь приложенном, прошу его кроме тех 100 выслать мне еще, сколько может больше. Мне нужно это на всякий случай (если б я получил свободу, то тотчас же полетел бы в Кузнецк, а без денег этого сделать нельзя). Кроме того, если уедет она в Барнаул, уговорю ее принять от меня; я ведь Вам не могу написать, но мне нужны, нужны деньги до зарезу; один раз в жизни они только так бывают нужны. 300 руб. серебром спасли бы меня. Но даже 200 и то хорошо, включая сюда те 100, которые уже я просил в декабре. Разумеется, я это Вам пишу как другу, а Вы не вздумайте сами чем-нибудь помочь! Я и то перед Вами подлецом, должен Вам пропасть! Во всяком случае, перечтите мое письмо к брату. Этого, что теперь пишу к Вам, ему не показывайте. Но я его отсылаю за пояснениями к Вам: расскажите ему всё. Что, если он, подобно всевозможным дядюшкам и родным в романах, сердится на любовь мою к ней и отговаривает Вас помогать мне! Но ведь мне 35 лет. Что он думает? Что я его люблю из-за денег, которые он мне присылает. Вздор! У меня гордость есть. Я буду есть один хлеб, и погибнем я и она, но не надобно мне от него денег, посланных с таким чувством. Не хочу подаяния! Мне нужно брата, а не денег! Мы с ним когда-то и вздорили, но горячо любили друг друга, и, клянусь Вам, я бы голову за него отдал. У меня дурной характер, но когда дойдет до дела, тогда я стою за друзей. Когда нас арестовали, то уж тут, кажется бы, в первую минуту ужаса, позволительно бы подумать прежде всего о себе. Что же? Я думал только об нем, о том, как поразит арест его семью, как поразит его бедную жену;{369} я умолял третьего моего брата, которого арестовали ошибкой, не объяснять ошибки арестовавшим как можно долее и послать денег брату, полагая, что у него нет.{370} Неужели он забыл всё старое и рассердится на то, что я прошу много денег, и когда? Когда для меня самый критический момент всей жизни. Напишите, как он принял Вас, как Вы его нашли (откровенно), напишите его образ мыслей обо всем этом деле и слушайте только своего золотого сердца, добрейший друг; да будьте пооткровеннее с Майковым на мой счет. Это превосходный человек и меня любит. Разумеется, просите держать все в секрете. 3-я просьба. Ради Бога, поймите меня, помогайте мне, не думая, что я чем-нибудь могу повредить своей карьере моею любовью к ней, и 2-е) не подумайте, чтоб я поступал с нею нечестно, отвлекая ее от выгодного брака с другим, имея в виду только одну мою эгоистическую пользу. Нет ни выгоды ей в ее браке с другим, ни малодушного эгоизма во мне, и потому этого нельзя думать. В противном случае, клянусь, я готов жизнь мою за нее отдать и отказался бы от всех надежд моих в ее пользу. Рассудите: она в каждом письме своем и даже в последнем пишет, что любит меня более всего на свете, пишет, что сватающийся человек только расчет с ее стороны, и особенно умоляет меня верить, что это только еще одно предположение. Поймите же и ее положение. Она с жадностью ждет перемены в судьбе моей, и всё нет да нет ничего! Она приходит в отчаяние и, понимая, что она мать, что у ней есть ребенок, поколебалась на возможность, если мои дела не устроятся, выйти замуж. Еще две почты назад она писала мне, успокаивая мою ревность, что ни один из кузнецких не стоит моего пальца, что она хотела бы мне сказать что-то, но боится меня, что кругом нее интригуют всякие гады, что всё это так грубо делается, без малейшего знания приличий, уверяет в том же письме, что она более чем когда-нибудь чувствует, что я необходим ей, а она мне, и пишет: «Приезжайте скорее, вместе посмеемся». Конечно, посмеемся над проделками кумушек, давших себе слово выдать ее замуж. Но ведь она, бедная, слабая, всего боится. Ведь, наконец, собьют ее с толку, а главное, загрызут, если увидят, что она не поддается на их проделки, и она будет жить одна среди врагов. Поймите же, что это для нее смерть и гибель выйти там замуж! Я знаю, что если б малейшая надежда в судьбе моей — и она бы воскресла, укрепилась духом и, получив письмо отца (с разрешением), уехала бы в Барнаул или в Астрахань. Что же касается до меня, то, конечно, мы были бы с ней счастливы. В браке со мной она была бы всю жизнь окружена хорошими людьми и хорошим, большим уважением, чем с тем чиновником. Я сам ведь буду чиновник и скоро, может быть. Я уверен, что могу прокормить семью. Я буду работать, писать. Ведь если не будет теперь никаких даже милостей, все-таки можно будет перейти в штатскую, взять 14-й класс поскорее, получать жалование, а главное, я могу печатать, даже incognito печатать. Буду с деньгами. Наконец, ведь это всё не сейчас, а к тому сроку дело уладится. Знаете, что я ей отвечал и чего прошу у нее? Вот что: что так как раньше окончания траура, раньше сентября то есть,{371} она не может выйти замуж, то чтоб подождала и не давала тому решительного слова. Если же до сентября мое дело не уладится, то тогда, пожалуй, пусть объявит согласие. Согласитесь, что если б я бесчестно и эгоистически действовал с ней, то повредить бы ей не мог просьбой подождать до сентября. К тому же она любит меня. Бедненькая! Она измучается. Ей ли с ее сердцем, с ее умом прожить всю жизнь в Кузнецке бог знает с кем. Она в положении моей героини в «Бедных людях», которая выходит за Быкова (напророчил же я себе!). Голубчик мой! пишу Вам всё это для того, чтоб Вы действовали всем сердцем и всей душой в мою пользу. Как на брата надеюсь на Вас! Иначе я дойду до отчаяния! К чему мне жизнь тогда! Клянусь Вам, что я сделаю тогда что-нибудь решительное! Умоляю Вас, ангел мой! А если Вам когда-нибудь понадобится человек, которого надо будет послать за Вас в огонь и в воду, то этот человек готов, это я, а я не покидаю тех, кого люблю, ни в счастье, ни в беде, и доказал это! и потому, ангел мой, 4-я просьба. Ради Бога, не теряя времени, напишите ей в Кузнецк письмо и напишите ей яснее и точнее все надежды мои. Особенно если есть что-нибудь положительное в перемене судьбы моей, то напишите это ей во всех подробностях, и она быстро перейдет от отчаяния к уверенности и воскреснет от надежды, напишите всю правду и только правду. Главное, подробнее. Это очень легко. Вот так: «Мне передал Ф<едор> М<ихайлович> Ваш поклон (она Вам кланяется и желает счастья), — так как, я знаю, Вы принимаете большое участие в судьбе Ф<едора> М<ихайловича>, то спешу порадовать Вас, есть вот такие-то известия и надежды для него…» и т. д. Наконец: «Я много думал о Вас. Поезжайте в Барнаул, там Вас примут хорошо» и т. д. Вот так и напишите, да еще: она писала мне, что Вы, уезжая, ей написали. Очень рада и благодарна, что Вы ее не забыли, но пишет, что ничего не видно из письма Вашего, что ей хорошо будет в Барнауле, что Вы даже не пишете, согласен ли Барнаул принять меня, и что она не знает поэтому: не примут ли ее с досадою, как попрошайку, когда она явится туда. Верно, Вы были в хлопотах и расстройстве сами, когда так неполно и вскользь ей написали. Понимаю это и не ропщу на Вас. Но, ради Бога, поправьте теперь дело. Для меня, для меня это сделайте, мой ангел, брат мой, друг мой! Спасите меня от отчаяния! ведь Вы больше чем кто другой могли бы понять меня!

Наконец: ради Христа, уведомьте меня обо всем ходе дел моих как можно подробнее и поскорее; в этом полагаюсь совершенно на Вас. Уговаривайте брата помогать мне, действуйте перед ним как ходатай за меня. Внушите ему, что я только осчастливлю себя браком с нею, что нам немного надо, чтоб жить, и что у меня достанет энергии и силы, чтоб прокормить семью. Что если позволят писать и печатать, тогда я спасен, что я не буду им никому в тягость, не буду просить их помогать себе, и, главное: не сейчас же я женюсь, а выжду чего-нибудь обеспеченного. Она же с радостию подождет, только бы имела надежду на верное устройство судьбы моей. Скажите тоже, что мне 35 лет и что во мне благоразумия хватит на 10-х. Прощайте, дорогой мой, голубчик мой! Да! забыл! Ради Христа, поговорите с братом о денежных делах моих. Уговорите его помочь мне последний раз. Поймите — в каком я положении. Не оставляйте меня! Ведь такие обстоятельства, как мои, только раз в жизни бывают. Когда же и выручать друзей, как не в такое время. Обнимаю, целую Вас. Что Ваши дела? Ведь я ничего-то о Вас не знаю! Жду с нетерпением письма от Вас. С сожалением кончаю письмо; теперь опять я один с моими слезами, сомнениями и отчаянием.

Напишите мне, ради Бога: Катерина Осиповна в Петербурге или нет? Похлопочите о моих и ее делах у Гернгроссов.{372} Прощайте; обнимаю и целую Вас еще раз! Вы надежда моя, Вы спаситель мой!



Ваш Д<остоевский>.

48. M. M. ДОСТОЕВСКОМУ

24 марта 1856. Семипалатинск

Семипалатинск, 24 марта / 56.



Брат и друг мой, милый и дорогой мой Миша, письмо это передаст тебе Ал<ександр> Егор<ович> Вранг<ель>. Пишу к тебе, а за подробностями отсылаю к Ал<ександру> Ег<оровичу>, с которым, полагаю, ты хорошо познакомился. Мало что упишешь в нескольких строчках письма, добрый друг мой! Мне бы хотелось видеть тебя, говорить с тобой, и душа в душу, пересказать тебе всё, что теперь меня волнует и мучает. Скажу тебе одно: никогда столько грусти, тоски и отчаяния не было в жизни моей, как теперь! Тебя прошу о помощи: не оставляй хоть ты меня в эту минуту. Ал<ександр> Ег<орович> многое расскажет тебе. В письме с ним я писал уже тебе об одной даме, с которой был знаком в Семипалатинске, которая переехала с мужем в Кузнецк, где муж ее и умер. Писал тоже тебе о надеждах моих, о любви нашей. Друг мой милый! Эта привязанность, это чувство к ней для меня теперь всё на свете! Я живу, дышу только ею и для нее. В разлуке с ней мы обменялись клятвами, обетами. Она дала мне слово быть женой моей. Она меня любит и доказала это. Но теперь она одна и без помощи. Родители ее далеко (они ей помогают, присылают денег). Видя, что так долго не разрешается судьба моя, нет ничего, чего мы вместе с ней ожидали, что облегчение судьбы моей еще сомнительно (хотя я уверен в нем), она впала в отчаяние, тоскует, грустит, больна. В маленьком этом городишке интригуют. Ее осаждают просьбами выйти замуж, все вдруг сделались Кочкаревыми.{373} Если она не даст слова, все сделаются ее врагами. Ее сбивают, указывают на беспомощность ее положения, и вот она наконец, долго таившись от меня, написала мне об этом. Пишет, что любит меня больше всего на свете, что возможность выйти замуж за другого еще одно предположение, но спрашивает: «Что ей делать?» — и молит меня, чтоб я не оставил ее в эту критическую минуту советом. Это известие меня поразило как громом. Я истерзан мучениями. Что, если ее собьют с толку, что, если она погубит себя, она, с чувством, с сердцем, выйдя за какого-нибудь мужика, олуха, чиновника, для куска хлеба себе и сыну она только могла бы это сделать! Но каково же продать себя, имея другую любовь в сердце. Каково же и мне? Может быть, накануне переворота в судьбе моей и ее устройства по-новому. Потому что я слишком обнадежен, чтоб потерять надежду. Если не теперь, то когда-нибудь я достигну полного устройства дел моих, а теперь если не всё, то немногое могло бы спасти нас обоих! А это немногое так возможно и скоро! Я здесь даже нашел людей, которые готовы дать мне место,{374} а всегда можно добиться перехода из военной в статскую службу. Меня даже могут перевесть 14 классом (меня, наприм<ер>, обнадеживали, что на следующий год меня могут представить в офицеры). Я получу место, жалование. Если бы даже не было никакой милости нынешним летом{375} и все старания обо мне остались бы тщетными, то даже этот переход в статскую службу уладил бы мои дела окончательно.{376} А это-то уже возможно! Наконец, конечно, жалованье было бы малое, но я могу сам добывать деньги, я бы добился до позволения печатать. Полежаев, Марлинский печатали же. Тогда я и обеспечен и по-здешнему даже богат (от литературы я многого ожидаю. Представь себе сочинение замечательное, как «Бедные люди»; и тогда на меня все обратят внимание даже свыше). Наконец: если б нынешнюю зиму, в которую я располагаю просить о позволении напечатать роман и одну статью, над которою сижу теперь,{377} если б несмотря на мои убеждения, что достигну этого позволения, — если б мне и отказали, то 1-й год брака я бы мог обеспечить себя и жить, не прибегая, наприм<ер>, к тебе с просьбою помочь; ибо если б переменилась судьба моя хоть как-нибудь, то я имею намерение обратиться к дяде и попросить его (не говоря о браке) помочь мне для начала новой жизни. Даст! Я уверен в том. Теперь посуди сам мое положение. Ее надо обнадежить, уверить, спасти; я далеко от нее; на письмах дело ладится плохо. Пойми же мое отчаяние! Пойми и то, брат (ради Христа, будь мне братом и пойми, что это не 20-летняя страсть, что мне 35 лет скоро, что я умру с тоски, если потеряю ее!), что всю жизнь мою хотел я посвятить на то, чтоб сделать ее счастливою. Я не могу тебе написать ни моих надежд, ни моего отчаяния. Мы более 6 лет не видались. Поймем ли мы друг друга так, как надо, как брат понимает брата? Любишь ли ты меня по-прежнему, не изменился ли ты, — не знаю этого ничего! Друг мой, ангел мой! Есть у меня надежда, уверенность, что ты все-таки брат мне! Спаси меня! помоги мне! Есть у меня до тебя 2 просьбы, одна ничтожная, другая важная, но обе, исполненные, помогли бы мне, и ты бы сделал мне благодеяние, слышишь, брат, благодеяние! Вот эти просьбы (умоляю тебя, не откинь их и исполни как можно скорее. Вспомни, что, может быть, и я буду тебе полезен, что не забывал же и я тебя в критическом случае. Ты знаешь, что я люблю тебя. Брат, ангел мой, помоги же мне! Неужели все, все оставят меня!): 1-е, о чем прошу тебя. У ней есть сын, мальчик, которому едва только минуло 8 лет. Когда умер муж, она, как мать, как заброшенная на край света и, наконец, как слабая женщина, пришла в страшное отчаяние о судьбе ребенка. Я ее обнадеживал. Старик-отец писал ей, что он не оставит внука, отдаст его в гимназию и потом в университет. Но что будет, думает она, если умрет старик, тогда кто будет содержать сына? И потому она думает, что лучше будет отдать его в корпус, где нынче так прекрасно воспитывают и где правительство не оставляет своих воспитанников уже всю жизнь, даже во время службы, раз уже взяв их на свое попечение. По чину мужа его нельзя иначе отдать, как в Павловский корпус.{378} Я вполне согласился с нею и сказал ей, что Голеновский, мой родственник, занимает в этом корпусе значительное место,{379} что он имел бы особое попечение за ребенком и его нравственностию и что, наконец, ты, как родной брат мне, не отказал бы исполнить мою усердную просьбу хоть иногда брать ребенка по воскресеньям к себе. Таким образом не остался бы он совершенным сироткой, посещал бы хороший дом, где видел бы хорошие примеры, и таким образом ей можно было быть спокойною и за развитие его характера и нравственности. Когда же она дала мне слово быть моею женою, я подтвердил ей, что буду хлопотать у родных моих о ее сыне, и в случае если она достигнет поместить его в Павловский корпус (что она сделает и сама, не утруждая никого просьбами), то родные мои, некоторым образом уже как родные и ее сыну, примут в нем и участие более горячее, более родственное. Это ей было очень приятно. Она, бедная, была в такой тоске. Скажу тебе, милый мой, что я действительно надеялся крепко на тебя. Что бы стоило тебе в самом деле иногда взять его к себе в воскресенье. Не объел же бы тебя бедненький сиротка. А за сиротку тебе Бог еще больше подаст. К тому же, когда-то твоего брата, который был в изгнании, в несчастье, заброшенный на край света, оставленный всеми, отец и мать этого ребенка приняли у себя как брата родного, кормили, поили, ласкали и сделали его судьбу счастливее. К тому же самое поступление мальчика еще не скоро будет, ему еще только 8 лет. Теперь пойми меня: я хочу просить тебя, чтоб ты написал ей в этом смысле. Именно так: «М<илостивая> г<осударыня> Марья Дмитриевна! Брат мой, Ф<едор> М<ихайлович> Д<остоевский>, много раз писал мне, как радушно, с каким родственным участием был он принят Вами и Вашим покойным мужем в Семипалатинске. Нет слов, чтобы изъявить Вам всю благодарность за то, что Вы сделали бедному изгнаннику. Я его брат и потому могу это чувствовать. Давно уже хотел я благодарить Вас. Брат уведомил меня, что Вы намерены поместить Вашего сына, когда выйдут ему лета, в Павловск<ий> корпус. Если когда-нибудь он там будет и если я хоть чем-нибудь могу облегчить одиночество ребенка на случай, если б он не имел в Петербурге ни родных, ни знакомых, то, поверьте, я почту себя счастливейшим человеком, тем более что хоть этим могу выказать Вам живейшую благодарность за радушный прием моего брата в Вашем доме. Поверьте еще, что всё, что писал мне брат о Вас и знакомстве с Вашим домом, было мне чрезвычайно приятно и наполнило сердце мое радостию за моего бедного брата. Нет слов, чтобы выразить Вам всё мое уважение. Позвольте пребыть и т. д.»

На эту тему прошу тебя написать покороче и получше. Пойми, что ты для меня можешь сделать, тем более что это тебе ничего не стоит. Ты вольешь в нее надежду. Она увидит, что она не оставлена, а главное, страшно поможешь мне в делах моих. Ибо расположение родных моих к ней для нее теперь чрезвычайно важно, ибо я уведомил ее, что писал тебе о возможности нашего брака. Само собою разумеется, об этом браке ни слова. Адресовать: Ее высок<облагородию> М<арии> Дм<итриевне> Исаевой, в город Кузнецк, Томскойгубернии.

Ради Христа, сделай это для меня, брат. Ты мне сделаешь, повторяю, благодеяние. На коленях прошу тебя об этом. Не убей меня отказом! 2-я просьба важная. Я уже писал тебе, друг мой, что я в страшной нужде и просил у тебя 100 руб. сереб<ром>. Ни слуху ни духу от тебя. Боже мой! Что, если я надоел тебе, что ты рад от меня совсем отвязаться, а я пишу тебе такие письма! Но я решаюсь писать тебе еще раз и просить у тебя огромной помощи. Друг мой! Мне нужно так много денег, что и вымолвить страшно. Но я последний раз прошу у тебя, более никогда в жизни тебя не буду беспокоить и при 1-м обороте счастья всё отдам тебе.

Мне нужно кроме тех 100 руб., которые я просил у тебя, еще 200 руб. Послушай, брат! Помнишь, ты то время, когда ты женился? Не поделился ли я с тобой последним тогда? Знаю, не упрекай меня в неблагодарности! Ты мне столько передавал за всю жизнь мою денег, что мое ничего против твоего. Но всё хорошо вовремя. К тому же неужели бы ты мог быть способен отказать в помощи брату в таком несчастии. Теперь пойми, что никогда еще в жизни моей не было такой ужасной минуты! Эти деньги могли бы помочь мне в самом критическом обстоятельстве. Если нельзя 300, то пришли 200. Но, ради Бога, пришли! Более не буду тебя беспокоить.{380}

Я надеюсь на перемену моей судьбы и убежден, что скоро в состоянии буду добывать себе хлеб. Брат! Еще я хотел сказать тебе кое-что, но мне так грустно, так грустно! Брат, неужели ты ко мне изменился! Как ты холоден, не хочешь писать, в 7 месяцев раз пришлешь денег и 3 строчки письма. Точно подаяние! Не хочу я подаяния без брата! Не оскорбляй меня! Друг мой! Я так несчастлив! Так несчастлив! Я убит теперь, истерзан! Душа болит до смерти. Я долго страдал, 7 лет всего, всего горького, что только выдумать можно, но наконец есть же мера страданию! Не камень же я! Теперь всё это переполнилось. Ангел мой! Если я тебя оскорбляю упреками и если я несправедлив к тебе, то на коленях прошу у тебя прощения. Не сердись на меня, мне ведь так тяжело! Не будь ко мне так небрежен! Помоги, услышь меня!

Радушный братский поклон мой Эмилии Федоровне и всему семейству. Ради Христа, никому ни слова о моих намерениях насчет женитьбы. Напиши письмо к М<арье> Д<митриевне> как можно скорее, не задерживая, и как можно почтительнее. Эта женщина стоит того!

49. Э. И. ТОТЛЕБЕНУ

24 марта 1856. Семипалатинск



Ваше превосходительство Эдуард Иванович,



Простите меня, что осмеливаюсь утруждать Ваше внимание письмом моим. Боюсь, что, взглянув на подпись его, на имя, Вами, вероятно, забытое, — хотя я когда-то (очень давно) и имел честь быть Вам известным,{381} — боюсь, что Вы рассердитесь на меня и на дерзость мою и бросите письмо, не прочитав его. Умоляю Вас, будьте ко мне снисходительнее. Не обвиняйте меня в том, что я не понимаю всей неизмеримой разницы между моим положением и — Вашим. В моей жизни было слишком много печального опыта, чтоб я мог не понять этой разницы. Я очень хорошо понимаю и то, что не имею никакого права припоминать теперь, что был когда-то Вам известен, припоминать с тем, чтоб считать это хоть за одну тень права на внимание Ваше. Но я так несчастен, что почти поневоле поверил надежде, что Вы не закроете своего сердца для несчастного изгнанника, подарите ему хоть одну минуту внимания и, может быть, благосклонно выслушаете его.

Я просил передать Вам это письмо барона Александра Егоровича Врангеля. В бытность свою здесь, в Семипалатинске, он сделал для меня столько, сколько родной брат не мог бы сделать. Я так счастлив был его дружбой! Он знает все мои обстоятельства. Я просил его передать Вам письмо мое лично. Он сделает это, несмотря на то что не имеет удовольствия знать Вас и на то, что я даже не имею возможности уверить его, что письмо будет принято Вами снисходительно. Сомнение, понятное в сердце человека, бывшего каторжником. Я имею к Вам огромную просьбу, только робкую надежду, что она будет Вами услышана.

Может быть, Вы слышали о моем аресте, суде и высочайшей конфирмации, последовавшей по делу, в котором я был замешан в 1849 году. Может быть, Вы обратили на судьбу мою некоторое внимание. Я основываю предположение это на том, что с младшим братом Вашим, Адольфом Ивановичем, я был очень дружен, почти с детских лет любил его горячо. И хотя я с ним не видался в последнее время, но уверен, что он пожалел обо мне и, может быть, передал Вам мою грустную историю. Я не осмеливаюсь утруждать Вашего внимания рассказом об этом деле. Я был виновен, я сознаю это вполне. Я был уличен в намерении (но не более) действовать против правительства. Я был осужден законно и справедливо; долгий опыт, тяжелый и мучительный, протрезвил меня и во многом переменил мои мысли. Но тогда — тогда я был слеп, верил в теории и утопии. Когда я отправлялся в Сибирь, у меня по крайней мере оставалось одно утешение: что я вел себя перед судом честно, не сваливал своей вины на других и даже жертвовал своими интересами, если видел возможность своим признанием выгородить из беды других.{382} Но я повредил себе: я не сознавался во всем и за это наказан был строже. Я, может быть, мог бы принести некоторое оправдание. Перед тем я был два года сряду болен, болезнию странною, нравственною. Я впал в ипохондрию. Было даже время, что я терял рассудок. Я был слишком раздражителен, с впечатлительностию, развитою болезненно, со способностию искажать самые обыкновенные факты и придавать им другой вид и размеры. Но я чувствовал, что, хотя эта болезнь и имела сильное враждебное влияние на судьбу мою, она была бы очень плохим оправданием и даже унизительным. Да я и не сознавал тогда этого хорошо. Простите меня за такие подробности. Но будьте великодушны и выслушайте меня до конца.

Для меня настала каторга — 4 года грустного, ужасного времени. Я жил с разбойниками, с людьми без человеческих чувств, с извращенными правилами, не видал и не мог видеть во все эти 4 года ничего отрадного, кроме самой черной, самой безобразной действительности. Я не имел подле себя ни одного существа, с которым бы мог перемолвить хоть одно задушевное слово; я терпел голод, холод, болезни, работу не по силам и ненависть моих товарищей-разбойников, мстивших мне за то, что я был дворянин и офицер. Но, клянусь Вам, не было для меня мучения выше того, когда я, поняв свои заблуждения, понял в то же время, что я отрезан от общества, изгнанник и не могу уже быть полезным по мере моих сил, желаний и способностей. Я знаю, что я был осужден справедливо, но я был осужден за мечты, за теории…

Мысли и даже убеждения меняются, меняется и весь человек, и каково же теперь страдать за то, чего уже нет, что изменилось во мне в противоположное, страдать за прежние заблуждения, которых неосновательность я уже сам вижу, чувствовать силы и способности, чтоб сделать хоть что-нибудь для искупления бесполезности прежнего, и — томиться в бездействии!

Теперь я солдат, служу в Семипалатинске и нынешним летом произведен в унтер-офицеры.{383} Я знаю, что многие приняли и принимают во мне искреннее участие, что за меня хлопотали и просили. Меня обнадеживали и обнадеживают. Монарх добр, милосерд. Я знаю, наконец, что трудно тому, кто решился доказать, что он честный человек и желает сделать что-нибудь доброе, хоть когда-нибудь не достичь своей цели. Что-нибудь и я могу сделать! Не без способностей же я, не без чувств, не без правил!.. Великая, огромная просьба есть у меня до Вас, Эдуард Иванович! Одно только затрудняет меня: я не имею никакого права беспокоить Вас собою. Но у Вас благородное, возвышенное сердце! Об этом можно говорить; Вы так славно доказали это еще недавно, в виду целого света!{384} Я уже давно, раньше других, имел счастье получить о Вас это мнение и уже давно-давно научился уважать Вас. Ваше слово может много значить теперь у милосердного монарха нашего, Вам благодарного и Вас любящего. Вспомните о бедном изгнаннике и помогите ему! Я желаю быть полезным. Трудно, имея в душе силы, а на плечах голову, не страдать от бездействия. Но военное звание — не мое поприще. Я готов тянуться из всех сил; но я больной человек, и, кроме того, я чувствую, что я более склонен к другому поприщу, более сообразному с моими способностями. Вся мечта моя: быть уволенным из военного званья и поступить в статскую службу где-нибудь в России или даже здесь; иметь хоть некоторую свободу в избрании себе места жительства. Но не службу ставлю я главною целью жизни моей. Когда-то я был обнадежен благосклонным приемом публики на литературном пути. Я желал бы иметь позволение печатать. Примеры тому были: политические преступники, по благосклонному к ним вниманию и милосердию, получали позволение писать и печатать еще прежде меня. Звание писателя я всегда считал благороднейшим, полезнейшим званием. Есть у меня убеждение, что только на этом пути я мог бы истинно быть полезным, может быть, и я обратил бы на себя хоть какое-нибудь внимание, приобрел бы себе опять доброе имя и хотя несколько обеспечил свое существование, ибо я ничего не имею, кроме некоторых и очень небольших, может быть, литературных способностей. Не скрою от Вас, что кроме теперешнего желания моего переменить свою участь на другую, более соответствующую моим силам, одно обстоятельство, от которого, может быть, зависит счастье всей моей жизни (обстоятельство чисто личное),{385} побудило меня попробовать осмелиться напомнить Вам о себе. Не всего разом прошу я, но только возможности выйти из военной службы и права поступить в статскую.

Прочтя эти просьбы мои, не обвините меня в малодушии! Я столько перенес страданий, что, право, доказал одною возможностью их перенесть и терпение, и даже некоторую долю мужества. Но теперь я упал духом и сам чувствую это. Я всегда считал за малодушие беспокоить собою других, кого бы то ни было. Тем более мне беспокоить собою Вас. Но имейте жалость ко мне, умоляю Вас! Я мужественно переносил до сих пор мое бедствие. Теперь же обстоятельства сломили меня, и я решился на попытку, только на попытку. Мысль писать Вам и просить Вас о себе не приходила ко мне прежде, клянусь Вам. Мне как-то совестно и тяжело было бы напомнить Вам о себе. С самым бескорыстным и восторженным чувством следил я всё это последнее время за подвигом Вашим. Если б Вы знали, с каким наслаждением говорил я о Вас другим, Вы бы поверили мне. Если б Вы знали, с какою гордостию припоминал я, что имел честь знать Вас лично! Когда здесь узнали об этом, то меня закидали вопросами о Вас, и мне было так приятно говорить о Вас! Я не боюсь Вам написать это. Ваш подвиг так славен, что даже такие слова не могут показаться лестью. Податель письма этого может засвидетельствовать перед Вами искренность и бескорыстие чувств моих к Вам. Благодарность русского к тому, кто в эпоху несчастья покрыл грозную оборону Севастополя вечной, неувядаемой славой, — понятна. Но, повторяю, и в мыслях моих не было беспокоить Вас собою. Но теперь, в минуту уныния и не зная, к кому обратиться, я припомнил, как Вы были со мною всегда радушны, просты и ласковы. Я припомнил Вас всегда с смелыми, чистыми и возвышенными движениями сердца и — поверил надежде. Мне подумалось: неужели Вы оттолкнете меня теперь, когда Вы ступили на такую славную и высокую степень, а я упал так низко-низко? Простите же смелость мою; особенно простите меня за это длинное (слишком длинное, я понимаю это) письмо, и если что можете сделать для меня, умоляю Вас, сделайте.

У меня есть до Вас еще одна чрезвычайная просьба, в которой, умоляю Вас, не откажите мне. Когда-нибудь напомните обо мне Вашему брату Адольфу Ивановичу и передайте ему, что я его люблю по-прежнему; что во время 4-хлетней каторги, перебирая в уме всю прежнюю жизнь мою, день за днем, час за часом, я не раз встречал его в моих воспоминаниях… Но он знает, что я люблю его! Я помню, он был очень болен в последнее время. Здоров ли он? Жив ли он? Простите и за эту просьбу. Но я не знаю, через кого бы я мог исполнить это давнишнее желание мое, и — обратился к Вам.

Я знаю, что, написав это письмо, я сделал новую вину против службы. Простой солдат пишет к генерал-адъютанту! Но Вы великодушны, и Вашему великодушию вверяю себя.{386}

С глубочайшим уважением и с искренним благодарным чувством русского осмеливаюсь пребыть Вашего превосходительства всепокорнейшим слугою.



Федор Достоевский.



Семипалатинск.

24 марта 1856 года.

50. А. Е. ВРАНГЕЛЮ

13 апреля 1856. Семипалатинск

Семипалатинск, 13 апреля 1856 г.



Спешу Вам отвечать на Ваше милое, добрейшее письмо, добрый друг мой, которое Вы мне написали от 12 марта и которым я был обрадован 3-го дня. А я так нетерпеливо ждал от Вас известия. Но в последнее время и надеяться перестал на скорое полученье; ибо Демчинский, приехавший недели две тому из России, говорил, что Вы промешкали в Казани, а потом сюда писали из Москвы (Спиридонову), что Вы только день или два пробыли в Москве и отправились уже 9 марта в Петербург. По всем этим слухам я и рассчитывал, что получу, самое раннее, на Святой;{387} и вот получил раньше! Вы не поверите, как Вы меня обрадовали и как мне нужно было Ваше письмо. А в том, что я его получу от Вас, в уверенности, что Вы меня не забудете и будете стараться обо мне, — в этом у меня и мысли не было усумниться, подумать, что Вы меня забудете. Я знаю Вас, добрейшее, благороднейшее сердце, и недаром же я Вас так любил. Вы не поверите, в каком положении я был всё это последнее время… Но об этом потом, а для порядка начну сначала с Вашего письма, добрейший мой Александр Егорович. Вы начинаете тем, что, несмотря на многие развлечения, не могли забыть своего сердечного горя. Верю, мой друг; это не так скоро забывается; теперь я это очень хорошо знаю, да и вообще много узнал, чего прежде и не предполагал, чтоб так оно было. Но, признаюсь Вам, крайне бы желал узнать, что теперь именно между вами; ибо об этих делах, с самого письма Вашего из Ялуторовска, не имею понятия. Теперь Вы, конечно, имеете на этот счет, может быть, уже решительное мнение, ибо, сколько я Вас понял, эта особа, может быть, уже приехала в Петербург.{388} Но, по крайней мере, Вы теперь в кругу родных; как я рад, что с отцом Вашим Вы сошлись. Ради Христа, не нарушайте этого согласия. Рассчитывайте на дальнейшее и имейте в виду. Вам уже пора, по моему мнению, начать рассчитывать и распределять свое будущее. Я вовсе не хочу сказать, чтоб Вы поступали против своих настоящих чувств и мыслей. Вас, например, Вы пишете, хотят женить. Выгодно, но ведь не одни деньги в жизни. Всё это давно уже известно и об этом нечего говорить. Всякий поступает по совести, а порядочный человек по совести и рассчитывает. Пишете Вы, добрейший и незабвенный друг мой, что в июле рассчитываете быть в Сибири и проехать через Семипалатинск. Вы не поверите, как я обрадовался, что Вы не переменили своих намерений и хотите возвратиться в Сибирь, а к зиме даже располагаете устроиться в Барнауле. Я Вас буду ждать, как солнца. Но, друг мой, правда ли те слухи, которые здесь распространились о Вас: именно, что будто бы корпусный команд<ир> назначил Вас к себе, в Омск, чиновником по особым поручениям (рассказывают, что он был очень удивлен, что Вы не проехали через Омск), именно тем, чем Вы не хотели быть. Тогда, пожалуй, чтоб избегнуть этого и если не будет уже возможности переменить, Вы останетесь в Петербурге, а не поедете сюда! Впрочем, Вы теперь уже об этом знаете. Вам, верно, написали отсюда. Ради Бога, друг мой, ради Бога, уведомьте наверно, если можно. Приедете ли Вы или нет, когда, куда, чем приедете сюда и как Вы надеетесь устроить свои дела в Петербурге. Кроме того, что я алчу Вас видеть, Вы мне теперь необходимы как воздух, да и всегда мне необходимы были, и я это помню. — Вы не поверите, как я обрадовался тому, что мой брат Вам понравился и что Вы, кажется, сойдетесь с ним. Сделайте это, ради Бога; не раскаетесь.{389} Как я рад, что он всё тот же и любит меня. Много я Вам написал о моих сомнениях даже на его счет в прошлом письме.{390} Но если б Вы знали, в каком грустном, в каком ужасном я был положении и как я раскаиваюсь в моих предположениях насчет брата. Скажите ему, что я его целую; не пишу ему потому, что и вам-то едва успеваю ответить. Напишу ему скоро письмо официальное, в котором будет: жив, здоров — и только. Что написать в официальном письме, кроме этого? Но в следующем письме к Вам напишу и ему. В прошлом письме я просил у него еще 100 руб. Не для меня, мой друг, а для всего, что только теперь есть у меня самого дорогого в жизни, и, главное, на всякий случай. Если только он может исполнить мою просьбу, пусть исполнит, и Господь его наградит за это, а он меня, может быть, этим осчастливит и избавит от отчаянья. Как знать, что случится. К тому же, если позволят печатать, тогда я уже буду с своими деньгами и начну новую жизнь и не буду беспокоить, что у меня всегда было на сердце, ибо брат сам добывает себе трудом кусок хлеба. Писал я Вам, друг мой, сходить к Тотлебену и отдать мое письмо. Теперь Вы уже, может быть, это сделали. Вы не поверите, с каким замиранием сердца буду ждать на этот счет Вашего ответа. Заранее благодарю Вас за всё, что Вы для меня делаете. Только, ради Христа, не обнадеживайте понапрасну меня, из желания меня успокоить. Факты, одни факты напишите мне.

Просил и Вас и брата написать к Марье Дмитриевне и, если возможно, поскорее. Повторяю мою просьбу; ради Бога, сделайте это. Вы пишете, что готовится что-то из милостей для нас, но что именно — это держат в секрете. Сделайте милость, друг мой бесценный, нельзя ли хоть что-нибудь узнать заране относительно меня. Это мне нужно, нужно! Если что узнаете, сообщите немедленно. О Кавказе я и не думаю.{391} О барнаульском батальоне тоже. Теперь всё это пустяки. Вы пишете, что все любят царя. Я сам обожаю его. Производство мое мне лично очень важно, сознаюсь. Но если ждать офицерства, то это ждать еще долго, а мне хоть что бы нибудь теперь, при коронации. Самое лучшее и здравое, конечно, хлопотать о позволении печатать. Я думаю переслать Вам в скором времени стихи на коронацию, частным образом. Но пойдут они тоже и официальным путем. Вы, верно, встретитесь с Гасфортом. Он ведь едет на коронацию. Не поговорите ли Вы ему, чтоб он сам представил мои стихи?{392} Нельзя ли будет это сделать? Уведомьте тоже меня, до которого времени можно будет писать к Вам, ибо если Вы оставите Петербург, то нехорошо будет, если письма пропадут. Я говорил Вам о статье об России. Но это выходил чисто политический памфлет. Из статьи моей я слова не захотел бы выкинуть. Но вряд ли позволили бы мне начать мое печатание с памфлета, несмотря на самые патриотические идеи. А выходило дельно, и я был доволен. Сильно занимала меня статья эта! Но я бросил ее. Ну, как откажут напечатать! К чему же пропадать моим трудам? А теперь мне время дорого, чтоб тратить его понапрасну, из удовольствия писать для себя. Да и политические обстоятельства изменились.{393} И потому я присел за другую статью: «Письма об искусстве». Е<е> в<ысочество> Мария Николаевна — президент Академии. Хочу просить позволения посвятить статью мою ей и напечатать без имени. Статья моя — плод десятилетних обдумываний. Всю ее до последнего слова я обдумал еще в Омске. Будет много оригинального, горячего. За изложение я ручаюсь. Может быть, во многом со мной будут не согласны многие. Но я в свои идеи верю, и того довольно. Статью хочу просить прочесть предварительно Ап. Майкова. В некоторых главах целиком будут страницы из памфлета. Это собственно о назначении христианства в искусстве.{394} Только дело в том, где ее поместить? Напечатать отдельно — купят 100 человек, ибо это не роман. В журналах дадут деньги. Но «Современник» был всегда мне враждебен. «Москвитянин» тоже.{395} «Русский вестник» напечатал вступление к разбору Пушкина Каткова, где идеи совершенно противуположные моим.{396} Остаются одни «Отечест<венные> записки», но что делается с «Отечеств<енными> записками» теперь — я не знаю. И потому поговорите с Майковым и братом, только так, в виде проекта, возможно ли будет ее где-нибудь напечатать за деньги, и сообщите мне. А главное, сижу за романом, и это мое наслаждение.{397} Только этим я могу составить себе имя и обратить на себя внимание. Но, конечно, лучше начать прежде серьезной статьей (об искусстве) и на нее просить разрешения печатать, ибо на роман до сих пор смотрят как на пустячки. Так мне кажется. — Если будет возможность говорить и хлопотать о переводе моем в статскую службу, именно в Барнаул, то, ради Бога, не оставляйте без внимания. Если возможно говорить об этом с Гасфортом, то, ради Бога, поговорите; а если можно не только говорить, но и делать, то не упускайте случая и похлопочите о моем переводе в Барнаул в статскую службу. Это самый близкий и самый верный шаг для меня. Впрочем, согласен с Вами совершенно, что надобно ждать коронации. Господь знает, может быть, и больше будет, чем даже и мы ожидаем. Время близко, но бог знает сколько может воды утечь в это время. Я говорю про мои обстоятельства, которые Вы знаете.

Ангел мой, я был расстроен, я был в горячке, в лихорадке, когда писал Вам и брату в прошлый раз. Вот что было в самом деле: ибо теперь дело разъяснилось во многом. Мне кажется, я должен Вам написать всё это после того, что написал в прошлом письме. На масленице я был кое-где на блинах, на вечерах, даже танцевал.{398} Тут был Слуцкий, и я часто с ним виделся (мы знакомы). Обо всем этом, о том, что я даже пускался танцевать, и о некоторых здешних дамах я написал Марье Дмитриевне. Она и вообрази, что я начинаю забывать ее и увлекаюсь другими. Потом, когда настало объяснение, писала мне, что она была замучена мыслью, что я, последний и верный друг ее, уже ее забываю. Пишет, что мучилась и терзалась, но что ни за что не выдала бы мне свою тоску, сомнения, «умерла бы, а не сказала ни слова». Я это понимаю; у ней гордое, благородное сердце. И потому пишет она: «Я невольно охладела к Вам в моих письмах, почти уверенная, что не тому человеку пишу, который еще недавно меня только одну любил». Я заметил эту холодность писем и был убит ею. Вдруг мне говорят, что она выходит замуж. Если б Вы знали, что со мной тогда сталось! Я истерзался в мучениях, перечитал ее последние письма, а по холодности их поневоле пришел в сомнение, а затем в отчаяние. Я еще не успел ей ничего написать об этом, как получаю от нее то письмо, о котором писал Вам в прошлый раз, где она, говоря о своем беспомощном, неопределенном положении, спрашивает совета: что ей отвечать, если человек с какими-нибудь достоинствами посватается к ней? После этого прямого подтверждения всех сомнений моих я уже и сомневаться не мог более. Всё было ясно, и слухи о замужестве ее были верны, и она скрывала их от меня, чтоб не огорчать меня. Две недели я пробыл в таких муках, в таком аде, в таком волнении мыслей, крови, что и теперь даже припомнить не могу от ужаса. Ей-богу, я хотел бежать туда, чтоб хоть час быть с ней, а там пропадай моя судьба! Но тень надежды меня остановила. Я ждал ее ответа, и эта надежда спасла меня. Теперь вот что было: в муках ревности и грусти о потерянном для нее друге, одна, окруженная гадами и дрянью, больная и мнительная, далекая от своих и от всякой помощи, она решилась выведать наверно: в каких я к ней отношениях, забываю ли ее, тот ли я, что прежде, или нет? Для этого она, основываясь кой на чем, случившемся в действительности, и написала мне: что ей отвечать, если кто-нибудь ей сделает предложение? Если б я отвечал равнодушно, то это бы доказало ей, что я действительно забыл ее. Получив это письмо, я написал письмо отчаянное, ужасное, которым растерзал ее, и еще другое в следующую почту.{399} Она была всё последнее время больна, письмо мое ее измучило. Но, кажется, ей отрадна была тоска моя, хоть она и мучилась за меня. Главное, она уверилась по письму моему, что я ее по-прежнему, беспредельно люблю. После этого она уже решилась мне всё объяснить: и сомнения свои, и ревность, и мнительность, и, наконец, объяснила, что мысль о замужестве выдумана ею в намерении узнать и испытать мое сердце. Тем не менее это замужество имело основание. Кто-то в Томске нуждается в жене и, узнав, что в Кузнецке есть вдова, еще довольно молодая и, по отзывам, интересная, через кузнецких кумушек (гадин, которые ее обижают беспрестанно) предложил ей свою руку. Она расхохоталась и ответила кузнецкой даме-свахе, что она ни за кого не выйдет здесь и чтоб ее больше не беспокоили. Те не унялись; начались сплетни, намеки, выспрашиванья: с кем это она так часто переписывается? У ней есть там одно простое, но доброе семейство чиновников, которое она любит. Она и сказала чиновнице, что если выходить замуж, то уже есть человек, которого она уважает и который почти делал ей предложение. (Намекала на меня, но не сказала кто.) Объявила же она это, зная, что хоть и хорошие люди, а не утерпят и разгласят всюду, а таким образом, коли узнают, что уже есть жених, то перестанут сватать других и оставят ее в покое. Не знаю, верен ли был расчет, но сын Пешехонова, там служащий, написал отцу, что Марья Дмитриевна выходит замуж, а тот и насплетничал в Семипалатинске, таким образом я и уверен был некоторое время, что всё для меня кончилось. Но друг мой милый! Если б Вы знали, в каком грустном я положении теперь. Во-первых, она больна: гадость кузнецкая ее замучает, всего-то она боится, мнительна, я ревную ее ко всякому имени, которое упоминает она в своем письме. В Барнаул ехать боится: что, если там примут ее как просительницу, неохотно и гордо. Я разуверяю ее в противном. Говорит, что поездка дорого стоит, что в Барнауле надо новое обзаведение. Это правда. Я пишу ей, что употреблю все средства, чтоб с ней поделиться, она же умоляет меня всем, что есть свято, не делать этого. Ждет ответа из Астрахани, где отец решит, что ей делать: оставаться ли в Барнауле или ехать в Астрахань? Говорит, что если отец потребует, чтоб она приехала к нему, то надо ехать, и тут же пишет: не написать ли отцу, что я делаю ей предложение,[47] и только скрыть от отца настоящие мои обстоятельства? Для меня всё это тоска, ад. Если б поскорее коронация и что-нибудь верное и скорое в судьбе моей, тогда бы она успокоилась. Понимаете ли теперь мое положение, добрый друг мой. Если б хоть Гернгросс принял участие. Право, я думаю иногда, что с ума сойду!

51. А. Е. ВРАНГЕЛЮ

23 мая 1856. Семипалатинск

Семипалатинск, 23 мая 1856 (среда).



Дорогой, добрейший мой Александр Егорович, спешу (в полном смысле слова: спешу) отвечать Вам. И потому не взыщите, если письмо написано наскоро и безалаберно. После всё объясню.

Во-первых, благодарю Вас несказанно за всё то, что Вы сделали, за все старанья Ваши за меня. Вы мой второй брат, дорогой и возлюбленный! Тотлебен благороднейшая душа, я в этом был уверен всегда. Это рыцарская душа, возвышенная и великодушная. Брат его такого же характера. Ради Христа, скажите Эрнсту, что я без слез не мог читать Вашего письма и я не знаю, есть ли слова, чтоб выразить мои чувства к нему.{400} Адольфа расцелуйте за меня.{401} Что-то будет! Дело, я сам понимаю, на хорошей дороге. Дай Бог счастья великодушному монарху! Итак, всё справедливо, что рассказывали постоянно о горячей к нему любви всех! Как это меня радует! Больше веры, больше единства, а если любовь к тому, — то всё сделано. — Каково же кому-нибудь оставаться назади? Не примкнуть к общему движенью, не принесть свою лепту!? О, дай Бог, чтоб моя судьба поскорее устроилась. Вы мне пишете прислать что-нибудь. Посылаю стихи на коронацию и заключение мира. Хороши ли, дурны ли, но я послал здесь по начальству с просьбою позволить напечатать (то есть об этой просьбе Петр Михайлович только доложил Гасфорту).{402} Просить же официально (прошением) позволения печатать, не представив в то же время сочинения, по-моему, неловко. Потому я начал с стихотворения. Прочтите его, перепишите и постарайтесь, чтоб оно дошло к монарху. Но вот в чем дело: миновать Гасфорта нельзя. Ведь, может быть, придется здесь служить. Гасфорт 10-го июня едет в Петербург. Конечно, он явится к царю. Стихотворение мое он повезет, но надобно, чтоб он был предупрежден и, главное, получше настроен в мою пользу. Будете ли Вы в Петербурге при приезде Гасфорта? Встретитесь ли с ним? Если б встретились, то прошу Вас не говорить ему о Тотлебене. Он горячее примется, если успех дела отнесут лично к нему. Но превосходно было бы, если б Тотлебен, встретив его где-нибудь или даже (но на такую милость от Тотлебена я и надеяться не смею) сделав сам визит Гасфорту (что Гасфорту страшно польстит), попросил бы его представить мое стихотворение царю с просьбой печатать и замолвить за меня доброе слово, если его будут обо мне спрашивать, то есть достоин к производству. Не правда ли, что тогда дело обделалось бы хорошо! Итак, друг мой, будете ли Вы или нет при Гасфорте в Петербурге, сообщите эту мысль Тотлебену, осторожно (ибо я много прошу), и если увидите, что он это одобряет, объясните ему всё. — Вы не поверите, как Вы меня вдохновили этими известиями. Жду не дождусь Вас увидеть! О! Как бы поскорее! Как много надо переговорить!

X. выехала в начале мая из Барнаула, и теперь вы уже, верно, давно увиделись и — счастливы!{403} О, дай Бог счастья, а не тех ужасов, которые иногда могут быть, — говорю по опыту! Но не засидитесь в Петербурге. Приезжайте, ради Бога, приезжайте. Брату скажите, что я обнимаю его, прошу у него прощения за все горести, которые я нанес ему; на коленях перед ним. — Дела мои ужасно плохи, и я почти в отчаянии. Трудно перестрадать, сколько я выстрадал! Но не буду утомлять Вас, тем более что всего передать не могу, и таким образом я один совершенно с своей безвыходной тоской. О! Кабы Вы были здесь, без Вас того не было бы! Дело в том, что она отказалась теперь формально ехать в Барнаул; но это бы ничего! Но во всех последних письмах, где все-таки мелькает нежность, привязанность и даже более, она мне намекает, что она не составит моего счастья, что мы оба слишком несчастны и что нам лучше[48] <…> О Паше она просит меня хлопотать в Сибирский корпус, просит и Вас похлопотать у Гасфорта, не примет ли даже в этом году в малолетнее отделение (Паше девятый год)? Я обещался хлопотать бескорыстно и потому — умоляю, — что можете — сделайте. Но умоляю тоже, ради Бога, уговорите брата, чтоб он справился подробно и прилежно, нельзя ли Пашу поместить в Павловск<ий> корпус, хоть не теперь, так в будущем году? Если можно, то чтоб брат написал Марье Дмитриевне, в возможно скором времени, все подробности, обнадежил бы ее совершенно, а Вы, Ал<ександр> Егор<ович>, ради Христа и для меня, обнадежьте ее, что может быть хороший случай доставки Паши в Петербург, что ей не надо и с места сдвигаться, чтобы отправлять сына в Петербург, что другие довезут, а в Петербурге Паша найдет друзей. Уверьте ее, успокойте ее! Особенно умоляю в том брата…{404} Что я еду в Кузнецк, я не сказал Белехову, но я проеду туда хоть на несколько часов. Не сказал потому, что Белехов в последнюю минуту как-то стал почесываться. Однако отпускает. Еду почти наверно, если завтра Бел<ехов> не переменится. Всё на свой счет. Не обвиняйте меня, что я трачу без пути; но я готов под суд идти, только бы с ней видеться. Мое положение критическое. Надобно переговорить и всё решить разом! Не беспокойтесь; в дороге со мной ничего не случится; я осторожен. Вернусь через 10 дней, но увижу ее. Что я проеду в Кузнецк, я держу в тайне. Ради Христа, и Вы не говорите никому, кроме брата. Друг мой! Я в ужасном волнении. Вы пишете, что хлопочете о переводе моем в барнаульский батальон. Ради всего, что для Вас свято, не переводите меня раньше офицерства (если Бог пошлет его). Это будет смерть моя. Во-первых, elle ne sera pas là.[49] Во-вторых, каково привыкать к другим лицам, к новому начальству. Здесь я от караулов избавлен, там нет. Начальство батальонное — плохое. И зачем? для чего? Чтоб жить вместе? А она будет, может быть, в Омске. Ради Бога, оставьте эту идею. Она меня приводит в отчаянье.

Демчинский к Вам тоже не совсем расположен. (Со мной он в приятельских отношениях. Ламот превосходный человек.) Все удивляются здесь, как, по Вашим письмам, Вам так много предлагают, а Вы едете сюда, где скучали, для чего, для каких причин?[50] Я сказал Ламоту по секрету, что это вследствие Ваших семейных отношений к родным, и сплел историю, очень ловко, пусть Л<амот> рассказывает.{405} <Буду и> у Полетики — <если> застану дома. Еду дней на десять.

Прощайте, друг мой, храни Вас Бог, жду Вас, как ангела Божия. Вы мне более чем друг и брат. Вы мне Богом посланы.

52. A. E. ВРАНГЕЛЮ

14 июля 1856. Семипалатинск

Семипалатинск, 14 июля 1856.



Спешу Вам отвечать с первою же почтой, добрейший, бесценный мой Александр Егорович. А долго же я от Вас ждал хоть одной строчки! Не упрекаю Вас; Вы всегда мне брат были; я это чувствую и знаю. Но если б Вы знали, как мне нужно было Ваше дружеское участие, Ваша память обо мне во всё это время. Тысячу раз собирался писать к Вам сам; но всё боялся, что Вы тем временем выедете к нам и письмо мое Вас не застанет. Впрочем, что ж бы я Вам стал писать? Не упишешь ничего, что надобно, на письме. И теперь тоже. — Благодарю Вас еще в 100-й раз за все Ваши старанья обо мне. Поблагодарите обоих Тот<лебенов>.{406} Вы не можете представить себе, с каким восторгом я гляжу на поведение таких душ, как Вы и они оба, относительно меня! Что я Вам сделал, что Вы меня так любите? Что я им сделал, благородным душам! Благослови вас всех Господь! Итак, теперь я могу надеяться крепко, но… уже поздно! Я был там, добрый друг мой, я видел ее! Как это случилось, до сих пор понять не могу! У меня был вид до Барнаула, а в Кузнецк я рискнул, но был! Но что я Вам напишу? Опять повторяю, можно ли что-нибудь уписать на клочке бумаги! Я увидел ее! Что за благородная, что за ангельская душа! Она плакала, целовала мои руки, но она любит другого. Я там провел два дня. В эти два дня она вспомнила прошлое, и ее сердце опять обратилось ко мне. Прав я или нет, не знаю, говоря так! Но она мне сказала: «Не плачь, не грусти, не всё еще решено; ты и я и более никто!» Это слова ее положительно. Я провел не знаю какие два дня, это было блаженство и мученье нестерпимые! К концу второго дня я уехал с полной надеждой. Но вполне вероятная вещь, что отсутствующие всегда виноваты. Так и случилось! Письмо за письмом, и опять я вижу, что она тоскует, плачет и опять любит его более меня! Я не скажу, Бог с ней! Я не знаю еще, что будет со мной без нее. Я пропал, но и она тоже. Можете ли Вы себе представить, бесценный и последний друг мой, что она делает и на что решается, с ее необыкновенным, безграничным здравым смыслом! Ей 29 лет; она образованная, умница, видевшая свет, знающая людей, страдавшая, мучившаяся, больная от последних лет ее жизни в Сибири, ищущая счастья, самовольная, сильная, она готова выйти замуж теперь за юношу 24 лет, сибиряка, ничего не видавшего, ничего не знающего, чуть-чуть образованного, начинающего первую мысль своей жизни, тогда как она доживает, может быть, свою последнюю мысль, без значенья, без дела на свете, без ничего, учителя в уездной школе, имеющего в виду (очень скоро) 900 руб. ассигн<ациями> жалованья.{407} Скажите, Алекс<андр> Егоров<ич>, не губит она себя другой раз после этого? Как сойтись в жизни таким разнохарактерностям, с разными взглядами на жизнь, с разными потребностями? И не оставит ли он ее впоследствии, через несколько лет, когда еще она <3 нрзб>, не позовет ли он ее смерти! Что с ней будет в бедности, с кучей детей и приговоренною к Кузнецку? Кто знает, до чего может дойти распря, которую я неминуемо предвижу в будущности; ибо будь он хоть разыдеальный юноша, но он все-таки еще не крепкий человек. А он не только не идеальный, но… Всё может быть впоследствии. Что, если он оскорбит ее подлым упреком, когда поверит <?>, что она рассчитывала на его молодость, что она хотела сладостраст<но> заесть век, и ей, ей! чистому, прекрасному ангелу, это, может быть, придется выслушать! Что же? Неужели это не может случиться? Что-нибудь подобное да случится непременно; а Кузнецк? Подлость! Бог мой, — разрывается мое сердце. Ее счастье я люблю более моего собственного. Я говорил с ней обо всем этом, то есть всего нельзя сказать, но о десятой доле. Она слушала и была поражена. Но у женщин чувство берет верх даже над очевидностью здравого смысла. Резоны упали перед мыслию, что я на него нападаю, подыскиваюсь (Бог с ней); и защищая его (что, дескать, он не может быть таким), я ни в чем не убедил ее, но оставил сомнение: она плакала и мучилась. Мне жаль стало, и тогда она вся обратилась ко мне — меня жаль! Если б Вы знали, что это за ангел, друг мой! Вы никогда ее не знали; что-то каждую минуту вновь оригинальное, здравомыслящее, остроумное, но и парадоксальное, бесконечно доброе, истинно благородное — у ней сердце рыцарское: сгубит она себя. Не знает она себя, а я ее знаю! По ее же вызову я решился написать ему всё, весь взгляд на вещи; ибо, прощаясь, она совершенно обратилась опять ко мне всем сердцем. С ним я сошелся: он плакал у меня, но он только и умеет плакать! Я знал свое ложное положение; ибо начни отсоветовать, представлять им будущее, оба скажут: для себя старается, нарочно изобретает ужасы в будущем. Притом же он с ней, а я далеко. Так и случилось. Я написал письмо длинное ему и ей вместе. Я представил всё, что может произойти от неравного брака. Со мной то же случилось, что с Gil Blas’ом и archevêque de Grenade,[51] когда он сказал ему правду.{408} Она отвечала горячо, его защищая, как будто я на него нападал. А он истинно по-кузнецки и глупо принял себе за личность и за оскорбление — дружескую, братскую просьбу мою (ибо он сам просил у меня и дружбы и братства) подумать о том, чего он добивается, не сгубит ли он женщину для своего счастья; ибо ему 24 года, а ей 29, у него нет денег, определенного в будущности и вечный Кузнецк. Представьте себе, что он всем этим обиделся; сверх того, вооружил ее против меня, прочтя наизнанку одну мою мысль и уверив ее, что она ей оскорбительна. Мне написал ответ ругательный. Дурное сердце у него, я так думаю! Она же после первых вспышек уже хочет мириться, сама пишет мне, опять нежна… опять ласкова, тогда как я еще не успел оправдаться перед нею. Чем это кончится, не знаю, но она погубит себя, и сердце мое замирает. Верьте мне, не верьте, Алекс<андр> Егор<ович>, говорю Вам как Богу, но ее счастье мне дороже моего собственного. Я как помешанный в полном смысле слова всё это время. Смотры у нас были, и я, измученный и душевно и телесно, брожу как тень. Не заживает душа и не заживет никогда. От Вас думал хоть строчку получить (никого-то нет со мною), и Вы молчите; а теперь Господь знает, увидимся или нет? Ради Бога, не оставляйте меня! Что стоит Вам черкнуть два-три слова? Пишите мне через почту, умоляю Вас. Ведь Вы мне друг, брат, не правда ли? Чем это всё кончится, не знаю. Хоть бы сердце вырвать да похоронить, а с ним всё! Ради Бога, пишите как можно скорее о своей судьбе: приедете или нет? Я ничего Вам не, смею советовать; сами знаете. Но, ради Бога, уведомляйте меня скорее. Вы пишете про Маркиза{409} и спрашиваете советов. Что сказать, не знаю! Вы пишете, что она его ненавидит, дурной признак! Лучше была бы равнодушна!{410} Слышал от Демчинского, что Андр<ей> Родион<ович> говорил ему, будто бы X. хочет зимой за границу. Так ли? Что тогда Вы?

Напишите Марье Дмитриевне, что хотите? Если б Вы, знали, с каким чувством и уважением она говорит о Вас. Но Вы ее никогда не знали! О Паше просил Слуцкого и других хлопотать в Омске, да еще о пособии (отец тоже ее не забывает и помогает). Пособие двинулось вперед. Слуцкий так обязателен, отвечал мне до невероятности вежливо. Сделал всё, что мог. Но о Паше пишет, что нет вакансии и что только один государь может утвердить сверхкомплектного, а в кандидаты запишут. Похлопочите у Гасфорта, ради Бога, может быть, еще есть надежда принять его на нынешний год.{411} Еще одна крайняя просьба до Вас. Ради Бога, ради света небесного, не откажите. Она не должна страдать. Если уж выйдет за него, то пусть хоть бы деньги были. А для того ему надо место, перетащить его куда-нибудь. Он теперь получает 400 руб. ассиг<нациями> и хлопочет держать экзамен на учителя выше, в Кузнецке же. Тогда у него будет 900 руб. Я еще не знаю, что можно для него сделать, я напишу об этом. Но теперь поговорите о нем Гасфорту (как о молодом человеке достойном, прекрасном, со способностями; хвалите его на чем свет стоит, что Вы знали его; что ему не худо бы дать место выше. У него, кажется, есть класс. Если Вы будете в милости у Гасфорта, ради Бога, скажите, что Вам это стоит. Гернг<россу> тоже о нем напишите что-нибудь. Я Вам напишу еще, скажу, что именно: а теперь только слово закиньте Гасфорту при случае. Его зовут: Николай Борисович Вергунов. Он из Томска. Это всё для нее, для нее одной. Хоть бы в бедности-то она не была, вот что!){412} Ей-богу, не знаю, кто интриговал против Вас в Омске. Здесь все говорили об этом; но никто ничего не знает. Однако месяц тому назад пронесся слух, что Вы назначены советником в Барнаул, и чрезвычайно вероятный так с виду. Так ли? ради Бога, напишите скорее. Вы пишете сюда иным часто о том, что Вам предлагают места, что Вы делаете знакомства и проч. Здесь смотрят иронически, кажется, все, и потому предупреждаю Вас, не пишите им в этом роде. Всех удивляет, что Вы едете в Сибирь, тогда как Вам в Петербурге много обещают, и, не понимая Вашей причины, думают, что Вы хвастаете. Ламот даже преиронически улыбается, говоря об Вас, а Демч<инский> говорит, что Ваши письма читать — надо мундир надевать. Плюньте на всё. Пишите им, но не оскорбляя их мелкого самолюбия. С горными я познакомился только с Пишко и Самойловым; хорошие люди; остальных не застал. С Гернгр<оссом> разъехался на дороге. Если меня произведут, то желаю в Барнаул. А если иначе и в Россию, тем лучше.{413} Ради Христа, не забывайте меня.

Есть еще к Вам одна самая экстренная просьба. Если можете — сделайте, а если нет — суда нет! Друг мой, если произведут, да и вообще, в августе мне нужны деньги, очень, крайне, хоть зарежься. Вы не поверите, сколько мне стоили мои экспедиции,{414} а я рискну на другую. У меня долгу до 100 руб. сер<ебром>. Живу я бедно, но расходы экстренные.

Мне, чувствую это (на всякий случай), нужны, очень нужны будут деньги. Теперь именно нужны до зареза. Молите брата (которого прошу расцеловать без конца), чтоб выслал, если может, скорее. Вас же прошу вот что: если есть у Вас действительно надежда и убеждение, что мне позволят печатать (но только в этом случае), то, ради Бога, займите (ибо у Вас самих, верно, нет) 300 руб. сер<ебром> до января. Уж если позволят печатать, то я и не такие деньги отдать могу в январе. Я Вас не окомпрометирую. Только если есть у Вас у кого занять. Но если Вам очень тяжело — не хлопочите, ибо тяжко занимать. У X. не занимайте, ради Бога, ибо это уже слишком большая жертва будет для меня с Вашей стороны. Если займете, то высылайте тотчас же на Ламота. Ради Бога, простите за подобные просьбы. Во-первых, я Ваших обстоятельств не знаю в этом роде, а во-вторых, я сам как помешанный. Ради Бога, не подумайте чего-нибудь. Прощайте, скоро еще что-нибудь напишу. Ради Бога, пишите скорее обо всем. Не забывайте меня.



Ваш Ф. Достоевский.



Обнимаю Вас бессчетно вместе с братом. Другим поклон. Не скрывайте от меня ничего.

53. M. M. ДОСТОЕВСКОМУ

9 ноября 1856. Семипалатинск

Семипалатинск, 9 ноября, 1856.



Добрый брат мой, друг мой неизменный и верный, письмо это передаст тебе Ал<ександр> Егор<ович>, которому я так много обязан.{415} Я получил письмо твое с прошлого почтой. Удивляюсь, что ты так поздно узнал о моем производстве. Я 30-го октября уже знал это. (Поблагодари К. И. Иванова и Ольгу Ивановну. Они мне прислали приказ;{416} да, кроме того, 30-го же октября, из штаба, пришла к военному губернатору{417} бумага о моем производстве.) Повторяю вместе с тобою: дай Бог долго и счастливо царствовать нашему ангелу-государю! Нет слов, чтобы выразить ему мою благодарность. Обнимаю тебя от всей души и благодарю за поздравление. Письма твоего я ждал бесконечное время. Друг мой, брось свою систему: хоть понемножку, да почаще уведомляй меня о себе. Иногда тебе нечего выслать мне, я знаю это, но что до этого, все-таки пиши! Ты обещаешься, друг мой, выслать мне деньги с будущею почтою и уверяешь в помощи добрейших сестер и тетушки. Добрый друг, если б ты только знал, как я нуждаюсь. Эта помощь придет очень кстати; ибо я не знал бы, как обмундироваться. Обмундировка здесь стоит гораздо дороже (в 11/2 раза), чем в Петербурге. Я взял, что необходимо, в лавках в долг. Но многое еще остается завести. Между прочим, у меня совсем нет белья. Теперь я получаю жалованье. Но жалованье, в первое время, с вычетами и проч. невелико. К тому же я задолжал (конечно, таким людям, которые будут ждать на мне, но все-таки должен). Пишу это, друг мой, тебе не потому, чтоб не нашел ничего важнее, как тотчас же заговорить о деньгах и просить тебя о присылке. Нет! Да и ты сам меня не считаешь таким, я уверен в том, но вот для чего: для того, чтоб хоть немного оправдаться перед тобой, ибо я перед тобой много виноват, надеясь на твои деньги и истратив больше, чем могу тратить. Но, брат милый! Если были траты экстренные, то я в них был не властен. Ту, которую я любил, я обожаю до сих пор. Чем это кончится, не знаю. Я сошел бы с ума или хуже, если б не видал ее. Всё это расстроило мои дела (не думай, что я с ней делюсь, ей отдаю; не такая женщина, она будет жить грошем, а не примет). Это ангел Божий, который встретился мне на пути, и связало нас страдание. Без нее я бы давно упал духом. Что будет, то будет! Ты очень беспокоился о возможности моего брака с нею.{418} Друг милый, кажется, этого никогда не случится, хоть она и любит меня. Это я знаю. Но что будет, то будет! Она умоляет тебя простить ее за то, что она тебе не ответила. Она была в страшно худых обстоятельствах в это время. А после долгого промедления ей показалось совестно отвечать. Письмо твое восхитило ее.{419} Но довольно об этом.

Теперь у меня начинается новая жизнь! Ал<ександр> Его<рович> спрашивает: о чем еще просить и чего я желаю? (он предан мне, как брат родной). Я и сам не знаю, чего желать теперь; ибо возврата в Россию я и без перевода в армию скоро достигну. Если б я желал возвратиться поскорее в Россию, то для того, чтоб обнять вас и посоветоваться с знающими докторами о болезни моей (припадки). Всего скорее я б желал отставки и потому прошу Ал<ександра> Егор<овича> написать мне поскорее и поутвердительнее: могу ли я надеяться просить о ней по слабости здоровья? Отставка полезна была бы мне: во-1-х) для поправления здоровья, 2) свобода; возможность заниматься литературой (удобнее) и, наконец, дала бы мне более денег. Ибо даже здесь мне уже 2 раза предлагали (надеявшиеся, что меня выпустят по манифесту совсем на свободу) занятия, которые, может быть, совершенно обеспечили бы меня.{420} Но я рассчитываю, ожидаю и надеюсь на позволение печатать; на то заранее и слишком скоро понадеявшись, я и задолжал необдуманно (я рассчитывал на «Детскую сказку», которую вы думали напечатать? Почему не напечатали, была ли попытка, а если была, то что сказали? — ради Христа, напиши обо всем этом).{421} Друг мой, я был в таком волнении последний год, в такой тоске и муке, что решительно не мог заниматься порядочно. Я бросил всё, что и начал писать, но писал урывками. Но и тут не без пользы, ибо вылежалась, обдумалась и полунаписалась хорошая вещь. Да, друг мой, я знаю, что сделаю себе карьеру и завоюю хорошее место в литературе. К тому же я думаю, что литературой, обратив на себя внимание, я выпутаюсь из последних затруднений, оставшихся в моей горькой доле. Меня мучает сильно обилие материалу для письма. Мучают тоже вещи в другом роде, чем романы. Я думаю, я бы сказал кое-что даже и замечательного об искусстве, вся статья в голове моей и на бумаге в виде заметок,{422} но роман мой влек меня к себе. Это сочинение очень, большое. Роман комический, началось с шуточного и составилось то, чем я доволен. Будут очень и очень хорошие вещи в нем. Ради Бога, не сочти меня хвастуном. Нет человека справедливее и строже меня к самому себе в этом отношении, и если б знали то мои бывшие критики! Отрывки, совершенно оконченные эпизоды, из этого большого романа, я бы желал напечатать теперь. Это бы дало мне и известность и деньги. Ради Христа, справься по возможности: возможно ли это, и напиши ко мне.

Ангел мой, я боялся за тебя ужасно. Твои сигары, когда я прочел о них в твоем письме, потом в газетах, испугали меня. Я ужаснулся риску всем, что имеешь, на такое рискованное предприятие. Это значит искушать судьбу. Один раз, была удача с папиросами; но решаться на вторую удачу и искушать судьбу — слишком рискованно.{423} Я всё лето боялся за тебя. Дай Бог, чтоб тебе повезло! Впрочем, я говорю, мало зная это дело.

Милый друг, ты пишешь о сестрах: это ангелы! Что за прекрасное семейство наше! Что за люди в нем! Где брат Андрей и что с ним делается? Давно уже ни слуху ни духу; напишу ему непременно. Письмо это пишу тебе наскоро, чтоб только ответить на твое. Но скоро буду опять писать к Ал<ександру> Егор<овичу>. Тогда опять напишу тебе, подробнее и полнее; ибо тогда и о себе буду знать более. Сестрам и дяде надо бы теперь написать, но одну почту еще подожду от сестер писем. Варенька хотела прислать мне белья (а я весь обносился и, несмотря на дороговизну, принужден был занять, чтоб сделать себе что-нибудь из белья), она спрашивает: на какой адрес прислать белье? Я до сих пор не понимаю ее вопроса: но на тот же адрес, на который она письма пишет? Если увидишь, расцелуй ее за меня, а не увидишь, так напиши, что я целую их всех. Варенька добрая прислала мне 25 руб. (которые я получил только в августе, с нарочным), и Бог знает, как они помогли мне!

Я нанял себе квартиру, с прислугою, с отоплением и со столом за 8 руб. сереб<ром> в месяц.{424} Одним словом, живу, как жид. Ради Бога, брат, неужели ты до сих пор не можешь мне прямо адресовать писем, а не через начальство? Ведь, я уверен, даже по манифесту, ты освобожден от последнего надзора. Ради Бога, пиши прямо. (Государь — это сама ангельская доброта!) Тороплюсь окончить тебе письмо. Здоровье мое по-прежнему. Но осенью я таки хворал несколько. Припадки же не покидают. Нет-нет да и придут.{425} Каждый раз после них я падаю духом; я чувствую, что от них теряю память и способности. Уныние и какое-то нравственно-униженное состояние — вот следствие моих припадков. Здоров ли ты? Здоровы ли домашние? Что Эмилия Федоровна, кланяйся ей и расцелуй детей за меня. Пиши немедленно и непременно. Если нечего послать, то посылай пустое письмо. Ангел мой, мне письмо твое дороже денег! Ведь я один, совсем один, ведь ты не знаешь ничего о моем положении. Да и что рассказать на 4-х страницах бумаги, когда годы нужно, чтобы передать всё друг другу! О, если б нам увидеться. Прощай, ангел мой, не надолго, скоро напишу опять, только и ты напиши, чаще как можно пиши. Обнимаю тебя, твой весь Ф. Дост<оевский>.

Смотри же, пиши!

54. Ч. Ч. ВАЛИХАНОВУ



Семипалатинск, 14 декабря 56.



Письмо Ваше, добрейший друг мой, передал мне Александр Николаевич.{426} Вы пишете так приветливо и ласково, что я как будто увидел Вас снова перед собою. Вы пишете мне, что меня любите. А я Вам объявляю без церемонии, что я в Вас влюбился. Я никогда и ни к кому, даже не исключая родного брата, не чувствовал такого влечения как к Вам, и Бог знает, как это сделалось. Тут бы можно много сказать в объяснение, но чего Вас хвалить! Вы, верно, и без доказательств верите моей искренности, дорогой мой Вали-хан, да если б на эту тему написать 10 книг, то ничего не напишешь: чувство и влечение дело необъяснимое. Когда мы простились с Вами из возка, нам всем было грустно после целый день. Мы всю дорогу вспоминали о Вас и взапуски хвалили. Чудо как хорошо было бы, если б Вам можно было с нами поехать! Вы бы произвели большой эффект в Барнауле.{427} В Кузнецке (где я был один) (NB Это секрет) я много говорил о Вас одной даме, женщине умной, милой, с душою и сердцем, которая лучший друг мой. Я говорил ей о Вас так много, что она полюбила Вас, никогда не видя, с моих слов, объясняя мне, что я изобразил Вас самыми яркими красками. Может быть, эту превосходную женщину Вы когда-нибудь увидите и будете тоже в числе друзей ее, чего Вам желаю. Потому и пишу Вам об этом.{428} Я почти не был в Барнауле. Впрочем, был на бале и успел познакомиться почти со всеми. Я больше жил в Кузнецке (5 дней). Потом в Змиеве и в Локте.{429} Демчинский был в своем обыкновенном юморе во всё время. Семенов превосходный человек. Я его разглядел еще ближе.{430} Много бы можно было Вам рассказать, чего в письме не упишешь. Но когда-нибудь кое-что узнаете, а вот теперь, когда в душе моей вдруг, неожиданно (и ждал и не ждал) накопилось столько горя, забот и страху за то, что мне дороже всего на свете, теперь, когда я совершенно один (а действовать надо), — теперь я раскаиваюсь, что не открыл Вам главнейших забот моих и целей моих и всего, что уже с лишком два года томит мое сердце до смерти! Я был бы счастлив. Дорогой мой друг, милый Чекан Чингисович, я пишу Вам загадки. Не старайтесь их разгадывать, но пожелайте мне успеха. Может быть, скоро услышите обо всем от меня же. Приезжайте, если возможно, скорее к нам, а уже в апреле непременно. Не переменяйте своего намерения. Так бы хотелось Вас увидеть, да и Вы верно не соскучитесь. Вы пишете, что Вам в Омске скучно — еще бы!{431} Вы спрашиваете совета: как поступить Вам с Вашей службой и вообще с обстоятельствами. По-моему, вот что: не бросайте заниматься. У Вас есть много материалов. Напишите статью о Степи. Ее напечатают (помните, мы об этом говорили). Всего лучше, если б Вам удалось написать нечто вроде своих «Записок» о степном быте, Вашем возрасте там и т. д.{432} Это была бы новость, которая заинтересовала бы всех. Так было бы ново, а Вы конечно знали бы что писать (например, вроде «Джона Теннера» в переводе Пушкина, если помните).{433} На Вас обратили бы внимание и в Омске, и в Петербурге. Материалами, которые у Вас есть, Вы бы заинтересовали собою Географическое общество. Одним словом, и в Омске на Вас смотрели бы иначе. Тогда бы Вы могли заинтересовать даже родных Ваших возможностью новой дороги для Вас. Если хотите будущее лето пробыть в Степи, то ждать еще можно долго. Но с 1-го сентября будущего года Вы бы могли выпроситься в годовой отпуск в Россию. Год прожив там, Вы бы знали что делать. На год у Вас были бы средства; поверьте, что их нужно не так много. Главное, с каким расчетом жить и какой взгляд иметь на это дело. Всё относительно и условно. В этот год Вы бы могли решиться на дальнейший шаг в Вашей жизни. Вы бы сами выяснили себе результат, то есть решили бы, что делать далее. Воротясь в Сибирь, Вы бы могли представить такие выгоды или такие соображения (мало ли что можно изобразить и представить!) родным своим, что они, пожалуй, выпустили бы Вас и за границу, то есть года на два в путешествие по Европе. Лет через 7–8 Вы бы могли так устроить судьбу свою, что были бы необыкновенно полезны своей родине. Наприм<ер>: не великая ли цель, не святое ли дело быть чуть ли не первым из своих, который бы растолковал в России, что такое Степь, ее значение и Ваш народ относительно России, и в то же время служить своей родине просвещенным ходатайством за нее у русских. Вспомните, что Вы первый киргиз — образованный по-европейски вполне. Судьба же Вас сделала вдобавок превосходнейшим человеком, дав Вам и душу и сердце. Нельзя, нельзя отставать; настаивайте, старайтесь и даже хитрите, если можно. А ведь возможно всё, будьте уверены. Не смейтесь над моими утопическими соображениями и гаданиями о судьбе Вашей, мой дорогой Вали-хан. Я так Вас люблю, что мечтал о Вас и о судьбе Вашей по целым дням. Конечно, в мечтах я устраивал и лелеял судьбу Вашу. Но среди мечтаний была одна действительность: это то, что Вы первый из Вашего племени, достигший образования европейского. Уж один этот случай поразителен, и сознание о нем невольно налагает на Вас и обязанности. Трудно решить: какой сделать Вам первый шаг. Но вот еще один совет (вообще) — менее загадывайте и мечтайте и больше делайте: хоть с чего-нибудь да начните, хоть что-нибудь да сделайте для расширения карьеры своей. Что-нибудь все-таки лучше, чем ничего. Дай Вам Бог счастья.

Прощайте, дорогой мой, и позвольте Вас обнять и поцеловать раз 10. Помните меня и пишите чаще. Цуриков мне нравится, он прям, но я еще мало знаю его. Съедетесь ли Вы с Семеновым и будете ли вместе в Семипалатинске? Тогда нас будет большая компания. Тогда, может быть, много переменится и в моей судьбе. Дал бы Бог! Вам кланяется Демчинский. Пишу Вам у него на квартире, за тем столом, на котором мы обыкновенно завтракали или вечером пили чай в ожидании обиженных сирот.{434}

Напротив меня сидит Цуриков и тоже Вам пишет. Демчинский же спит и храпит. Теперь 10 часов вечера. Я не понимаю, отчего очень устал. Хотелось бы Вам написать кое-что о Семипалатинске; есть вещи очень смешные. Да не упишешь и 10-й доли, если писать как следует. Прощайте же, добрый мой друг. Пишите мне чаще. А я всегда буду Вам отвечать. Может быть, рискну в другой раз написать и о своих делах. Поклонитесь от меня Д<уро>ву и пожелайте ему от меня всего лучшего. Уверьте его, что я люблю его и искренно предан ему.



Ad<d>io![52]



NB. С.{435} Вам кланяется, рассказывала, как Вы ее сманивали в Омск. Она о Вас помнит и очень Вами интересуется.

55. А. Е. ВРАНГЕЛЮ



Семипалатинск, 21 декабря 1856 г.



Добрейший, бесценный мой Александр Егорович. Вот уже сколько времени с нетерпеньем жду Вашего письма и ничего не получаю. Получили ль Вы мое, в котором я уведомлял Вас, что недели на две хочу уехать из Семипалатинска?{436} Но если Вы и получили, то, конечно, Ваш ответ на него еще не мог прийти; я же говорю про то письмо Ваше, которое Вы обещали написать мне, еще и не ожидая от меня ответа. Вы хотели мне выслать офицерские вещи. Я уже уведомил Вас, добрейший друг мой, чтоб Вы не разорялись напрасно для меня, что всей экипировки мне не надо (ибо во всяком случае она поздно придет) и что если мне действительно очень нужны были некоторые из вещей, н<а>прим<ер> кивер, форменные погоны, нумерные пуговицы и т. д., то это единственно потому, что здесь этого нет, — надо выписывать. И потому-то я Вас и уведомлял, что вот эти мелочи я готов принять от Вас с благодарностию. Но если заготовка этих вещей и покупки их задержали Вас, так что Вы, ожидая окончания этих закупок, и не писали ко мне, — то напрасно, конечно напрасно! Друг мой добрый и незабвенный, Вы, которому я и без того так много обязан, — неужели какие-нибудь подобные мелочи могут помешать Вам писать ко мне? Но, может быть, я ошибаюсь, может быть, время уже успело изгладить в Вашей душе память обо мне и Вы не так уже любите меня, как прежде! Кто знает! Но нет! Мне грешно говорить это. Вы так много для меня сделали, что сомнение, которое бы могло закрасться в сердце мое, было бы неблагодарностию к Вам! Не хочу этих сомнений, гоню их и, обняв Вас от души, хочу говорить с Вами по-прежнему, как бывало в Семипалатинске, когда Вы для меня были всем: и другом и братом, и когда мы оба делили друг с другом свои заботы… сердечные.

Во-первых, давно ли Вы видели Тотлебена? В Петербурге ли он? А если там, то передали ли Вы ему мою благодарность? Скажите ему, друг мой, что нет у меня слов, чтобы выразить ему ее, и что я вечно буду благоговеть пред ним, всю мою жизнь, и никогда не забуду того, что он для меня сделал.{437} Ради Бога, добрый друг мой, напишите мне обо всем этом поскорее. Обещал я Вам письмо большое и вот пишу на полулисте. Причина тому, что не знаю, застанет ли Вас мое письмо в Петербурге. Вы писали мне, что хотите ехать в Ирбит, и, Бог знает, может быть, Вы вздумаете доехать и до Барнаула. В таком случае, не знаю, пролежит ли мое письмо до Вашего возвращения, или Вам его перешлют уже из Петербурга туда, где Вы будете находиться. Вот почему и пишу Вам коротко о том, об чем мог бы написать и подлиннее. Есть и еще причина, которую Вы поймете из следующих слов: «Бог знает, как бы я желал переговорить с Вами изустно, а не на письме!» Если б я мог видеть Вас, я бы Вам кое-что передал, а теперь нельзя. Скажу только одно: я ездил в Барнаул и в Кузнецк с Демчинским и Семеновым (член Географического общества). В Барнаул мы приехали 24-го декабря[53] (в день именин X.), и Гернгросс, не видав еще нас, прямо пригласил нас через Семенова на бал. Он мне очень понравился. Не знаю, почему он теперь, вдруг, стал несколько предубежден против Вас. Он прямо мне говорил это. Она мне очень понравилась, всем, но напрасно она видимо отдалялась от меня. Она была со мной вежлива, мила, всё было, по-видимому, хорошо, но она очевидно не доверяла мне. Но если б даже она и подозревала, что я знаю об Вашем романе<?>, неужели она считала меня неблагородным человеком? Надо заметить, что она об Вас видимо старалась говорить как можно суше, даже с легонькой насмешкой. Не знаю, почему мне это очень понравилось — то есть не насмешка, а тактика. Она очень умна. Я уверен, что она когда захочет — обольстительна. Я желал всеми силами души, чтоб и сердце ее своими качествами соответствовало остальному. Но она его далеко припрятала от любопытных. Раза четыре мы с ней сходились на бале и говорили. Я нарочно не танцевал, чтоб говорить с ней.

О барнаульских я не пишу Вам. Я с ними со многими познакомился; хлопотливый город, и сколько в нем сплетен и доморощенных Талейранов! В Барнауле я пробыл сутки и отправился один в Кузнецк. Там пробыл 5 дней и, воротившись, пробыл еще сутки в Барнауле. Обедал у Гернгросса и был у него до вечера. Он обошелся со мной превосходно. За столом я сделал маленькую неловкость: сын их, мальчик лет 8, мне очень понравился; он ужасно похож на мать. Я это сказал. Она возразила, что нет сходства. Я начал подробно разбирать это сходство. Представьте же себе: этого мальчика, как я после узнал, они считают в семействе чуть не уродом! Хорош мой комплимент!

Друг мой, Вы, кажется, были очень откровенны с X. в Петербурге и показывали ей мои письма? Так ли это? По крайней мере, когда я ездил в Кузнецк, она сказала Семенову (с которым я превосходно сошелся), что я поехал в Кузнецк жениться, что там есть женщина, которую я люблю, и что она знает это от Вас?

Портрет Ваш получил. Благодарю, друг мой, благодарю! Чемодана, который Вы мне подарили, не получил. Гернгросс ни слова не сказал мне о нем. А мне спросить было совестно. Конечно, он забыл, но это всё равно, ибо, может быть, чемодан у Остермейера. Получу после, если он у него. Книги Ваши и минералы, по всей вероятности, в Змиеве у Остермейера, в тех 4-х ящиках, которые были отправлены летом к нему. В Змиев мы, в обратный путь, приехали ночью. У Остермейера я быть не мог. Но будьте уверены, что всё будет спасено и доставлено Вам. Я еще надеюсь быть в Змиеве.

Теперь, друг мой, хочу объявить Вам об одном важном для меня деле. Вам, как другу моему, это должно быть открыто. Коротко и ясно: если не помешает одно обстоятельство,{438} то я до масленицы женюсь{439} — Вы знаете на ком. Никто, кроме этой женщины, не составит моего счастья. Она же любит меня до сих пор, и я выполнял ее желание. Она сама мне сказала: «Да». То, что я писал Вам об ней летом, слишком мало имело влияния на ее привязанность ко мне.{440} Она меня любит. Это я знаю наверно. Я знал это и тогда, когда писал Вам летом письмо мое. Она скоро разуверилась в своей новой привязанности. Еще летом по письмам ее я знал это. Мне было всё открыто. Она никогда не имела тайн от меня. О, если б Вы знали, что такое эта женщина!

Я Вам пишу наверно, что я женюсь; между прочим, может быть одно обстоятельство, о котором долго рассказывать, но которое может отдалить брак наш на неопределенное время. Это обстоятельство совершенно постороннее. Но мне, по всем видимостям, кажется, что оно не случится. А если его не будет, то следующее письмо Вы получите от меня, когда уже всё будет кончено.

Денег у меня нет ни копейки. По самым скромным и скупым расчетам мне, на всё, надо 600 руб. серебром. Я намерен их занять у Ковригина (он в Омске, но скоро приедет). Мы с ним в последнее время сошлись очень хорошо. Я надеюсь, что он мне даст. А если не даст, то всё рушится, по крайней мере, на неопределенное время. Я займу у Ковригина на далекий срок, т<о> е<сть> на год по крайней мере. Но с будущей почтой пишу в Москву к дяде, человеку богатому, который не раз помогал нашему семейству, и прошу у него 600 руб. серебром.{441} Если даст мне, то я тотчас же отдам Ковригину. Если же не даст, то надо самому достать деньги, ибо этот долг — священный долг и отдать его надо как можно скорее.

На брата я надеяться не могу. Если б у него были деньги, он дал бы мне. Но он пишет, что обстоятельства его худы, по крайней мере теперь. И потому одна надежда и на отдачу долга и на средства к будущей жизни моей; это: если мне позволят печатать. Не удивляйтесь, друг мой, что я, не имея ничего, занимаю такие куши, как 600 руб. серебром. Но у меня есть готового для печати с лишком на 1000 руб. серебром. След<овательно>, будет чем отдать, если позволят печатать и если дядя не пришлет. Но если печатать не позволят еще год — я пропал. Тогда лучше не жить! Никогда в жизни моей не было для меня такой критической минуты, как теперь. И потому поймите, бесценнейший друг мой, как важно для меня хоть какое-нибудь известие о позволенье печатать. И потому умоляю Вас, как Бога, если могли что-нибудь узнать об этом (я просил Вас об этом еще в прошлом письме), то уведомьте немедленно. Умоляю Вас об этом, и если в Вас еще прежние чувства ко мне, Вы примете мою просьбу и исполните ее. Так ли, друг мой, обманываюсь я или нет? (почему не напечатана моя «Детская сказка», о которой Вы мне писали? Не отказали ли? Это очень важно мне знать. Разумеется, я готов печатать, хоть навсегда, без имени или псевдонимом).{442} Если Ковригин даст денег, я постараюсь выехать между 20-м и 25-м января и дней через 20 возвращусь в Семипалатинск уже с женой. В Барнауле надеются, не знаю почему, что Вы там будете. Не сойдемся ли мы там?

Видите ли Вы моего брата? Ради Бога, увидайтесь с ним, поговорите обо мне в мою пользу. Я не прошу у него денег: у него нет. Но прошу его, если он может, выслать мне кой-какие вещи! Мне бы очень хотелось иметь их. Да скажите брату, чтоб написал мне всё, что знает о всех закулисных тайнах теперешней литературы. Это для меня очень важно.

Но прежде чем прощусь с Вами в этом письме — еще просьба: об ней прошу Вас на коленях. Помните, я Вам писал летом про Вергунова. Я просил Вас ходатайствовать за него у Гасфорта.{443} Теперь он мне дороже брата родного. Слишком долго рассказывать мои отношения к нему. Но вот в чем дело. Ему последняя надежда устроить судьбу свою — это держать экзамен в Томске, чтоб получить право на чин и место в 1000 руб. ассигн<ациями> жалованья. Всё дадут, если он выдержит экзамен. Но без протекции ничего не будет. Всё зависит от директора гимназии Томской статского советника Федора Семеновича Мещерина. Если б кто-нибудь из лиц влиятельных написал о Вергунове Мещерину, уведомляя, что когда он будет держать экзамен, то обратить на него внимание, то конечно Мещерин всё сделает. О Вергунове не грешно просить: он того стоит. И потому прошу Вас, если у Вас есть кто-нибудь из родных или знакомых по Министерству просвещенья, имеющих важную должность, то нельзя ли написать Мещерину письмо о Вергунове? Видите ли Вы Аполлона Майкова? Он знаком с Вяземским. Что, если б это написал Вяземский! Ради Бога, сделайте хоть что-нибудь, подумайте и будьте мне родным братом.

Прощайте, дорогой друг мой, обнимаю Вас. Пишите, ради Христа, поскорее и уведомьте обо всем. Прощайте.



Ваш весь Д<остоевский>.



NB. Не пишите X. о том, что я Вам писал о ней. Не выдавайте меня. Кто знает, может быть, ей не понравится…

56. M. M. ДОСТОЕВСКОМУ



Семипалатинск, 22 декабря, 56 г.



Здравствуй, добрый друг мой. Вот уже сколько времени, как я жду от тебя обещанного письма — письма, которое ты обещал написать мне с первой же почтой, вслед за письмом твоим от 15-го октября. Не знаю, что задержало тебя. Клянусь тебе, милый брат мой, что я не могу примириться с твоими резонами, которыми ты объяснял мне длину интервалов между твоими письмами ко мне. Как бы ни был занят человек — у него всегда найдется 5 минут, чтоб написать несколько строк родному брату. Но я понимаю: тебя верно уведомили из Москвы, что мне оттуда выслали денег. Ты же в своем письме от 14-го[54] октября обещал мне выслать хоть несколько денег с следующей почтой. «Итак, он получил деньги, — подумал ты. — След<овательно>, не нуждается, а потому и письма ему не надо писать». Хорошо, друг мой! Но не говорил ли я тебе, не писал ли, что мне не деньги нужны от тебя, а память и внимание братские. Ты мне писал, что дела твои худы, что денег у тебя нет. Неужели я не могу понять, что ты, человек семейный, обязанный многими заботами, можешь не иметь для меня денег! И какое право имел бы я претендовать на тебя за неприсылку денег, тогда как ты один помогал и поддерживал меня до сих пор! Разве я не знаю и не понимаю всю тяжесть твоих забот по твоим же письмам! И потому пойми, что я ропщу на тебя не потому, что ты обещал мне денег и не прислал (я знаю, что если не прислал, так верно их не было; в твоей доброте и в твоем сердце я не сомневаюсь). Но знай, друг мой, что мне горько то, что, кроме присылки денег, ты, кажется, не считаешь нужным иметь со мной никаких отношений. Может быть, ты скажешь, что тебе нечего писать ко мне. Но рассуди беспристрастно. В прошлом письме ты пишешь мне, что дела твои худы, обещаешь в очень скором времени мне еще письмо — и вдруг молчанье, ни строчки. Что я должен заключить? Что дела твои еще хуже, что они имели влияние на нашу переписку, что, может быть, ты болен или находишься в положении крайне запутанном. А если так, неужели ты думаешь, что я ко всему этому совершенно равнодушен? Нет, я измучился за тебя, я ломал голову о твоем положении, мне тяжело было слышать, что тебе не удается, и я горячо желал получить от тебя какое-нибудь известие. Предполагая во мне равнодушие, ты обижаешь меня. Прерви же наконец свое молчание, друг мой, отвечай мне хоть что-нибудь, пиши и в особенности отвечай на это письмо поскорее. Ты сам увидишь, что это письмо довольно важное, для меня по крайней мере.

Может быть, из прежних писем за последние 2 года и неоднократных намеков моих ты мог видеть, что я любил одну женщину. Имя ее Марья Дмитриевна Исаева. Она была жена моего лучшего друга, которого я любил как брата. Конечно, любовь моя к ней была скрытая и безнадежная. Муж ее был без места; наконец, после долгих ожиданий, он получил место в городе Кузнецке, Томской губернии. Приехав туда, он через 2 месяца умер. Я был в отчаянии, разлучившись с нею. Можешь себе представить, как увеличилось мое отчаяние, когда я узнал о смерти ее мужа. Одна с малолетним сыном, в отдаленном захолустье Сибири, без призора и без помощи! Я терял голову. Я занял и послал ей денег. Я был столько счастлив, что она приняла от меня. О том, что я сам входил в долги, я не рассуждал. Наконец она списалась с своими родными, с отцом своим в Астрахани. С тех пор он помогал ей, и она жила кое-как. Отец звал ее к себе. Она бы поехала, но ей хотелось пристроить прежде сына в Сиб<ирский> кадетский корпус. В Астрахани ей бы не на что было воспитать его; надо бы платить за него деньги. Она боялась обременить отца и боялась упреков сестер, у которых она была бы нахлебницей. В Сибирском же кадетском корпусе дают воспитание прекрасное, и выходящие только 3 года обязаны прослужить в Сибири. Переписка наша тянулась. Я уверен был, что и она по крайней мере поняла, что я люблю ее. Но я, быв солдатом, не мог ей предложить быть моей женой. Ибо чем бы мы жили? Какую бы судьбу она со мной разделила. Но теперь, тотчас же после производства, я спросил ее: хочет ли она быть моей женой, и честно, откровенно объяснил ей все мои обстоятельства. Она согласилась и отвечала мне: «Да». И потому брак наш совершится непременно. Есть только одно обстоятельство, которое может расстроить или, по крайней мере, отдалить наш брак на неопределенное время. Но 90 вероятностей на 100, что этого обстоятельства не будет, хотя надо всё предвидеть. (Об этом обстоятельстве я не пишу: долго рассказывать, после всё узнаешь.) Могу только сказать, что почти наверно я женюсь на ней. Если я женюсь, то свадьба будет сделана до 1/2 февраля, то есть до масленицы. Так уж у нас решено, если всё уладится и кончится благополучно. И потому, друг бесценный, друг милый, прошу и молю тебя, не тоскуй обо мне, не сомневайся, а главное, не пробуй меня отговаривать. Всё это уже будет поздно. Решенье мое неизменимо, да и ответ твой придет, может быть, когда уже всё будет кончено. Я знаю смысл всех твоих возражений, представлений и советов, они все превосходны, я уверен в твоем добром, любящем сердце; но, при всем здравом смысле твоих советов, они будут бесполезны. Я уверен, ты скажешь, что в 36 лет тело просит уже покоя, а тяжело навязывать себе обузу. На это я ничего отвечать не буду. Ты скажешь: «Чем я буду жить?» Вопрос резонный; ибо, конечно, мне стыдно, да и нельзя рассчитывать женатому на то, что ты, н<а>прим<ер>, будешь содержать меня с женой. Но знай, мой бесценный друг, что мне надо немного, очень немного, чтоб жить вдвоем с женой. Я тебе ничего не пишу о Марье Дмитриевне. Это такая женщина, которой по характеру, по уму и сердцу из 1000 не найдешь подобной. Она знает, что я не много могу предложить ей, но знает тоже, что мы очень нуждаться никогда не будем; знает, что я честный человек и составлю ее счастье. Мне нужно только 600 руб. в год. Чтоб получать эти деньги каждогодно, я надеюсь на одно, именно на милость царя, на милость обожаемого существа, правящего нами. Я надеюсь на позволенье печа<та>ть. Я смею питать в себе уверенность, что моя надежда не химера. Я надеюсь, что мудрый монарх наш, это ангельское сердце, кинет и на меня свой взгляд и позволит и мне, по мере сил моих, быть полезным. А в своих силах, если только получу позволение, я уверен. Не сочти, ради Христа, за хвастовство с моей стороны, брат бесценный, но знай смело, будь уверен, что мое литературное имя — непропадшее имя. Материалу в 7 лет накопилось у меня много, мысли мои прояснели и установились; и теперь, когда каждый несет лепту свою на общую пользу, — не откажут и мне быть полезным. Верю, надеюсь и благоговею к решению монарха. А если позволят печатать — я уверен в 600 руб. в год. О возможности иметь детей — заботиться еще далеко. А если будут, то и воспитаны будут, будь уверен. Ты скажешь, что, может быть, заботы мелкие изнурят меня. Но что же за подлец я буду, представь себе, что из-за того только, чтоб прожить как в хлопочках,{444} лениво и без забот, — отказаться от счастья иметь своей женой существо, которое мне дороже всего в мире, отказаться от надежды составить ее счастье и пройти мимо ее бедствий, страданий, волнений, беспомощности, забыть ее, бросить ее — для того только, что, может быть, некоторые заботы когда-нибудь потревожат мое драгоценнейшее существование. Но конец оправданиям! Примирись с фактом, друг мой. Он неотразим, если Бог всё устроит, и всевозможные резоны, самые благоразумные, будут похожи на известное восклицание: «Mais qu’allait-il faire dans cette galère».[55]

Я согласен, что глупо было попасть сыну Оронта на галеру, к туркам, согласен во всем, во всем, во всех резонах, — но, как ни восклицай, как ни жалей, все-таки он dans cette galère, попал в нее, и факт неотразим.{445} Бесценный друг мой, брат милый, не восставай на меня, а помоги мне, и тогда ты будешь мне более другом и братом, чем когда-нибудь. Засим считаю необходимым уведомить тебя о распоряжениях, которые я намерен сделать, чтоб достигнуть цели, и о некоторых обстоятельствах дела. Денег у меня нет ни копейки, а деньги 1-е дело, и потому я решаюсь занять. Я знаю здесь одного человека, расположенного ко мне, богатого и доброго. Я попрошу у него. Мне нужно немало. Надобно сделать хоть какие-нибудь приготовленья, нанять квартиру хоть в три комнаты, иметь хоть необходимейшую мебель. Надобно одеться, надобно и ей помочь. Надобно 100 вещей самых необходимых, но которые стоят денег. Надобно послать за ней закрытую повозку, которую повезут три лошади туда и сюда 1500 верст, — сочти прогоны. Надобно заплатить за свадьбу. Сам я еще не мог до сих пор кончить моей офицерской экипировки. Жалованье мое достаточно, чтоб жить. Но завести всё, сразу, тяжело. Мне прислали 200 руб., из них часть пошла на заплату долга, другая пошла на необходимое белье (ибо сестра прислала одни рубашки), на множество вещей, самых необходимых, самых грубых и простых, но которые стоят денег. Наконец, так как я фронтовой офицер, то мне по крайней мере надо 2 мундира сейчас же: один для службы, для ученья, для караулов, а другой смотровый. Нужна шинель, нужны офицерские принадлежности, каска, шпага, шарф, темляк{446} и т. д. и т. д. Нужны сапоги, наконец, — всё это стоит денег, и потому 200-т руб., с необходимыми посторонними расходами, — далеко недостало.

Наконец, после женитьбы надо жить, до тех пор пока объяснится последнее обстоятельство в судьбе моей, именно: возможность печатать, и потому я намерен занять 600 руб. сереб<ром>. Этого только что разве будет достаточно. Занять же я эту сумму могу, ибо имею уже в руках для печати с лишком на 1000 руб. сер<ебром>. Я не обманываю, занимая, тем более что займу на долгий срок и прямо объясню этому человеку мои обстоятельства, не утаивая ничего. С этой же почтой пишу сестре Вареньке и уведомляю ее обо всем по возможности. В письме предуведомляю ее, что с следующей же почтой пишу к дяде. У дяди я прошу 600 руб. сереб<ром>. Письмо к дяде будет написано очень благоразумно, будь уверен. Вареньку же прошу не удивляться, не ахать, не отсоветовать, а уговорить тетушку, чтоб передали мое письмо дяде в добрую минуту, когда она придет к нему. От дяди я ничего не скрываю. Если даст, то я тотчас же расплачусь здесь, а не даст, — одна надежда на себя, на Бога и Его ангела — монарха нашего! Тебя же умоляю, добрый Миша, тотчас по прочтении этого письма напиши в Москву сестре и посоветуй ей, чтоб они верно отдали письмо мое дяде. Ибо, боясь его, они могут и не передать письма моего. Дяде пишу по почте, в следующую же почту. Ради Бога, брат, сделай это для меня. — Теперь же изложу тебе еще просьбу, прямо к тебе. Брат, ангел мой, помоги мне последний раз. Я знаю, что у тебя нет денег, но мне надобны некоторые вещи, именно для нее. Мне хочется подарить их ей; покупать здесь невозможно, стоит вдвое дороже. Если б я имел деньги, я б тебе выслал; но я не имею и потому, умоляю, не откажи мне в этом последнем пособии. Но умоляю тебя и вот в чем: если тебе чуть-чуть тяжело (то есть если денег у тебя нет, ибо в желании твоем одолжить меня я уверен), — то, ради Христа, не мучь себя и не высылай ничего. Я пойму, я брат твой, и я слишком много имел от тебя доказательств твоей привязанности, чтоб сомневаться в тебе.

Вот вещи, которые я желаю иметь; они почти необходимы.

1) К Пасхе шляпку (здесь нет никаких), конечно, весеннюю.

2) (Теперь же) шелковой материи на платье (какой-нибудь, кроме glasé[56]) — цветом, какой носят (она блондинка, росту высокого среднего, с прекрасной тальей, похожа на Эмилию Федоровну станом, как я ее помню).

Мантилью (бархатную или какую-нибудь) — на твой вкус.

Полдюжины тонких голландских носовых платков, дамских.

2 чепчика (с лентами, по возможности голубыми) недорогих, но хорошеньких.

Косынку шерстяного кружева (если недорого).

NB. Если требования эти покажутся тебе требованиями, если тебе сделается смешно, читая этот реестр, оттого что я прошу чуть ли не на 100 руб. сер<ебром>, — то засмейся и откажи. Если ж ты поймешь всё желание мое сделать ей этот подарок и то, что я не удержался и написал тебе об этом, то ты не засмеешься надо мной, а извинишь меня. — Но прощай! Целую тебя от всей души. Пожелай мне счастья, добрый друг мой. Обнимаю тебя. Кланяйся Эмилии Федоровне, целуй детей и, ради Христа, отвечай на это письмо тотчас же.



Твой брат Ф. Достоевский.



Поздравляю тебя с наступающим Новым годом. Дай Бог тебе более успеха.

57. M. M. ДОСТОЕВСКОМУ



Семипалатинск, 9 марта 1857 года.



Вот уже две недели, бесценный, дорогой брат, как я воротился с женою из Кузнецка, а только теперь нашел минутку, чтоб написать тебе. Дорогой мой, милый мой, ради Бога, не сердись на меня, что я не с первой же почтой по прибытии пишу тебе. Ты у меня всегда в уме и в сердце. Я люблю тебя, как только можно любить. Но конечно ты, зная жизнь, поверишь мне, что у меня с новым порядком вещей завелось столько хлопот, забот и дел, что и не знаю, как голова не треснет. Однако я все-таки успел написать дяде и сестре (по ее же просьбе немедленно). Дядя помог мне, и на время я обеспечен, а там буду надеяться на милость Божию. Сам же не оплошаю, буду работать еще с большею ревностью. Но ты, вероятно, потребуешь подробного описания, как уладились мои дела. Не пускаясь в большие подробности, скажу вообще, что всё кончилось благополучно. Мой добрый знакомый, на которого я надеялся в ожидании помощи от дяди, помог мне и дал мне 600 руб. сер<ебром> на годичный срок (и даже более).{447} Вообще скажу тебе, друг мой, что не этот один человек, а многие еще и кроме него принимали во мне искреннее участие.{448} Двое еще, н<а>прим<ер>, хотели непременно, чтоб я взял у них денег (без всякого срока), — хотели рассориться со мной, если я не приму их дружеских услуг. Я принужден был занять сверх 600 руб. еще 200 руб. сереб<ром>, итого 800, которые, возвратясь в Семипалатинск, истратил почти все, то есть истратил ровно 700 руб. сереб<ром> в общем и окончательном итоге. Может быть, ты удивишься, брат, куда я мог девать такую сумму? Я бы и сам не предполагал, что столько истрачу; но не было никакой возможности истратить меньше. Сборы в дорогу, экипировка моя и ее (ибо у ней было насчет всего необходимого не очень богато) — но самая необходимая экипировка, можно сказать бедная, путешествие в 1500 верст, в закрытом экипаже (она слабого здоровья — морозы и дурные дороги — иначе нельзя) — где я платил круглым счетом за четыре лошади, свадьба в Кузнецке, хотя и самая скромная, наем квартиры, обзаведенье, хоть какая-нибудь мебель, посуда в доме и на кухне{449} — всё это взяло столько, что и понять нельзя. В Кузнецке я почти никого не знал. Но там она сама меня познакомила с теми, кто получше и которые все ее уважали. Посаженным отцом был у меня тамошний исправник с исправницей, шаферами тоже порядочные довольно люди, простые и добрые, и если включить священника да еще два семейства ее знакомых, то вот и все гости на ее свадьбе.{450} В обратный путь (через Барнаул) я остановился в Барнауле у одного моего доброго знакомого.{451} Тут меня посетило несчастье: совсем неожиданно случился со мной припадок элилепсии, перепугавший до смерти жену, а меня наполнивший грустью и унынием. Доктор (ученый и дельный) сказал мне, вопреки всем прежним отзывам докторов, что у меня настоящая падучая и что я в один из этих припадков должен ожидать, что задохнусь от горловой спазмы и умру не иначе, как от этого. Я сам выпросил подробную откровенность у доктора, заклиная его именем честного человека. Вообще он мне советовал остерегаться новолуний. (Теперь подходит новолуние, и я жду припадка.){452} Теперь пойми, друг мой, какие отчаянные мысли бродят у меня в голове. Но что об этом говорить! Еще, может быть, и неверно, что у меня настоящая падучая. Женясь, я совершенно верил докторам, которые уверяли, что это просто нервные припадки, которые могут пройти с переменою образа жизни. Если б я наверно знал, что у меня настоящая падучая, я бы не женился. Для спокойствия моего и для того, чтоб посоветоваться с настоящими докторами и принять меры, мне необходимо выйти как можно скорее в отставку и переехать в Россию, но как это сделать? Одна надежда! Позволят печатать, получу денег и тогда перееду. Наконец, и кроме того меня пугает, если припадок случится в отправлении службы. В карауле, н<а>прим<ер>, затянутый в узкий мундир — я задохнусь непременно, судя по рассказам свидетелей припадка, которые видели, что делается с моей грудью и с моим дыханием. Но Бог милостив, только повторяю тебе в 10-й раз: пойми, как важна для меня возможность печатать. В Семипалатинск я привез жену захворавшую. Хотя я, уезжая, заготовил всё по возможности, но по неопытности моей и половины не было сделано из того, что нужно, и потому у нас было две недели постоянных хлопот. На этот случай приехал бригадный командир. Смотр, служба — одним словом, я совсем замотался — и потому прости, что не написал сейчас же по прибытии. Жена моя теперь оправилась. Она просит тебя простить ее, что не пишет тебе теперь ничего. Она напишет, и скоро. Она уверяет меня, что не приготовилась. Всех вас она бесконечно любит. Она вас всех любила и прежде, когда я (в 54-м году) читал ей всякое письмо ваше, и знала о вас все подробности. По рассказам моим, она тебя чрезвычайно уважает и всё мне ставит тебя в пример. Это доброе и нежное создание, немного быстрая, скорая, сильно впечатлительная; прошлая жизнь ее оставила на ее душе болезненные следы. Переходы в ее ощущениях быстры до невозможности; но никогда она не перестает быть доброю и благородною. Я ее очень люблю, она меня, и покамест всё идет порядочно. Получив деньги от дяди (которого я благодарю от всего сердца), я уплатил часть долга; теперь у меня рублей 250 сереб<ром> есть в комоде; но ведь надо прожить по крайней мере до тех пор, пока получу позволенье печатать, и потому я рад, что хоть на это время обеспечен. В будущее же я как-то слепо верую. Только бы дал Бог здоровья. Удивительное дело: из тяжкого несчастья и опыта я вынес какую-то необыкновенную бодрость и самоуверенность. Может быть, это и худо. Дай Бог, чтоб у меня достало столько благоразумия, чтоб не быть излишне самоуверенным. Но не беспокойся и не тоскуй обо мне. Всё пойдет хорошо. Но вот о тебе я сильно тоскую, бесценный, дорогой друг мой, добрый, благородный мой брат! Письмо твое я получил, благодарю за твои посылки, они еще не пришли, но, друг мой, мне так тяжело было, читая о тягости твоих обстоятельств, что ты на нас истратился!{453} Благодарю тебя 1000 раз, а жена не знает как и благодарить тебя. Но, ангел мой, твои дела всё еще не поправляются! Они решительно пугают меня. Ты надеешься на сигары; что, если они не пойдут! а ведь это как легко может случиться. Мне кажется, что важнейшее неудобство — высокая цена твоих сигар. Но в этом я не знаю толку. Дай Бог, дай Бог тебе! Переживи этот кризис — и, ради Христа, не рискуй больше; не забирайся много, а помаленьку, это крепче. Но какова же сестра Саша? За что она нас всех заставляет краснеть? Именно краснеть! Ибо все в семействе нашем благородны и великодушны. В кого она так грубо развита? Я давно удивлялся, что она, младшая сестра, не хотела никогда написать мне строчки. Не оттого ли, что она подполковница? Но ведь это смешно и глупо. Напиши мне, ради Бога, об ней побольше и подробнее. Жаль, что я спешу, я бы и сам написал тебе больше и подробнее. Теперь задам тебе вопрос. Я, милый мой, спрашивал тебя об участи «Детской сказки». Скажи мне положительно (и умоляю тебя в том), хотели ли ее серьезно печатать? Если хотели, то пробовали иль нет, а если не пробовали, то почему именно? Ради Бога, напиши мне это всё. Эта просьба моя будет ответом на твое предположение, что мне не запрещено печатать. Согласись, что судьба этой вещицы, «Детской сказки», для меня интересна во многих отношениях.{454}Друг мой, как мне жаль бедного Буткова! И так умереть! Да что же вы-то глядели, что дали ему умереть в больнице! Как это грустно!{455}Прощай, ангел мой. Кланяйся всем, кто меня помнит, я всех помню и кого любил — люблю по-прежнему. Я виноват перед Верочкой и ее мужем — давно не писал им, скоро всем напишу. Перецелуй детей и особенно напомни обо мне Эмилии Федоровне. Дай Бог ей всякого счастья!

Жена даже не приписывает тебе. На мое приглашение она отвечала, что напишет тебе сама, особое письмо, равно и к Вареньке. Но просила тебе и Эмилии Федоровне передать ее искренний поклон и пожелание всего лучшего. Я свидетель — что от искреннего сердца. Прощай.



Твой брат Ф. Дост<оевский>.

58. Е. И. ЯКУШКИНУ



Семипалатинск, 1-е июня <1>857.



Милостивый государь Евгений Иванович,



Александр Павлович передал мне всё то, что Вы поручили ему сказать мне.{456} Я не знаю, чем и как заслужил я привязанность Вашу и чем могу отблагодарить Вас когда-нибудь! Я бы желал Вас видеть и иметь честь узнать Вас короче. За краткостию не пишу Вам ничего о себе и о моих обстоятельствах или надеждах. Александр Павлович будет так добр и передаст Вам всё, чего я надеюсь достичь в непродолжительном времени, равно как и надежду быть в Москве. Но покамест перейдем прямо к делу, которое меня интересует почти более всего, в чем заключаются все будущие надежды мои в жизни, то есть — вступление вновь в литературу.

Александр Павлович прислал мне от Вашего имени 100 руб. серебром.

Добрейший Евгений Иванович, скажите мне как возможно Вам скорее: какие это деньги, откуда и чьи? Вероятно, Ваши, то есть Вы, движимый братским участием, присылаете их мне в надежде подстрекнуть меня на литературную деятельность и тем желаете мне помочь вдвойне. Александр Павлович пишет, что Вы берете на себя труд хлопотать о напечатанье моих сочинений и надеетесь, продав их куда-нибудь, выручить для меня значительную плату. Конечно, я не останусь глух на призыв Ваш, только уж и не знаю, как благодарить Вас за Ваше внимание ко мне. До сих пор я хотя и желал, но удерживался от печатанья. Мне всё казалось, что я не имею права. Но, кажется, мои опасения были пустые. Меня уже многие торопили печатать. Я давно уже решился начать, но не знал, как обделать дело. Во-1-х) не знал, куда послать. Редакции журналов теперь для меня большею частию незнакомы. Мне же непременно хотелось (и так я желаю и теперь) печатать не под своим именем. В последнее время я думал о «Русском вестнике». Приятель мой Плещеев (теперь в Оренбурге) уведомил меня, что писал обо мне Каткову.{457} Итак, я желал бы начать с «Русского вестника». Но вот в чем затруднение: что предложить в «Вестник»? Скажу Вам без обиняков, что у меня давно уже определено, с чего начинать, и с другого я не начну. Хотя и есть кое-что другое, но, кроме романа и повести, я ни с чего другого не начну.

В последнее же время, то есть года 11/2 сряду, я обдумывал и занимался романом, к несчастью слишком объемистым. Я говорю, к несчастью: потому что захочет ли «Вестник» напечатать роман величиною с Диккенсовы романы? Вот что главное. 2-е) что хотелось бы мне узнать: имеете ли Вы в виду издателей или журнал, в котором желали бы поместить что-нибудь мое. А 3-е) где лучше и выгоднее было бы поместить, то есть какой журнал в настоящее время можно предпочесть в этом смысле? Объясню Вам, что именно я пишу, хотя, конечно, не буду рассказывать Вам содержанье. Это длинный роман, приключенья одного лица, имеющие между собой цельную, общую связь, а между тем состоящие из совершенно отдельных друг от друга и законченных само по себе эпизодов. Каждый эпизод составляет часть. Так что я, наприм<ер>, очень могу помещать по эпизоду, и это составит отдельное приключенье или повесть. Разумеется, мне бы желалось поместить всё по порядку. Скажу Вам еще, что роман состоит из 3-х книг, каждая листов 20 печатных, и из нескольких частей. Написана только 1-я книга в 5 частях. Остальные две книги напишутся не теперь, а когда-нибудь, ибо, во-1-х) они составляют хотя продолжение приключений того же лица, но в другом виде и характере и несколько лет спустя. 1-я же книга есть сама по себе полный и совершенно отдельный роман в 5 частях. Вся она написана, но еще не отделана, и потому я примусь теперь отделывать ее по частям и по частям буду доставлять Вам. Получив Ваш ответ, тотчас же вышлю Вам 1-ю часть 1-й книги. Эта часть составляет совершенно отдельную и конченную повесть.{458} Вас же убедительнейше прошу отвечать на мои вышеприведенные вопросы. Поговорите с редакторами, если имеете знакомых, и предложите им. Что скажут и что дадут с листа. Другим же я ничем (литературным) не занимаюсь теперь, кроме этого романа, ибо сильно лежит к нему сердце.

Извините меня, Евгений Иванович, за такие подробности, но я вполне хочу воспользоваться Вашим обязательным предложением. Благодарю Вас за всё еще раз. Крепко жму Вам руку. Вы меня выводите на дорогу и помогаете мне в самом важном для меня деле. До свиданья! Я надеюсь, что до свиданья! Ваш весь навсегда



Ф. Достоевский.

59. M. M. ДОСТОЕВСКОМУ



Семипалатинск. Ноября 3. 1857 г.



Любезный друг и брат, получив твое маленькое письмецо, в котором ты уведомлял меня о твоей заграничной поездке, или, лучше сказать, о твоем наскоке на Европу, я не отвечал тебе тотчас, ожидая обещанной присылки сигар (так как ты обещал их выслать с следующей почтой), и тут же разом отвечать тебе. Но ни сигар, ни письма — не было, и потому пищу, не дождавшись, во-первых, чтоб поскорей с тобой побеседовать, а во-вторых, изложить перед тобой кое-что из настоящих обстоятельств моих. Во-1-х, о моей частной жизни. Живем мы кое-как, ни худо, ни хорошо. Я служу, хотя намерен в скором времени просить отставку, потому что считаю за грех запускать болезнь мою без излечения. И сама совесть говорит мне: так ли служат; когда я сам сознаю и чувствую, что, по причине болезни, едва могу исполнить самые легкие обязанности. Лучше уступить место другому и посторониться. Я же, и в отставке и в болезни, найду случай быть полезным занятиями литературными. Всякая ненормальность, всякая противуестественность, наконец, отмстит за себя. Жить упорно в Семипалатинске, усиливая болезнь и запуская ее, — по-моему, повторяю, грех.

Надеюсь на высочайшую милость превосходного монарха нашего, уже даровавшего мне столько. Он призрит меня, несчастного больного, и, может быть, позволит возвратиться мне в Москву, для пользования советами докторов и для излечения болезни. Кроме того, где я достану себе пропитание, как не в Москве, где теперь столько журналов и где, верно, меня примут в сотрудники. Ты понять не можешь, брат, что значит переговариваться, хотя об литературных делах, заочно, писать — и не иметь даже необходимейших книг и журналов под рукой. Хотел было я, под рубрикой «писем из провинции», начать ряд сочинений о современной литературе. У меня много созревшего на этот счет, много записанного, и знаю, что я обратил бы на себя внимание. И что же: за недостатком материалов, то есть журналов за последнее десятилетие, — остановился.{459} И вот так-то погибает у меня всё, и литературные идеи и карьера моя литературная.

Ты пишешь мне, дорогой мой, о моем романе и просишь меня прислать прямо к тебе; но вот что я скажу тебе на это: я давно уже получил предложение из «Русского вестника», бесспорно первого русского журнала в настоящее время,{460} и уже завел переписку в Москве через превосходных знакомых моих и через Плещеева, который теперь в Оренбурге и вот уже год работает для «Вестника».

Что же касается до моего романа, то со мной и с ним случилась история неприятная, и вот отчего: я положил и поклялся, что теперь ничего необдуманного, ничего незрелого, ничего на срок (как прежде) из-за денег не напечатаю, что художественным произведением шутить нельзя, что надобно работать честно и что если я напишу дурно, что, вероятно, и случится много раз, то потому, что талантишка нет, а не от небрежности и легкомыслия. Вот почему, видя, что мой роман принимает размеры огромные, что сложился он превосходно, а надобно, непременно надобно (для денег) кончать его скоро, — я призадумался. Ничего нет грустнее этого раздумья во время работы. Охота, воля, энергия — всё гаснет. Я увидел себя в необходимости испортить мысль, которую три года обдумывал, к которой собрал бездну материалов (с которыми даже и не справлюсь — так их много) и которую уже отчасти исполнил, записав бездну отдельных сцен и глав. Более половины работы было готово вчерне. Но я видел, что я не кончу и половины к тому сроку, когда мне деньги будут нужны до зарезу. Я было думал (и уверил себя), что можно писать и печатать по частям, ибо каждая часть имела вид отдельности, но сомнение всё более меня мучило. Я давно положил за правило, что если закрадывается сомнение, то бросать работу, потому что работа, при сомнении, никуда не годится. Но жаль было бросать. Твое письмо, в котором ты говоришь, что по частям никто не возьмет, заставило меня окончательно бросить работу. Два соображения были тому причиною. «Что же будет? — думал я, — или писать хорошо, но тогда я и через год не получу денег, потому труд мой бесполезен, или кончать как-нибудь и испортить всё, то есть поступить бесчестно; да и не в силах я был это сделать». И потому весь роман, со всеми материалами, сложен теперь в ящик.{461} Я взял писать повесть, небольшую (впрочем, листов в 6 печатных).{462} Кончив ее, напишу роман из петербургского быта, вроде «Бедных людей» (а мысль еще лучше «Бедных людей»),{463} обе эти вещи были давно мною начаты и частию написаны, трудностей не представляют, работа идет прекрасно, и 15-го декабря я высылаю в «Вестник» мою 1-ю повесть.{464} Там дадут вперед и дадут немало. Буду с деньгами. Но вот беда: к 1-му генварю не буду иметь совсем денег, и так как, начиная это письмо, я решил объяснить тебе все мои обстоятельства и просить кой о чем, то и приступаю к этому делу.

В феврале, когда я женился, я занял здесь денег 650 р. серебр<ом>. Занял я у одного господина, человека очень порядочного, но странного. Я был с ним в отношениях близких. Это человек лет 50-ти; давая мне деньги (он человек богатый), он сказал мне: «Не только на год, но даже на два, не стесняйте себя, у меня есть, я рад Вам помочь», и даже не хотел взять заемного письма.{465} Потом, приехав из Кузнецка, я получил из Москвы от дяди 600 руб. сереб<ром> и даже потом еще 100. Из всего имения у меня кроме моего мундира были только подушка и тюфяк. Всё, до последней мелочи, нужно было завести вновь, кроме того: в продолжение года я ездил раза четыре в Кузнецк и обратно, истратил много на дела моей жены, тогда еще невесты, заплатил долги, за три года сделанные Хоментовскому и еще кой-кому до 300 р. сереб<ром> (ибо мне нужны были деньги, когда у нее муж умер), и т. д. и т. д. Семипалатинск же самый дорогой город на свете. Здесь как будто необитаемый остров, где Робинзон находил самородки золота и ни за какие деньги не мог купить нужной вещи.{466} С открытием области здесь всё вздорожало. Я, например, плачу 8 р. сереб<ром> в месяц за квартиру, без дров и без воды. Хотел бы найти квартиру меньше и дешевле, да нет таких, ибо всё занято, 3 года назад наехало до 100 чиновников, и ни один до сих пор не выстроил дома. По провинциальному обычаю, кто ни придет, надо подать закуску; знай, что фунт самого гадкого русского сыру стоит до рубля серебр<ом>. Здесь 150 купцов, но торговля азиатская. Европейским товаром (то есть панским) торгуют купца три-четыре. Привезут брак московских фабрик и продают за цену неимоверную, за цену, которую может назначить только один горячешный в бреду и в сумасшествии. Попробуй заказать мундир или штаны; за сукно, стоящее 2 руб. сереб<ром> в Москве, берут до 5-ти. Одним словом, это самый дорогой городишка в мире. И потому неудивительно, что дороги, поездки, свадьба, отдача долгов, покупка всего самого необходимого для устройства первоначального и жизнь — съели все наши деньги. К 1-му декабря у меня ни рубля не останется. А между тем всего только три месяца после моей свадьбы господин, давший мне денег, начал напоминать о них. Это меня удивило; я именно говорил ему: «Если можете ждать год на мне, то дайте, если же не можете, не давайте». В ответ он именно сказал: «Хоть два года». Я поспешил дать ему заемное письмо, сроком до 1-го января наступающего года. Я надеялся получить деньги за роман. Теперь все надежды рушились; по крайней мере, рушились на 1-е января. Между прочим, этот господин женился, неизвестно за что на меня сердится, и — тут началась такая история, что я и не рад, что связался. Всё деликатно — но я знаю, что он намерен к 1-му января протестовать… Не пишу тебе всего, но мое положение слишком тяжелое. Одним словом, 1-го января я должен уплатить во что бы то ни стало. Между прочим, мне пришла неожиданная помощь, которая будет иметь влияние и на будущее. Эта помощь — Плещеев. Я с ним уже давно в переписке. Это та же симпатическая, благородная, нежная душа, как и прежде. Он в статской службе, в Оренбурге, потому не едет в Россию, что влюбился и женится на 16-летней бедной, но образованной девушке (в настоящую минуту — может быть, даже женат;{467} я жду от него письма, а мы переписываемся очень часто). Месяца 2 назад он уведомляет меня, что получает наследство. Родственник, об котором он и не думал, умер в Москве. Наследников много; на его долю, по завещанию, приходится ровно 50 000 руб. сереб<ром>. Плещеев тотчас же пишет ко мне, что если мне надо денег, то он даст мне сколько угодно, даже до пяти тысяч руб. сереб<ром>.{468} Но наследство свое он раньше не получит, как в апреле будущего (58-го года). Он пишет, что если удастся нам сойтись в Москве, то мы уже не разлучимся, и говорит, что готов употребить капитал на какое-нибудь верное литературное предприятие, причем пишет, что, конечно, главным лицом буду я (то есть я). Я отвечал, что возьму у него 1000 руб. сереб<ром>. Эта тысяча, вместе с деньгами, которые я получу за 2 мои повести, помогут мне заплатить долги, выйти в отставку и в июне 58 года приехать в Россию. За 1-ю повесть, которая (если считать по 75 руб. с листа) будет стоить 500 р. сереб<ром>, я получу деньги около февраля. Но я буду просить вперед руб<лей> 300 и потому получу до 800 р. сереб<ром>. Обе мои повести будут стоить до 1000. Итак: в феврале я получаю деньги наверно, в апреле от Плещеева тоже наверно, — но что мне делать к 1 января 58 года? Мало того: что мне делать в декабре этого года? К 1-му декабря у меня выйдет последний оставшийся рубль; чем жить? Занять теперь не у кого! Тех людей нет, у которых я решился бы занять. Продать нечего. Жалование вперед я взять не могу (у нас новый командир,{469} да и сумма вперед всегда выдается хлопотливо). Наконец, этот долг, который терзает, мучит меня. Вот почему, любезный друг, я обращаюсь к тебе в последний раз: помоги мне в последний раз. Пришли мне 650 руб. сереб<ром>, если только можешь, всего на каких-нибудь три месяца. Две гарантии тебе, что я отдам непременно, наверно: если не веришь, что в феврале я получу наверно за свою работу деньги, то в апреле я получу от Плещеева наверняка. В феврале же тотчас же вышлю тебе, в марте получишь. Клянусь тебе! И потому если можешь пожертвовать 650 р. на три месяца, то спаси меня в последний раз, как 1000 раз спасал. Будь еще раз мне благодетелем, поверь, друг мой, что ни за что в мире я бы не решился употребить во зло твою доверенность, в марте получишь — клянусь всем, что есть свято! Помоги, друг и брат. Этот долг до того нравственно терзает меня, что никогда в жизни я не был в таком двусмысленном, грубом положении. Я всего тебе не пишу, но эпизод для романа будет великолепный из моей истории. Прощай, голубчик брат. Знай, что вся моя надежда на тебя. Я бы спросил у Плещеева, но у него теперь нет, к тому же он женится. Умоляю тебя об одном: не тяни своего ответа и отвечай тотчас, по получении моего письма, ибо я с крайним нетерпением и тоской буду ждать его.

Жена тебе кланяется. Она писала Вареньке и Верочке, ни одна не ответила. Это ей очень горько. Она говорит, что вы, значит, все на нее сердитесь и не хотите ее в свою родню. Я разуверяю, но бесполезно. Она вас не знает лично. Ей очень грустно.

Моего пасынка Пашечку приняли в Омский кадетский корпус, по просьбе матери, поданной еще полтора года назад. Мы его отправили. Корпус прекрасный, инспектор высокой души человек. Я знаю его лично.{470} Но мне жаль маленького мальчика, только 10 лет, а я его так полюбил. Но приняли, отказаться было нельзя, да и смешно.

Ради Бога, брат, отвечай немедленно, не тяни ответа. Пойми, сколько это для меня значит!

60. M. H. КАТКОВУ