Настройки шрифта

| |

Фон

| | | |

 

– Вы знаете, за что, – ответил я.

Она не пожала протянутую мной руку.

– В чем дело?

– Я же сказала, что у меня сегодня большая радость.

– И что же?

– Об этом еще никто не знает. Можно, я вам кое-что покажу? Не подниметесь ли ко мне на минутку?

– С удовольствием.

Она отперла входную дверь. Я пошел за ней и в эти минуты позабыл и о Шерли, и о Джоан, и о страшном сне, и о том, что через несколько часов я опять окажусь перед кинокамерой. Я позабыл обо всем на свете, и на душе было так легко, будто с нее камень свалился.

На решетчатой дверце лифта висела табличка: «Не работает». Поэтому мы поднялись по лестнице на третий этаж, и Наташа открыла дверь квартиры, где она вела и прием пациентов.

Квартира и впрямь оказалась почти пустой. Мы прошли через две комнаты. В первой стояла кровать и стул, на котором громоздилась куча белья. Обувь лежала прямо на полу рядом с открытыми чемоданами, полными белья, а платья и пальто висели на крючках, ввинченных в стены. Голые окна были завешены простынями, чтобы отгородиться от непрошеных взглядов людей, живущих в домах напротив. Во второй комнате Наташа зажгла маленькую настольную лампочку, стоявшую, однако, на полу, отчего наши тени чудовищно выросли и полезли на потолок. В правом углу этой комнаты я заметил прекрасную старую икону, перед которой теплился красный огонек лампады. Рядом с лампадой висела глиняная ваза с засушенными ветками вербы.

В другом углу стояла детская кроватка, ребенок, спавший в ней, укрылся с головой одеялом, так что видны были только светлые спутанные волосы. Несколько игрушек валялось на полу рядом с чемоданами, а на оконной раме висел, аккуратно надетый на плечики, костюмчик для мальчика.

Наташа склонилась над кроваткой и прислушалась к ровному дыханию ребенка, лица которого я так и не увидел. Детская ножка высунулась из-под одеяла. Наташа укрыла ее.

Вся стена, у которой стояла кроватка, были покрыта детскими рисунками, прикрепленными к ней канцелярскими кнопками. Детская рука изобразила цветными карандашами и акварельными красками цветы и животных, автомашины и дома, людей и корабли, порожденные фантазией маленького художника. На красных кораблях плясали зеленые коровы, и в разноцветных машинах за рулем сидели желто-голубые и красно-желтые астры, и многоголовые зверушки водили хоровод вокруг деревьев, на ветвях которых росли руки с множеством пальцев. Были тут и собаки в зубчатых коронах, змеи с флажками, зажатыми в раздвоенном язычке, фабричные трубы, из которых вылетают воздушные шары, и трамваи, запряженные кошками.

«Одиннадцатый час», «ха-Машкиф», 27.1.1939.

Все это было ярким, красочным и тронуло мое сердце. Сам не знаю почему. Бросилось в глаза, что на многих рисунках был изображен маленький мальчик, державшийся одной рукой за руку высокой женщины, а другой – за руку приземистого мужчины. На некоторых рисунках рядом с мальчиком была только женщина, и вторая его рука повисала в пустоте, а на одном мальчик стоял совсем один, раскинув руки в стороны. В пустоту.



Я шагнул поближе к стене.

И нечаянно опрокинул ночничок; в полупустой комнате грохот его падения показался мне оглушительным. Наташа вскинула на меня глаза и улыбнулась, увидев, что я весь сжался от испуга.


И наконец Жаботинский пришел к неизбежному, окончательному выводу:


– Он ничего не слышал.

– Надеюсь.

Мы и вправду не хотели прививать молодежи вкус к незаконным действиям конспиративного характера. Ибо надеялись, что можно будет строить наши отношения с Англией как отношения граждан с их гражданским правительством. Надежды не сбылись, и ныне наши отношения с Англией — отношения гражданина оккупированной страны с оккупантом. Это не «мандат» — это оккупация. У такой власти нет морального права на существование, и у нас нет моральных обязательств перед ней, перед ее представителями.

– Он не может услышать, мистер Джордан. Он глухой.

Из кн. «Еврейская война за независимость».

– Глухой? – переспросил я, ужаснувшись.



– И немой, мистер Джордан. Мальчик глухонемой.

Самодисциплина

12

– Как его зовут?

– Миша.

– Сколько ему лет?

«Самое прекрасное свойство рода человеческого — это талант приводить личность в гармонию с другими личностями в целях общего взаимопонимания».
– Четыре года, мистер Джордан, – сказала Наташа. – Он глух и нем от рождения.

Мы вышли из детской и направились в ее кабинет. За стеклянными дверцами шкафов сверкали серебром медицинские инструменты. Тут были и кварцевые лампы, и какие-то неизвестные мне приборы, а через открытую дверь в глубине я увидел рентгеновский кабинет. С этой обстановкой резко контрастировала старомодная картина маслом, изображавшая русскую тройку и висевшая прямо над письменным столом. Горячие кони лихо неслись по заснеженной степи, в нарядных санях сидели закутанные в меха и одеяла люди, а бородатый ямщик в меховой шапке замахивался длиннющим кнутом… На белом, сверкающем никелем столике я заметил магнитофон. Разматывая головной платок, Наташа вдруг без всякого видимого повода заявила:


Евреи органически неспособны принять чье-либо мнение без споров, криков «выяснения отношений». Жаботинский считал, что это еще одно «тяжелое наследие» диаспоры. Он понимал, что без осознанной дисциплины, организованности такое дело, как возрождение государства, обречено на провал. На возражения в том духе, что дисциплина несовместима со свободой мнений, со свободой личности, Жаботинский отвечал:


– Кабинет я сдала в аренду одному из коллег. Поэтому здесь все еще остается в прежнем порядке. Но теперь бедняге придется подождать. То ли год, то ли два, кто знает, сколько это может продлиться? Кто вообще может хоть что-то знать? – Она занялась магнитофоном и вдруг, опять-таки без всякого повода, сказала: – Я вам уже говорила как-то, что вы очень похожи на одного человека, игравшего в моей жизни большую роль.

Что же такое — дисциплина? Тот, кто считает, что дисциплина исключает свободу воли, ошибается. Что такое свобода воли? Существует ли она? Разве поступки человека никак не зависят от обстоятельств? Разве не вынужден человек считаться со всем, что его окружает? Разница только в одном — поступает человек осознанно или его сознание не влияет на его действия. Кант сказал: «Или я обязан, или я вынужден». Или я влеком обстоятельствами и ошибочно полагаю, что я свободен, или я осознаю происходящее, осознанно подчиняюсь, и тогда я свободен.

Я кивнул.

Члены спортивного общества «Сокол» в Чехословакии собрались на тренировки. Одно из их упражнений произвело неизгладимое впечатление. Огромное поле стадиона в Праге разметили на десятки тысяч квадратиков — вроде шахматной доски. В центре стоял молодой человек и без единого слова, неуловимым движением руки управлял десятками тысяч людей — они одновременно делали одни и те же движения! И в этом разница между организованным обществом и бушующей толпой, даже если у толпы — самые высокие цели, даже если толпа штурмует Бастилию. Толпа мечется из крайности в крайность, она — стихия, она способна растоптать что угодно.

– Ну так вот, этот человек был Мишин папа. Безнадежный алкоголик, я вам рассказывала. Он умер в клинике. Мы с ним прожили вместе многие годы.

– Сколько лет вы были замужем?

Каждое сердце излучает что-то. В небесах есть экран, он вбирает в себя эти лучи и посылает в ответ могучий поток света. Этот свет и есть дисциплина. Эта связь должна быть непрерывной.

– Нисколько.

– Вы не были замужем?..

Речь на торжествах спорт общества «Маккаби», «Доар ха-йом», 28.1.1920.

Она ответила даже с каким-то задором:



– Никогда не была! Потому что он был женат. Жена ушла от него, но не давала согласия на развод. И, узнав о нашей связи, даже учинила скандал. Можете себе представить, какие последствия он имел в таком чопорном городе, как Гамбург.

– Вы потеряли пациентов?


Жаботинский развивал эту мысль:


– Целую кучу! Более того, мне пришлось предстать перед судом чести медиков. Общество отвернулось от меня. Произошло множество забавных вещей.

Множество забавных вещей…

Когда мы слушаем оркестр, беспрекословно повинующийся палочке дирижера, и у нас создается впечатление абсолютного единства, это значит, что каждый из оркестрантов вложил огромный труд в достижение такого единства. Отнюдь не дирижер принудил его к этому, а он сам, его стремление к совершенству. Высочайшая цель человечества — достичь абсолютной гармонии всех личностей, всех их устремлений, чтобы «музыканты» не мешали друг другу, а создавали вместе и каждый в отдельности прекрасную симфонию. Собственно, понятие «человечество» и предполагает «единство».

Это ее собственные слова, и, произнося их, она как-то странно улыбнулась одними глазами. Наташа была первой русской женщиной, встретившейся мне на жизненном пути, и в ту пору я не имел ни малейшего представления о ее родине. Нынче я многое знаю. Узнал благодаря Наташе.

Одной из величайших и самых застарелых ошибок Запада мне представляется убеждение, что русские женщины сентиментальны. Само это понятие в их языке и сознании имеет привкус чего-то неестественного и пошлого. Русская женщина не сентиментальна, она жертвенна.

...И нет здесь ничего от порабощения одного другим. Руководитель — всего лишь доверенное лицо тех, кто ему подчиняется. Каждый волен отказать ему в своем доверии и выйти из «оркестра». Мы все, каждый по своей доброй воле, возводим здание и делаем это по плану архитектора. Делаем мы это потому, что нам нравится план, мы его «утвердили». И пока архитектор сам верен утвержденному нами плану, мы будем подчиняться его указаниям.

Если русская женщина полюбит, она готова жертвовать ради любимого человека всем, даже если жертва эта бессмысленна, – нет, не то: особенно, если она бессмысленна. В каждой славянке живет чуть ли не патологическая склонность к таким жертвам. И склонность эта наиболее полно удовлетворяется именно тогда, когда судьба пошлет ей счастье терпеть беды и муки вместе с любимым Человеком. Наташа мне рассказала как-то о банкире, с которым была близко знакома в студенческие годы:

– Поначалу он был сказочно богат и осыпал меня дорогими подарками. Меха, драгоценности, туалеты. Мы останавливались в самых роскошных отелях. И объездили с ним чуть ли не полсвета. Я была на седьмом небе от счастья. Но потом он в одночасье потерял все свое состояние в результате какой-то биржевой спекуляции. Кредиторы отобрали у него все – квартиру, машину, виллу. Я была так рада, что могу хоть как-то помочь ему своими мехами и драгоценностями.

«Руководителем», «дирижером», «архитектором» может быть один человек, может быть «комитет» — обе формы равно демократичны — до тех пор, пока в силе наша доверенность, данная им или ему. Во Франции управляет «Кабинет». В Америке — президент. И обе республики демократичны от темени до пят...

– Вы все продали?

– Естественно.

«Идея Бейтара», 1940; в сб. «На пути к государству».

– Но ведь это принадлежало вам!

– Это принадлежало нам. Потом ему пришлось из-за грозящего судебного процесса покинуть Гамбург. Я уехала вместе с ним в Париж. Там мы жили в каких-то низкопробных номерах. Часто нам совсем нечего было есть. Однажды я даже просила милостыню на площади Согласия. Впрочем, без особого успеха. И каждый день подбирала для него на улицах окурки – он был заядлый курильщик, но гордость не позволяла ему самому это делать. Вот когда я была по-настоящему счастлива – намного более счастлива, чем в роскошных отелях на Ривьере. Ведь он гораздо больше нуждался во мне, чем раньше.



– Что сталось с ним потом?

– Он вновь разбогател и оставил меня.


Избрав свободу — выбери опору.
Закон Бейтара — это мой удел.
И сердце эхом отозвалось хору.
И в бездне дух запел...


Быть нужной любимому, попавшему в беду, – в этом русская женщина видит величайшее свое счастье. Когда после восстания так называемых декабристов (декабрь 1825 года) в Сибирь были сосланы сотни аристократов и духовных пастырей нации, за ними тотчас же, как только это стало возможным, последовали их жены.

«Клятва»; в сб. «Стихи».

В поэме «Русские женщины», посвященной княгиням Трубецкой и Волконской, великий русский поэт Некрасов чудесно описывает эту черту души русской женщины.



Несчастье, выпавшее на долю мужчины, которого она любит, не составляет дилеммы для русской женщины, оно воспринимается ею как часть жизни, ее жизни. С некоторым преувеличением можно было бы даже сказать, что она радуется несчастьям – не в последнюю очередь потому, что знает: несчастье, как и счастье, не длится вечно. Ради любимого человека русская женщина будет просить милостыню, голодать, пойдет на панель. Ради любимого она совершит преступление. Любое преступление. Этого я тоже не знал в тот вечер – первый вечер в Наташ иной квартире. Это мне тоже еще предстояло узнать благодаря Наташе.

Молодежь

13

– Когда мальчик родился, его отца уже не было в живых, – сказала Наташа. Она прижала ладонями дужки своих роговых очков и поправила их тем характерным движением, которое у нее всегда свидетельствовало о старании сдержать сильное душевное волнение. – Миша прекрасно рисует, не правда ли? – вдруг опять без всякого повода спросила она. – Те картинки, что вы видели, он сам рисовал. Сейчас он, естественно, очень огорчен.

«Такую замечательную молодежь не знала история».
– Чем?

– Его ящик с красками и все цветные карандаши находятся в одном из контейнеров, которые я отослала. От отца он унаследовал художественные способности – и кое-что другое.

Я молча уставился на нее. Язык меня не слушался.


Молодежь любила Жаботинского, он отвечал ей тем же. Какой же Жаботинский хотел бы видеть молодежь? Чего он ждал от нее? Ответ на эти вопросы содержится в некрологе, посвященном никому не известному молодому человеку, которого звали Джо Кац. Этот юноша вступил в Александрии в ряды Еврейского батальона, прошел с ним весь его боевой путь. После демобилизации какое-то время работал в Лондоне личным секретарем Жаботинского, затем поступил добровольцем на службу в ВВС Великобритании и разбился в 1923 году во время тренировочного полета:


– Вы понимаете, что я имею в виду, мистер Джордан?

Я кивнул. Потом облизнул губы. Наконец еле-еле выдавил охрипшим от волнения голосом:

– Вы… вы думаете, что причина несчастья… алкоголь?

Я никогда не подозревал, что есть еще во Израиле такие юноши, смелые, рыцарственные, верные даже невысказанной присяге, вечно верующие, вечно веселые, расторопные на всякую работу от починки звонка до разговора с товарищем министра, одинаково готовые и надеть смокинг и, когда нужно, тащить по улице тяжелый сундук; наездник, фехтовальщик, боксер, стрелок, танцор, гимнаст; шофер, стенограф, лингвист; идеализм без рефлексий и анализа, дисциплина без самоуничижения и без ворчбы — грациозная дисциплина гармонической натуры, которой нам так недостает в еврейском быту. Недавно, побывавши на Литве, в Латвии и Эстонии, я встретил новое поколение еврейского юношества, которое во многом показалось мне похожим на Каца. Дай им Бог оправдать эту похвалу.

Наташа не ответила.

То, что я здесь пишу, продиктовано вовсе не только личной привязанностью и чувством благодарности. Дело в вопросе, который я считаю жизненно, судьбоносно важным: этот рыцарь, этот правнук Самсона, в котором, как и в его пращуре, счастливо сочетались еврейское сердце и филистимская ясность духа,— кто он — мелькнувшая комета или первый проблеск новой зари?

Я вообще ничего в этом не смыслил, но, поскольку тем не менее испытывал сильные угрызения совести и очень боялся, что из-за алкоголя сам могу ослепнуть, оглохнуть или потерять рассудок, я спросил:

– Могут ли разрушенные алкоголем нервные центры отца нанести вред нервным центрам ребенка?

Подождем ответа нынешнего поколения молодых. Быть может...

Она ответила едва слышно:

«Джо Кац»; в сб. «Избранные труды».

– Много всего плохого должно совпасть…



– Но почему же… – начал я и осекся.

– Что вы хотели сказать?


Молодежь Прибалтики, так очаровавшая Жаботинского, была теми самыми молодыми людьми, которые в скором времени объединились в Бейтар. Этот союз вскоре распространил свою деятельность по всему миру и, в том числе, в Эрец Исраэль. Здесь нашлось много таких, кто хотел бы предотвратить «дурное влияние» Жаботинского на молодежь. Жаботинский сказал по этому поводу на молодежном митинге в кинотеатре «Эден» в Тель-Авиве:


Я помотал головой.

На всем протяжении моей общественной деятельности меня обвиняли в том, что я-де совращаю молодежь, сбиваю ее с толку и с пути, восстанавливаю детей против отцов. И, возможно, твердившие это были правы. Перед этим выступлением я постарался припомнить все свои встречи с молодежью, и вспомнил я, что, действительно, так и обстоит дело — я всегда ее «совращал». Я вспомнил при этом и то, что Сократа приговорили к смерти именно за это — за совращение юношества... Все великие, по сравнению с которыми мы, живущие ныне, просто пигмеи,— титаны, как Галилей, Джордано Бруно, Байрон, Шелли, Гарибальди,— все они обвинялись в намерении сбить с пути истинного молодежь и подтолкнуть ее к бунту...

– Вы хотели сказать: вы врач. Почему же вы не предотвратили рождение ребенка от такого мужчины? Ведь вы это хотели сказать, верно?

Я кивнул. Она ответила:

...В любом утверждении есть доля лжи и доля правды. Когда говорят, что юноша еще недостаточно опытен для того, чтобы вмешиваться во «взрослые» дела, в этом есть доля истины. Семилетний ребенок не способен к самостоятельности. Возможно, это относится и к семнадцатилетнему юноше. Но только в «спокойные» времена, когда все само идет своим чередом...

– Потому что была эгоистична. Мне нет оправдания. Я знала, что этот человек обречен. И хотела, чтобы у меня что-то осталось от него, когда он уйдет навсегда. Я не желала смотреть фактам в лицо. Я рассчитывала на какой-то процент вероятности, а вернее сказать – невероятности. Ведь даже у самых отпетых алкоголиков наследственные нарушения не проявляются в таком катастрофическом виде, как тут. Надеялась, что повезет. Но людям вообще редко везет. Людям вообще редко везет.

Во времена потрясений, во время войны, например, все иначе. Кто в последнюю войну спас честь наций? Те самые «юнцы» от 18 до 21 года, которые в мирное время не имеют й права голоса, которым всегда говорили: «пожалуйста, не вмешивайтесь». Но поди ж ты, в критическое время их вмешательство потребовалось, и они «вмешались» самым решительным образом — с винтовкой в руках. И я спрашиваю: разве сейчас здесь, в Эрец Исраэль — обыкновенные, спокойные времена? Кому, как не вам, молодым, играть сейчас главную роль в строительстве Страны?..

Так говорил мой отец. Теперь то же самое сказала Наташа. Я молча глядел на нее, и тишина, мертвая тишина, воцарилась в просторном кабинете. Я услышал удар башенных часов. Был час ночи.

– Как вы объясняетесь с Мишей?

Кто вы, на мой взгляд? Что такое молодежь? Тот, кому немного лет,— не молод. Нельзя сказать, что весна — это без двух месяцев лето. Молодость — это особое состояние человека, его души. Отсюда следует, что далеко не всякий седовласый — не молод. Нордау был молод, Герцль, умерший в сорок четыре, был молодым, Гарибальди был молодым. Молодежь — это особая часть общества, общественной машины, ее маховое колесо, выводящее машину из состояния оцепенения, сдвигающее ее с «мертвой точки».

– Знаками. Какое счастье, что он не слепой, правда? Какое счастье, что он ко всему еще и не слепой!

«Ха-Арец», 3.11.1926.

– Поначалу я объяснила ему важнейшие понятия с помощью предметов и рисунков и показала ему простейшие знаки для их обозначения, потом более сложные – для более сложных понятий.

– А лечить…



– Я все перепробовала. Он был у самых крупных светил, в самых лучших клиниках. Все напрасно. В последнее время появилась теория, по которой благоприятное действие якобы оказывают определенное атмосферное давление и как можно более стабильная высокая температура воздуха. Поэтому я и приняла предложение переехать на работу в Африку.


В заключение Жаботинский сказал:


– Понимаю.

И вот я спрашиваю вас: «Вы — молодежь?». Мне не нужен ответ в виде аплодисментов. Ответ вы дадите самой жизнью своей. И следующее поколение рассудит — какой вы дали ответ. Ответ за вами...

– Тем не менее я не питала почти никаких надежд. В данном случае моя профессия только мешает. Я слишком хорошо знаю, как обстоят дела. И уже примирилась с тем, что малыш никогда не будет полноценным человеком, – до сегодняшнего вечера, мистер Джордан, – сказала она, и глаза ее за стеклами очков засияли, а лицо залилось румянцем. – До сегодняшнего вечера.

Там же.

– А что случилось сегодня вечером? – спросил я, а спросив, подумал, не во сне ли я все это вижу. Пустая квартира. Глухонемой мальчик. И мы двое между рентгеновским кабинетом, шкафом с медицинскими инструментами и кислородным баллоном. Было ли все это в действительности? Или у меня уже начались галлюцинации? Неужели во мне и вне меня уже стерлись границы между сном и явью?



– Сегодня вечером мы с ним ужинали – здесь, потому что в кухне тоже пусто. И после еды я с ним беседовала – разумеется, знаками. Это «наше» время. Он рассказывал мне сказку, которую сам выдумал. Он все время выдумывает всякие истории, потому что всегда один. Другие дети боятся с ним играть. – Она включила магнитофон, диски беззвучно завертелись. – Он очень оживился, рассказывал больше чем обычно. И тут, и тут вдруг… – Диски вертелись. Динамик глухо жужжал. Наташа нервно поправляла очки. – Впервые за всю его жизнь гортань издала звуки! Вероятно, он это почувствовал, потому что страшно разволновался и заплакал. Я его целовала, гладила по волосам и просила попробовать еще разок. Включила магнитофон на запись, и он попытался еще раз… – Она запнулась. Из динамика раздался жуткий хриплый лай: «Хоррр… хоррр…»

Грудь Наташи вздымалась и опускалась, глаза горели неописуемым счастьем, неописуемой радостью.


По сути, Жаботинский знал ответ:


– Слышали? – (Я кивнул.) – Сейчас повторит… Погодите… Сейчас… Сейчас… Вот!

– Рррааа… Рррааа…

Во многом нам не повезло, судьба была к нам мало благосклонна, но одним, и необычайно важным, она нас все-таки оделила: она дала народу Израиля в первой четверти двадцатого века удивительную молодежь. Лучшей не знала еще мировая история.

– Ну, не чудо ли? – воскликнула Наташа. – Не настоящее ли чудо? – Она отмотала пленку назад… – Послушайте еще раз!

– Хоррр… хоррр… хоррр…

«Со стыдом», «Доар ха-йом», 26.9.1930.

Слушать это было страшно, ибо звуки были такие, словно пытают немого. И в то же время – радостно, ибо Наташа вдруг расцвела и невиданно похорошела.




Не бывает роз без шипов. И среди этой молодежи были многие, ушедшие к чужим «тучным пастбищам», не хотевшие слушать «призыва времени», поддавшиеся отчаянию или циники. На все это Жаботинский реагировал то гневной критикой, то словами утешения — в зависимости от обстоятельств. А мы приведем здесь пример студента-еврея из Южной Африки, который, столкнувшись с антисемитизмом в своем университете, впал в такую растерянность и отчаяние, что решил добровольно уйти из жизни. Жаботинский сумел отговорить его от этого страшного шага. В письме к нему Жаботинский писал:


– Это только начало, мистер Джордан! Теперь дело пойдет на лад, я знаю, обязательно пойдет! Он будет говорить! Он будет слышать! – И, заикаясь от волнения, рассказала: – В детстве я однажды увидела картинку, на которой был изображен скорпион в кольце огня. Картинка преследовала меня даже во сне. В последние годы я часто думала, что мы с малышом оказались в таком же кольце, из которого нет выхода.

Кольцо, из которого нет выхода. Что напомнили мне эти слова?

Самоубийство — самое отвратительное проявление трусости — это капитуляция. Рассмотрите любое свинство, известное в истории или в жизни,— всюду, всегда вы увидите, что корень зла — чье-либо непротивление. Капитулянтство — самая страшная угроза всему живому, а самоубийство как символ — высшая мера капитулянтства, призыв к всеобщей, тотальной измене.

– Но теперь мы вырвались из этого кольца! Вы только послушайте!

– Рррааа… рррааа…

По отношению же к современникам и соплеменникам — это еще и нечистая сделка. Призыв времени ныне: творить чудеса, искать и находить пути к избавлению, к Сиону. Я уверен — через десять лет будет провозглашено, будет существовать еврейское государство. Очень может быть, что и раньше. И наплевать на все это только потому, что в таком-то университете творится свинство,— просто дешевка, просто унизительно.

Она еще раз отмотала пленку назад.

– Я велела ему положить ладонь на магнитофон. Очевидно, он почувствовал вибрацию, так как заплакал и засмеялся и никак не мог успокоиться от счастья…

«Что же делать?» Пардон, но когда я слышу такой вопрос, я перевожу его так: «А как бы мне побыстрее и попроще выбиться в генералы?». А ведь нужны на этом свете и рядовые, а ведь ваш возраст, при всех его достоинствах, возраст рядовых.

– Хоррр… хоррр… хоррр…

– В конце концов пришлось дать малышу снотворное. А я сидела тут, вновь и вновь слушала пленку, и тут вы позвонили в дверь. Теперь понимаете, почему сегодня – счастливейший день в моей жизни?

Пойдите, поищите себе простой, но всем нужной работы. Мы все через это прошли.

– Рррааа… рррааа…

Друг мой, если бы мне сейчас было двадцать, я бы сейчас горы свернул, ведь посмотрите вокруг — теперь ли до безделия?

14

– Сегодня вы лучше выглядите, – сказал Шауберг на следующее утро. Дождь все еще шел. Он опять сидел рядом со мной, и по шоссе, как каждое утро, мимо нас мчались машины, чужие машины с чужими людьми и чужими судьбами, – близко, совсем близко от нас и недосягаемо далеко.

Лондон, 27.11.1938.

– Я и чувствую себя лучше.



– А как насчет страха? Мне бы очень не хотелось делать вам такую же инъекцию, как вчера.


С самыми горькими словами упрека Жаботинский обращался к той части еврейской молодежи Восточной Европы, которая не желала внять призыву к эвакуации (см. ст. «Эвакуация») и, как будто под наркозом, ждала надвигающегося конца:


– Не надо никаких инъекций.

Говорят, что там есть и молодежь. Простите, это невозможно. «Молодежь» — это не арифметическое, да еще и негативное понятие — т. е. «не взрослый». Это понятие позитивное, в точности, как весна, которая не есть недоросшее лето, но есть особое состояние природы. Весна без набухающих почек, не несущая жизнь всему живому,— не весна.

– Браво. Лучше выпейте немного, если иначе никак. А как идут дела? Хороши ли пробы?

– Хуже некуда.

Молодежь в такое время не может взирать на все с безразличием. Если она ведет себя так, это значит, что ее не существует. Это просто клевета на человечество, на Создателя — говорить, что человек может быть молод, и не спрашивать себя в такой страшный момент: «Для чего я живу? Какое право у меня жить? Живу ли я?».

Губы у него опять начали дергаться, но мне было наплевать. Он просто боится за свои деньги. Ну и что? Я тоже боялся за свои деньги. Всю жизнь я был слишком эгоцентричным, чтобы теперь вдруг по-настоящему проникнуться заботами другого человека. Если уж у тебя холодное сердце, то по крайней мере не делай того, что запрещает разум. Мой разум должен был бы запретить мне рассказывать Шаубергу о моем провале на студии. А я, словно старый идиот, словно выжившая из ума старуха, все ему выложил. И расплата за это была близка, весьма изуверская расплата. А я и не подозревал, что на меня надвигалось и было уже рядом, совсем близко.

«Усыпленные хлороформом», «ха-Машкиф», 16.6.1939.

Шауберг овладел собой, вымученно улыбнулся и похлопал меня по плечу с традиционным оптимизмом всех врачей, хотя губы его все еще дергались.

– Это всего лишь нервы. Просто вы чересчур чувствительны. Уверяю вас, через один-два дня вы будете прочно сидеть в седле.

– Ну ладно. Как насчет студента – помощника при операции?

– Держу на прицеле двоих. У обоих ни стыда ни совести – слишком много требуют.



– Мне это все равно.

– А мне нет! Никто не имеет права взвинчивать цены. В этом деле существуют соглашения, как и во всяком другом! Иначе куда бы мы скатились? Теперь я стравливаю их друг с другом.

– Я не могу больше ждать.

Студенчество

– До вечера еще подождете, папашечка. На меня можно вполне положиться.

– Шауберг!

– Да?

«Университеты превратились во фронт освободительной войны».
Я не смотрел на него, когда спрашивал, я смотрел в сторону шоссе. По стеклу машины капли дождя текли, словно слезы, а по шоссе проскакивали мимо огни, все новые и новые.


Все, чего Жаботинский ждал от молодежи вообще, он особенно хотел видеть в студенчестве — самой образованной части молодежи. Он не мог представить себе, что эта передовая часть молодежи может остаться в стороне и не участвовать в решительной борьбе, которую вел еврейский народ за свое существование. С ностальгией вспоминал Жаботинский свои студенческие годы, когда:


– Шауберг, если у ребенка отец алкоголик и ребенок родится глухонемым, есть ли у такого ребенка надежда?

Он раздраженно сдвинул берет.

Особенно проявлялось брожение в среде учащейся части общества. Трудно представить молодому читателю, какую огромную роль в жизни общества играли тогда университеты. Определение этого заведения как разновидности школы было предано полному забвению. Университеты превратились во фронт освободительной войны. Если бы спросили нас: «Кто же станет во главе, когда настанет тот день?» — мы бы ответили не задумываясь: «Конечно, студенческие комитеты!». И так оно и было в Одессе, когда пробил час. Во время революции 1905 года рабочие электростанции обратились именно к студентам за распоряжениями — тушить уличное освещение или нет?

– Послушайте, возьмите-ка себя в руки, в самом деле, не то мы оба загремим в психушку!

«Повесть моих дней», в сб. «Автобиография».

– Ответьте.

– А я говорю вам – кончайте! Ребенка же не будет. Он не родится.



– Черт побери, совсем не об этом ребенке речь. Речь идет о четырехлетнем мальчишке, который глух и нем и отец которого умер от белой горячки.


Совсем другое студенчество предстало перед Жаботинским, когда он боролся за формирование Еврейского батальона. Сионистское движение (ниже «партия») предало анафеме Жаботинского, его не допускали до трибун и до газетных полос. И именно один из студенческих союзов — Швейцарский — был во главе этой травли. В письме своему другу и сподвижнику Меиру Гросману Жаботинский высказывал горечь по поводу такого неблаговидного поведения студенчества в самый решительный момент:


– Маловероятно.

– Что – маловероятно?

И воспитали молодое поколение, во всем подобное воспитателям. Друг мой, я знаю, что Швейцарский студенческий союз выразил тебе протест по поводу опубликования моего интервью. То, что они «против Легиона», мне безразлично — что они знают о нем? Кто им о нем рассказывал? Какая цена приговору, вынесенному лишь на основании обвинительной речи? В любом случае, если Легион будет создан, в него пойдут все, кроме трусов,— не это меня сейчас заботит. Но это стремление «не пущать», появившееся у молодежи,— это нечто новенькое, о таком мы и не слыхивали. Странная молодежь у нас в партии. Странное дело — уже несколько лет, как мы видим приток молодых сил, а ничего нового, решительно ничего не ощущается. Так — ни рыба, ни мясо.

– Что алкоголизм отца вызвал такие нарушения, – сказал Шауберг. Шауберг супермен, Шауберг, человек, умеющий справляться со своей тягой к наркотикам. Но я не отставал:

– Вы хотите сказать, что у этого четырехлетнего малыша просто нет стержня?

Мы в их годы создали Гельсингфорсскую программу — что сделали они? Чего хотят? Они всем довольны. Довольны, находясь в партии, занимающейся исключительно сбором и распределением пожертвований в момент, когда все вопиет к решительным действиям. О чем они все думают? Они будят спящих? Требуют решительных шагов? Нет — они только протестуют против напечатания еретической статьи. Знаешь, кого они напоминают? В гимназии был такой тип «первого ученика». Он был прилежен, аккуратен, послушен. Классный наставник был им доволен, а он был доволен классным наставником. Все чин-чином, все довольны. Но своему сыну я не пожелал бы такого обидного прозвища. Молодость — почетное звание, и далеко не всякий недавно родившийся достоин его.

Он не обиделся.

– Вы спрашиваете, я отвечаю. У алкоголиков дети могут родиться дебилами, слабоумными, уродами, но вряд ли глухонемыми. Во всяком случае, алкоголь не может быть единственной причиной. Должна быть предрасположенность. У отца-алкоголика были в роду глухонемые?

Ты — один из достойных. Жму твою руку и жду.

– Этого я не знаю. Итак, скажите, такого ребенка можно вылечить?

– Нет. Если нервная система нарушена до такой степени, что не функционируют слух и речь, ничего поделать нельзя.

«Ди Трибуне», 15.10.1915.

– Но ребенок вдруг издает звуки, говорит мать.



– Взрослые глухонемые тоже часто каркают или лают. Но говорить все же не могут.


Единственный университет в Эрец Исраэль не только не был университетом в полном смысле слова. Он был далек и от того, чтобы стать «фронтом освободительной войны». Наоборот, власть в нем прочно захватили «баре», которые насаждали идеи, способные погубить дело сионизма. Жаботинский обратился к студентам Еврейского университета с призывом проявить элементарное уважение к самим себе, дать отпор антисионистским тенденциям:


– А почему?

– Потому что не слышат. Как они могут воспроизводить звуки человеческой речи, если они их не слышат?

В одной из газет было опубликовано «разъяснение», что, дескать, задача молодежи — набираться знаний, а не вмешиваться в политическую жизнь. Вы должны знать, что это противоречит всем установлениям, самой морали сионизма.

Это показалось мне убедительным.

– Значит, вы считаете такой случай безнадежным?

Согласно положению Сионистской организации, право избирать в нее представителей и право быть избранным имеет всякий, достигший 18-летнего возраста. Это значит, что он не только вправе, но и обязан вмешиваться в национальную жизнь, иметь свое мнение по поводу вносимых предложений, голосовать за них или против.

– Абсолютно безнадежным.

– Но мать так не считает! А она… – В последнюю секунду я прикусил язык. Едва удержался, чтобы не сказать: «А она сама врач!»

Во-вторых, в любой еврейской организации в Эрец Исраэль, а уж тем более в Профсоюзе, средний возраст не превышает среднего студенческого возраста. И пока никто не утверждал, что эти молодые люди не должны вмешиваться в политическую жизнь,— наоборот!

Это сразу возбудило бы у него подозрения. Сама врач? Значит, я знаком с ней? Что это за врач? Откуда я ее знаю? Но ему и неоконченной фразы хватило.

– Кто она по профессии, эта мать, дорогой мистер Джордан?

Я признаю, и вы, наверняка, признаете, что молодой человек вряд ли готов руководить национальным движением, жизнью Страны. Но у него есть полное право оказывать помощь руководству, поддерживать его, если последнее отвечает предъявляемым к нему требованиям, и решительно добиваться его смены, если таковое требованиям не соответствует...

– Очень умная женщина. Интеллектуальная и объективная.

– Гм. – Подозрения его не рассеялись.

А я заторопился:

Еврейский университет — двойной обман. Мало того, что его название «университет» — т. е. высшая школа, призванная давать молодежи глубокие знания, но на самом деле там нечего делать молодежи, там попросту нет ей места, там занимаются Бог весть чем, а молодежь вынуждена ехать за море в поисках образования, в то время как молодежь диаспоры мечтает об Еврейском университете в Иерусалиме. Мало этого обмана, так еще хотят превратить это заведение в рассадник антинациональных идей.

– Она не строит никаких иллюзий! И все-таки верит, что выздоровление возможно!

– Потому что любит своего сына, мистер Джордан. – Теперь его мысли потекли по другому руслу. – Если кого-то любишь, весь твой интеллект летит к чертям. Потому-то при тяжелых заболеваниях почти никто из врачей не пользует своих близких…

Человек, вставший во главе заведения, не имеющий никаких научных заслуг, дающих ему на это право, а только всеми признанную напористость, использует свою должность для насаждения и пропаганды идей, не имеющих ничего общего с сионизмом. И вокруг этого узурпатора объединились люди, которым вообще нечего делать ни в сионизме, ни в самой Эрец Исраэль, люди, пытающиеся превратить и университет, и все вокруг в очередное гетто.

– Отчего же?

– Оттого, что по отношению к любимым все мы необъективны. Мать, естественно, цепляется за любую надежду. Даже за малейшую. Но в этом случае нет никакой. И чем раньше она это поймет, тем лучше. И без слуха и речи можно жить.

Ни в одной стране студенты не допустили бы такого унижения заведения, честь которого они призваны охранять в неменьшей степени, нежели их преподаватели. И если вы будете и дальше это терпеть, вы принесете университету больший вред, чем распространители гетто — ваши преподаватели. Национально мыслящей молодежи нельзя находиться под одной крышей с национальными изменниками. Или должны хлопнуть дверью вы, или должны уйти предатели.

– Но эта жизнь ужасна.

Письмо М. Перельмутеру и М. Хаимовскому, Иерусалим, 22.12.1929.

– Самая ужасная жизнь, – возразил Шауберг, – все же лучше, чем самая прекрасная смерть!



15


Жаботинскому был близок дух «корпораций» — студенческой вольницы. Он писал по поводу еврейской корпорации «Хасмонеи» в Риге:


Первая сцена, снимавшаяся в это утро, была очень длинная и включала много диалога. Сцена значилась под номером 37, то есть в готовом фильме стояла близко к началу и разыгрывалась в декорации голливудской виллы. Здесь фильм начинался, здесь же и оканчивался.

Я учился в стране, где корпорантства не было; думаю, что евреям, выросшим вне германских влияний, оно всегда останется чуждо; но само по себе оно прекрасная вещь. Настоящая корпорация учит не только дисциплине. Она создает и чувство ответственности брата за брата. Каждый бурш отвечает за своего фукса во всех смыслах: аккуратно ли тот ходит на лекции, бреется ли как следует, чисто ли одет, учится ли еврейскому языку, не срамит ли корпорацию неблаговидными действиями. Если у корпоранта беда, болезнь, затруднения с уплатой за «правоучение» — дело не может ограничиться сочувствием: корпорация должна помочь осязательно, и во что бы то ни стало. Вообще надо помогать брат брату во что бы то ни стало. Я видел сценку: один из хасмонейцев приехал на вокзал с двумя чемоданами, а носильщиков не было. По площади проходил другой, с барышней. Они переглянулись: второй сейчас же извинился перед барышней, оставил ее на скамье под деревом, а сам пошел тащить чемодан; и барышня была хорошенькая. В мое время, в Одессе или в Риме, это было бы немыслимо.

По сценарию, я, бывший вундеркинд, а к началу действия фильма – вконец опустившийся актер, великая слава которого была далеко в прошлом, еще и любовник Белинды Кинг. Ее муж, которого играл Генри Уоллес, собирался взять на себя риск создания фильма со мной в главной роли.

Все это связывает людей на жизнь. Это гораздо прочнее, чем просто «дружба». У меня в гимназии было девять друзей, в университете еще больше; но, за двумя или тремя исключениями, я их теперь называю по имени-отчеству — впрочем, я и не помню, как их зовут; и если бы к кому нибудь из этих забытых я обратился в беде, он бы счел это наглостью. Но «бундес-брудер» отзовется по братски через пятьдесят лет.

Наш фильм как раз и разворачивал полную перипетий историю возникновения этого «фильма в фильме» между Америкой и Германией. В конце слава обо мне гремит на весь мир, фильм приносит миллионные прибыли, я возвращаюсь к жизни в кино, вновь становлюсь звездой экрана и погибаю от руки ревнивого Генри.

В противоположность мне мой киногерой поначалу отнюдь не пришел в восторг от выпавшего ему шанса после многих лет вновь играть в фильме. По сценарию, он потерял веру в себя. Как ни уговаривала его возлюбленная, как ни старалась его подбодрить, он чувствовал, что не в силах справиться с этой задачей. Лишь мало-помалу проснулись в нем доверие к себе и уверенность в своих силах, и мир кино постепенно вновь подчинил его своим чарам, так что в конце концов он, как каждый истинный актер, скорее совершил бы убийство, чем по своей воле покинул бы съемочный павильон.

«Рижская Хасмонея», «Рассвет», 28.2.1926.

Психологическая подоплека действия была тонко разработана, сценарий основывался на знаменитом романе и был написан человеком, который в числе десяти авторов в свое время предстал перед Сенатской комиссией по расследованию антиамериканской деятельности и подвергался допросу касательно его красного или розового прошлого. После того как все десять опровергли выдвинутые против них обвинения, им приписали «дерзкое поведение» по отношению к властям и приговорили к небольшим срокам тюремного заключения. Крупные киностудии долгое время не решались иметь дело с «дерзкой десяткой», как их теперь называли. Лишь в самое последнее время ситуация изменилась.



Знаменитый кинорежиссер Билли Уайлдер, когда спросили его мнение о «дерзкой десятке», выразился так: «С ними нужно держать ухо востро. Лишь двое из них умеют писать. Остальные восемь – только дерзить». Так вот, автор сценария «Вновь на экране» был одним из тех двоих, что умели писать. Кроме того, Косташу удалось заполучить его задешево после долгих лет нищеты.

А теперь, дорогой профессор Понтевиво, я передам содержание эпизода № 37 так, как он написан в сценарии и каким ярко запечатлелся в моей памяти, ибо не случайно именно во время съемок этого эпизода произошло чудо.

Избавительная буря

В фильме Белинда Кинг и Генри Уоллес играли супружескую пару – Эвелин и Грэхем Уилкрофт. Мое имя было Карлтон Уэбб.

Сцена состояла в следующем.

№ 37. Холл виллы Уилкрофтов. Интерьер. Вечер.

«Буря... погонит наши корабли к спасительному острову, острову спасения всего мира».
Карлтон стоит у окна со стаканом виски в руке и смотрит в парк. Доносится шум отъезжающей машины. Карлтон провожает ее взглядом. Он слегка навеселе. Пожав плечами, он направляется к бару и наливает себе еще одну порцию виски. Звук отворяющейся двери. Карлтон поднимает глаза. Камера поворачивает на дверь и показывает входящую Эвелин; она очень взволнованна. Камера панорамирует.

Эвелин (приближаясь к Карлтону, растерянно). Грэхем говорит, ты отклонил его предложение. Это правда?


Для Жаботинского был характерен деловой, трезвый подход к проблеме антисемитизма (см. ст. «Эвакуация», «Антисемитизм» и др.). Он считал, что даже антисемитские правительства могут сыграть при определенных обстоятельствах положительную роль в деле спасения евреев:


Карлтон (пьет и ухмыляется). Ага, отклонил. Мне очень жаль, бэби. Я передумал. Не возьмусь. Глотнешь капельку с перепугу?

Один из важнейших выводов отсюда — тот, что еврейская трагедия есть вопрос не только еврейский, но и международный. Если материально плохо нам, то нехорошо от этого и обществу, где мы живем. Если мы бесправны, это бесправие развращает всю систему государства. Если на улице или в салонах господствует проповедь расовой нетерпимости, она приведет к деморализации общества. Можно указать и на еще более грозные перспективы, но незачем. Одно ясно: если бы в одно прекрасное утро феномен диаспоры вдруг исчез и все евреи чудом оказались благополучно устроенными в собственной стране, то удобство получилось бы взаимное.

Камера наезжает на них. Оба в кадре.

Эвелин (надрывно). Перестань хлестать это проклятое виски! Что значит – «не возьмусь»? Ты должен сыграть эту роль! Знаешь, что от этого зависит… для тебя… для меня… Карлтон! Ты же актер! Перед тобой шанс вернуться на экран! Новая слава! И новая жизнь!

Карлтон. Ничего не выйдет, бэби.

Эта постановка вопроса принадлежит Герцлю. И в его время — 1896 г.— и даже в наши дни нужно много решимости, чтобы сделать из нее конкретные выводы. Все евреи, даже самые убежденные сионисты, очень чувствительно относятся ко всякому намеку, что наше пребывание в диаспоре для кого-либо (кроме них самих) является неудобным. Между собою мы об этом давно говорим и пишем, давно это считаем несомненным научным фактом; прекрасно понимаем, что тут и стесняться нечего, и извиняться не за что — это вполне естественно и неизбежно, всякая социальная неурядица всегда ударяет по двум сторонам. Тем не менее, когда это самое повторяет нееврей — оно нас шокирует. Это так понятно, что и приличный христианин избегает вслух касаться этой стороны вопроса; что, говоря вообще, очень похвально. Наступают, однако, моменты, когда приходится считаться только с суровым голосом необходимости, как бы нас не коробило от этого сурового голоса. Такой момент наступил теперь.

Эвелин. Почему? (Кричит.) Прекрати пить! Почему не выйдет?