Ах, нет необходимости смотреть второй раз! Внутри золотого медальона лежал локон золотистых волос — вне всяких сомнений, это были волосы Сюзанны — и была выгравирована надпись: «Агнес от Сюзанны».
— Он такой красивый, что мне хочется показать его моей кузине, — взволнованно сказала я. — Вы разрешите мне взять его с собой, миссис Меллон? Я верну его завтра.
Вдова разрешила взять медальон и сказала, что можно не торопиться с его возвратом. Старая женщина, взяв трость, пошла меня провожать.
— Я хочу, чтобы вы передали мне, что вам рассказал об этом деле Майкл Харт, — тихо промолвила я. — Вы же знаете, что можете мне доверять.
— Да, дорогая, я тебе верю, мисс Бесси. Итак, однажды, гуляя с собаками в рощице, Майкл увидел молодую леди, разговаривающую с мистером Арлеем. Он возвращался домой с охоты, а она стремительно вышла из рощицы и взяла его за руку. Мистер Арлей вырвал руку и закричал на нее, спрашивая, откуда она взялась и что ей надо. Полчаса спустя Майкл снова проходил мимо этого места, а они все еще были там. Она громко плакала и причитала, а он резким тоном обзывал ее бродяжкой, угрожая сдать под арест за то, что она к нему пристает, если только она немедленно не вернется туда, «откуда пришла». Майкл не знает, чем кончилась ссора. Но мистер Арлей, должно быть, оставил ее там одну, ибо немного спустя его видели идущим по парковой тропе в сторону поместья Бертрамов. Это не такие вещи, о которых стоит говорить, вы понимаете, мисс Бесси. Вот почему Майкл хотел, чтобы я молчала.
Пока я шла домой, в голове теснились тревожные мысли. Это была несомненно бедняжка Агнес. Но где она сейчас? И что я могу для нее сделать?
Приближаясь к нашим воротам, к своему удивлению, я увидела лошадь мистера Арлея, привязанную к ним, а его самого — на лужайке рядом с Сюзанной. Ее руки были скрещены на груди, а на лице, обращенном к нему, — холодное высокомерное выражение. Вдруг он повернулся на каблуках, вышел из ворот, сел на коня и проехал мимо, не удостоив меня ни словом, ни взглядом. Сюзанна объяснила мне, что произошло.
Она разостлала свои кружева на траве, устанавливая камешки на каждую ленту, чтобы прижать ее, когда подъехал мистер Арлей. Увидев Сюзанну, он внезапно придержал лошадь, спешился и подошел к ней.
— Так ты одна из дочерей фермера Тренати, моя дорогая, — начал он развязным тоном, которого Сюзанна не могла терпеть. — И где это ты пряталась, скажи пожалуйста, что я тебя не видел до вчерашнего вечера?
— Мистер Тренати — мой дядя, — ответила Сюзанна, поворачиваясь к нему.
— Ты приехала сюда жить?
— Нет.
— Пожить на время, во всяком случае, я полагаю. Я очень рад. Не так уж часто приходится встречать такую красавицу здесь, на краю земли.
— Мистер Арлей, — начала Сюзанна, — вы взяли на себя труд задать мне вопросы. В свою очередь могу ли я задать один или два вопроса вам?
— Пятьдесят, если тебе угодно, моя дорогая. Чем больше, тем лучше.
— Когда вы были еще мальчиком, не учились ли вы в течение трех или четырех лет у преподобного Филипа Стенхоупа? Мальчика звали, по моему, Хуберт Арлей.
— Именно так. Мистер Стенхоуп был моим наставником.
— Вы уважали и любили его, я полагаю.
— Любил и уважал Стенхоупа! Ну конечно. Что дальше?
— Я его дочь, мисс Стенхоуп, и дама, мистер Арлей.
Он был обескуражен, его лицо покраснело. Однако у него хватило такта изменить свои манеры на более уважительные, поэтому он предложил ей свою руку и сказал, что рад с нею познакомиться.
— Есть еще один вопрос, который я желаю вам задать, и это больной вопрос, — продолжала Сюзанна, — мне трудно спрашивать. Можете ли вы мне сказать, где находится Агнес Гарт?
Он остолбенело взглянул на нее и заметно изменился в лице.
— Агнес Гарт? — нарушил он молчание после паузы. — Я не знаю никого с таким именем.
— Я знаю, что вы ее знаете, мистер Арлей. Она моя лучшая подруга, любимая, как сестра, мы вместе учились в школе в Уолборо. Все последние двенадцать месяцев я жду известий от нее, но их нет.
— Я протестую, я не могу понять, с какой стати вы мне это говорите, — ответил он холодно. — Я никогда не слышал об особе, которую вы назвали. Разрешите пожелать вам доброго вечера. И с этим быстро повернувшись, он сел на коня и уехал.
Сюзанна рассказывала мне об этом под удаляющийся стук копыт, когда мы присели на скамейку под большой грушей. Я протянула ей золотой медальон.
— Ты узнаешь его, Сюзанна?
Она схватила его, бросила один взгляд и разразилась слезами.
— Ох, Бесси, где ты его взяла? Это подарок на память Агнес от меня при окончании школы. А она подарила мне этот замечательный крестик.
Я рассказала ей все, даже мои сомнения и страхи насчет болота. По правде говоря, я не имела намерения раскрывать так много, но секреты в такие моменты вырываются непроизвольно. «Но, Сюзанна, дорогая, — добавила я в заключение, — ты должна хранить это в строгой тайне. Ради моего отца не следует допускать огласки».
— Я сохраню это в тайне, — ответила она, поворачивая ко мне залитое слезами лицо. — Почему, Бесси, тебе кажется, что мы, смертные, можем распоряжаться такими вещами? Если моя бедная Агнес в самом деле лежит на дне болота, уверяю тебя, что все в руках Высшей силы.
Звезды начали мерцать на небе, взошла луна, запах закрывающихся цветов исчезал в холодном воздухе, а мы все сидели. Юнис вышла из дома, удивляясь, почему мы не идем, хотя должны знать, что ужин уже готов.
— Бесси, проводи меня завтра взглянуть на это болото, — прошептала Сюзанна, когда мы поднялись. — Я не успокоюсь, пока не увижу его.
И я пообещала.
Однако, подобно многим обещаниям, его не суждено было выполнить. Утром к нам в гости неожиданно приехали друзья из Сент-Хута. Последующие два дня шел проливной дождь. В общем, мы отправились к болоту на следующей неделе.
Красное предзакатное солнце отражалось в нем. Это было любопытное место: наполовину вода, наполовину земля — сплошная черная грязь. Когда был жив сэр Уильям, он говорил, что эта трясина когда-нибудь будет представлять ценность, однако он лично не станет с ней возиться. Ивы, про которые говорила миссис Меллон, нависали над краем болота, затем шли заросли тростника, потом — карликовые деревья, среди которых торчали пни.
— Ты видишь, Сюзанна, — заметила я, — она могла проползти вокруг по тростнику и пенькам и так выбраться на дорогу.
— Да, я вижу, — ответила Сюзанна, — это было бы возможно. С другой стороны, она могла броситься в пучину, чтобы избавиться от своей поломанной жизни.
— Не смей так думать, Сюзанна, ради всего святого!
Когда мы вернулись на дорогу, то увидели мисс Бертрам в красивой низкой коляске, запряженной пони. Рядом сидел мистер Арлей. Она остановилась, чтобы поприветствовать нас, а мистер Арлей приподнял шляпу.
Вдруг выскочивший как из-под земли белый заяц начал резвиться под ногами у пони. Был ли это настоящий заяц или призрак, но пони ужасно испугался: выкатил глаза, морда покрылась пеной. Заяц исчез почти мгновенно, но животное продолжало становиться на дыбы и беспорядочно метаться. Мисс Бертрам бросила поводья и чуть не выпала из коляски. Мистер Арлей удержал ее от падения, выскочил из экипажа и бросился к голове пони. Зайца, я уверена, он не видел.
Но он увидел его теперь. Заяц, который только что определенно исчез, был снова здесь, бегая сейчас уже под ногами у него. Со сдавленным воплем мистер Арлей отскочил назад и отпустил пони. Заяц снова исчез, мистер Арлей опять ухватил пони под уздцы, и мисс Бертрам выпрыгнула из коляски.
— Селим, что с тобой? — крикнула она, обращаясь к дрожащему животному. — Вы видели, кто испугал его? — обратилась она ко мне. — Или ты, Хуберт?
Но что я могла ответить? Ничего. Мистер Арлей теперь вел пони вперед, и, когда лошадка успокоилась, они сели и тронулись. Вожжи держал мистер Арлей.
И еще один раз мистер Арлей был напуган белым зайцем. Это было в следующее воскресенье. Он прогуливался по церковному двору с нашим священником, мистером Часнелом. Они остались после службы, чтобы обсудить какие-то приходские дела. Как раз когда они проходили мимо высокой могилы миссис Бартон, белый заяц пробежал по ногам мистера Арлея и, казалось, на миг остановился на них.
— Да ведь это совсем как белый заяц! — закричал священник. — Куда он убежал? Он напугал вас? — обратился он к мистеру Арлею, видя, что лицо у того стало белее смерти.
— Я не знаю, что это было, — ответил мистер Арлей, когда они осмотрелись. Но зайца нигде не было.
Преподобный Чарлз Часнел рассказал об этом случае — так о нем и узнали. Будучи новоселом в Корнуэлльсе, он никогда не слышал о предании, связанном с белым зайцем.
— Как вы думаете, что за новость я принес? — крикнул Роджер, выходя к завтраку во вторник утром. — Эта старая трясина будет выкуплена, осушена и…
— Я поверю в это, только когда увижу, — прервал его отец. — Сэр Уильям все время об этом говорил, но ничего не делал. Это с давних пор позор всей округи.
— На этот раз действительно собираются сделать дело, — сказал Роджер, улыбаясь в ответ на горячность отца. — Какие-то господа, ученые люди из Лондона, прибывают сегодня в поместье, работы будут начаты немедленно. Сам управляющий сказал мне это. Они говорят, — здесь Роджер не удержался от хохота, — что в этом болоте огромная ценность.
Отец посмотрел на него весьма сердито:
— Ценность в чем?
— В грязи, или в воде, или в их сочетании. Они говорят о ее химических свойствах. Это все мистер Арлей, это он все привел в движение и убедил мисс Бертрам начать это дело.
— Давно пора, — проворчал отец.
Через день мы увидели нескольких джентльменов, сопровождаемых рабочими. Они шли вниз по дороге к болоту. Мистер Арлей был впереди и всем заправлял. Он казался на удивление обаятельным, разговаривал энергично, смеялся весело — будто забыл про белого зайца.
Но — и это печальная правда — прежде, чем село солнце, его бездыханное тело провезли обратно мимо наших ворот.
Экскурсия на болото оказалась роковой. Я не могу рассказать вам в точности, что произошло или как, да в этом и нет необходимости. Рабочие начали чистить дно возле ивовых деревьев — возможно, чтобы посмотреть, что там за разновидность грязи. Первая вещь, которую они достали, была черная шляпа, вторая выглядела как пучок золотых волос. Это заставило их работать целенаправленно, и вскоре они вытащили молодую леди.
Это была бедная Агнес Гарт. Ее лицо удивительным образом сохранило свои черты. Хуберт Арлей не мог не признать ее. Те, кто были вокруг него, говорили впоследствии, что он сразу побледнел и осунулся.
Однако все забыли об осторожности и начали заходить слишком далеко в глубь болота, ступая по жердям от старого забора, торчащим из трясины. Дерево было гнилым и пористым, оно ломалось, и кто-то упал в болото, издав пронзительный крик. Это был мистер Арлей.
Он погрузился с головой, совершенно исчез из виду и больше не вынырнул. Как только приспособление было разобрано и переставлено, его снова наладили на поиски тела. Он был мертв; очевидно, захлебнулся ядовитой грязью. Ничего не помогло, они не смогли вернуть его к жизни.
С тех пор прошло много лет. Мой отец покоится на церковном дворе, а я по-прежнему Бесси Тренати. Я живу в старом доме с Роджером и его женой, которая надеется, что я никогда их не оставлю — иначе что будут делать дети без тетушки Бесси?
Сюзанна вышла замуж за Чарлза Часнела. Он недолго оставался в Корнуэлльсе. У него были хорошие связи, поэтому он успешно продвигался по службе, и сейчас настоятель собора в У. Сюзанна иногда встречает в обществе леди Каллоуэй — бывшую мисс Бертрам, и они редко упускают возможность поговорить о старом месте, Пенрине. Но есть один предмет, о котором Сюзанна никогда не говорит, разве только со мной. Это грустная история о несчастной Агнес, о Хуберте Арлее и о предостережении призрачного зайца.
Р. С. Хоукер
ПРИЗРАК БОТАСЕНА
Перевод Р. Громовой
В положении духовенства на западе Англии на протяжении всего семнадцатого века можно увидеть много своеобразного и даже тяжелого. Церковь тех дней находилась в переходном состоянии, и ее служители, как и ее документы, вобрали в себя странное сочетание старой веры и новой ее интерпретации. К тому же большая удаленность от главного центра жизни и нравов, Лондона, — а он в те времена и был цивилизованная Англия, подобно, тому как в наши дни Париж — это Франция, — лишала корнуэлльское духовенство, в числе прочего, возможности следить за направлением общественных взглядов той эпохи. А если вспомнить и то, какую преграду представляли собой неровные каменистые дороги и расположение жилищ священников в пустынных районах, очевидна неизбежность того, что существование епископа становилось для них скорее доктриной, которой надлежит верить, чем действительным фактом, известным любому вокруг. Ситуация складывалась так, что сельский священник, изолированный внутри замкнутого пространства, часто лишенный даже общества сельских сквайров (и нетронутый влиянием четвертого сословия, прессы, — так как до начала девятнадцатого века «Еженедельный альманах Флинделла», распространявшийся от дома к дому в корзине на спине мула, был единственным лучом света, проникавшим на запад), где-то к середине своей жизни превращался в человека, обладающего самобытным разумом, ничем не ограниченного в пределах своего прихода, несколько чудаковатого, если сравнивать с его собратьями из цивилизованных районов, и все же, как говорят немцы, «человека цельного и редкостного» в своем владении душ. Он был «пастырь», если выражаться каноническим языком, то есть человек, примеру коего надлежит следовать. Люди эти не были, однако, обесцвечены однообразием жизни и нравов в уединенном своем существовании. Они вбирали, каждый из своего собственного неповторимого окружения, оттенки окружающих предметов, и образовывали четкие сочетания цвета, выделявшиеся, по многочисленным свидетельствам, на фоне местных людей. Один из них, прозванный «свет иных дней», приходский священник на побережье, сдерживал неистовство «высадок контрабандистов» своим присутствием на песчаном берегу и «держал светильник», указывая пастве путь, когда ночи были темны, что и являлось, наверное, единственной духовной составляющей его трудов. Он бывал умиротворен и утешен, когда ему подносили бочонок голландской водки или ящичек чая. Среди рудников был там веселый священник, находивший отраду в выдолбленной людьми подземелий земле. Он, должно быть, был артист и поэт в своем роде, потому что ему приходилось поднимать прихожан по три, а то и по четыре раза в год для сооружения приспособлений для «гвари», религиозной мистерии, которая в надлежащее время разыгрывалась в хорошо сохранившейся вершине зеленого кургана или холма, расширяющегося в огромный амфитеатр и окруженного скамьями из дерна, на которых помещалось до двух тысяч человек. Там ставились исторические пьесы, «Творение» и «Ноев ковчег», которые до сих пор существуют в первоначальном кельтском варианте наравне с английским, и критики и исследователи старины полагают, что приходские священники, устраивающие подобные празднества, должны были быть, — потому что исконный язык Корнуэлльса звучал до конца семнадцатого века. Более того, ведь где-нибудь мог быть некий пастырь, разбирающийся лучше других в глубоко волнующих сказаниях неповторимой прелести. Там был человек, настолько высоко отмеченный в колледже за природную одаренность и знание ученых книг, которых никто другой и прочесть не мог, что, когда он «принял сан», епископ дал ему плащ алого шелка, чтобы тот покрывал им плечи в церкви; и будто бы его светлость вложил такую власть в этот плащ, что, когда пастырь надевал его, он мог «повелевать любым призраком или злым духом» и даже «остановить землетрясение».
Этим могущественным священником, противостоящим сверхъестественным пришельцам, был Парсон Рудалл из Лонсестона, сведения о жизни и делах которого мы взяли из местной хроники его времени, из сохранившихся писем и других документов и, наконец, из собственного его «ежедневника», случайно попавшего в руки пишущего эти строки. В действительности легенда о Парсоне Рудалле и призраке Ботасена многим корнуэлльцам покажется знакомой с детских лет по местным рассказам.
В дневнике ученого наставника грамматической школы — ибо такова была его обязанность наряду с неусыпным попечением о приходе — сделана следующая запись: «Чумное поветрие разразилось в нашем городе в начале года 1665 от Р. Х.; увы, тотчас же пришло оно и в мою школу, отчего сразу заболело и умерло несколько старших учеников… Среди других подвергшихся губительному влиянию недуга был юный Джон Элиот, старший сын, помощник и наследник Эдварда Элиота, эсквайра из Требурси, подросток шестнадцати лет от роду, но уже выделявшийся многообещающими дарованиями. По его собственному побуждению и горячему желанию я согласился лично отслужить на церемонии его похорон».
Здесь следует заметить, что, каким бы странным и исключительным ни казался нам тот факт, что этот паренек, почти мальчик, так формально заботится об исполнении церемонии своим наставником, это вполне согласовалось с нравами тех времен. Старинные обычаи служения мертвым были упразднены законом, и единственное, что осталось от тех священных церемоний, месячных и годовых поминовений, было всеобщее желание «разделить», как они это называли, напутственное слово в загробный мир, наполненное обычно самыми возвышенными восхвалениями и витиеватыми предостережениями живым и мертвым.
Дневник продолжает:
«Я исполнил обещание и читал над его гробом при большом стечении безутешных, плачущих друзей. На одного джентльмена преклонного возраста, бывшего в то время в церкви, м-ра Блайха из Ботасена, моя речь произвела особенно сильное впечатление, и было слышно, как он повторял некоторые обороты из нее, особенно одну фразу из Maro Virgilius (Девы Марии), которую я произнес применительно к усопшему юноше: „Et puer ipse fuit cantari dignus“ — „отрок этот высших достоинств исполнен“.
Причина, по которой этот старый джентльмен был столь тронут моим сравнением, была такова. Его первенец и единственный сын — ребенок, который еще несколько месяцев назад ни в чем не уступал описанному мной юному Элиоту, но который по какой-то странной причине в последнее время совершенно изменился вопреки надеждам своих родителей, стал угрюмым и замкнутым, болезненно задумчивым. По окончании похорон не успел я выйти из церкви, как меня остановил этот почтенный родитель, горячо и с исключительной настойчивостью требуя, чтобы я в тот же вечер безотлагательно ехал с ним к нему, в Ботасен; и я не смог бы уклониться бы от его просьбы, если бы не приглашение м-ра Элиота посетить его дом. Так я смог освободиться от настойчивого просителя, но не раньше, чем пообещал и заверил его, что непременно посещу его на следующий же день как можно раньше».
«Местечко», как его называли, Ботасен, где проживал старый м-р Блайх, представляло собой приземистое строение — помещичий дом пятнадцатого века, с прочными стенами и торчащими каминными трубами, — сооруженное из темно-серого камня, добытого неподалеку, в каменоломнях Вентор-Гана. По сторонам, совмещая приятное с полезным, место для прогулок и ограду, располагался сад с широкими лужайками, окруженный величественной рощей деревьев, кроны которых напоминали оленьи рога. Все это несло на себе глубокий отпечаток эпохи и казалось вполне подходящей сценой для всяких странных и сверхъестественных происшествий. С каждой сумрачной низиной в округе могла бы быть связана легенда, а стены самого здания просто наверняка скрывали какую-нибудь потайную комнату. Туда-то, следуя своему обещанию, и прибыл наутро Парсон Рудалл. Как оказалось, для встречи с ним был приглашен и другой священник, который вскоре после прибытия, под предлогом осмотра гостем тропинок и деревьев парка, предложил прогуляться вместе, пока не прозвонит обеденный колокол. И там, очень многословно, с постоянными торжественными паузами, его собрат «поведал тайну».
Необычайное несчастье, сказал он, свалилось на юного Блайха, некогда подающего надежды наследника своих родителей и земель Ботасена. Хотя с детства он был живым и веселым мальчиком, отрада старости отца, как Исаак в былые дни, в последнее время он внезапно переменился, стал сдержан и молчалив — нет, даже как-то суров и мрачен, необщителен, всегда задумчив, часто слезлив. Сперва мальчик ничего не говорил о причинах такой глубокой перемены, но наконец, в ответ на настойчивые расспросы родителей, открыл свою тайну. Дело в том, что каждый день он ходил по тропинке среди полей к дому этого самого священника, который заботился о его образовании и наставлял его в занятиях, соответствующих его возрасту. На его пути лежала одна пустошь или низина, где дорога вилась среди высоких гранитных глыб с поросшими травой пространствами между ними. Там, и всегда в одном и том же месте, мальчик каждый день, по его словам, встречал женщину с застывшим, бледным лицом, в длинном свободном одеянии из грубой шерстяной ткани; Одна рука ее всегда протянута вперед, другая прижата к телу. Ее зовут Дороти Динглет, и мальчик знает ее еще с детства, поскольку тогда она часто бывала в доме его родителей. Но пугает его то, что она умерла уже три года назад, и он сам вместе с соседями присутствовал на ее похоронах. Значит, как простодушно заключает мальчик, поскольку он видел ее тело лежащим в могиле, то, что он видит каждый день, — это ее дух или призрак. «Спрошенный снова и снова, — сказал священник, — он ни разу не сбился; но он повторяет одну и ту же простую историю как нечто, не подлежащее сомнению. Действительно, описания мальчика очень ясны и спокойны для его возраста. Он говорит, например, что волосы привидения выглядят неживыми, такие мягкие и невесомые, словно тают на глазах. А ее глаза раскрыты и никогда не мигают, даже когда солнце светит ей прямо в лицо. Она не делает шагов, но как бы плывет над травой. И ее рука, протянутая вперед, словно указывает на что-то очень далекое, чего нельзя увидеть. И эти ее постоянные появления, — а он неизменно встречает ее там — очень подавляют мальчика. И хотя он никогда не встречает ее к ночи, он, не может спокойно спать».
Вот что рассказал священник; здесь его прервал звон колокола к обеду, и мы вошли в дом. После обеда, когда юный Блайх вместе со своим наставником оставил нас, чтобы заняться книгами, его родители тотчас пожелали узнать мое мнение об их сыне. Я очень осторожно сказал, что «случай этот странный, но ни в коей мере не невозможный. Я непременно займусь им и не побоюсь столкнуться с чем бы то ни было, если мальчик будет откровенен со мной и исполнит все, что я скажу ему». Мать мальчика была чрезвычайно обрадована, но я заметил, что старый м-р Блайх побледнел и что его гнетет какая-то мысль, которую он, однако, не высказал вслух. Затем они решили, что пора позвать мальчика, чтобы он безотлагательно встретился со мной. Он пришел и повторил мне свой рассказ с большим самообладанием и вдобавок с очаровательной простотой выражений. Казалось, что это, правда, сказано про него, он действительно выглядел как ingenui vultus puer ingenuique pudoris. Я раскрыл ему свои намерения. «Завтра, — сказал я ему, — мы пойдем вместе на то место; если женщина появится, в чем я не сомневаюсь, предоставь мне действовать в соответствии с тем, что я знаю, и с теми законами, что записаны в моих книгах».
Местность, на фоне которой развертывались события, описываемые легендой, сохранилась неизменной и все еще посещается теми, кто интересуется сверхъестественными преданиями старины. Тропинка проходит через болотистую пустошь, где тяжелые громады скал возвышаются тут и там из травянистого дерна, а заросли вереска и чертополоха переплетаются в золотистые и лиловые узоры между ними. И среди всего этого между скал извивается естественная дорожка, протоптанная редкими деревенскими прохожими. Как раз посредине, где полоска дерна, лежащая у тропинки, несколько шире, чем везде, находится то место, которое до сих пор связывают с тем привидением, называя его Призраком Парсона Рудалла.
Но мы должны воссоздать первое столкновение священника с Дороти из его собственных слов. «Мы встретились, — пишет он, — в саду ранним утром, когда другие еще спали; мы вдвоем, я и мальчик, пошли к полю. Он был совершенно спокоен; рукой он прижимал к себе Библию, откуда прочел мне несколько стихов, которые, по его словам, выбрал уже давно, чтобы всегда держать в памяти. Это были стихи из Книги Иова: „Тогда смущаешь ты меня снами и ужасаешь меня видениями“ и из Второзакония: „Скажи утром: „Боже, пусть будет еще вечер!““, а вечером скажи: „Боже, пусть будет еще утро!“ — из-за страха сердца твоего, из-за видений глаз твоих».
Способность мальчика так легко применять стихи меня очень порадовала, но в глубине души мне было тревожно и далеко не весело. Поскольку я предполагал, что это может быть daemonium meridianum, духи наиболее неподатливые воздействию и приказам из всех, кого только может встретить человек, и к тому же еще самые опасные. Мы едва достигли указанного места, как одновременно увидели ее, скользящую к нам; в точности так древние авторы описывали своих «лемуров, которые плывут по земле, не оставляя ни следа на песке, не задевая ни травинки». Выглядела эта женщина совершенно так, как описывал ее мальчик. Бледное, окаменевшее лицо, странные, похожие на туман волосы, застывший, немигающий взгляд, устремленный, однако, не на нас, а на что-то очень-очень далекое; одна рука протянута вперед, другая лежит на поясе, повязанном на ней. Она плыла по полю, как корабль по течению, и проскользнула рядом с нами, чуть помедлив. Но столь глубокий трепет объял меня — ведь я стоял лицом к лицу с человеческой душой, отделенной от плоти, — что мужество покинуло меня, и я забыл о своих намерениях. Я хотел обратиться к видению в заранее выбранных словах, но не смог. Я оставался стоять, пораженный и безгласный, пока она не удалилась. За нами увязался спаниель, любимец мальчика; но, когда женщина приблизилась, бедное создание, отчаянно завизжав и залаяв, кинулось бежать прочь, назад, в невыразимом ужасе. Мы возвратились домой, и после того, как я сказал все что мог, чтобы успокоить мальчика и утешить стариков, я на некоторое время покинул их, пообещав, что, как только завершу одно дело в другом месте, куда я должен отправиться сейчас, я вернусь, чтобы уладить и их дело.
Январь 7, 1665. — Дома из книг я узнал, что должно предпринять; итак, Apage, Satanas! — Изыди, Сатана!
Январь 9, 1665. — Сегодня я покинул жену и семью, будто бы для того, чтобы провести обручение в одном месте, а сам тайно поехал в епархиальный город, где находится резиденция нашего достойного епископа.
Январь 10, 1665. — Deo gratias, — благодарю тебя, Боже, — за спокойный путь до Эксетера; за испрошенную и полученную немедленно аудиенцию у его светлости; просил я ее для совета и наставления по одному очень тяжелому и значительному делу; меня позвали, я вошел, выразил свое почтение; затем по данному мне знаку изложил свое дело — затруднения по поводу Ботасена, подкрепленное яркими, живыми примерами и торжественными заверениями всего виденного и слышанного мной. Я был спрошен его светлостью, какую же именно помощь желаю я получить из его рук. Я отвечал, что мне нужно разрешение заклинать духов, чтобы я мог, поступив так, успокоить этого пришельца из другого мира и таким образом избавить живых и мертвых от подобных неожиданностей. «Но на каком основании, — сказал епископ, — вы полагаете, что я уполномочен давать то, о чем вы просите? Наша Церковь утратила, как известно, некоторую часть своей древней власти — из-за отпадения от истинной веры и других злоупотреблений». — «Нет, мой господин, — смиренно отвечал я, — по счастью, семьдесят второй из канонов, утвержденных и предписанных нам, духовным лицам, в 1604 году Anno Domini ясно говорит, что „никакой священник, если только он не владеет разрешением, полученным от своего епархиального епископа, не должен пытаться заклинать духов — ни злых, ни добрых“. Поэтому я и не мог, — кротко продолжал я, — заняться этим делом, не имея законного разрешения с подписью и печатью вашей светлости». После этого наш епископ, человек ученый и мудрый, сидя в своем кресле, некоторое время обсуждал со мной эту тему, изящно ссылаясь на древних авторов и на Святое писание; я же смиренно отвечал ему, пока наконец он не позвал секретаря и не велел ему написать вышеупомянутый документ, тотчас же и безотлагательно, что и было исполнено; и после того, как я передал секретарю определенную сумму денег для епархиальных нужд, как всегда делается в таких случаях, епископ собственноручно скрепил подписью документ возле sigillum — оттиска — своей печати и передал его в мои руки. Когда же я преклонил колени, чтобы получить его благословение, он сказал мягко: «Пусть это останется тайной, м-р Р. Слабая братия! Слабая братия!»
Разговор с епископом и успех, сопутствовавший ему, когда он преодолел владевшие его светлостью сомнения, похоже, очень укрепили Парсона Рудалла в его собственной решимости и придали ему мужество, которого ему явно не хватало во время первого столкновения с призраком.
Записи продолжаются:
«Январь 11, 1665. — Наконец-то поспешил я домой, и приготовил все необходимое, и произвел все вычисления на начало следующего дня. Я достал свое медное кольцо со scutum Davidis — знаком Давида, — вычерченным на нем, и надел его на указательный палец правой руки.
Январь 12, 1665. — Въехал в ворота Ботасена во всеоружии, но не так, как вооружался Саул, и приготовился. Демоны представляют собой некоторую опасность, но эта опасность постоянно разлита в воздухе вокруг нас. Итак, рано утром, один, — ибо так предписывают обычаи, — я отправился в поле. Там было пусто, а значит, у меня было необходимое время, чтобы все подготовить. Сначала я остановился и начертил круг в траве. Затем я запечатал пентаграммой своего перстня самую его середину, а в сфере ангелов огня установил свой посох из рябины. Потом я встал с юга от круга, точно по линии меридиана, повернувшись лицом к северу. Довольно долго я ждал и вглядывался. Наконец воздух как бы задрожал, раздался мягкий вибрирующий звук, и мгновенно появился образ, двинувшийся тут же ко мне. Я развернул пергаментный свиток и вслух прочитал заклинание. Она остановилась, словно колеблясь и сомневаясь; замерла неподвижно; тогда я снова произнес заклинание, нараспев читая каждый слог. Она приблизилась к моему кругу, но остановилась сперва вне его, на краю. Я повторил опять, но в этот раз я говорил по-сирийски, на языке, который, как говорят, используется подобными созданиями, живущими и общающимися мысленно.
Она наконец покорилась и скользнула в круг, где внезапно застыла. Более того, я увидел, что она опустила свою указующую руку. Признаюсь, все это время колени мои дрожали и пот градом катился по телу. Но теперь, хотя я и стоял лицом к лицу с призраком, сердце мое успокоилось и рассудок прояснился. Я знал, что пентаграмма управляет ею и что круг удержит ее, пока я не произнесу разрешающего слова. Тогда я вспомнил одно правило, с древности известное людям: ни ангел, ни демон, ни один дух, добрый или злой, не заговорит до тех пор, пока кто-нибудь первым не обратится к нему. NB — это и главный закон молитвы. Господь никогда не ответит до тех пор, пока человек снова и снова вслух не обратится к нему с молитвой. Итак, я заговорил первым, как советуют книги, и призрак ответил, даже охотно. Я спросил, почему он не упокоен. Не находит себе покоя из-за одного греха. Спросил, какого и кто совершил. Открыл это: но это sub sigillo — на этом печать тайны, — и, значит, nefas dictu — не может быть разглашено. Спросил ее, чем она может подтвердить, что она настоящий дух, а не демоническое наваждение. Предсказала, что до того, как наступят следующие святки, ужасная чума опустошит страну, и бесчисленные души будут покидать свою плоть, покуда, как образно выразилась она, „наши долины не будут полны“. Еще спросил, зачем она так пугала мальчика. Ответила: „Таков наш закон: мы должны найти юношу или девушку, отличающихся чистой жизнью и не достигших еще совершеннолетия, чтобы передавать послания и предостережения“. Мы сказали друг другу еще немало всего, но это не в моей власти — приводить их здесь. Перо и чернила исказят и плохо передадут те мысли, который она высказала и которые я услыхал в тот день. Я разорвал круг, и она удалилась, чтобы вернуться еще раз на следующий день. Перед вечерней молитвой состоялся длинный разговор с этим старым грешником. М-р Грэйт испуган и полон раскаяния; искупление и епитимья сполна; тем не менее я доволен; подробный рассказ перед прощением.
Январь 13, 1665. — На рассвете я снова был на поле. Она появилась тут же, и, кажется, по собственной воле. Я спросил ее, известны ли ей мои мысли и то, о чем я собираюсь ей рассказать? Ответила: „Нет, нам известно лишь то, что мы видим и слышим; мы не можем читать в душе“. Тогда я повторил ей слова раскаяния, произнесенные человеком, обвинить которого она приходила, и рассказал, что он готов сделать во искупление вины. После этого она сказала: „Мир всем нам“. Я исполнил все необходимое для ее освобождения в соответствии с тем, что было записано в моей памятке; и затем, выполнив определенные обряды, освободил страдающий дух, и она мирно удалилась, скользя к западу. После этого никогда не появлялась она больше, упокоившись до тех пор, пока не предстанет снова во плоти в последний Судный день в долине Армагеддона».
Этот отрывок и любопытные детали из «ежедневника» простодушного священника, жившего в семнадцатом веке, кажется, подтверждает его личную убежденность в истинности всего того, что он видел и говорил, хотя в словах его слишком много того, что одни назовут суеверием, а другие — преизбытком веры того времени. Замечательно, однако, что то положение, по которому нужно разрешение епископа для заклинания духов, по-прежнему включено в священный закон Англиканской Церкви, хотя можно представить себе, как это отразилось бы на нервах наших епископов, если бы их подчиненные обращались к ним за документами вроде того, какой получил Парсон Рудалл. Общие факты, перечисленные в его дневнике, по сей день являются предметом искренней веры в тех местах. И как веское доказательство правдивости истории с Парсоном Рудаллом и Призраком часто приводится тот факт, что чума, роковая для стольких тысяч человек, действительно разразилась в Лондоне на исходе того самого года. Мы завершим рассказ такой страницей из «ежедневника», датированной 10 июля 1665 года:
«Какими тяжелыми кажутся грехи и отпадение от истинной веры нашего поколения, когда видишь, что эта Черная Смерть, пожирающая теперь тысячи и тысячи людей на улицах огромного города, была предсказана уже шесть месяцев назад одному сельскому священнику скорбным видимым духом! И от каких радостей и впечатлений отворачиваются те, кто презревает и отрицает любую возможность общения с бесплотными душами, с духами, радостными и исполненными печали, которые населяют невидимый мир!»
Иден Филпотс
ЖЕЛЕЗНЫЙ АНАНАС
Перевод Р. Громовой
Я рад, что могу об этом написать. Я почувствовал большое облегчение, когда рассказал об этом жене, но оно не было полным, поскольку она отказалась мне поверить и предложила обратиться к врачу.
Возможно, найдутся ученые люди, для которых не составит труда объяснить то, что произошло со мной; возможно, для этого состояния существуют какие-то названия, и очень может быть, что и другим приходилось пережить нечто подобное и совершить столь же непостижимые поступки, — однако у меня при моем скромном положении нет времени изучать работы по психопатологии или по психотерапии. Поэтому я предпочел бы объяснить все иначе и проще. Я берусь утверждать, что Провидению заблагорассудилось избрать меня для особой миссии в его далеко простирающихся целях.
Так я объясняю это теперь. Но быть орудием Провидения в великом деле — эта участь не очень подходит для мелкого лавочника, и никто никогда не узнает всей глубины страданий, которые я пережил, пока тайные силы, вершащие наши судьбы, вели меня по этому страшному пути; никто никогда не измерит всю глубину отчаяния и страха, в которые я опускался на грани безумия; никто и никогда не сможет представить себе непреодолимую пропасть, которая тогда разверзлась между мной и моими близкими.
Я был совершенно отрезан от них. Я жил своей тайной жизнью. Ничей взгляд не мог проникнуть в темные лабиринты духа, где я странствовал, потерянный. Ни один дружеский голос не звучал для меня. Сочувствие или понимание, которые могли бы придать мне сил и помочь преодолеть отчаяние, не достигали меня.
Несомненно, в какой-то мере это была моя собственная вина. Вокруг было достаточно людей, ценивших меня и готовых сделать все, что в их силах, чтобы помочь мне. Моя жена — скажите, можно ли себе представить женщину лучше? Она всегда была рядом, и ее мягкая тактичность помогла мне пройти через невротические вспышки и приступы болезненного возбуждения. Но моя тайна, моя одержимость была скрыта от нее. Я скрывал это от стыда; даже ей не мог я раскрыть сути того, что происходило со мной, и того, насколько сильное и разрушительное воздействие это оказывало на меня.
Сущность этого проклятия станет ясна в ходе моего рассказа. Зовут меня Джон Ной, я живу в корнуэлльской гавани Бьюд. Сюда я приехал из Холсворси лет двадцать назад, но благосостояние, не так давно благодатным дождем излившееся на Бьюд, превратив его из затерянной деревушки в фешенебельный курорт, меня не коснулось.
Я держу небольшой бакалейный магазин, торгую также фруктами и овощами. По мере скромных сил я к тому же обслуживаю почтовое отделение, и таким образом прибавляю немного к своим доходам, но значительно увеличиваю ежедневные обязанности, поскольку ничтожная плата в один фунт и один шиллинг в месяц — это все, что мне полагается за такую важную государственную службу.
Я надеялся, что в развивающихся районах Флексбери, где новые дома росли как грибы, часто даже с более чем грибным постоянством, заведя у себя почтовую контору, можно привлечь больше покупателей и расширить мое маленькое дело. Но увы! Иногда мне удавалось продать немного почтовой бумаги или воска для запечатывания писем, но никакого заметного прироста моей собственной торговли благодаря почте не замечалось, хотя по праздникам для работы на ней не хватало — и продолжает не хватать — одной головы и одной пары рук. Тогда моя рассудительная жена приходила мне на помощь; но даже так наши доходы не покрывали расходов.
Конечно, Бьюд сейчас уже не тот, каким был, когда я только что женился на Мэйбл Полглэйз и открыл магазин. Теперь каждое лето к нам стекаются бесчисленные отдыхающие, площадки для гольфа заполнены мужчинами и женщинами, которые упражняются в нем с раннего утра и до вечера. Широкие песчаные пляжи покрыты детьми, которые в своих живописных нарядах похожи на розовые и голубые, желтые и белые лепестки цветов, разбросанные на песке во время отлива.
У меня никогда не было детей; и это очень огорчало мою жену, но втайне радовало меня — не потому что я их не любил, но потому что после женитьбы я стал подвержен приступам слепой одержимости и почувствовал, что дать кому-то унаследовать такие непостижимые черты характера было бы просто преступлением с точки зрения любого сознательного существа.
Тень на ясном горизонте моего сознания росла очень постепенно, и только когда она приобрела уже явно зловещий оттенок, я впервые всерьез об этом задумался. Более того, при первых ее проявлениях я ею даже гордился; а моя жена еще со времени нашей свадьбы привыкла ценить во мне определенную черту, связанную в сознании людей обычно с процветанием и успехом.
— Джон, — заметила она по какому-то поводу, — то, как ты умеешь схватывать детали, — это самое замечательное, что в тебе есть. Ты накидываешься на какую-нибудь вещь, как собака на кость, и ничто уже не может тебя от нее оторвать. Будут ли это сардины, или сушеные фрукты, или весенние овощи, или новый сорт чая, — это удивительным образом захватывает все твои мысли, ты готов забыть обо всем на свете и думать лишь об одном, заслонив этим предметом все остальные, просто живя им, как хлебом насущным. Это просто здорово для торговли; ты проводишь столько времени, расставляя все как можно лучше и уговаривая покупателей взять эту новую вещь. Но, знаешь, мне кажется несколько странным, что ты так часто всей душой и всем сердцем отдаешься какому-нибудь пустяку, вроде новой мышеловки или мухобойки, который совершенно этого не стоит. Ты уделяешь не меньше внимания перочистке или щетке для посуды не дороже шести пенсов, чем новому вину или чему-то другому существенному, что может дать хорошие деньги, много денег.
Здесь она попала в точку. Какая-нибудь мысль могла проникнуть в мое сознание, подкинутая, как яйцо кукушки в чужое гнездо, чтобы потом, когда птенец вылупится, вытеснить всех остальных, и тогда на какое-то время я становился рабом одной и только одной идеи. Если бы эти идеи представляли ценность, если бы я вынашивал блестящие планы для Бьюда или хотя бы для себя, никому бы не пришло в голову возражать против такой способности концентрации или подозревать, что за этим кроется расстройство ума. Но, как, к сожалению, очень справедливо заметила моя жена, я был склонен расходовать огромные запасы душевных сил на самые пустяковые и никчемные вещи.
Однажды, к примеру, мне случилось поймать кузнечика в нашем маленьком саду, и потом целых два года я не мог думать ни о чем, кроме кузнечиков. Я покупал работы по энтомологии, которые едва мог понять; я собирал кузнечиков, часами изучал их повадки; я даже приручил одного кузнечика. В конце концов мне удалось собрать такое количество сведений об этих насекомых, какого, вероятно, не имел никто и никогда в целом мире.
Я смог преодолеть это благодаря поддержке жены. Но это было только начало гораздо худших дел. После того как однажды, потеряв терпение, она в сильных выражениях высказала все, что думала о подобном ребячестве, я стал осторожнее и начал скрывать от нее свои мысли. Потом я осознал, что моя искренность с Мэйбл во всем без исключения прежде помогала мне держаться и служила как бы щитом между мной и пугающей склонностью моего характера.
Теперь, когда возник этот барьер между моим помраченным рассудком и ее здравым смыслом, сошествие в ад стало легче легкого и шло уже скачками. В моих беспричинных увлечениях произошла существенная перемена. До этого они обычно касались чего-нибудь съестного или каких-нибудь усовершенствований в магазине, занимавших меня в ущерб вещам более важным. Кузнечики появились преждевременно, и на протяжении многих лет после того, как я полностью освободился от них, со мной не случалось ничего подобного. Но, привыкнув быть неискренним с Мэйбл, скрывая от нее свою тайную жизнь, я оказался во власти ускоряющегося процесса внутреннего распада; магазин больше не интересовал меня; мой разум блуждал теперь в других местах, притягиваемый предметами, не имеющими никакого отношения к моей собственной жизни. Мне виделся в этом какой-то мистический смысл, я тайно принимал эти предметы в сердце, служил и поклонялся им. Они всегда были до невозможности обыкновенны; в этом и заключалось самое страшное.
Как пример можно привести такой случай. Было время, когда один памятник на кладбище у церкви приковывал все мое внимание. Там, на зеленом холме, нашли свой последний приют многие безымянные жертвы моря, и там, над могилой моряков, давным-давно утонувших в устье гавани, величественно стояла головная фигура с их разбившегося корабля. Как прежде, при жизни, эта статуя вела их через бурные волны морей, так и теперь продолжала нести вахту над могилами моряков, возвышаясь, большая и белая, над другими памятниками. Так она стояла уже лет пятьдесят, и видно было, что простоять так она может еще очень долго, если за ней хорошо следить и предохранять ее от повреждений.
И вот эта деревянная фигура со злосчастного «Бенкулана» зачаровала меня самым невероятным образом. Не могу даже сказать, как часто я приходил к ней, трогая ее руками, изливая перед ней свои бессвязные мысли, как некий священный дар. Эта фигура, изображавшая азиатского вождя, для меня превратилась в настоящего инкуба, излучавшего какую-то просто гипнотическую привлекательность, перед которой в течение долгого времени я был совершенно беспомощен. В результате я избавился от этого только перейдя из Англиканской Церкви в секту методистов. Я не ходил больше в церковь и на могилу погибших моряков; я старался противостоять жуткому притяжению памятников. По ночам я просыпался в поту и, цепляясь руками за кровать, боролся с желанием немедленно вскочить и бежать к величественной фигуре среди могил.
Часовня методистов находилась в десяти минутах ходьбы от моего магазина. Она была построена недавно; камень в ее основание был заложен два года назад известным методистским филантропом, финансистом и другом человечества, Болсовером Барбелльоном. Это здание, представлявшее новейшую и наиболее извращенную форму архитектуры, тяжело возвышалось над Флексбери, нависая глыбой мрачных каменных плит и зловещего кирпича над жалкими рядами жилых домов. Но оно все-таки спасло меня от головной фигуры с «Бенкулана», и на некоторое время методисты своими проповедями успокоили мою душу и внесли в нее мир. Я многим им обязан, и с радостью записываю этот мой долг.
Можно привести немало примеров не менее мрачных, чем этот. Но я хочу поскорее перейти к развязке трагедии и тем событиям, которые непосредственно ей предшествовали. Моя жена, после длительного периода, когда мы все более отдалялись друг от друга, теряя взаимопонимание, призвала меня к ответу, и ее резкость, хотя и совершенно заслуженная, просто поразила меня. Никогда до этого она не говорила в таком тоне.
— Почему ты не можешь, несчастный человек, немного позаботиться о том, чтобы крыша не обрушилась нам на головы? — начала она. — Никогда еще торговля не шла хуже, и ты лишишься почтовой службы не позже следующего лета, если еще что-нибудь перепутаешь. А то, что творится в мире, способно заставить ангелов проливать слезы. Взгляни, что пишут во вчерашней газете, — все эти благотворительные общества рухнули как карточный домик, а этот праведник Господень, за какого мы его принимали, этот Болсовер Барбелльон, на деле оказался отродьем Сатаны. Твоя родная сестра разорена, множество вдов и сирот по всей Англии стоят на пороге работного дома, а этот мошенник вышел сухим из воды, исчез куда-то — и все. А эта забастовка шахтеров, подобной какой еще не знали, а убийца в Плимуте, а эти разговоры о войне с Германией, и еще Бог знает что! Но ты при этом — ты можешь жить спокойно в подобном мире, словно ты какая-нибудь корова или овца и не более, тайком лелея мысли о вещах, которые и гроша ломаного не стоят и о которых тебе даже говорить стыдно. Да, да, ты можешь так жить и живешь. Я-то знаю тебя, кому и знать, как не мне? Я вижу, что тебя швыряет, как корабль в бурную ночь, но ты не хочешь ничем со мной поделиться, не даешь мне помочь тебе. Моя жизнь превратилась в ад, и я не знаю, сколько еще я намерена это терпеть! Откуда мне знать, что у тебя на уме? Как я могу тебе помочь, когда ты держишь меня в полном неведении? Все, что я могу сказать, — это то, что ты помешался или что-то в этом роде, потому что ты теперь постоянно где-то бродишь, все лазаешь по скалам вверх и вниз, будто ты часовой или таможенник. И в один прекрасный день ты свалишься оттуда, — чудесный будет скандал, не правда ли? Ведь не бывает же дыма без огня, все вокруг только и будут шептаться, что это я довела тебя.
Все это она выпалила скороговоркой, и я не сделал ни малейшей попытки остановить поток ее слов. Моя последняя страсть очень отличалась ото всех предыдущих: ее предметом был человек. Если бы по несчастной случайности этим человеком оказалась женщина, без сомнений, это означало бы крушение моей семьи, потому что миссис Ной не принадлежала к тем женщинам, которые допускают широту взглядов в вопросах секса. Но это был мужчина, и вот уже три месяца он, сам того не зная, безраздельно владел моими мыслями. Это был большой, бородатый, мощного сложения художник, которого заинтересовал наш скалистый ландшафт, и который писал с натуры пляжи Бьюда.
Я никогда с ним не говорил. Он даже не подозревал, что за ним столь пристально наблюдают, но с того дня, как с невысокой скалы у площадки для гольфа я впервые заметил верхушку его шляпы, я просто пропал и ни о чем другом не мог больше думать. Он завладел моими мыслями, я чувствовал себя по меньшей мере нездоровым в те дни, когда не видел его. Я не пытался узнать его имя или выяснить, где он живет, но подолгу размышлял о нем самом и об уровне его искусства, пытался представить себе, о чем он думает, о его планах, надеждах и опасениях. У него было интересное лицо и громкий голос, ему нравилось наблюдать за детьми, играющими на пляже. Рисовал он плохо — так по крайней мере мне казалось.
Я считал его импрессионистом, а я испытывал неприязнь к этой школе, не имея никакого понятия о ее принципах. Однажды он отошел от места, где рисовал, чтобы немного пройтись вдоль моря; я заметил это со скалы, откуда следил за ним, и, спустившись, стал разглядывать его картину. Что-то подталкивало меня усесться на его складной стул, и я так и сделал. Он обернулся, заметил меня и повернул назад. Но из-за прилива ему надо было пройти почти четверть мили до своего мольберта. Я поспешил прочь и спрятался от него. Он, подойдя, не выразил ни малейшего удивления. Он только тщательно осмотрел свою картину, чтобы убедиться, что я ничего к ней не добавил.
С этого дня я начал испытывать безудержную неприязнь к художнику, и это чувство скоро переросло в глубокое отвращение; затем оно вышло и за его рамки, превратившись в беспощадную, убийственную ненависть. Отчего она так страшно разгорелась во мне, понять было невозможно.
До этого момента мне не случалось испытывать ненависти ни к человеку, ни к какой другой твари. А теперь вот она проснулась во мне, звериная, сокрушительная, такая, какую никто бы не предположил в мягком и воспитанном человеке вроде меня. Я боролся с этим сильнее, чем со всеми предыдущими помрачениями. Я говорил себе, что скорее покончу с собой, чем причиню какой-либо вред ближнему своему. Вновь и вновь взбираясь на скалы, чтобы наблюдать за ничего не подозревающим художником внизу, я почти желал оступиться и кончить так, как предсказывала моя жена. Избавиться от сатанинского наваждения, умереть и обрести мир стало для меня все возрастающим соблазном. Но физически у меня не хватало мужества сделать это. Я не мог убить себя. Я скорей бы согласился на любую душевную пытку, чем сделал это.
Иногда я сталкивался с художником лицом к лицу. Казалось, даже в душе демона бесчеловечная страсть могла бы угаснуть при виде доброго, располагающего лица этого человека, с его огромной русой бородой, смеющимися карими глазами и звучным веселым голосом, но моя неприязнь только возрастала. Она была, насколько я понимал, совершенно беспричинна, — неприкрытый инстинкт разрушения, заставлявший меня вздрагивать при мысли, что я могу просто уничтожить этого моего ближнего, вышибить из него дух.
Я твердо решил обратиться за советом к врачу, но колебался, опасаясь, что тот настоит на моем помещении в клинику. Я не был сумасшедшим — ни в чем, кроме этих моих бессмысленных увлечений и, поскольку все прочие помрачения до того были ограничены во времени, я со слезами, на коленях молил Бога долгими ночами, чтобы это ужасное испытание поскорее оставило меня, уступив место измышлениям менее пугающим и менее опасным для окружающих.
И словно в ответ на мою молитву наступило внезапное и удивительное облегчение. Направление моих мыслей изменилось. На какое-то-время я позабыл о художнике, как будто того вовсе не было на свете, и все надежды, желания, помыслы сосредоточил на самом ничтожном и незначительном предмете, какой только можно себе представить. Это было уже самое дно, ниже упасть было невозможно.
В строящемся районе неподалеку от моего магазина возводилось несколько жилых домов, один из которых мне очень нравился, потому что он походил на оазис среди безводной пустыни при сравнении с окружавшими его домами. Он был спланирован в итальянском стиле, смотрелся хорошо и выделялся на фоне Бьюда своеобразием архитектуры. Этот дом был окружен оградой, заканчивавшейся сверху металлической решеткой.
К своему неудовольствию, я заметил там протянутую цепь, которая с промежутками в десять футов поддерживалась металлическими столбиками, увенчанными литыми шишками в виде ананасов. Зачем понадобилось окружать красивое здание такой кричащей безвкусицей, я понять не мог. Но мои размышления по этому поводу внезапно оборвались, и как гром среди ясного неба — такие наваждения всегда именно так и поражали меня — во мне вспыхнуло безумное влечение к одной из этих воплощенных нелепостей. Моя душа устремилась к одному из металлических ананасов; я не просто почувствовал себя во власти этой гадости вообще, но все мои жизненные силы оказались вдруг сосредоточены на третьем ананасе на северной стороне ограды, и только на нем. Остальные меня вовсе не привлекали; они мне скорее не нравились. Но третий на северной стороне завладел мною совершенно.
Не смейтесь, но я твердо знал, что никогда не буду счастлив до тех пор, пока не заполучу этот невзрачный кусок железа. К новым домам шло несколько немощеных дорог. Они вели через поля и со временем должны были быть застроены, обычно же они были пустынны, потому что никуда не вели. Все это означало, что у меня была возможность часто навещать мой ананас, гладить его рукой, пожирать глазами и потакать хоть как-то моим ненормальным желаниям без привлечения всеобщего внимания. И хотя после заката ежедневно на меня накатывался приступ настоящего лунатизма, никто, кроме Мэйбл, не догадывался о моей ненормальности.
Очень скоро этот ананас превратился для меня во всепоглощающую страсть, и я тщетно пытался противостоять этому наваждению. Желание обладать им сделало испытание особенно трудным, потому что прежде роковой предмет всегда притягивал меня к себе, но в этом случае мной владело безудержное желание иметь ананас всегда при себе. Я невольно думал об этом мусоре как о предмете одушевленном. Я изображал его себе существом, способным чувствовать, страдать, понимать. Промозглыми ночами я представлял, как должен мой железный ананас страдать от холода. В жаркие дни я боялся, как бы летнее солнце не повредило ему. Лежа в уютной кровати, я рисовал себе мой ананас, одиноко торчащий на своем пьедестале среди мрака. Если случалась гроза, я опасался, что молния может ударить в него, навеки уничтожив.
И вот во мне созрела твердая решимость спасти мой ананас. И однажды ночью я его похитил. В час, когда ущербная луна освещала серебристым светом квартал строящихся домов и неогороженных дорог, я прокрался в тени итальянского дома и, поработав напильником с полчаса, обрел свое бесценное сокровище. Один раз, пока я работал, я видел полисмена, обходившего свой участок. Глубоко спрятавшись в нише, я старался представить себе, что подумал бы этот человек и что бы он сделал, если бы обнаружил управляющего почтой и бакалейщика, Джона Ноя, в таком месте между двумя и тремя часами утра.
Я возвратился к спящей жене, и ананас был спрятан в ящике, в котором хранился мой выходной костюм.
Металлическая шишка весила около двух фунтов, и целую неделю я ломал себе голову над тем, куда его перепрятать. То я закапывал его в саду, то прятал в магазине, то таскал с собой, чем-нибудь обернув.
Проблема не выходила у меня из головы. Более того, за нахождение человека, виновного в исчезновении ананаса, была объявлена награда в одну гинею. Владелец итальянского дома сам лично принес мне отпечатанный плакат с этим объявлением. Я прикрепил плакат к витрине синими полосками клейкой ленты и постарался его утешить. Он был сильно раздосадован и заявил, что идиот, сознательно способный к такому бесцельному разрушению, должен быть пойман и посажен под замок ради всеобщей пользы. Как искренне я согласился с ним! И на протяжении всего нашего разговора я поглядывал вниз, на мешок сухого гороха, где был спрятан железный ананас.
А потом психология ментальной ситуации изменилась, и две последовательные фазы моего помрачения влились одна в другую, подобно тому, как одна полоска рельсов переходит в следующую. Железный ананас и художник так переплелись в моей расстроенной голове, что распутать было уже невозможно. Первый я любил, второй ненавидел. И я говорил себе, что пока два эти образа не сольются полностью в нечто целое, мне нечего и надеяться обрести хоть какой-то душевный покой.
Итак, Провидение направляло мои помыслы к лишь ему ведомым целям, в то время как я, оставаясь в полном неведении относительно их, мог только вглядываться во мрачные глубины моего сознания, содрогаясь при мысли о безумии, все яснее маячившем передо мной. Я теперь уже не сомневался, что ненормален, но был бессилен что-либо предпринять. Инстинкт гораздо более сильный, чем стремление к самосохранению, полностью завладел мной.
Я бродил по заброшенным тропинкам среди скал, рассказывая о своей беде чайкам и придорожным цветам. По ночам я поверял ее звездам. Даже во сне я бормотал о том же, так что моя жена в конце концов это заметила.
Мы спали при свете ночника, и однажды, внезапно пробудившись, я увидел Мэйбл сидящей на кровати и в испуге наблюдающей за мной. Ее лицо выражало крайнюю степень озабоченности. Я бессознательно отметил, что тень от ее головы (украшенной бигуди или еще какими-то металлическими приспособлениями, болтавшимися и поблескивавшими в мягком свете ночника), огромным пятном лежащая на потолке, очень похожа на очертания Африканского континента.
— Пресвятые ангелы! — начала она. — Что еще с тобой случилось? Ты бормочешь как не пойми кто из детской книжки-путаницы — вроде этой «Алисы в Стране чудес», которую тебе давала прочесть миссис Хасси, и ты еще находил ее забавной, хотя я, убей Бог, не видела в ней ничего смешного. Ты сейчас твердил без остановки: «Ананас и художник; художник и ананас; и горы, горы песка!» Знаешь, если я сошла с ума, лучше скажи мне об этом. Но если нет, то ясно как день, что сошел с ума ты. Я так больше не могу. Этого не выдержит никакая женщина!
Я постарался придать ее мыслям другое направление. Я объяснил, что хотел изменить вывеску магазина и что предполагал время от времени заказывать ананасы из Вест-Индии, чтобы сделать наш фруктовый отдел более привлекательным для покупателей. Потом мы заговорили о положении моей единственной сестры — моя незамужняя старшая сестра была совершенно разорена недавним крахом нескольких благотворительных обществ. Теперь она могла выбирать только между моим домом и каким-нибудь профсоюзным приютом, и, хотя у меня было не слишком много средств, чтобы поддержать ее, мое чувство долга не позволяло мне поступить иначе.
Но несмотря ни на что, у меня было такое чувство, что наступающий день принесет нечто куда более важное, чем прибытие в Бьюд Сьюзан Ной. Неразрешимая задача — как соединить обожаемый ананас и ненавидимого художника — в последнее время сделала меня еще безучастнее к делам, чем обычно. Я уходил из дому надолго, чаще всего проводя время неподалеку от моря. Во время отлива я гулял по открывавшемуся песку либо бродил, задумчивый и поглощенный своими заботами, среди источенных скал, с которых, как гроздья винограда, свисали лиловые мидии. Во время прилива я взбирался на скалы и с них наблюдал за кораблями, проходившими в океане у самого горизонта, или глядел, как Ланди, похожий на голубое облако, поднимается среди волн.
Здесь я был в компании стихий, и только так в тот период моей жизни моя измученная душа могла обрести хоть какую-то надежду. Разбивающиеся валы волн и потоки солнечных лучей, льющиеся на меня на закате; суровые лики скал, из-под нахмуренных бровей следящие за надвигающимся штормом; винно-красные тени на поверхности моря; песнь могучего западного ветра, как на арфе игравшего на обрывах и утесах, — такие только впечатления могли немного облегчить мне душу. Но полностью успокоить меня не могли и они. Они не могли разрешить невероятную проблему, всюду преследовавшую меня. Я существовал, казалось, с одной-единственной целью: понять, как можно соединить железный ананас и этого рисовальщика скал в нечто единое, неразделимо связанное, цельное.
Очень точно замечено, что проблему помешанного может решить сумасшедший. К описываемому дню я несомненно был практически сумасшедшим — избранник Господа, который должен вершить Его волю через темную пропасть временной потери рассудка, человек, не по своей вине ставший безумным, но участник тех ужасающих порой проявлений, в которых Его безграничная воля открывается на земле, утверждая Его всевидение и справедливость!
Это случилось после полудня, в один из дней в конце августа. Я вышел на скалы в тот момент, когда начался уже всеобщий исход с побережья: приближалось обеденное время, и длинная вереница детей, мам и нянек тянулась прочь от пляжей и пляжных развлечений. В час пополудни скалы и берег совершенно опустели, и по площадкам для гольфа можно было спокойно ходить: игроки временно прервали свое занятие.
Я шел теперь по высокой скале к северу от мест купания, сгибаясь, в прямом и в переносном смысле, под тяжестью моей неразрешимой проблемы. В грудном кармане у меня, оттопыривая его и заставляя меня наклоняться вперед больше обычного, лежал мой ананас. Зачем я взял его с собой — не знаю. Но теперь я часто таскал его при себе, и скрываясь от взглядов людей, разглядывал его подолгу, как будто такое непосредственное изучение предмета могло помочь мне в поисках ответа.
В тот день я вытащил его на краю скалы и положил на землю, там, где тонкий слой почвы уже весь истрескался под лучами августовского солнца. Лиловые цветки карликовой буквицы росли возле моего локтя, и ковер из розовых армерий, почти уже отцветших и превратившихся в серебристые метелки, подбирался к самому краю скалы. Воронье перо, лежавшее в траве, взлетело от ветра, опускаясь в нескольких шагах от прежнего места, и черный плюмаж вспыхивал в солнечных лучах. Внизу на склоне несколько рыжих овечек щипали невысокую мягкую траву. По другую сторону скал шли невысокие холмы, покрытые чахлыми деревцами, и серые башенки церквей возвышались над ними.
Это было такое одиночество, какого только может достигнуть человек. Отдыхающие исчезли, и мир опустел. В этот момент я, как никогда раньше, осознал, что Бьюд целиком и полностью превратился в курортное местечко, и его благосостояние теперь во всем зависит от тех, кто в часы отдыха спешит на север Корнуэлла для перемены воздуха и развлечений. Сколько хватало глаз, далеко на юг, где виднелись волнорезы и водозаслоны и откуда выходил маленький канал, в котором стояло несколько двухмачтовых судов, — не было видно никаких человеческих сооружений, кроме тех, что служили забавам и отдыху.
Железный ананас стоял на земле возле моей руки. Поверхность металла была отшлифована до блеска моими постоянными касаниями, и солнце вспыхивало и отражалось на чешуйчатой поверхности.
В течение долгого времени я созерцал его, обдумывая свою бессмысленную проблему. Как вдруг откуда-то снизу, с пляжа до меня донесся звук человеческого голоса, поющего песню. Это был звучный, сочный голос, и песня была звучная и сочная. Первый я узнал тотчас же, последнюю мне никогда не приходилось слышать. Я до сих пор не знаю, чьи там были слова и музыка, но они очень подходили, чтобы выразить полную удовлетворенность поющего жизнью.
То, что песнь радости пелась с таким удовольствием и так самозабвенно, могло, без всякого сомнения, означать лишь одно: одинокий ее исполнитель внизу был счастлив, полон надежд и совершенно доволен жизнью. «Должно быть, — подумалось мне, — ему удалось продать одну из своих странных картин за хорошую цену, или, может быть, он повстречал родственную душу или нашел сердце, которое бьется согласно с его собственным и видит мир его глазами. Ясно, что жизнь преподнесла ему какую-то новую радость или увлечение или манит его какими-то радужными обещаниями, иначе он не мог бы так разливаться тут, прямо из глубины сердца, с беспечностью пташки!» Нужно ли добавлять, что это был мой темнобородый здоровяк художник, который распевал внизу за работой.
Я лег на живот на выступающем краю скалы и посмотрел на него вниз. Он сидел как раз подо мной, и я с удовольствием отметил, как нелепо выглядела сверху его фигура. На нем была огромная серая хламида, и под ней его большое тело, странно укороченное, громоздилось на складном стульчике. Ног не было видно: они были поджаты. Но руки можно было разглядеть. В одной он держал палитру и кисти; в другой ту кисть, которой рисовал в этот момент. Он сопровождал ритм песни мазками на картине, стоящей перед ним.
И вот тогда на меня внезапно снизошло вдохновение. Передо мной имелся железный ананас и имелся этот художник — один рядом с другим. Они теперь были так близко один возле другого, как не случалось никогда раньше. Их разделяли какие-то две сотни футов высоты. И я почувствовал, что два этих предмета — один бесценный в моей измерении, а другой воплощенное зло — должны вот теперь воссоединиться и таким образом, в их взаимодействии, должна исполниться их судьба.
В этот момент мои колебания кончились. Что-то во мне, что не было мной, подчинило и повело меня. С такой решимостью, которая и близко не походила на мою собственную, с быстротой и горячностью, очень далекими от моей обычной нерешительности и неуверенности, мой рассудок решил, и рука послушно исполнила приказ. Это захватило меня, как ураган. Я чувствовал себя зрителем, скованным и остолбеневшим, но способным все же замечать, что делает кто-то другой совсем рядом с ним. Я взял железный ананас и, установив его точно над головой счастливого певуна внизу, не давая руке дрожать, чтобы не сбить снаряд с цели, бросил его.
Кусок металла, пролетев две сотни футов или больше, угодил как раз в центр серой шляпы, видневшейся внизу. Я услышал звук удара — негромкий, приглушенный шляпой. Но результат был ужасен. Удар молнии не уничтожил бы беспечного певуна более внезапно и более полно. Руки его вскинулись, песня застряла в горле. Его большое тело конвульсивно дернулось, по всем членам прошла дрожь, и он упал вперед на свой мольберт, зацепив его и уронив на землю перед собой.
После того как он уткнулся лицом в песок, он уже не двигался. Руки его продолжали сжимать палитру и одну из кистей. Его ноги были вытянуты, как у плывущего человека. Я заметил, что кровь струится из его головы и стекает на землю. Железный ананас валялся немного впереди, в полуметре от него, посредине упавшей картины.
Я спустился, чтобы получше рассмотреть то, что я сделал. Меня охватило чувство внезапного облегчения и какого-то удовлетворения. Я был свободен, я был нормален! Тень, омрачавшая мою душу, исчезла. Я твердо знал, что отныне и навсегда я буду таким же, как все люди.
Я поспешил спуститься со скалы, и по пустынному берегу подошел к сраженному художнику. Только теперь, стоя на пропитавшемся кровью песке у его виска, я начал осознавать, что я совершил. Сама эта бессильно лежащая фигура резко поразила меня. Он был очень крепкий и пожилой, — старше, чем я предполагал. Однако он пел о радостях любви. Он воспевал прелесть некоей леди по имени Джулия в тот момент, когда мой железный ананас, свалившись на него, как огонь небесный на грешников, превратил его в бесчувственную груду. Его борода нелепо торчала из-под уткнутого в землю лица, и чувство приличия побудило меня дотронуться до него и передвинуть, чтобы расположить труп более пристойно.
Я хотел перевернуть его, выпрямить ему ноги, чтобы не оставлять его лежащим на брюхе, как лягушка, попавшая ночью под колеса.
Но мне не удалось исполнить этого намерения, потому что произошло нечто, вызвавшее во мне такой первобытный ужас, что я бежал от убитого не помня себя. Едва я дотронулся до его бороды, как вся она оказалась у меня в руке, отделившись от лица! Это событие, хотя по большому счету и не такое страшное, как все, что ему предшествовало, совершенно расстроило мой возбужденный рассудок. Возможно, его непредвиденность так подействовала на меня. Я не знаю. Но если до того я смотрел на убитого без содроганий и собирался привести в порядок его еще теплое тело, чтобы у тех, кто его найдет, не возникло чувства неловкости или непристойности происходящего, то теперь это непостижимое и полное отделение его бороды от первого же прикосновения поразило меня, как тень того безумия, от которого я освободился, выкинув его из головы вместе с куском украденного железа. Я вздрогнул и закричал. Мой голос прокатился по поверхности скал, отражаясь многократным эхом, и достиг моря, там где широкие полосы пены разбивались о берег. Но никто, кроме парящего вверху коршуна, меня не слышал. Никто не видел, как, обезумев, я отшвырнул прочь копну волос и побежал прочь.
На берегу я обернулся и увидал, как эти волосы, похожие на живое бесформенное тело какого-то чудовища — порождений морских глубин и тьмы, а не дневного света, — медленно ползли по кромке берега позади меня. И тогда я закричал опять, бросился к скалам и вскарабкался на них с такой поспешностью, что в кровь, ободрал себе колени и суставы пальцев. Отсюда я, время от времени глядя вниз, наблюдал, как массу волос подхватил ветер и унес далеко в море.
К вечеру я полностью успокоился, вернулся домой и впервые за многие годы спал спокойно.
На следующий день в газетах появилось следующее сообщение:
Из курортного местечка Бьюд получено сообщение, которое не может не вызвать чувства глубокого ужаса. Это место, при упоминании о котором невольно представляешь себе невинные удовольствия, счастливых детей, людей, отдыхающих от утомительных дел и забот, внезапно оказалось связанным с из ряда вон выходящим и непостижимым преступлением. В течение последних шести месяцев джентльмен по имени Уолтер Грант проживал по адресу: Виктория Род, 9. Несчастного художника — так он себя называл — привлекли сюда виды скалистого побережья, и почти все время он проводил на пляжах Бьюда или где-нибудь неподалеку. Там он и был убит самым загадочным образом.
Потом следовало описание самого преступления, и высказывалась гипотеза, что причиной смерти несчастного был металлический ананас, найденный рядом с ним. То, что из дома он вышел бородатым, а найден был гладко выбритым, тоже было отмечено. Кроме того, говорилось, что убитый зарекомендовал себя добрым и отзывчивым человеком, пользовался расположением тех немногих, кто близко знал его. Расследованием было установлено, что и в артистических кругах он совершенно неизвестен, и что он собирался покинуть Бьюд в будущую субботу.
Инцидент с недавним похищением железного ананаса и его теперешнее сенсационное появление привели к тому, что точнейшие его изображения появились в газетах. Но обо всей этой чепухе было забыто, когда на следующее утро выяснилось нечто такое, что заполнило собой не только наши местные газеты. И все, читавшие по-английски, к своему изумлению, узнали, что Болсовер Барбелльон — мошенник, на чьей совести было столько несчастий, свалившихся на бедняков и нуждающихся, которому удалось, однако, скрыться, был обнаружен и выслежен накануне того дня, когда он предполагал покинуть Англию и через день после того, как он ушел из жизни. Выяснилось, что не только борода, но и волосы убитого были поддельными, и после изучения его личных бумаг уже ни у кого не оставалось сомнений в подлоге.
Это подтвердила и одна женщина — некая Джулия Далби. Они предполагали покинуть Англию вдвоем на пароходе из Плимута в ближайшую субботу, сразу после его отъезда из Бьюда, и только она одна в целом мире знала, где он скрывается. Их билеты были уже заказаны на имя мистера и миссис Грант, и уплыть они собирались в Южную Америку.
Меня не коснулось ни тени подозрения. Но в то время как здоровье мое улучшалось и разум оставался ясным, совесть у меня была по меньшей мере не совсем в порядке, и то, что жена начисто отказывалась мне верить, не приносило облегчения. Через неделю после описанных событий я отправился к нашему священнику, твердо намереваясь все ему рассказать, услышать его мнение об этом и получить наставление, что мне делать, но так получилось, что как раз в тот момент он был очень озабочен одной проблемой, и я отложил свою исповедь. По мнению священника камень из основания нашей церкви надлежало изъять, поскольку ничего хорошего нельзя ожидать от проповедей в храме, основатель которого оказался одним из величайших мошенников нашего времени. Архитектор, однако, возражал ему, объясняя, что поднятие этого камня связано с целым рядом трудностей. Захваченный этой проблемой, я совершенно позабыл о своем намерении исповедаться и никогда больше к этому не возвращался.
Сегодня я, уравновешенный и рассудительный человек, спокойно живу среди людей и так же, как они, ни перед кем не опускаю глаз. Жизнь моя изменилась к лучшему; дела идут хорошо; будущее выглядит как никогда безоблачно. Но главное, мой рассудок снова в ладу с самим собой, я пользуюсь репутацией справедливого и заслуживающего доверие человека, и соседи часто обращаются ко мне за помощью.
И вот я беспристрастно свидетельствую против себя, закрепив это на бумаге. Я полагаюсь целиком и полностью на милость человеческую и раскрываю загадку, над которой ломали голову наиболее изощренные специалисты криминалистики.
Моя гипотеза о том, что на какое-то время я стал орудием Высшей Воли, не может быть по крайней мере опровергнута, и я уверен, что ни один судья и никто из моих сограждан не призовет меня к ответу за ту роль, которую мне пришлось сыграть в уничтожении этого врага общества. Ведь любое земное возмездие в этом случае походило бы на кощунство и было бы заведомо неверно. И ничего, что могут придумать люди, не идет ни в какое сравнение с муками тех прошедших дней и будет похоже лишь на их бледное отражение.
Р. Эллис Робертс
КОНФЕССИОНЕР
Перевод О. Шмыревой
I
На церемонии рукоположения в сан священника он вывел из терпения лондонского епископа (в то время им был Фредерик Темпл), настаивая на принятии дополнительно тройного имени — Альфонсо Мария Александр. Темпла удивила уверенность, с которой он отвечал на вопрос о причине, побудившей его выбрать эти имена, и привели в ярость его объяснения, что Александром он желает называться в честь Римского Папы Александра VI, которому весь христианский мир обязан открытием ангельского служения вере.
— Это служение, — отвечал юноша изумленному епископу, — как, вероятно, известно его святейшеству, с сотворения мира было привилегией святых ангелов. И лишь в преддверии еретических искажений снизошло на людей, когда потребовалось заступничество Девы Марии, защитившей своего сына от германских еретиков.
Капеллан совета пытался пресечь невоздержанные речи Фрэнка Ласселласа, однако Темпл резким движением руки осадил его. Когда Ласселлас закончил, епископ с минуту молча смотрел на него.
— Я надеюсь, что со временем вы избавитесь от этих глупых мыслей. Но вы знаете свои обязанности и получите их.
Епископ Темпл — это признавали даже его недруги — был непреклонен в вопросах веры, но справедлив.
Прошло более двадцати лет со дня этой церемонии. Фрэнк Мария Ласселлас уехал в Эли и был назначен настоятелем в небольшой деревенский приход этой епархии. Еще через два года он был переведен в Сент-Юни на севере Корнуэлльса и жил там уже более девятнадцати лет. До его приезда церковь пустовала, теперь в ней регулярно служились мессы. Слушателями в основном были дети, иногда заходили их матери, забредал протрезвевший деревенский пьяница или кающаяся проститутка из Черчтауна. Но обычно в церкви не собиралось больше трех человек.
Однако и это стоило Ласселласу труда. Его приход был в основном методистским.
[39] Постоянных прихожан, которых не заботило — протестантский ли гимн или католическую мессу служить в храме, — было всего трое: трактирщик, владелец гостиницы и одна почтенная старая дева, которая звонила в колокол и называла себя смотрительницей церковных скамеек. Ласселлас вскоре шокировал респектабельность трактирщика и протестантские чувства хозяина гостиницы, но старая дама осталась преданной ему. Ее не волновали ни постройка нового алтаря у восточной стены церкви, ни большие статуи Богоматери и святых Антония и Иосифа, которые Ласселлас поставил в церкви. Ей было все равно, на латыни или на английском он совершает богослужения; так же спокойно она относилась к ладану и святой воде.
Но в деревне к этим переменам отнеслись иначе. Хотя методисты и не ходят в церковь, за исключением венчания и отпевания, они решили, что имеют право вмешиваться в дела своего священника. Однажды несколько человек вломились в церковь, схватили статуи и скинули их с обрыва. На следующей неделе новые изображения заняли их место. Ласселласу был объявлен бойкот всеми его прихожанами, за редкими исключениями. Он был изгнан из общества, но остался в приходе и продолжал служить в пустом храме или для редких посетителей. Лет через пять положение стало меняться.
Происходило это не совсем обычно. Католические священники, как правило — люди целеустремленные, горящие духом, умеющие обратить к вере самую непокорную часть прихода и направить ее на путь христианской жизни. Но Ласселлас, хоть и был по годам взрослым человеком, до сих пор оставался мальчиком, выбравшим Александра VI своим покровителем. Он мучился реалиями духовного мира — добром и злом. Его подушка была влажной от слез, проливаемых им о грехах прихожан. Он страшился мирского зла и все не мог начать активно бороться с ним. У него была только одна сильная привязанность — он очень любил детей.
Сначала она не находила отклика. Его сутулая фигура, шаркающая походка, иногда случавшиеся вспышки гнева возбуждали скорее насмешки и страх, нежели любовь. Потом один ребенок как-то понял, какое доброе сердце было у этого странного человека, потом другой… Он завоевал симпатии детей. Но это мало помогло бы ему, если бы не приезд в Сент-Юни преподобного Пауля Тренгроуза. Мистер Тренгроуз был направлен туда методистским священником примерно через три года после того, как Ласселлас принял этот приход. Это был ревностный, проницательный и искренний молодой человек. Он недолго прожил в деревне, когда главы его религиозного братства поведали ему о прегрешениях сельского католического священника и о запустении, царившем в приходской церкви. Хотя он не любил вмешиваться в дела других церквей, но если хотя бы половина из рассказанного была правдой, то с этим нужно было бороться.
Церковь всегда была открыта, и Тренгроуз, зайдя в нее, был глубоко опечален убранством, а именно идолами, которых он там увидел. Когда он рассматривал их самодовольные лики, послышались шаги. Это был Ласселлас. К счастью, перед тем, как начать служить мессу, он оглядел церковь и увидел стоявших там людей. Поэтому служба велась на английском.
Тренгроуз не был догматиком. Он преданно служил религии. И поэтому своей искренней и набожной душой различил в этом паписте-священнике, тихо произносившем слова молитв, родственную душу. Погруженность Ласселласа в ведение службы, его острое чувство потустороннего мира произвели на Тренгроуза огромное впечатление. Месса продолжалась, и когда Тренгроуз услышал: «…вкупе со всеми ангелами и архангелами и всеми небесными силами…», он почувствовал, что получил ответ на свою молитву. Этот человек был христианином, как бы он ни ошибался в своих действиях.
Поэтому в следующее воскресенье методисты, надеявшиеся на серьезную проповедь против католической церкви, были очень удивлены, услышав:
— Мистер Ласселлас может ошибаться. Я думаю, что он не прав, очень не прав во многих вещах, но он любит Бога и служит Ему. Поверьте, братья, не всякий человек, исповедающий Господа, будет осенен Святым Духом. Давайте помолимся за мистера Ласселласа и за прихожан церкви в Сент-Юни и о спасении душ наших.
Будь Тренгроуз человеком с менее твердым характером, он потерпел бы поражение в защите Ласселласа. Но он был признанным проповедником и человеком, чья искренняя любовь к Богу не могла быть подвергнута сомнениям. Поэтому, сначала с ропотом, потом с молчаливой покорностью жители деревни Сент-Юни послушались его.
Результат оказался странным. Ласселлас все больше привлекал детей. Это совершенно не волновало Тренгроуза, но когда один из его прихожан презрительно отозвался о службах Ласселласа: «Эти игры годятся только для детей», он серьезно ответил: «Да, но в Евангелии сказано: „Если не обратитесь и не будете как дети, не войдете в Царство Небесное“». Эти слова заставили замолчать сомневающихся, но не сердце самого Тренгроуза. Как это могло произойти, что проповеди Ласселласа возымели такое влияние именно на детей, в основном подростков до пятнадцати лет, и никакого — на их родителей? Его собственное объяснение было довольно просто. Епископ не мог конфирмовать детей до тринадцати лет. А Ласселлас вводил их в церковь год за годом, начиная с шести-семи-летнего возраста. Он читал удивительную проповедь о трех основных целях дьявола в приходе Сент-Юни. Три ее части были озаглавлены: «О лицемерии», «О похоти», и «О епископе». Окрестное духовенство было в ярости, но епископ, простой, не особо умный человек (совершенная противоположность тому, который рукоположил Ласселласа в священнический сан), отказался обращать внимание на эти выпады и не стал изменять правило о возрасте конфирмации детей. Архидиакон сообщил Ласселласу, что его приход считается источником заразы в епархии, на что тот остроумно возразил, что в общей массе развращения и болезней здоровое место всегда кажется ненормальным. И хотя у него были смелые защитники, неудача с прихожанами не давала ему покоя. Он не стал бы возражать, если бы они до сих пор были враждебно к нему настроены. Но это давно прошло. И сейчас они любили своего священника. Им нравилось разделять с ним его известность. Они поддерживали его против официальных властей. Когда лондонские протестанты попытались возбудить недовольство Ласселласом, прихожане немедленно заступились за него, а Тренгроуз написал письмо епископу, выразив в нем сочувствие мистеру Ласселласу «со стороны всех прихожан: и католиков, и методистов».
Философия Ласселласа не давала ему увидеть в основе своих неудач неспособность к служению. Его смирение было гордым и величавым. Считая себя единственным источником Божией милости, он забывал, что своеобразие его личности искажало тот путь, которым она доходила до людей. Один его друг попытался объяснить ему это, но безуспешно.
— Мой дорогой, — сказал ему Ласселлас, — я не понимаю, о чем ты говоришь. Все, что им нужно, — это Евангелие. Я даю его им, служу для них мессы, выслушиваю их исповеди, наставляю их. По сравнению с этим все остальное — лишь людская суета. Конечно, более опытный человек был бы им приятнее, но и он смог бы дать им не больше, чем Евангелие, не так ли?
II
На праздник Всех Святых в 1912-м Ласселлас чувствовал себя подавленным. В этот день рано утром он сходил на кладбище и отслужил заупокойную службу в маленькой часовне. Потом была ранняя месса в церкви. Народу было очень много. Собрались не только дети, но и многие их родители: служба в этот день взывала к самым глубинам человеческой души с такой силой, что даже Ласселлас не мог ее исказить. Псалом, певшийся на латыни, звучал странно из уст паствы, состоявшей в основном из детей. Ласселлас произнес короткую проповедь.
— Мы преувеличиваем значение смерти. Она имеет смысл только для нас, живущих, но, не для умерших. Для них — это освобождение, для нас — предостережение. Смерть тела — это только символ. Смерть души — вот чего мы должны бояться. Поверьте мне, что лучше было бы для вас всех, — здесь предстоящих, умереть, если по смерти вы могли бы принести души ваши Господу нашему Иисусу Христу. Бог ведает, что я с радостью умер бы за вас, если бы это спасло вас. Сейчас здесь есть такие — ты, Пенберти, и ты, Тревос, — кто не был на мессе с самого детства. Наберитесь решимости и помолитесь всем святым, умолите их спасти вас. А теперь идите к своим обязанностям и возвращайтесь в церковь.
Ласселлас чувствовал, что его обращению не хватало силы. Он знал, что после мессы Пенберти скажет Тревосу:
— Ничего служба, а, Том?
— Да уж. Я, конечно, могу послушать ее пару раз, но не больше.
— Ты прав. Бедный мистер Ласселлас, и чего это он к нам прицепился? Вот уж не думал…
— Да, это в его духе. Ну и ладно, я ничего не имею против.
Итак, Ласселлас пребывал в подавленном настроении. Он сидел, обложившись книгами, и изучал старинный трактат о смерти. Мысли о ней никогда не покидали его. Иногда он ужасно боялся смерти. Этот страх был великим врагом веры. В такие минуты он чувствовал себя открыто не повинующимся Высшей Воле. Ему никак не удавалось достичь той высоты духа, которая была у святого Франциска в рассуждениях о смерти. Он был слишком отдален от повседневной жизни, рождений, смерти, чтобы воспринимать последнюю как обычное явление, столь же естественное, как закат солнца.
— Может быть, — читал он, — существует более одной смерти. Очевидно, что некто, приверженный греху, умирает задолго до смерти своего тела. Такие люди обычно веселы и беспечны, потому что со смертью их душ умирает и страх Божий, и боязнь Суда, и вера во спасение. Они становятся подобны животным. Не потому ли Церковь всегда считала, что еретики, если они неисправимы и безвозвратно потеряны для нее, могут быть переданы в мирские руки перед смертью тела? Нас не должно беспокоить, что они обладали человеческими добродетелями: это обычные уловки дьявола, убеждающего неверующих в бессмысленности религии. Они — его дети и могут наказываться по закону любым служителем Бога. Церковь сама не убивает, хотя Папа и может использовать свою власть и покарать грешника.
Ласселлас отложил книгу и долгое время смотрел на огонь. Эти слова всколыхнули в нем волну почти испугавших его мыслей. Но он был не из тех, кто отказывается от идеи только потому, что она жестока. Он верил в то, что дьявол получает по заслугам, и всегда настаивал на том, чтобы люди смело встречали искушения. Он поднялся с кресла и встал на колени перед распятием, глядя на раны Христа.
Когда через полчаса он поднялся, в его взгляде была решимость.
III
Первый случай «чумы», так упорно называли эту болезнь местные жители, произошел перед Рождеством. Она поразила Пенберти, который раньше никогда не болел. Через четыре дня он умер. Эта смерть озадачила местного доктора, но он счел ее особым случаем полиомиелита. Его коллега из Труро, с которым он проконсультировался, настаивал на апоплексическом ударе, вызванном status limphaticus. Но самым серьезным было, однако, не то, что они не могли определить, что это за болезнь, а то, что они не знали, как ее лечить. Кроме общей усталости, нежелания двигаться и «странной тошноты внутри», не было никаких определенных симптомов. После второго случая заболевания было проведено вскрытие, но — опять никаких результатов. И доктор Марлоу уже начал поговаривать о том, чтобы вызвать эксперта из Лондона.
Он появился еще до наступления февраля. По счастливой случайности в Сент-Юни на выходные приехал сэр Джошуа Томлинсон. «Чума» в Сент-Юни попала в лондонские газеты. Умерли уже десять человек, а теперь еще две женщины лежали при смерти. Доктор Марлоу пригласил сэра Джошуа, и известный врач обещал приехать осмотреть больных. Марлоу был очень рад, что случай послал ему такого крупного специалиста.
— Видите ли, Ласселлас, — сказал он священнику, — не похоже, чтобы мы жили в пятнадцатом веке, хотя на деле все так и выходит — люди умирают как мухи. Разница только в том, что в то время человек, умирая, готовился к этому переходу в иной мир, можно сказать, умирал с восторгом. Эти же парни хотят жить, страстно хотят.
— Да, Марлоу, именно так. Их желание жить — страсть. Едва ли приличествует христианину так цепляться за жизнь. Но здесь я не судья. Вы знаете, Марлоу, за последний месяц я несколько раз думал, что эта таинственная болезнь — не что иное, как Божья кара для Сент-Юни. Так будем же молиться за тех, кто умер, умирает и особенно за тех, кто еще жив.
Марлоу, хоть и был в дружеских отношениях с Ласселласом, очень испугался, услышав от него эти слова. Священник работал за двоих, с тех пор как начались несчастья. Он ухаживал за больными, утешал родственников умерших, служил мессы о здравии всех прихожан. Так он поднялся в их мнении на высоту, прежде для него недоступную. В Сент-Юни все были благодарны ему. Но доктор опасался за его здоровье. Ласселлас находился в каком-то странном напряжении. Он проводил долгие часы в молитве и совсем мало времени уделял еде и сну.
— Нет, я не согласен, Ласселлас. Я тоже католик и знаю, это могло бы быть карой Божией, но я не понимаю, за что.
— Вы и не сможете. И никто не может, Марлоу. Пока Он не укажет нам.
В субботу приехал сэр Джошуа. Он навестил больных миссис Пентрет и миссис Викелло и только качал головой. Он расспросил их о том, что они ели накануне болезни, где были. Пока он беседовал, Марлоу нетерпеливо, но молча дожидался его. Прощаясь, сэр Джошуа сказал им пару ободряющих слов и вышел из просторной комнаты, которую Ласселлас приспособил под больничное помещение по совету доктора Марлоу, считавшего, что больных лучше изолировать.
— Ну, сэр, что вы думаете?
— Что за человек ваш священник? Должно быть, его любят.
— Да, он славный малый, Немного не в себе, я думаю. Очень ревностный католик, он долгое время был весьма огорчен неудачей со своими прихожанами.
— А, так они не ходят в церковь?
— Да нет, теперь уже ходят. Как раз с тех пор, как обнаружилась эта проклятия болезнь. Он очень хорошо к ним относится. А дети, так те уже давно к нему ходят.
— Занятно, однако, что среди заболевших нет ни одного ребенка.
— Действительно. Я об этом говорил молодому Джонсу из Труро. Он настаивает на апоплексическом ударе, сопровождающем status limphaticus. Я объяснял ему, что у большинства пациентов не было никакого удара. Тем не менее они умерли.
— Я тоже думаю, что Джонс не прав. Но не знаю, что это за болезнь, доктор Марлоу. Я кое-что подозреваю, но пока не могу сказать точно.
— А, вот идет викарий. Я представлю вас.
Ласселлас быстро подошел к ним. Он выглядел больным, но был очень энергичен. Его глаза горели каким-то фанатичным восторгом, держался он прямее, чем обычно. Он молча поклонился сэру Джошуа и собирался уже уйти, но тот остановил его вопросом:
— Вы идете от больных, мистер Ласселлас?
— Да, но они уже не больны. Я успел вовремя, чтобы исповедать и причастить их.
— Боже мой! — Сэр Джошуа был явно шокирован. — Ведь не прошло и десяти минут, как мы их оставили.
— Да? Но смерть наступает всегда внезапно, так, Марлоу?
— Так. Но в этот раз что-то слишком быстро. Что вы думаете, сэр Джошуа, — он понизил голос, — о вскрытии?
— Нет, мне кажется, что это бесполезно. Кстати, как вы записываете причину смерти?
— Я писал: «Сердечная недостаточность, причина не обнаружена». И я не вижу ничего общего между этим и возмездием Божиим.
— Марлоу! Именно так и надо было записать, — вмешался Ласселлас. — Это Божия кара, именно Божия кара!
С этими словами он поклонился сэру Джошуа и поспешил прочь.
— Так ваш викарий считает это правосудием Божиим? Может, он и прав. Иногда Бог использует для этого людей. Он интересный человек, а, доктор?
— Да, но он очень волнуется из-за этой болезни. Я беспокоюсь за него. Так у вас есть какая-то теория, вы ведь говорили о подозрениях.
— Хорошо, я скажу вам. Ваши пациенты были убиты.
Марлоу посмотрел на доктора, как будто сомневаясь в его здравом рассудке.
— Нет, Марлоу, я не сошел с ума, хотя я ничем не смогу вам это доказать. Единственное, что мне нужно, это увидеть следующего больного по крайней мере через полчаса после начала болезни. Кстати, я могу раздобыть где-нибудь ненадолго комнату? Вы сами где живете?
— У викария. Думаю, он будет рад, если вы остановитесь у него.
— Нет, мне бы этого не хотелось. Ладно, я найду где-нибудь жилье. Думаю, завтра вечером появится еще один больной.
IV
В то воскресное утро Ласселлас читал проповедь «О каре Божией». Церковь была полна. Тренгроуз отслужил в девять и привел всех своих прихожан на мессу к одиннадцати часам. Ласселлас выглядел гораздо лучше, чем накануне. Взгляд его прояснился, и сама проповедь звучала ликующе.
— Они пронзили его руки. — Голос священника звенел под сводами храма. — Евреи представляли Бога всевидящим оком, заботящимся о них с небес. Мы, христиане, зрим Господа на кресте и на руках у Девы Марии. Его заботу о нас мы воспринимаем как благодеяние, творимое Его рукой, рукой, которую мы пронзили. В прошлом месяце Господь явил нам Свою милость. Он всегда незримо присутствует в таинствах Церкви, а теперь Он сопереживает с нами в таинстве смерти.
Наше естественное чувство — страх. Мы не привыкли к таким мгновенным проявлениям Божьего правосудия. Многие из нас старались внести религию в свою жизнь, теперь мы все должны внести наши жизни в религию, посвятить себя ей. Бог научит нас не заботиться ни о чем, не обращаться ни к кому, кроме Него, Он станет для нас единственным утешением. Позвольте же мне помочь вам осознать, что болезнь эта — милость для нас. И нам надо заботиться об укреплении нашей веры с тем, чтобы суметь ответить на Его любовь.
Сэр Джошуа внимательно слушал проповедь. Он выглядел разочарованным, но ему не хотелось обсуждать причину этого с Марлоу. Не было сомнения в том, что фаталистическая позиция Ласселласа, хотя и выводила из себя доктора, находила живой отклик у паствы. Они, как дети, внимали словам этого человека, говорившего так, как будто он знал пути Господни. Ласселлас еще никогда не пробуждал в своих прихожанах такой набожности. Они, может, и не разделяли полностью его смирения, но оно помогало им терпимее относиться к их уделу.
В воскресенье вечером, как и предсказывал доктор Джошуа, обнаружился еще один случай заболевания. На сей раз это была миссис Бодилли, жена бакалейщика. Марлоу явился немедленно; придя, застал сэра Джошуа уже сидевшим у постели больной.
Она была откровенно испугана. Этим ее случай отличался от предыдущих, когда больные мало беспокоились о себе. Миссис Бодилли утром была на мессе. Потом пришла домой и приготовила обед. Около пяти часов почувствовала себя как-то странно, но после чая это ощущение прошло. Потом, собираясь на вечернюю службу, она неожиданно упала, и муж с сыновьями отнесли ее наверх в комнату.
В отличие от других женщин в деревне ее не конфирмовали, и она редко ходила в церковь. Набожность, появившаяся в ней во время «чумы», была вызвана страхом. Она верила, что это действительно наказание свыше, и хотела спастись.
Болезнь вызвала в ней противоречивые чувства: с одной стороны, раздражение и досаду тем, что она недостаточно потрудилась, чтобы избегнуть такой участи, с другой — она очень боялась смерти как наказания. Безутешная, выслушала она слова ободрения.
В течении болезни не было никаких новых симптомов. На самом деле не было вообще никаких симптомов, кроме крайней слабости и необычно замедленного, неровного пульса. После пятиминутного осмотра сэр Джошуа признался Марлоу, что не смог обнаружить ничего из того, что предполагал.
— Откровенно говоря, я считал, что это яд, да и сейчас так думаю. Полагаю, все они были отравлены дьявольски искусным способом одним и тем же фанатиком. Но я не могу найти следов. Если она умрет, я хотел бы произвести вскрытие, но сомневаюсь, что оно что-нибудь даст. А если все-таки будут результаты, то позвольте мне поступать так, как я сочту нужным, разумеется, если вы хотите, чтобы я помогал вам.
— Конечно, но ваши слова больше похожи на слова детектива, а не врача.
— Мне хотелось бы думать иначе, но боюсь, что это действительно криминальная история.
Они не успели уйти, как вошел Ласселлас. Его вызвал мистер Бодилли, и викарий пришел для совершения последнего обряда над умирающей. Когда на лестнице показался мальчик со свечой в руках, сэр Джошуа прошептал Марлоу:
— Ваш викарий, кажется, и не сомневается в ее смерти.
На что тот только пожал плечами.
— У нас еще не было ни одного выздоровевшего.
Вскрытие не дало никаких результатов. В тот вечер Марлоу ужинал вместе с сэром Джошуа в деревенском трактире. После ужина доктор поделился с коллегой своими подозрениями. Марлоу слушал сначала с недоверчивым раздражением, сменившимся откровенным страхом.
— Этого не может быть! Человек живет ради своей паствы. Зачем ему убивать их?
— Я уверен в этом. Если мои выводы верны, то сделал это именно он.
— Но мы не нашли никаких следов известных нам ядов, да что там, вообще ничего.
— Ну и пусть. У меня большой опыт, Марлоу, и я уверен, что именно ваш викарий убивал своих прихожан. Сегодня вечером я собираюсь поговорить с ним. Нам по пути, если хотите, пойдемте со мной.
V
Ласселлас выглядел немного уставшим, когда сэр Джошуа замолчал.
— Это все?
Тут вмешался Марлоу: