Настройки шрифта

| |

Фон

| | | |

 

Владимир (Зеев) Жаботинский



Самсон Назорей

* ЧАСТЬ 1 *



ВМЕСТО ПРЕДИСЛОВИЯ

Гюго написал и, может быть, имел право написать в примечании к «Рюи Блазу»: «Само собою понятно, в этой пьесе нет ни одной детали — касается ли она жизни частной или публичной, обстановки, геральдии, этикета, биографии, топографии, цифр, — ни одной детали, которая не соответствовала бы точной исторической правде. Когда, например, граф Кампореаль говорит: „Содержание двора королевы стоит 664066 дукатов в год“, — можете справиться в такой-то книге (следует заглавие) и найдете именно эту цифру». Я, со своей стороны, о предлагаемом рассказе из времен Судей ничего подобного не утверждаю. Повесть эта сложилась на полной свободе и от рамок библейского предания, и от данных или догадок археологии.
В. Жаботинский

Глава I. НА ВСЕ РУКИ МАСТЕР

По дороге, ведущей с юга, спускался усталый путник; за ним на длинной кожаной узде плелся ослик, нагруженный двумя веревочными мешками.

Человеку было на вид лет тридцать пять; у него была курчавая черная бородка и любопытные азартные глаза навыкате. На голове у него был повязан грязный белый платок; бурую рубаху-безрукавку свою он подобрал до колен, чтобы легче было идти; от этого над поясом образовался у него спереди отвислый мешок, где болталось что-то тяжелое, вероятно, съестной припас. Кожаные подошвы с ремешками он бережливо подвесил к поясу и шел босиком. Тяжелый плащ, вроде одеяла, тоже бурого цвета, был аккуратно сложен между двух мешков на спине у осла.

Солнце шло уже к закату, и было прохладно. Время дождей кончилось только на днях. Долина, к которой вела эта каменистая, еще не очень пыльная дорога, и холмы вокруг долины праздновали лучший свой час: зелень рощ и виноградников еще не успела посереть от пыли, ручьи начали мелеть, но еще не пересохли. Красная земля была густо возделана; в долине виднелся большой городок и по пути к нему отдельные дома с садами барского вида; на холмах издали тоже вырисовывались контуры нескольких крупных селений. Путник сказал сам себе:

— Богато живут люди.

В голосе его не было зависти, хотя брел он из малоплодного южного нагорья. Скорее было в его голосе удовлетворение, ибо он был человек из безземельного клана, не имеющий дома и никогда не мечтавший о доме, а потому недоступный и зависти, пороку мужика: если этот край богатый, тем лучше и для пришельца.

До первого барского дома оставалось несколько сотен шагов, и от него до городских ворот еще в три раза дальше. Дом этот был большой и красивый, с круглыми столбами и всякими пристройками; за ним лежала широкая впадина — теперь, после дождей, временный пруд. Из дома вышли две женские фигуры; неспешно, шагом прогулки, они направились в гору, навстречу путнику с ослом. Они были поглощены своей беседой или, может быть, спором; одна, пониже, горячилась и размахивала руками. Через несколько минут путник увидел, что это черноволосая девочка лет двенадцати; старшая, с богатой рыжей прической вокруг головы, казалась года на три старше. Судя по платью, которое было много длиннее, чем у женщин его племени или у туземок, и другого покроя, путник догадался, что девушки из филистимской семьи. Когда они подошли ближе, он прищурил один глаз, оценивая на расстоянии шерсть, из которой была сделана их одежда: шерсть была хорошего качества, особенно на старшей. В нескольких шагах от них он остановился и учтиво сказал:

— Здравствуйте, девицы.

— Здравствуй, — ответила рыжая и сейчас же улыбнулась.

Это была очень хорошенькая девушка, зеленоглазая, с задорным и веселым выражением лица; от улыбки у нее сделались ямочки на обеих щеках. Она остановилась; младшая тоже остановилась, но неохотно, и смотрела исподлобья в сторону. У нее тоже были зеленоватые глаза.

— Что за город внизу? — спросил мужчина.

— Тимната. А ты торговец?

Девушка при этом указала на вьюк.

— И торговец. Показать тебе гребешок из слоновой кости? Или амулеты? Цветные пояса? Мази?

Он стал подробно перечислять свои товары с указанием, из какой страны вывезен каждый; географических названий было очень много, и младшая девушка проворчала, все не глядя на него:

— И земель таких, верно, нет на свете. Он купил свой хлам где-нибудь у городских ворот; торгует старыми вещами, как все эти разносчики с нагорья. Моя мать всегда говорит: хороший купец приходит со стороны Экрона, а не из Адуллама.

Он хотел ответить, но старшая вмешалась, по-видимому, желая загладить резкость:

— У нас нет денег, добрый человек, а старшие все ушли из дому. Вот наш дом; если хочешь, приходи завтра утром — все равно, ты ведь должен ночевать в Тимнате, уже скоро вечер.

— Спасибо, красавица, — сказал торговец, — приду. Если понравится, купите; если есть у твоих родителей что продать — может быть, и я куплю. Твоя сестра права: у меня всякий товар, новый и старый, видимый и невидимый. — И, дергая за узду, чтобы вывести осла из состояния понурой задумчивости, он деловито прибавил: — А есть у вас в Тимнате блудница?

Этот вопрос он задал без всякой неловкости, хотя был человек вежливых привычек и нравственного образа жизни. Постоялые дворы содержались в то время женщинами свободного сословия; оба понятия считались синонимами. Рыжая девушка ответила также деловито:

— Есть, только надо пройти весь город; ее дом у северных ворот. Любой встречный тебе укажет.

Младшая опять забормотала сквозь надутые губы:

— Незачем спрашивать у встречных; он услышит гомон еще с полдороги.

Путник попрощался и, уходя, скосил глаза на раздражительную девочку. Она ему не понравилась. Она была мало похожа на старшую.

Вряд ли это были сестры; впрочем, в черных кудрях младшей под косым солнцем тоже рдели красные отливы. Очень она ему не понравилась, и, шагая и ругая ленивого осла, он прошептал длинное и сложное заклинание против дурного глаза.

Пока он дошел до Тимнаты и пока надел сандалии, без которых считал неудобным вступить на землю просвещенного поселения, солнце уже село, и улицы были пусты. Эта сторона города произвела на него впечатление богатого квартала: часто попадались каменные дома, и по запахам, которые доносились вместе с гарью из-за низеньких заборов, ограждавших навесы над печами, он точно определил, что почти всюду жарится козье мясо.

В некоторых домах были резные двери; кое-где слышалось пение и звон струнного инструмента.

Раб из туземцев, тащивший на голове корзину с сушеным навозом для растопки, указал ему путь к дому блудницы. Еще задолго до харчевни характер зданий изменился: тут жила беднота в лачугах из обожженной на солнце глины или просто в серых земляных коробках; жители сидели на корточках перед входами и ели пальцами какую-то крупу. Уже стемнело; изредка жалкие светильники выделяли грубые и резкие черты: филистимлян среди них не было, вся эта городская голь, наемники, ремесленники и нищие, составилась из обломков туземных племен.

Имена их он знал, бывал не раз в городах и селах иевуситов, гиргасеев, хиввейцев, умел их отличать друг от друга с первого взгляда, а косолобого хиттита и тонкогубого аморрея [Иевуситы, гиргасеи, хиввейцы, хиттиты, аморреи — согласно Библии, народы, населявшие Ханаан до прихода туда евреев после египетского рабства и скитаний по пустыне. Кроме перечисленных здесь также: ханаанцы, периззеи и аввейцы.] узнавал по гордой осанке даже издали. Но здесь это была просто низкая помесь, худосочные выжимки двадцати племен, раздавленные до обезличения меж двух жерновов, двух народов завоевателей.

Постоялый двор помещался у самых ворот.

Действительно, еще издали можно было услышать оттуда гомон чересчур громких голосов; у ограды столпились все бездомные собаки предместья, все одинаковые, без признаков породы, как их соседи — люди, и, не толкаясь и не огрызаясь друг на друга, ждали часа, когда служанка выбросит им объедки.

За оградой был просторный двор, освещенный двумя смоляными кувшинами; на дворе был поставлен длинный стол, вышиною по колено взрослому мужчине, и там шла попойка: человек двадцать сидело и лежало вокруг, одни на плетенках, другие прямо на земле. Низкий и широкий земляной дом находился в глубине двора; у порога его стояла хозяйка и звонко, на весь двор командовала своим штатом.

Видно было, что гостиница хорошо поставлена: мужская прислуга состояла из двух плечистых негров, которые, подавая блюдо, весело скалили зубы (ханаанская раса и тогда не умела прислуживать за столом приветливо и ласково), а горничные — две белые и одна мулатка — были девушки приятной дородности и легко одетые. Кухня была в дальнем конце двора, под навесом, с невысокой загородкой с подветренной стороны: четыре глиняные печи в форме полушарий, разрезом вниз, посылали дым прямо в звездное небо, и еще что-то большое жарилось прямо на углях, поверх плоского камня, и один из негров от времени до времени поворачивал тушу палкой.

Новопришедший, осторожно обводя осла подальше от пирующих, направился к хозяйке.

Она, как те две девушки из загородного дома, была в длинном платье с плотно прилегающей талией. Он впервые попал в Филистию [Филистия — страна филистимлян, согласно библейской традиции, уроженцев острова Кафтора (Крита); находилась на юге средиземноморского побережья Ханаана. Филистия называлась государством Пяти городов: Газы, Ашкелона, Ашдода, Гата и Экрона; управлялась советом вождей — «серенов». Современная наука относит филистимлян к доэллинской крито-микенской культуре. K нынешним арабам-палестинцам отношения не имеют. Филистимляне практически хозяйничали на территории израильских колен Дана и Иехуды (Иуды), пока, во времена царя Саула, между ними и евреями не началась кровопролитная война, окончившаяся при царе Давиде поражением филистимлян. История этой войны изложена в 1-ой и 2-ой книгах пророка Самуила (1-ая и 2-ая Царств).], но знал, что в этой стране с женщинами вольной жизни надо обращаться почтительно.

— Здравствуй, госпожа, — сказал он. — Могу я у тебя поужинать, переночевать и накормить осла?

Хозяйка, не глядя на него, закончила начатое проклятие по адресу одного из негров; потом внимательно осмотрела гостя при свете смоляной кадки и ответила:

— В комнате места не будет; придется спать на дворе. Стойло налево, за домом; отведи осла сам, слуги заняты. Есть можешь у печи — не садись к столу, тут все свои, они посторонних не любят.

Он посмотрел в сторону стола. Все эти люди были хорошо одеты, с расчесанными бородами — впрочем, много было и безбородой молодежи.

Часть уже поснимала шапки, но на остальных еще красовался филистимский головной убор, похожий на корону из раскрашенных перышек, торчком вставленных в поярковый околыш. Новый гость, несмотря на плохое освещение, сразу мысленно оценил и добротность тканей, и качество пищи, загромождавшей стол, — тут было и мясо, нарезанное широкими полосами, и зелень, и редкостное для горного жителя блюдо — рыба, и сушеные плоды, и пирожное, и много вина.

— Богатые господа, — сказал он хозяйке. — Я сяду в сторонке, но потом, когда они совсем развеселятся, попробую подсесть. В тюках у меня кольца, кошельки, пояса, ремешки для сандалий, застежки для рубах; кому-нибудь из них может понадобиться и любовная трава, прямо из Мофа: действует верно, все равно как рвотный корень, и почти так же быстро.

— Вряд ли им будет до тебя. Я их знаю: когда Таиш угощает, дело всегда кончается или сном вповалку, или дракой.

— Если напьются до обморока, надо будет кому-нибудь пустить кровь; если переранят друг друга, понадобятся примочки. У меня есть лекарства, и я умею отворять жилы без боли. Кроме того…

Он пристально посмотрел на хозяйку, она пристально посмотрела на него, и оба как-то поняли друг друга. Он сказал вполголоса:

— Мало ли что может обронить пьяный человек. Браслет, цепочку, кошелек…

— У каждого из них хорошая память, — отозвалась хозяйка, — выспавшись, он обыщет весь дом.

— До полудня не проснется, а я всегда пускаюсь в путь на заре. Пусть ищет у тебя: что он найдет, кроме — скажем — цветной шали, которую ты у меня — скажем — купила? А меня не догонят.

— Умный ты человек, — сказала хозяйка, — и на все руки мастер. Купец, и лекарь, и… добытчик.

— И еще много других у меня рукоделий, госпожа, гораздо более важных. Я знаю заклинания, умею плясать у жертвенников — на все лады, по-ханаанскому, по-израильскому, по обычаям народов пустыни; если нужно, за один день выучусь и по-вашему. Умею писать на черепках, на козьей шкуре и на папирусе; могу обучать детей в богатом доме книжному искусству, молитвам какой угодно веры, игре на флейте, игре на лире…

— Ты по виду похож на соседей наших из племени Дана, — сказала хозяйка, — но я в первый раз в жизни вижу такого данита. Эти соседи наши из Цоры — неотесанное мужичье, куда тупее туземцев, а ты — словно приехал из Египта. Кто ты такой? Откуда?

— Я, в самом деле, сродни колену Дана, только из другого племени. Я — левит [Левит — букв. «из колена Леви» — священнослужитель; в описываемые времена вели бродячий образ жизни, а в эпоху существования Храма помогали жрецам-кохенам. Колено Леви не имело своего земельного надела и жило за счет десятины, отчисляемой ему остальной частью еврейского народа.], родом из Мамре, близ Хеврона, где жертвенник лесной Ашеры [Ашера — древняя богиня ханаанеев («ханаанцев»), покровительница деторождения и материнства. Некоторые исследователи отождествляют ее с кипрской Афродитой. В Библии есть намеки на то, что Ашера также — некий деревянньй кумир, который помещался около алтаря и служил объектом культа.] — ты о ней слыхала? Очень важная богиня. У нас-то самих вера другая, но это не к делу.

— Левит? Никогда не слыхала о такой стране.

— У нас нет страны. Мы живем повсюду, вся земля наша. Брат моей матери — большой священник в столице иевуситов, что в горах; другой родственник управляет певчими в Доре, при капище тамошнего бога; третий ушел искать работы к вам в Яффу и, должно быть, тоже устроился. Я, собственно, тоже бреду в поисках жертвенника. Но по пути надо же кормиться.

— Хурру! — крикнула хозяйка.

Подошел один из негров.

— Отведи осла и дай ему отрубей; вьюк сними и оставь здесь.

— Земер!

Подбежала одна из служанок; левит отвел глаза, чтобы не видеть изъянов ее костюма.

— Постели для гостя циновку помягче и дай ему вина и баранины со стола.

Потом она прибавила:

— Ты говорил о шали? Покажи.

Глава II. ШУТ

Медленно и степенно закусывая, левит разглядывал пирующих и слушал их беседу. Из беседы было ясно, что не все они местные жители: часть пришла из Гезера, другие из Экрона, один даже из Ашдота [В. Жаботинский пользуется принятой в свое время в русском языке транскрипцией географических названий и личных имен, встречающихся в Библии, что не всегда совпадает с современным произношением. Например: Асдот — Ашдод, Аскалон — Ашкелон, Эн-Геди — Эйн-Геди, гора Фавор — Тавор, Бет-Шан — Бет-Шеан, Сидон — Цидон, Айялон — Аялон, Сихем — Шхем, Цора — Цор’а, Генисаретское озеро — Кинерет, Яффа — Яффо, а также имена: Сисара — Сисра, Маной — Маноах, Семадар — Смадар. В настоящем издании сохраняется написание автора.] — этот, очевидно, случайно попал в Тимнату по делу, и его затащили на попойку; но остальные к ней, по-видимому, готовились несколько дней.

Повод скоро выяснился из перестрелки шуток. Угощал компанию некий Таиш («смешные у них имена», подумал левит [“Таиш” на иврите означает «козел».]) и на правах гостеприимного хозяина шумел громче всех; голос у него был редкой силы, глубокий бас, но лица его нельзя было рассмотреть — соседи заслоняли; иногда только переливались пестрые глянцевитые перья его большой филистимской шапки.

Угощал он потому, что проиграл заклад; насколько можно было понять, заклад состоял в том, что Таиш взялся перепрыгнуть, опираясь на шест, через какую-то не то речку, не то пруд, в самое половодье, но не допрыгнул до берега и при всех свалился в воду. Большая часть острот вращалась вокруг вопроса, успел ли он уже просохнуть.

Остроты были, как обычно бывает на пиру, сами по себе нисколько не острые, но в этой обстановке всем казались ужасно меткими. Таиш нисколько не обижался, хохотал гулким басом и угощал без скупости, все время понукая служанок.

Постепенно красноречие веселой банды перешло на новую тему — во сколько серебра обойдется этот пир.

— Ахтур! — закричал один из гостей, — пощупай его кошелек. Как бы не пришлось делать складчину — а у нас, экронцев, нет ни полушки!

Этот гость все время потешал общество тем, что резал мясо стальным мечом. Люди из Экрона ввиду дальней дороги пришли вооруженные, но уже давно, для удобства возлежания, отстегнули свои короткие мечи.

Ахтур сидел справа от Таиша, и его левит ясно разглядел: это был щеголеватый юноша, очень красивый; лоб его и нос образовывали одну прямую линию, без впадин и горбин. Он притворился, будто взвешивает под столом что-то непомерно тяжелое, и серьезно доложил:

— Не бойся. Половина виноградников Цоры звенит в его мошне!

Общий хохот, над которым внушительнее всех звучал басовый рев самого Таиша.

— Нечестивец обобрал своего отца!

— Ограбил городскую казну!

— Если и обобрал, — загудел голос хозяина попойки, — то не те виноградники, не того отца и не ту казну, о которых вы думаете.

— А кого?

Кто— то откликнулся:

— В Яффу недавно прибыл египетский флот: их послали в Сидон за лесом, но в открытом море пираты забрали у них все мешки с золотом. Не твои ли это люди, Таиш?

Другой возразил:

— Его товарищи называются «шакалы», а не «акулы»: они работают на суше.

— Друг мой, — вставил третий, — не твоя ли работа — тот мидианский караван, что добрел недавно до Газы без верблюдов и без рубах?

Таиш казался очень польщен, но принять эту высокую репутацию не пожелал:

— Так далеко мои шакалы еще не добегали, — гремел он.

— Откуда же твое богатство?

— Отгадайте! — Он вдруг выпрямился, поднял руку и провозгласил: — Вот вам загадка: двадцать хозяев, а гость один. Кто такие?

Человек из Асдота, постарше всех остальных и не столько выпивший, сказал:

— Я отгадал. Наш хозяин поит нас за счет всего того, что он у нас же выиграл в прежние разы.

Филистимлянам это чрезвычайно понравилось, и почти все захлопали в ладоши: они любили удачную проделку, даже если шутка была сыграна с ними самими. Два десятка пьяных голосов стали наперебой вспоминать прежние пари, выигранные или проигранные главой сегодняшнего пира.

Он был, по-видимому, великий игрок перед Господом, и притом одаренный исключительной фантазией. Темы закладов отличались поразительным разнообразием, от стопки меду, которую надо было выпить, вися на суку вверх ногами, и до бега взапуски с лошадью, принадлежавшей кому-то из экронских гостей.

Теперь, когда он выпрямился, Таиша можно было разглядеть. Левит заинтересовался им с минуты, когда выхоленный сосед его, Ахтур, упомянул о Цоре. Он знал это имя: город уже давно был занят коленом Дана, и хозяйка час тому назад это подтвердила. Левит опять прищурил один глаз: это была манера его племени, когда нужно было рассмотреть предмет во всех подробностях.

Таиш казался человеком широкоплечим и плотным в груди, но еще очень молодым, борода едва пробивалась. Одет он был, как все остальные; шапка, сдвинутая назад, открывала невысокий, но широкий лоб.

Ноздри его раздувались и дрожали от смеха и в юношеских щеках делались ямочки; левит вспомнил рыжую девушку. Рот у молодого кутилы был, может быть, и небольшой, но он беспрерывно открывал его настежь, хохоча во все горло и показывая белые, ровные зубы; зато подбородок был квадратный, выпуклый и тяжелый, и шея чуть-чуть грузная для его возраста.

По чертам лица он мог быть кто угодно, и данит, и филистимлянин, но по одежде, манерам и поведению было ясно, что он, хоть и имеет какое-то отношение к виноградникам Цоры, родной брат остальной компании; и, наконец, левит, человек бывалый, никогда не встречал среди своих человека с таким странным именем — и вообще никогда не видел шута в своем суровом и озабоченном народе.

— Филистимлянин, — решил левит окончательно.

Между тем широкоплечий филистимлянин совсем разошелся. Он сыпал прибаутками, по большей части такими, что левит в своем углу качал головою, а служанки взвизгивали и закрывали руками лица, хотя у каждой из них было, по крайней мере, еще три способа гораздо убедительнее проявить свою стыдливость. Он показывал фокусы: глотал кольца и находил их у соседа за поясом, порылся в седоватой бороде асдотского гостя и вытащил оттуда жука, затолкал в рот сплошной каравай инжира [в древние времена в Эрец-Исраэль было принято сушить инжир круглыми связками.] и, стиснув зубы, одними движениями неба и глотки отделил и проглотил все фиги одну из другой — все это видели ясно и дивились, после чего он вынул нетронутую массу изо рта и бросил ею в собак.

Потом он приподнялся на коленях (он оказался очень высок, но тонок в талии, как девушка), схватил три глиняные плошки и разом все три подбросил в воздух, поймав одну головой, вторую рукою спереди, третью рукою за спиной. Наконец, когда гости уже надорвались от хохота и могли только выть, он изобразил в голосах сходку зверей для выбора царя. Иллюзия была полная. Вол ревел, рычала пантера, хрипло и гнусаво хохотала гиена, осел храпел, верблюд злобно урчал, блеяли овцы, и все это шло так быстро вперемежку, точно звери действительно спорили и прерывали друг друга; в конце, побеждая разноголосицу, торжественно и подробно замемекал старый козел, и всем стало ясно, что он избран царем.

Гости уже плакали от смеха и обессиленно махали руками; негры катались по земле, хозяйка и три горничные были в истерике; сам левит, хотя помнил свое место и, говоря вообще, не одобрял шумного веселья, не мог удержаться от одобрительного возгласа.

Таиш услышал; он всмотрелся в полутемный угол двора у кухонного навеса и окликнул хозяйку:

— Дергето! Что это у тебя за странник?

Она подошла к столу:

— Купец; очень приличный господин. Он с нагорья, но совсем особенный — говорит длинно, как священник из Экрона… Не сметь! — и она обеими руками сразу ударила по головам двух возлежавших, между которыми стояла и которые, по-видимому, выразили ей свое внимание в форме, не соответствующей времени и месту.

— Зови купца сюда, — распорядился Таиш. — Эй, путник! Приглашаю тебя к столу. Земер, дай ему жареной рыбы и чистый кубок; а он нам за то расскажет, что слышно на свете.

Левит быстро стянул с головы свою засаленную повязку, пригладил волосы и, подойдя к столу, учтиво поклонился на три стороны. Он привык к обществу инородцев; с филистимлянами, правда, еще не встречался, но и их не робел. Вот уже много лет в южном Ханаане был мир. Войны с туземными племенами давно кончились и на востоке, и на западе; покоренные народы примирились с судьбою, непокоренных решено было не трогать, а оба завоевателя, Израиль и Кафтор, пока соблюдали межу, разделявшую сферы их влияния.

Ряд боевых поколений утомил и тех, и других, и третьих; все они дали самим себе долгую передышку, и — кроме разбойников — никто никому не мешал переходить из области в область.

— Меня зовут Махбонай бен-Шуни, из семейства Кегата, старшего в колене Леви, — представился корректный левит, но никто его не слушал; пирушка дошла уже до той ступени, когда общих тем для всего стола больше нет, и соседи пьют, беседуют, целуются или ругаются друг с другом.

Таиш, запросто и, по-видимому, без усилия отодвинув подальше своего осовевшего соседа слева, указал на освободившееся место. Левит сел, обмакнул пальцы в плошку с водою и, пробормотав негромко заклинание (он давно или вообще никогда не ел рыбы), занялся едою; но блюдо было сложное, с кожицей и косточками, и вкус необычный, а потому он скоро объявил, что не голоден, и выпил немного вина, смешав его с водою.

— Откуда пришел? — спросил его Таиш немного заплетающимся языком. Из-за его широкого плеча красавец Ахтур, изящно облокотившись, тоже смотрел на нового гостя; левая рука Ахтура легко и небрежно покоилась на волосатой лапе друга — они, очевидно, были большие приятели.

Остальным было не до них.

— Я теперь иду из Иевуса [одно из древних названий населенного иевуситами Иерусалима; позже город был завоеван еврейским царем Давидом и получил другое название: Йерушалаим.], — ответил Махбонай бен-Шуни, — но шел я окольными путями, через Вифлеем; идти прямо, на Кириат-Иеарим, не решился. Иевуситы не хотят проложить дорогу к долине — боятся; а на тропинках легко заблудиться, и они полны дикого зверья; да и люди тамошние не лучше.

— Иевус? — сказал Ахтур, — это где туземцы молятся козлу?

— Так точно, — ответил Махбонай, — по-ихнему Иерушалаим.

— Небольшой город, но прекрасный, — продолжал он, — все дома из розового камня, земляных хижин не видать; город на скале, и вокруг него стена вот такой толщины. И хорошо там живется людям: не сеют, не жнут, а всех богаче. Когда женщины их идут по улице, звон стоит кругом от цепочек и браслетов.

— Чем промышляют? — спросил Таиш.

— У них два промысла. Раза три в году они спускаются в Киккар, к Иордану и Соленому морю [букв. перевод с иврита (Ям ха-Мэлах); по-русски принято название Мертвое море.]: грабят поселки туземцев, обирают караваны и подстерегают по ночам лодки моавийских купцов. Но еще три раза в году они грабят окрестные народы гораздо проще: те сами приходят к ним на стрижку — толпами, тысячами.

— Зачем?

— На поклонение. Посреди города, на площади, стоит у них большой каменный храм; стоит он, говорят, с незапамятных времен, выстроен еще великанами задолго до того, как пришли сюда ханаанские племена. Все кочевые народы юга и пустыни ходят туда молиться о пастбищах и приплоде. В храме день и ночь служат священники — весь город полон священников: ох, какие воры! Старший священник, между прочим, мой родной дядя; оттого я и попал в Иевус — хотел получить место при храме: в нашем роду все мы с детства знаем обряды, музыку и танцы. Но теперь уж, видно, не те былые дни, когда родич стоял за родича. Старый мошенник даже не допустил меня к себе — велел прийти завтра, а назавтра его привратник вручил мне табличку с надписью: «Возьми с собой, — говорит, — и передай семье: так, мол, повелел преподобный». А на табличке было написано (я умею читать):

\"Если б стал вводить я братьев,Как Иосиф,сын Рахили,Дело кончилось бы сноваТак, как кончилось на Ниле\".

[Иосиф, сын праотца Иакова и его жены Рахили, был продан братьями в рабство и оказался в Египте, где со временем стал могущественным помощником фараона. Когда в Ханаане случился голод, братья в поисках хлеба пришли в Египет. Иосиф обласкал их, и вскоре все братья с семьями и с отцом их Иаковом переселились в Египет. Шли годы. евреи превратились в многочисленный народ, и новый фараон превратил их в рабов, занимающихся тяжелым трудом. Египетское рабство евреев длилось около 400 лет, пока под предводительством Моисея и при покровительстве Бога евреи не покинули Египет. Подробнее об этом см. Бытие, гл. 37, 39-50, и Исход, гл. 1-15.]

Слушатели его засмеялись.

— Умный человек твой дядя, — сказал Ахтур. О том, что Дан и остальные колена когда-то изгнаны были из Египта, знал весь Ханаан, все равно как о том, что филистимляне приплыли из Кафтора.

— Я и решил уйти, — продолжал Махбонай.

— На прощанье осмотрел их святилище. Посреди храма — утес, в утесе дыра, под нею пустой колодец: над дырой они режут козлят, овец и детей (не своих, а тех, которых приводят им набожные люди из пустыни) — и потом бог до следующего праздника пьет из этого колодца. Сам бог — из красного камня; вид у него, действительно, козла, только в два раза больше, и по-настоящему зовут его Сион, т.е. владыка пустыни, но народ этого имени не произносит, чтобы не рассердить бога, и зовут они его Азазель, или просто Козел — Ха-Таиш… Кстати, господин: нет ли и в Филистии такого бога, и не в его ли честь дано тебе это имя?

Оба опять расхохотались, на этот раз так заразительно, что и остальные обернулись в их сторону, глядя оловянными глазами и спрашивая непрочными голосами, в чем дело. Через минуту весь стол уже заливался; одни хлопали себя по макушке, другие стучали кулаками по столу, третьи стонали — видно было, что Махбонай задал необычайно смешной вопрос.

— Это не имя, а прозвище, — сказал, наконец, Таиш, вытирая глаза, — и я не филистимлянин: я из племени Дана.

— А Козлом мы его прозвали за то, что он такой мохнатый! — объяснил Ахтур и ловко сорвал с головы соседа шапку. Из-под нее свалилась ему на лоб, на уши, на затылок до самых плеч грива темнорусых волос, на редкость густых и тонких.

Края их, ладони с полторы от конца, были заплетены в семь тугих жгутов, каждый толщиною с большой палец.

Левит побледнел и слегка отстранился.

— Ты, значит, назорей? [Назорей — от ивритской основы шзор, букв. «обособленный. живущий иначе»; согласно еврейской традиции, человек, давший обет Богу с тем, чтобы жить в святости, по законам Бога. Чтобы назореи выделялись среди других людей, им было запрещено стричь волосы и бриться, а также пить вино и вообще прикасаться к чему-либо, сделанному из винограда (Числа, 6:2 и далее).] — спросил он вполголоса. — Как же так, а это? — и он указал на кубок, стоявший перед Таишем, и на расплеснутое по столу вино. Он был серьезно потрясен. Как называется божество, в честь которого производятся обряды, это он не считал столь важным; но обряд есть обряд, и нарушать его нельзя.

Таиш, однако, был другого мнения. Он весело и громко ответил:

— В Цоре я назорей; в земле Ефремовой [Земля Ефремова — удел колена Ефрема; здесь и далее В. Жаботинский пользуется именами колен Израилевых, принятыми в русскоязычной Библии, в так наз. синодальном переводе: Ефрем — Эфраим, Иуда — Иехуда, Вениамин — Биньямин, Менассия — Менаше, Симеон (Семен) — Шим\'он. Это же касается и других еврейских имен, попавших в Россию вместе с еврейской Библией в греческом переводе: Иван — Иоханан, Мария — Мириам, Соломон — Шломо, Исай — Йешайяу, Иисус — Йешу\'а, Самуил — Шму\'эль, Данила — Дани\'эль, Михайло — Миха\'эль, Илья — Элияу, Аввакум — Хабакук и т.д… Имена такие, как «Давид», «Дан» и «Иов», не изменились при переходе из иврита в греческий, а оттуда — в языки современной Евразии.] — тоже; тут я не я. В роще — маслина, в поле — пшеница; всему свое место.

И он допил свое вино, причем Ахтур деликатно захлопал в белые ладоши.

— Это грех, господин, — настаивал левит.

Выражение лица Таиша вдруг изменилось; охмелевшие глаза взглянули строго и сурово, углы рта подтянулись, ноздри напряглись; он нагнулся к уху левита и сказал отчетливо:

— Время человеку бодрствовать и время спать. Там я бодрствую; здесь я вижу сны; а на сон нет закона. Пей и молчи!

Он отвернулся и затеял игру со своим визави, который был еще не окончательно пьян. Это был экронец, резавший мясо мечом. Игра, старая, как Средиземное море, была и очень простая, и невероятно трудная: оба одновременно опускали на стол правый кулак, выставив несколько пальцев, а остальные поджав; один из играющих, отгадчик, должен был в то самое время, ни на миг раньше, ни позже, назвать сумму выставленных обоими пальцев.

В разных углах стола, кто владел еще руками, играли в другие игры: в упрощенные кости на чет и нечет, или во что-то вроде наших карт, при помощи разноцветных камешков четырех мастей. Кольца, запястья, брелоки — разменная монета Филистии — переходили из рук в руки, иногда с ругательством, иногда после ссоры и третейского разбирательства осовелых соседей.

Левит поднял глаза на хозяйку, и они переглянулись. Тем временем служанки уже вынесли корзину обглоданных костей собакам, и по ту сторону забора начался визг и вой дележа.

Голос данита один поминутно отрывисто рявкал: «Шесть! — четыре! — десять!» Он смотрел не на руки, а в глаза партнеру, и почти всегда называл верное число.

Вдруг он предложил экронцу:

— Хочешь биться об заклад? Игра в четыре руки, и я должен отгадать три раза подряд.

— Идет, — сказал экронец. — А ставка?

— Ставка простая: все, что я потребую, — или, если я проиграл, все, что ты потребуешь.

— Идет, — сказал экронец.

Они назначили судей: Ахтур со стороны данита, гость из Асдота со стороны экронца. Таиш высоко поднял оба кулака, противник его тоже, и оба гипнотизировали друг друга глазами. Оба вдруг и вместе обрушили четыре кулака на стол, и прежде, чем они ударились о доску, Таиш прогудел:

— Четырнадцать!

Судьи стали считать. Таиш выставил все пальцы левой руки, один правой; экронец просто поджал оба больших пальца и выставил по четыре на каждой руке. Его пальцы слегка дергались.

Опять они подняли кулаки. Весь стол, кроме спящих, смотрел теперь на них. Левит с пересохшей от волнения глоткой переводил выпученный взгляд с одного лица на другое. Оба игрока сильно побледнели; глаза экронца выражали крайнее напряжение, глаза Таиша ушли еще глубже под брови и смотрели оттуда так, как будто он целился или готовился к прыжку. Вдруг левиту стало ясно, как будто ему шепнули, что сейчас выкрикнет данит.

Бах! — четыре кулака ударили, как один, а Таиш отчеканил уверенно и негромко: — Ничего!

Так и было, кулаки оказались сжатыми.

В третий раз напряжения было меньше; всем почему-то казалось, что дело решено. Экронец моргал и встряхивал головою, как будто стараясь освободиться; глаза данита диктовали или, может быть, просто читали в несложном мозгу человека старинной, но необрезанной расы.

— Одиннадцать!

Таиш выставил один палец, его противник все десять. Экронец вынул из-за пазухи пестрый шелковый платок и долго отирал лоб, уши и затылок, а потом спросил:

— Что я проиграл?

— Твой меч, — ответил Таиш.

Шум, начавшийся было на всех концах стола, оборвался. Остальные экронцы инстинктивно придвинулись ближе к проигравшему. Он казался растерянным.

— Это невозможно, — сказал он тихо. — Требуй, что угодно, Самсон, кроме этого — ты ведь знаешь…

У данита опять раздулись ноздри.

— Ничего знать не хочу. Ты проиграл. Пожилой судья из Асдота вмешался:

— Нашему другу из Цоры несомненно известно, что по закону Пяти городов нельзя передавать железо людям его племени. Это государственная измена; за это полагается смертная казнь.

Самсону это все было хорошо известно; но, видно, еще больше известно было ему то, что во всех уделах двенадцати колен не было ни одного куска боевого железа; и он много выпил. Он стал медленно подыматься; люди из Экрона и Гезера начали шарить за собою неверными руками — к счастью, опытная хозяйка давно уже велела негру убрать все мечи. Ахтур тоже поднялся, положил руку на плечо друга и проговорил своим грудным голосом, задушевным без вкрадчивости:

— Самсон, они твои гости… и вы все наши гости, здесь в Тимнате.

Таиш угрюмо опустил голову.

— Хочешь, я дам тебе… — начал проигравший, но данит его прервал:

— Ничего не хочу.

В неловком молчании было только слышно, как грызлись собаки из-за объедков. Таиш вдруг расхохотался, сел на свое место и загремел:

— Не станем ли и мы лаять друг на друга? Мир!

Он слегка повернулся к забору, и вдруг из средины двора на брехню собачьей стаи откликнулись четыре пса: один — большой и злющий, другой — обиженный щенок, третий — тоже щенок, но задорный и наглый; четвертый — не подавал голоса, а просто грыз, чавкал и поперхивался; и все это был один Таиш. Кончив концерт, он, под общий хохот, в котором на этот раз чувствовалось и искреннее облегчение, и некоторое старание задобрить, встал и отошел в сторону, поманив за собой Махбоная.

— Левит, — проговорил он, — я вот что тебе хотел сказать: если ты ищешь работы у жертвенника, приходи завтра в Цору к моей матери. У нее целая комната образов. Ты умеешь служить и нашему Господу?

— Конечно, умею; да и служба ведь одна и та же.

— Спроси в Цоре, где дом Ацлельпони: всякий тебе укажет.

— Спасибо, сын Ацлельпони…

Самсон улыбнулся.

— Сын Маноя, — поправил он. — Ацлельпони моя мать, отца зовут Маной; но если ты в Цоре спросишь, где дом Маноя, то спрошенный задумается и воскликнет: «А, это муж Ацлельпони!»

Глава III. ДВЕ КОШКИ

Перед рассветом Махбонай бен Шуни, после удовлетворительного и тайного делового заседания с госпожою Дергето, навьючил осла и направился через тут же находившиеся северные ворота кратчайшей дорогой в Цору. От визита в загородный дом вчерашних девушек он решил отказаться: необходимо было скорей исчезнуть из пределов города, и, главное, посещение Тимнаты и без того оказалось для него чрезвычайно выгодным. Уходя, он заглянул в комнату постоялого двора: при свете ночника там храпели иногородние гости; местные уже давно разбрелись по домам, опираясь друг на друга, — кроме тех, что остались в гостях у служанок, кельи которых помещались во флигеле. Сама хозяйка, будучи занята торговыми делами, отказалась от предложенной ей той же любезности.

Несколько позже из общей комнаты, осторожно ступая, вышел Самсон. В правой руке он нес что-то продолговатое, завернутое в плащ; в левой шапку с перьями. На дворе он сложил обе ноши, окунул, разгоняя тучу комаров, голову и руки по локоть в большую глиняную кадку с водой и долго махал руками и тряс гривою, чтобы обсохнуть. После этого он аккуратно выложил на темени свои семь косиц и надел шапку; оглянулся, развернул плащ, вынул из него короткий экронский меч, сунул его за кушак, стянул кушак покрепче, закутался в плащ и бесшумно вышел на улицу. Минуя северные ворота, он направился к южным, по дороге, которой в обратном направлении прошел накануне левит. Даже в предместье туземцев все еще спали; только в конце его, где начинались уже филистимские дома, в низком строении, похожем на пещеру, шевелились какие-то фигуры, разводя огонь. Самсон знал Тимнату и знал, что это за пещера: это был оплот филистимского могущества, туземцами уже утраченный, а Дану и другим коленам еще недоступный — кузница. Он машинально расправил складки плаща на левом боку, чтобы не оттопыривалась под ними украденная ноша.

Солнце выглянуло, когда он дошел до южных ворот. Было свежо и красиво. Коршуны клекотали под карнизами старинной приворотной башни; жаворонки, один за другим, подымались в небо, словно их туда втаскивали на веревочках, и сверлили уши трелью. Красные и лиловые цветы, усеянные тяжелой росою, искрились и мигали с обеих сторон протоптанной дороги. Он быстро шел в гору, не оглядываясь на загородные дома, где и рабы еще не начали шевелиться; он только подумал укоризненно о ленивом филистимском быте — в Цоре уже давно в этот час молола каждая мельница. Подходя к последнему дому, он беззвучно рассмеялся: вон, за теми деревьями, сейчас будет пруд, через который ему не удалось перескочить на шесте. До сих пор смешно было вспомнить, как он увяз в тинистом дне. Он поравнялся с прудом, пристально глядя дальше, на низкое крыльцо с колоннами; но там никого не было и быть не могло так рано — Самсон это знал.

Вдруг его окликнули по имени, молодым женским голосом. Он остановился и оглянулся на пруд. Там купалась девушка — черноволосая, не рыжая, хотя под солнцем ее волосы отливали красной медью. Самсон сделал гримасу, а потом его лицо приняло холодное, каменное выражение.

Девушка поднялась, вода ей теперь доходила только до колен. Самсона это рассердило. Он знал ее выходки, но это было слишком. Женщина в двенадцать лет — женщина; стоять перед мужчиной безо всего — это не полагается даже у филистимлян, даже у туземцев. Он внутренне смутился, но на это проклятый бесенок и рассчитывал, и такого удовлетворения он ей не хотел доставить. Поэтому он не отвернулся и не опустил глаз, а просто изобразил на лице равнодушие и смотрел поверх нее, со скучающим видом.

— Куда так рано, Самсон, — и еще после похмелья? — спросила она звонко и вызывающе. Классическим жестом женщины, которая хочет себя как следует показать, она подняла обе руки к волосам и стала их выжимать за головою; при этом она выгнулась, грудью вперед и бедрами назад. Это была уже очень красивая девушка, но ее стройные линии Самсона не смягчили. «Змееныш», — подумал он про себя, а ей ответил:

— Есть дело на горе. Очень тороплюсь.

— Семадар еще спит. А я всегда тут на заре купаюсь, пока пруд не высохнет. Ты уже завтракал? Хочешь козьего молока? Подожди минуту, я закутаюсь в простыню и пойду с тобою — платье мое в комнате.

Самсон пожал плечами и ответил:

— Нет времени, я спешу. Прощай. Он повернулся и быстро пошел дальше; вдогонку ему она мелодично засмеялась и крикнула:

— Есть, видно, вещи, которых могучий Таиш боится! Он отозвался, не оглядываясь:

— Просто, есть вещи, которые его не занимают. Тем не менее, встреча его взволновала. Он поймал себя на мысли: «А если бы то была Семадар?» — и густо покраснел. Но старшая никогда бы этого не сделала. Семадар, как и все филистимские девушки, с которыми он встречался, была гораздо смелее в обращении, чем это принято было в Цоре; но у нее это выходило само собою, просто от живой ясности и улыбки духа, и оттого никогда не переступало доброй границы. Другое дело младшая: у этой — во всем какой-то умысел, и почти всегда порочный, как сегодня; все ради того, чтобы на нее обратили внимание; не будь этого, Самсон бы вообще не заметил такую недорослую козу. Как ее зовут? Вроде «Элиноар»: видно, мать ее, аввейка, настояла на ханаанейском имени. Самсон как-то видел эту мать и отнесся к ней брезгливо. Аввеи считались на низшей ступени изо всех туземцев; кроме юга Филистии, их вообще нигде в Ханаане не знали, а у филистимлян они таскали воду и рубили дрова. Мать Элиноар тоже была в доме скорее на положении ключницы, чем жены. Настоящая жена была мать Семадар, большая филистимская госпожа, и она правила домом.

Самсон уже давно взбирался без дороги и даже без тропинок; холмы в этой местности, хотя невысокие, были круты и заросли колючими кустами. Добравшись до плоской вершины, он осмотрелся; налево, шагах в двухстах дальше, виднелся обрыв, над ним одинокая смоковница, спаленная молнией. Там\", — пробормотал он. Он снял шапку, снял плащ, вынул из-за пояса меч, впервые повертел его в руках и наконец вытащил лезвие из раскрашенного деревянного футляра. Несколько раз, неловко и неуверенно, он махнул малознакомой игрушкой по воздуху, посмотрел на солнце и подумал: «Времени еще много», — и, держа меч в руке, направился к обрыву, стараясь не шуршать и не стучать упругими хлыстами терновника.

Под обрывом лежала глубокая и узкая ложбина; один конец ее сходился в ущелье, другой был глухой, и тут, под утесами рыхлого песчаника, виднелось отверстие пещеры. Шагах в тридцати от пещеры, под деревом, валялся скелет козленка, по-видимому, недавно обглоданный и не целиком: голова и шея были нетронуты, и от шеи шла к дереву веревка. Самсон одобрительно кивнул головою и занялся последними приготовлениями. Отвязав от пояса кошелек, теперь почти пустой, он положил его под кусты; но, подумав, открыл его и вынул оттуда небольшой мешочек. Осторожно, зажав нос, он проверил его содержимое — там был мелкоистертый темный порошок. Он аккуратно завернул края мешочка и сунул его за пояс. После этого он подкрался к большому камню, вышиною почти до плеч, на полдороге между деревом и пещерой, чуть тронул край камня левой рукой для опоры и с легкостью, неожиданной при его росте, вскочил на него обоими коленями, быстро поднялся на ноги и заревел во всю глотку, так что прокатилось эхо:

— Выходи!

Из пещеры никто не вышел, но в тишине, сквозь жужжание насекомых, облепивших козленка, Самсон явно и неопровержимо для себя чувствовал беззвучное присутствие зверя. Ему даже казалось, что сквозь запахи влажных трав, запекшейся крови, начинающегося тления и сырого мрака пещеры до него доползает тоненькая струйка жаркого кошачьего пота. Переложив меч в левую руку, он ловко швырнул в пещеру большой обломок: в глубине что-то подавленно огрызнулось, но это было все.

— Выходи, а то я тебя выкурю дымом! прогремел Самсон.

Тогда он увидел в черной дыре две светящиеся зеленоватые точки, продолговатые сверху вниз. Прямо между этих точек он запустил вторым осколком; раздался яростный хриплый рев, и на узком выступе перед отверстием очутилась пантера. Они долго молча смотрели друг на друга; пантера старалась достать языком до расшибленного места над носом и била себя по плечам длинным хвостом; она была серо-гнедая, с очень мелкими черными крапинами, которые у начала задних лап почти сходились в сплошное пятно; лапы ее были почти серые, а когти казались длиннее человечьих пальцев. Работая языком, она слегка вертела головой на вытянутой шее, но не спускала глаз с человека. Она больше не рычала, но само ее мурлыканье, теперь ясно слышное, клокотало, как отголосок очень далекого грома.

— Глупая, — сказал ей Самсон, — ведь козленка привязал я!

Пантера сделала гримасу, открыв пасть в две ладони шириною, но не тронулась с места.

Самсон продолжал:

— Вчера перед вечером принес и привязал, когда тебя не было. Чтобы ты наелась и не ушла слишком рано. Дура!

Пантера заворчала в глубине гортани. Бас этого человека ей не нравился; но она была сыта и благоразумна.

Самсон замахал мечом; воздух жутко свистел под его ударами.

— Я решил стать цирюльником; учусь владеть этой бритвой — первый опыт на тебе! Прыгай!

Вдруг пантера повернула голову в сторону; она втянула когти, и он увидел по игре мускулов под ее кожей, что она просто собирается уйти из ложбины.

— Бежать? — зарычал он, бросая меч и хватая камень. Но прежде, чем камень долетел, зверь уже принял вызов, заревел, нырнул с выступа и, почти не сделав ни одного шага по земле, всплыл на скалу Самсона. Самсон едва успел, но все же успел поднять свой меч; навстречу оскаленной красной гортани он рубнул изо всей силы сверху вниз; но он был неопытен в этом деле — пантера метнулась всем телом в сторону, и удар пришелся в плечо, гораздо ниже рассчитанной цели, концом и боком, вполовину его настоящей мощности. Все же это был удар сильного человека; пантера взвыла, соскользнула с утеса на землю и лежала там, подняв голову и издавая рычание за рычанием; Самсон видел, что она готовится к новому прыжку.

— Никуда не годится эта игрушка, — сказал он пантере с большим отвращением на лице. — Лучше по-старому!

И, швырнув оружие далеко в глубину ложбины, он скорчился клубком, готовясь к прыжку. Пантера мгновенно взвилась на дыбы и подняла обе лапы, и в эту секунду Самсон выхватил из-за пояса мешочек и ловко вытряхнул порошок прямо в глаза зверю. Едкий запах горчицы разнесся в воздухе; пантера завыла и слепо ударила обеими лапами, — но Самсон пролетел у нее высоко над головою; в воздухе он повернулся, чтобы упасть лицом к ней, и, как только коснулся земли, тотчас же кинулся ей на спину. Дальше все было дело привычное и, когда меч больше не мешал, простое. Он продел руки под мышками пантеры и сплел их у нее на затылке; ноги просунул между задних ее лап и каждую из этих лап, почти у бедра, зажал в сгибе своего колена. Хотя он действовал ловко и быстро, это все удалось не сразу: левой передней лапой она успела замахнуться назад — он едва поймал ее, над самым началом когтистой ступни, в руку и должен был долго и осторожно выворачивать свой локоть, пока добрался до подмышки; тогда он с быстротой мысли перебросил руку на затылок зверя и тесно переплел ее пальцы с пальцами правой руки. Ногам пришлось хуже, пантера успела разодрать ему левую икру. Теперь они катались по земле, чихая, рыча и воя так, что трудно было понять, который голос чей; но пантера уже ничего не могла сделать, только била когтями без толку по воздуху и разбрасывала комья земли фонтаном во все стороны. В ее положении было что-то странно похожее на котенка, которому привязали погремушку на хвост. Рев ее из яростного постепенно стал криком боли: Самсон медленно, раздвигая локти и спуская сплетенные руки вниз по ее спине, выламывал ей передние лапы. Это продолжалось долго; наконец, послышался характерный треск суставов, и пантера взвыла тем голосом, каким кричат все большие звери от последней муки, — голосом, в котором уже трудно отличить породу животного. Передние лапы ее теперь болтались, как пришитые; она еще раз поднялась на задние, еще раз кинулась на спину, чтобы раздавить оседлавшего ее дьявола; но уже пальцы Самсона с двух сторон душили ее глотку. Скоро замолкло и рычание, и вой; слышно было только хрипение задыхающегося зверя, грозное сопение человека со стиснутым ртом да мерные, тупые удары длинного хвоста.

Покончив, Самсон поднялся, пощупал искромсанную икру и пошел, прихрамывая, за мечом и кошельком. Меч он подобрал где-то в зарослях, положил на обе ладони и понес обратно к пантере, разглядывая блестящее, гравированное лезвие с пренебрежительно выпяченной нижней губою. Своим мнением он поделился с пантерой в следующих словах:

— И красть не стоило, и вернуть не жалко. Солнце было уже довольно высоко.

— Поздно, — сказал он пантере. — Я бы взял твою шкуру, но нет времени — скоро эти пьяницы начнут просыпаться.

И он пошел обратно той же дорогой, подобрав по пути свой плащ, шапку и ножны. Скоро он был опять у пруда — там никого не было; он на минуту вошел по колено в воду, так как раны его ныли, и поспешил дальше. В филистимских домах уже хлопотали рабы; в кузнице звенел молот, мехи ухали; в предместье стоял полный гам нищенского дня, и по всем улицам слонялись собаки. Перед забором блудницы он нашел одного из негров, отдал ему меч и сказал:

— Передай эту дрянь Ханошу из Экрона; предложи ему от меня новый заклад: он с мечом, я без — и я оборву ему уши.

Черный весело осклабился, а Самсон пошел, свистя жаворонком, по дороге в Цору.

ГЛАВА IV. БОЖЕСТВЕННОЕ

Госпожа Ацлельпони оказалась крупной барыней лет тридцати пяти, довольно хорошо сохранившейся: на вид, если судить потеперешнему, ей было не больше пятидесяти. Дом ее стоял на окраине Цоры, поодаль, у самого спуска в долину; точнее, не дом, а усадьба со всякими пристройками. На дворе возилось человек десять прислуги, мужской и женской; когда левит остановился на пороге, хозяйка била одного из рабов по щекам, не так, как дерутся женщины, а наотмашь, и было видно и слышно, что на плотного туземца это производит большое и серьезное впечатление. На Махбоная тоже. Он выждал, пока она кончила, и только после этого подошел, учтиво кашлянул, представился, сослался на Самсона («я встретил твоего благочестивого сына в одном почтенном семействе по ту сторону долины, госпожа») и изложил свое дело. Ацлельпони подробно оглядела его с головы до ног; осмотрела также осла и глазами не только взвесила, но как будто и распаковала вьюк. Все это она проделала только по хозяйской привычке, ибо сразу, по речи гостя, поняла, что он человек образованный и, значит, не без основания выдает себя за левита. После двух-трех вопросов она повела его в божницу.

Под навесом, на чисто подметенном полу, стояли на каменных подмостках идолы разного роста; впрочем, самый высокий был не выше трехлетнего ребенка, но были и совсем малые куклы. Археолог нашего времени отдал бы полжизни за полчаса в этом капище. Бродяги и добытчики по природе, даниты шатались по всей стране, многие служили матросами в Яффе и Доре: из каждой отлучки они, по-видимому, считали долгом привезти жене Маноя, первой даме их столицы, что-нибудь божественное, и коллекция в ее часовне отражала верования всего Ханаана, Заиорданья, пустыни, Ливана, Средиземного побережья и Эгейских островов. Тут были Астарты рогатые, Астарты с голубями, Астарты голые — но с надетой поверх рубашкой; была какая-то богиня с крестом в руке, другая с курчавой бородой; божок с рыбьим хвостом; два-три козлоногих идола с острыми ушами и рожками; теленок с облезлой позолотой и куском бирюзы во лбу; толстый сидящий мужчина с большим голым животом и огромными челюстями в непомерной голове; прекрасной работы девица из слоновой кости, с распущенными волосами и крылатая; страшная обезьяна с пуповиной, уходящей в землю; идол с головой ястреба; идол, стоящий на одной ноге, с хвостиком в виде пиявки; драконы и змеи; косматый получеловек в чешуе, безглазый, но с огромным глазом на груди; два голых красавца заморской работы, оприличенные шерстяными передниками; человечки с комариным жалом во рту. На особой подставке, задрапированной шелковыми покрывалами и шкурами пантер, стояли домашние пенаты грубой самодельной работы туземного мастера, числом семеро: двое мужчин и две женщины из красной глины, еще двое мужчин и одна женщина каменные; у одного из каменных мужчин на голове было нечто вроде туго набитого мешка, свешивающегося на спину — по-видимому, изображение гривы назорея. На той же подставке, в самой середине, красовался вызолоченный столбик вышиною по колено взрослому человеку, с верхушкой в виде закругленного конуса; в самое темя конуса была вделана довольно крупная жемчужина, а на передней части столбика висело ожерелье из разноцветных камешков. Левит набожно прикоснулся к ожерелью двумя пальцами, завернутыми в полу плаща, и пробормотал сложное заклинание.

Они быстро поладили: сговорились о жалованье, ложе и столе левита, а также о количестве ягнят, козлят и голубей для богослужения, трижды в году; условились, что жертвы будут приноситься только Господу, перед золотым столбиком, а остальные владыки должны будут довольствоваться молитвами; и что мясо жертв будет считаться доходом жреца, но шкурки поступают обратно к хозяйке. Помимо священнослужения, левит обязался также вести запись событий, касающихся маноева дома и в особенности маноева сына.

Ацлельпони, по-видимому, очень гордилась своим сыном; но в ее изображении он мало был похож на вчерашнего Самсона из Тимнаты. Ее сын — молчаливый, медлительный юноша; никогда не улыбается, разве только при встрече с отцом, которого он очень любит и почитает, хотя тот ему ростом не доходит и до подмышки. Работать Самсону не полагается; от соседской молодежи обоего пола он сторонится: все время проводит или один, лежа на песке в долине у колодца, или по вечерам у городских ворот, прислушиваясь к разговору стариков. Часто совсем уходит из города, куда — не говорит, но всегда назначает время возвращения и возвращается точно вовремя; иногда, по-видимому, с охоты — приносит оленя или шкуру дикого зверя. Много ест, но, конечно, не пьет ничего, кроме воды и молока. Хороший, скромный, богобоязненный юноша; все женщины Цоры завидуют его матери; все девушки на него заглядываются, но ни одна не решается с ним заговорить. Правда, в детстве с ним было трудно.

Страшный был драчун; каждый день прибегали с воем соседки то из женщин Дана, то туземные жаловаться на его подвиги, и приводили (иногда приходилось и приносить) своих мальчиков с подбитыми глазами, раздавленными носами, с изъянами в зубах, с вывихнутыми руками или ногами. Она, Ацлельпони, пробовала его стегать (сам Маной для этого дела не годится); но однажды, в десятилетнем возрасте, он спокойно отобрал у нее прут, взял ее в охапку, отнес в комнату и там оставил на постели, не произнеся ни слова — только посмотрел на нее внимательно и этим взглядом отбил у нее охоту к воздействию на его поведение. После этого случая он, однако, прекратил свои похождения в Цоре и тогда и начал уходить из дому. Родителям скоро донесли, что теперь он подружился с филистимскими мальчиками в селениях, что лежат по дороге к Тимнате, и колотит их нещадно; но филистимские дети — другое дело, они спокойно несут свои синяки, не обижаются и не посылают матерей жаловаться, что гораздо удобнее для семьи; хотя, с другой стороны, мальчик иногда возвращался из этих экспедиций прихрамывая или с багровыми шишками на лбу. Странным образом — непонятное племя филистимляне — эти драки только скрепили его дружбу с их молодежью, и теперь у Самсона в Тимнате и даже в Гезере прочные связи с лучшими домами.

— Верно, — подтвердил Махбонай, — я сам это видел. Замечательный, обходительный юноша; Господь отличил и благословил тебя между женами, Ацлельпони; сын твой — великая надежда для всего племени Дана.

Она помолчала и потом ответила, понизив голос:

— Может быть, для всего Израиля. Я сама иудейка; я родом из Текоа. Что такое Дан? Самое жалкое из колен; почти без удела, народу много, жить тесно; каждый год старшины сходятся тут в Цоре судить и рядить, куда бы деться — и ни до чего додуматься не могут. Послезавтра опять такая сходка: сам услышишь. Дан — мелочь; угнездился на окраине израильской земли, словно кучка нищих у порога богатого дома. Не ради Дана послал мне Господь такого сына.

И, еще тише, она рассказала левиту, что случилось ровно за девять месяцев до рождения Самсона. То был вообще замечательный и грозный год — весь Ханаан его помнит: в летний полдень задрожала земля и стали валиться дома. Вскоре после этого явился ей некто неведомый, ростом великан и видом посланец Божий, у колодца в долине рано-рано до зари. Ей в ту ночь не спалось, было очень душно; она выскользнула из дому и спустилась к колодцу с ведром, облиться холодной водою: она была еще очень молода и часто делала необычные вещи. Незнакомец явился из гущи зарослей; его голос был подобен шуму ветра в листве, говор непохож на здешний да она и не помнит, какие слова он говорил. Голова ее кружилась, сердце стало; она поняла, что сам Господь с нею, и потеряла сознание. Когда очнулась, ангел уже исчез; но в ее сознании звучали пророческие слова, которые он шептал, должно быть, в ее беспамятстве — о том, что сын ее будет великим слугою Божьим. Она взбежала на гору, разбудила мужа и, плача у него на коленях, рассказала ему. Маной долго молчал и гладил ее по голове; молчание встревожило ее — она боялась, что он недоволен пророчеством, что это вмешательство нездешней силы в их семейную жизнь пугает его, и она спросила:

— Разве ты не хочешь, чтобы сын Маноя стал спасителем народа? Тогда он ей ответил:

— Было бы лучше, если бы ангел явился после рождения сына — и ко мне, а не к тебе, и рассказал бы толком, в чем дело.

Она с ним поссорилась, и он, позвав любимого раба, ушел из дома на весь остаток ночи и на целый день. Ко второй полуночи он вернулся один, усталый, голодный, изодранный в клочья, с кровью на лице, и рассказал, что напали на них разбойники, его ранили, а раба и совсем убили. И она ему ответила:

— Это Господь наказал тебя за то, что ты не рад его знамению.

Тогда они помирились и зачали сына в великом счастии.

Ацлельпони сильно побледнела, рассказывая вполголоса эту историю; она смотрела прямо перед собою, глаза ее странно светились в плохо освещенной божнице, и несколько раз дрожь пробежала по ее плечам. Видно было, что она всей душой верит в каждое слово — не только ангела, но и свое. Махбонай слушал, склонив голову на бок, и только раз искоса, но пристально взглянул на нее и увидел сквозь морщины и огрубелую кожу, что в юности, вероятно, эта женщина была хороша собою; после этого он настойчиво смотрел в потолок. Когда она кончила, он сообразил, что надо сказать что-нибудь соответственное, и, покивав головою, отозвался:

— Такие случаи известны, госпожа. Конечно, я понимаю твоего почтенного мужа: когда перед зачатием сына к матери является ангел — это всегда предвещает много беспокойства и для семьи, и для народа. Но, с другой стороны, если Господь решил возложить на вас обоих это почетное бремя — несите его, радуйтесь и гордитесь.

После этого, закусив, Махбонай отправился осматривать Цору. Городок был меньше и беднее Тимнаты; здесь туземцы тоже ютились на окраинах, но и в средней части, где жили ланиты, дома, за немногими исключениями, производили впечатление хижин. Вообще не было того впечатления двух миров, победоносного и покоренного, отрезанных друг от друга. На улице ребятишки Дана играли в ловитки с толстогубыми и пучеглазыми детьми ханаанейской расы; женщины обоих племен были почти одинаково одеты и одинаково неряшливы и переговаривались или бранились между собою без всякого признака высокомерия, с одной стороны, и приниженности, с другой. Мужчин не было видно — они ушли на работу в поля и виноградники. Махбонай, однако, разыскал несколько лавочников и сбыл им, после подробного торга, добрую часть своих товаров, как благоприобретенных, так и доставшихся ему в ту ночь.

В доме Ацлельпони, вернувшись, он застал и Самсона, и Маноя. Маной был человек чистенький, невысокий и худощавый, со старым шрамом на лбу, довольно пожилой на вид, достаточно приветливый, но не очень общительный; он расспросил Махбоная, как вежливый хозяин, кто, как и откуда, но о божнице не упомянул очевидно, эти вещи его не занимали; получив ответы, он кивнул головою, отошел в сторону и заговорил с сыном оживленно и по-дружески. Самсон внимательно слушал; отвечал односложно или только мотал головою. Из слов его матери левит уже успел сообразить, что вчерашний знакомец его Таиш и молодой назорей из Цоры — два разных человека; но все-таки ему казалось невероятным, что на этой самой копне волос, сегодня тщательно причесанной и наново заплетенной в косицы, вчера вечером сидела пестрая шапка с перьями, — что эти сжатые губы накануне корчились от хохота и метали остроты и ругательства. Махбонай бен-Шуни, однако, еще с детства заучил основное правило жизни для лиц духовного сословия: «не твое дело». Он поздоровался с Самсоном почти как с незнакомым.

Когда стало смеркаться, левит вступил в отправление должности. Ацлельпони созвала на торжество нескольких соседей познатнее; все пришли охотно, так как уже всюду прошел слух об ученом колдуне. Хозяева и гости расселись на дворе перед навесом; за ними столпилась дворня Маноя. Левит еще заранее сложил кубический алтарек перед золотым столбом и пенатами. Он оделся в длинный белый халат; ловко свернул шеи двум голубям; кокетливо, оттопырив мизинцы, оторвал головки; побрызгал кровью над алтарем и вокруг; вообще показал себя человеком искусным. Заклинания его произвели тоже сильное впечатление: в них было много непонятных слов на чужих языках, и пел он очень трогательно. Между молитвами он ритмически двигался вокруг жертвенника и приседал перед образами. В заключение он произнес, стоя лицом к золоченому столбику, особое моление на местную тему; причем слушатели с должным благоговением отметили, что он не называет Господa по имени — они слышали, что так и принято у настоящих левитов.

— Господин, — полупел Махбонай бен-Шуни, здесь ты царишь, окруженный пенатами дома сего, а в углах, поодаль от твоего эфода [Эфод (иврит) — одно из значений слова: некий образ, которому поклонялись в древности и который наделяли способностью предсказывать будущее.], столпились твои завистники, боги Моава и Кафтора и Ханаана и Хета и Куша и Мицраима. Не гневайся на них, господин, ибо час их еще не прошел, и они еще правят, каждый в своем участке. Потерпи, великий и ревнивый господин: скоро твой народ, как песок от обвала с горы, расползется по всей земле, и тогда ты будешь один и не будет другого.

В тишине что-то прошептала или простонала Ацлельпони. Левит продолжал:

— И обрати свою милость, о сильный среди богов, на этот город и на все племя Дана, рабов твоих; пошли им урожай и мир, и отврати от них войну и болезни. Также взгляни ласково на людей дома сего — на раба твоего Маноя, сына Аллонова, мужа глубокой и тихой мудрости, хранящего тайны в смирении; на рабу твою Ацлельпони, дочь Гизри из Текоа, что в уделе Иуды, жену воспламененную для служения тебе на путях странных и непроторенных. И на ее сына, юношу с медными плечами, одаренного силой такою, как будто в груди его не одно сердце, а два, — на твоего назорея Самсона взгляни милостиво и помоги ему нести две жизни его, каждую в свое время и в своем месте, и обе во славу твою.

После этого он напомнил Господу историю рождения Самсона, в той форме, в которой обычно излагается история. Явился ангел к жене и сказал: ты зачнешь и родишь сына. Жена тотчас побежала и известила мужа своего. Маной встал и пошел к тому человеку, и взял козленка и хлебное приношение, и вознес Господу на камне; а ангел поднялся в пламени жертвенника.

Раннее жизнеописание молодого назорея было также доложено Господу на основании данных, сообщенных давеча его матерью: младенец рос, и благословил его Господь, и начал дух Господень действовать в нем — сначала в стане Дановом, а впоследствии и дальше, между Цорой и Эштаолом и даже до самой Тимнаты.

ГЛАВА V. ВЕЧЕ

Цора была вся обведена каменною стеною; стена была не очень внушительная, разной высоты и толщины в разных местах; некоторые дома, в том числе дом Ацлельпони, примыкали к ней и имели свои частные выходы наружу. Главные ворота находились тогда приблизительно с юго-восточной стороны города, и перед ними была широкая немощеная площадь. Тут и собралась сходка старшин. Все поселения колена Данова прислали делегатов. Кроме старост, людей пожилых или седых, прибыло много другого народу: военные атаманы, охотники, представительство от яффских матросов, несколько десятков бродяг, слепых и других нищих. Человек двенадцать всклокоченных оборванцев, почти голые и невероятно тощие, держались отдельно от толпы; вожак их был крикливый и раздражительный старик, остальные — почти мальчики; народ от них сторонился они с раннего утра уже кого-то избили неизвестно за что; кроме того, с одним из этой группы случился на площади припадок падучей болезни, причем остальные стояли вокруг и что-то пели, приплясывая на месте. Это была банда дервишей, так называемых «пророков» из пещерного скита где-то вблизи Модина; никто не знал точно, чего они хотят, и общаться с ними считалось неприличным и опасным делом, хотя милостыню им подавали охотно. Воины привели с собой оруженосцев; некоторые из старост и почти все нищие пришли с женами и детьми. Площадь перед воротами была переполнена.

Точного разделения на участников сходки и посторонних зрителей не было; просто, кто старше или кто внушительнее на вид, те сидели на земле или стояли ближе к центру, остальные толпились вокруг. Мальчишки, по вековечному обычаю, висели гроздьями с крыш соседних лачуг; некоторые вылезли на городскую стену или на ворота. Внешнее кольцо составляли женщины, из Цоры и чужие; но в подаче голоса, то есть в ропоте и крике, они принимали участие на равных началах с остальной публикой.

Много было на площади и туземцев, жителей Цоры; по их размещению, позе и настроению приглядчивый наблюдатель мог бы построить всю картину взаимоотношений между обеими расами. Большинство столпилось поодаль, в одном из углов площади, — не демонстративно поодаль, а просто как любопытствующие, но не желающие быть назойливыми зрители. Но в кольце женщин-даниток можно было заметить немало типичных ханаанейских профилей: это были вторые и третьи жены, наложницы, тещи, золовки — предвестницы начинающегося растворения легкомысленной туземной расы в острой и густой крови угрюмого колонизатора. Процесс только начинался, эти женщины чувствовали себя еще не совсем как дома, не кричали вместе с другими и даже в толпе старались быть поближе туземка к туземке; но сами данитки их не выделяли, и вообще никто не обращал на инородцев особенного внимания. Ясно было, что люди друг к другу привыкли, свыклись с точной мерой близости и точной мерой отчужденности — что это эпоха какого-то безболезненного и незаметного перехода.

Сходка началась с обряда: Махбонай Бен Шуни зарезал ягненка и пропел длинный молебен.

Сборище следило за его техникой с великим вниманием, и старики одобрительно кивали. Благолепие несколько нарушил пророческий вожак, который все время что-то злобно кричал, по-видимому, восставая против языческой наглядности богослужения; но так как ему никто не помогал и не мешал, выкрики его можно было, в конце концов, принять и за аккомпанемент, нечто вроде антистрофы к строфам левита — вероятно, так его и поняло большинство собрания.

Сейчас же после молебствия начались разговоры. Установленного порядка не было, не у кого было просить слова, но была естественная дисциплина робости и сознание, что сборище хочет слушать только старейших и известнейших людей. Первым выступил староста из Айялона,человек лет шестидесяти, но еще бодрый; он опирался на копье с наконечником из козьего рога. Вся его речь была посвящена одной теме: жалобам на земельную тесноту. Почти на каждую фразу толпа откликалась то оханьем, то подтвердительными возгласами.

— Дан — словно подкидыш среди колен, говорил он. — Земледелец не может выделить сына, даже если невестка строптивая женщина и свекровь с нею не ладит. Соха на соху наскакивает; не проходит жатвы без обвинений, что сосед у соседа передвинул межевые столбы, и часто это кончается дракой и убийством. Пастуху некуда выгнать стадо; приплод стал проклятием Божиим вместо благословения. Молодежь из Айялона уходит продаваться в рабство к Вениамину и даже к иевуситам; в рабство, и еще хуже — в батраки, в наемники без роду и без кровли над головой. Скоро в земле Дана поднимется брат на брата; женщина будет хвалиться перед женщиной: «Я заспала насмерть двух младенцев, а ты только одного». Скоро нужды не будет молодым дворянам из Вениамина красть у нас девушек — матери сами поведут дочерей на рынок в Гиву.

Женщины в толпе застонали и ударили себя кулаками в груди; а левит про себя подивился:

— Дикари, а говорят гладко.

Второй оратор был из Модина; он горько жаловался на высокомерие заносчивого соседа Ефрема.

— Ефремляне гордятся завитушками на столбах, подпирающих крыши Сихема, Галгала и Силома, гордятся вышивкой на рубашках из тонкой шерсти и бренчащими серьгами в ушах у женщин. Словно они сами все это выдумали и сделали, словно мы не знаем, что они подглядели обычай Дора и подражают ему — а у самих нет суда в стране и в каждом городе каждый год новый староста. Зато земли у них сколько угодно, нет им границы ни на севере, ни на востоке: от села до села день пути; колодцы их неглубокие, ручьи текут круглый год. Но когда Шафал, сын Аммирава, пошел к ним просить, чтобы продали ему участок близ \"Гимны Сераховой, они отказали с насмешкой — ответили:

«Дикарей нам не нужно в земле Иосифа».

На этот раз глухо и гневно заворчали мужчины, а вожак пророков крикнул:

— Ефрем гниет в разврате! Из толпы ему кто-то ответил:

— Лучше гнить на просторе, чем задыхаться в тюрьме, как мы!

Выступило еще несколько старейшин, но говорили они то же самое. Злоба на богатых, многоземельных соседей, Вениамина и Ефрема, звучала в этих речах, быть может, даже громче, нежели горечь собственной тесноты. Тощий купец рассказал, что каравану из Дана или в Дан не дают проходу ни мимо Сихема, ни за Айялоном: если не грабят, то взимают непомерные поборы. Уже гораздо выгоднее гнать верблюдов через филистимскую землю: там порядок, в каждом городе стража, размер подати и взятки установлен раз навсегда — купец может учесть. Зато резко и грубо, с обилием непристойностей, бранил филистимлян оборванный и загорелый бородач, лодочник из Яффы. Хоть он, конечно, и не принадлежал к знати, его слушали потому, что он был родом из Цоры. Он долго и бессвязно выкрикивал о том, как морят голодом и побоями гребцов на тамошних галерах, как навьючивают на одного грузчика ношу, от которой заклокотала бы глотка верблюда, — и что говорят филистимляне об Израиле вообще. Но эта речь не произвела большого впечатления; в толпе закричали:

— Вениамин и Ефрем хуже Кафтора! После этого выступления сходка перемешалась; разбилась на кучки, и в каждой кучке сразу говорило по нескольку человек. Это все было в порядке дня, вроде перерыва для выяснения настроений. Настроение, действительно, уплотнилось; на лицах у мужчин читался хмурый гнев, у женщин — раскаленная ярость; над площадью стоял недобрый гул очень раздраженной толпы, и туземцы на окраинах стали переглядываться и перешептываться, советуясь, не благоразумно ли было бы им стушеваться. Вдруг толпа начала стихать: на середину круга выступил очень седой старик, чрезвычайно дряхлый — два взрослых сына помогли ему подняться и все время поддерживали его с обеих сторон. Он был уже беззубый и говорил невнятно; тем не менее, слушали его с большим вниманием; после каждой фразы он останавливался, чтобы и самому отдохнуть, и дать время ближайшим слушателям повторить его слова полушепотом для тех, что стояли подальше. Но его речь была очень коротка.

— У Ефрема есть о нас ходячая насмешка: «Дан судит и рядит» [в этом выражении обыгрывается букв. значение имени Дан: «судит, обсуждает» (иврит).]. В который это раз мы говорим на сходке все о том же? Когда я был молод, люди не жаловались, а вставали и делали дело. Я теперь стар и слеп, ничего не вижу, дать совет не могу; но почему никто из вас, молодых вождей, не скажет прямо, что надо сделать?

Толпа долго молчала; потом выступил опять оратор из Модина. Это был человек тщедушный, но с очень резким и пронзительным голосом и, по-видимому, запальчивый. Он сразу поднял оба кулака над головою и больше уже не опускал рук, а только потрясал кулаками во все стороны. Он кричал:

— Колена Израилевы обманули нас. Обобрали. Чем лучше Дана Ефрем? За что достались Вениамину горные луга и леса у Иерихона? Где правосудие? Наши воины стали бабами; набрали жен из побежденных туземцев и сами превратились в покоренное стадо. Даном правят женщины чужие женщины. Когда северянам приходится туго от сидонских колесниц, они посылают к нам гонцов — с приказом от женщины, от ефремлянки:

«Придите воевать за нас», — и еще обижаются, если мы не так быстро откликнемся. Когда у Иуды ссора с Вениамином из-за того, что в Гиве обидели вифлеемскую распутницу. Иуда зовет нас на помощь. А что нам досталось в уплату? Когда мы просим о земле и предлагаем за нее серебро и скот, нам отвечают: вы дикари, ступайте прочь. Старый Шелах, сын Иувала, отец вождей из Шаалаввима, — единственный мужчина среди нас; он сказал правду: нечего судить и рядить, надо дело делать. А какое дело? Это ясно: один полк из Модина — в пределы Ефрема, другой полк из Айялона — в гости к Вениамину. Заберем силой то, чего не хотят нам отдать добром. Это — наше! Нас обобрали…

Тут его голос утонул в кликах собрания. Еще со средины его речи все поняли, куда он гнет, и с разных сторон послышались сочувствующие возгласы, топот ног, хлопанье в ладоши. К концу это перешло в общий рев: даже дети что-то вопили и грозили кулаками; даже туземцы, увидя, что буря дует не в их сторону, приободрились и стали поддакивать вполголоса. Дан нашел корень своей беды, увидел пути спасения; заветное слово «нас обобрали», слово, испокон веку рождавшее гражданскую смуту и междоусобную резню, осветило им тайники их собственной души: в тайнике, на самом дне, издавна дремала, свившись колечком, главная сила мирская — зависть родича к родичу, и теперь она подняла голову, выпустила жало и зашипела.

Тогда на середину круга вырвался вожак пророческой шайки; четверо из его последователей выбежали за ним, и сейчас же сели на землю у его ног, с четырех сторон; они горящими глазами смотрели на толпу, словно ожидали нападения. Но никто и не думал их тронуть; напротив, круг даже раздался, точно в испуге, и скоро водворилось молчание. Среди этой тишины старый отшельник начал выкрикивать, надорванным, как будто не своим голосом, отрывистые возгласы; и после каждого возгласа ученики у его ног и остальные ученики, скопом стоявшие неподалеку, отзывались хоровым завыванием.

— Все вы лжете! Ефрем хуже Кафтора, Вениамин гаже Египта, но Дан развратнее всех! Тесно вам потому, что вы строите дома. Вы делите поля и виноградники и стада на мое и твое. Где есть «мое» и «твое», там всегда тесно! Мы, Божьи дети, живем у Господa в пещере; оттого нам не тесно. Мы делимся каждой пригоршней дикого меду; оттого у нас всегда вдоволь. Вам нужны купцы — они привозят вам тонкую ткань и побрякушки; мы одеты в козью шкуру — от издохшей, не от зарезанной козы. Вам нужно место для божниц, много места, целые площади, чтобы просторно было и Ваалу, и Астарте, и Ашере, и Кемошу, и Молоху; и потом еще нужно место для домашних болванчиков, по одному на каждого деда и каждую бабку и отца и мать и всех сыновей и дочерей и внуков; и среди всей этой гадости еще надо поставить голый чурбан, мерзость из мерзостей, образ всех распутств от Мофа до Сидона и назвать его богохульственно эфодом Господa. Оттого вам не хватает земли! Нам, детям Божиим, ее достаточно: Господь отдал нам все пещеры, а сам живет везде и нигде, а Кемоша и Астарты нет, как нет вчерашнего дня. Оттого нам просторно: учитесь жить по-нашему, будет просторно и вам.

Все это было далеко от жизни, и толпа не очень понимала, что собственно он проповедует; но они его слушали с жутким благоговением дикаря перед зрелищем безумья и беснования. Мужчины смотрели на него исподлобья; женщины даже пригорюнились, и где-то заплакал грудной младенец. Но вторая половина речи оказалась яснее.

— Нельзя Дану идти на Ефрема, ни воевать с Вениамином. Я буду плясать от радости, если сгорят ваши дома; но Израиль — дом Божий, он должен стоять во веки веков, пока не войдут в него все народы. Внутри дома Господa да не будет ни копья, ни стрелы, ни пращи, ни крови. Если уж стосковалась ваша волчья глотка по крови, ступайте пить за порогом Божьего дома. Вон, через долину, развалился на пуху пьяный филистимлянин: играет на лютне, молится, зевая, то акуле, матери отцов его, морских разбойников, то комару и оводу, царям заразы и мора; пьет сладкие вина и закусывает туком побережных племен, — а их превратил уже в скот для упряжи, вьюка и убоя. Идите войной на Пять городов! Саронская равнина тучнее горы вениаминовой; воды Яркона богаче сихемских канав. Но вы трусы, вы боитесь стального меча и колесницы; легче убить брата — он доверчив, он не поставил часовых на границе, — чем врага, который насторожился у заставы. Трусы! Развратники! Помесь хеттейская! Помет аморреев! За одну мысль о резне во Израиле да пошлет на вас Господь голод и пожар и чуму и проказу и…

Пьяная слюна давно капала с его грязной белорыжей бороды; он хрипел и пошатывался, и в конце концов захлебнулся и упал на руки учеников. Они его унесли в тень и стали поить водою. Сходка молчала, глубоко подавленная. Вдруг в ней почуялось движение — кто-то расталкивал толпу. Махбонай бен-Шуни посмотрел в ту сторону и в первый раз в тот день увидел Самсона. Ничего не говоря, не толкаясь локтями, а просто раздвигая широкоплечих мужчин, как пловец воду, мерным движением ладоней, назорей прокладывал себе дорогу к центру. По следу его, словно по тропинке среди человеческой гущи, пробирались один за другим человек двадцать молодежи, все, как на подбор, рослые и плечистые, и все с какимто задорным вызовом на лице. Сообразительный левит вспомнил шутку, подслушанную на той пирушке: «шакалы», и подумал: «Они скорее похожи на волков».

Самсон неторопливо вышел на середину круга. Это было против обычая: юноше, у которого только начала пробиваться борода, не полагалось говорить у городских ворот. Но всем стало сразу ясно, что его надо выслушать, и не только потому, что Цора и весь округ его знали, а на остальных произвел впечатление его рост и назорейские косы. Тут действовало что-то другое; в памяти Махбоная живо всплыла минута, когда Самсон играл на любую ставку с Ханошем из Экрона и глазами словно диктовал ему, какое число назвать, диктовал так внятно, что всем присутствующим хотелось выкрикнуть ту же цифру. Левит опять почувствовал то же: как будто и ему, наряду со всеми остальными людьми на этой площади, кто-то что-то непререкаемо повелел, стукнул по темени, воцарился и подчинил все мысли.