Молодая вышла во двор, взяла что-то и ушла к себе. Всполошились голуби, привлеченные ее цветами. Мать, здороваясь с невесткой, попыталась разглядеть, что это она берет, но так ничего и не увидела, ведь глаза у нее слезились от чада.
Мать снова стала тихонько напевать, выкладывая лепешки на плетеное блюдо. Голуби, встревоженные появлением в доме незнакомой женщины, ворковали, как будто разговаривали, спрашивая друг друга, кто она такая.
А мать вспомнила другой разговор. Вспомнила, как ласково обнимал и уговаривал ее сын в тот день, когда просил согласия на женитьбу. Но она прогнала воспоминание, решив, что глупо об этом думать, и запела громче. Ведь всякая женщина отнимает мужчину у другой женщины. Она пела все громче, потому что воспоминание неотвязно преследовало ее, и убеждала себя: «Легче, когда отнимают сына, горше, когда отбивают мужа… Слава аллаху…»
Умм Эззет несколько успокоилась и продолжала укладывать на блюде лепешки, а вокруг них — сладости. Приготовив молодоженам завтрак, она подала блюдо невестке через полуотворенную дверь.
* * *
Когда она вернулась на двор, огонь в печке уже потух, голуби перестали ворковать, а некормленые куры громко кудахтали. Корова в стойле призывно мычала в ожидании утренней дойки.
Тут мать почувствовала, что ей уже не хочется петь. Она словно очнулась, вспомнив, что в ее заботах и внимании больше, чем эти двое, которые вот уже пять дней не выходят из своей комнаты раньше полудня, нуждаются другие люди и живые твари.
Там, в поле, одиноко работает ее муж. Ей стало жаль его. Стало жаль сиротливо кудахтающих кур, призывно мычащую корову. Почудилось, будто молоко в ее вымени уже свернулось, хоть Умм Эззет опоздала подоить ее всего лишь на час.
Она выпрямилась, гордо расправила плечи и, как воин, надевающий боевые доспехи, неожиданно осознала свою значимость. Но к гордости ее примешивалась грусть. В душе она твердила: «Все ведь добыто своими руками… Родители в поте лица давят виноград, а дети пьют вино да пляшут».
Все вдруг ей опротивело. Она раздраженно пнула важно расхаживавшего по двору индюка: его красный, как кровь, гребень напомнил ей о длинном красном платье, в котором молодая только что выходила во двор.
Муж ее работает сейчас в поле, опоясавшись широким шерстяным кушаком. А она подвязалась своей старой малаей
[11] и суетится во дворе, задавая корм птице. Она чувствует себя чуточку виноватой оттого, что припозднилась.
Наконец она стала доить корову.
Корова жевала жвачку, пофыркивала, подставив хозяйке вымя. Пальцы матери проворно делали свое дело. Молоко струей полилось в подойник с привычным певучим звуком.
Корова позволяет себя доить лишь тому, кто знает особый секрет. Мать, владея им, чувствовала себя уверенной и сильной, словно корова, отдавая ей молоко, признавала над собой ее власть. Она усмехнулась про себя и снова подумала: родители в поте лица давят виноград, а дети пьют вино да пляшут.
Дверь комнаты молодых была как раз напротив коровника, и мать, продолжая доить, неотрывно смотрела на нее. Дверь по-прежнему была закрыта. Все в доме проснулось и ожило, только за этой дверью царит тишина. Матери вдруг захотелось, чтобы дверь стала прозрачной, как стекло. Но тут же она спросила себя: разве она когда-то не вела себя так же, как эта молодая? Она попыталась припомнить день своей свадьбы, но он представлялся ей еще более смутно, чем тот день, когда она появилась на свет. Была ли дверь комнаты закрыта так же долго после ее свадьбы с человеком, который сейчас работает в поле, опоясавшись широким кушаком? Царила ли за дверью такая же тишина, как сейчас?
Она покачала головой: «Навряд ли… Мы оба очень любопытствовали узнать, что происходит за стенами нашей комнаты. Мы прислушивались к голосам, окликавшим нас всякое утро… А эти двое все на свете позабыли…»
Когда она торопливо шла по двору, неся на плече подойник, она преисполнилась к себе уважением и почувствовала себя совсем молодой. До полудня она без устали занималась хозяйством. Когда солнце стояло над головой, она чистила коровник и услышала, что невестка здоровается с ней. Лицо у молодой женщины было свежее, как только что политые нежные всходы. Мать взглянула на нее, тоже поздоровалась и спросила о сыне. С наивной непосредственностью, которая заставляет счастливых людей забывать о других, невестка ответила:
— Эззет?! Спит себе сладким сном.
Мать с усмешкой пробормотала что-то едва слышное. Молодая женщина в красном свадебном платье не разобрала ее слов. Для того, чтобы их понять, надо прожить целую жизнь и самой стать матерью взрослого сына. Невестка сказала:
— Дай мне мотыгу, мама, я помогу…
Мать тотчас перебила ее:
— Нет, нет… ты ведь новобрачная. Зачем же тебе пачкать руки?
— Все равно придется. Так почему бы не начать сегодня?
И чем решительней противилась мать, тем упорней настаивала невестка.
Однако истинный смысл их слов был совсем иной. Усердствуя в работе, мать как бы говорила этой женщине, недавно появившейся в доме: «Вот, гляди, чтоб тебе не замарать твои окрашенные хной ручки
[12], я ковыряюсь в грязи». А невестка молчаливо возражала: «Дай мне по собственному желанию сделать то, что завтра я вынуждена буду делать волей-неволей!»
* * *
Наступил вечер.
Зима стояла не очень холодная. Обе супружеские пары, старики и молодожены, собрались в комнате у матери к праздничному ужину, для которого были приготовлены обильные кушанья: суп и запеченное мясо с пряностями — запах его щекотал ноздри. За ужином лишь отец поддерживал разговор. Вдруг со двора донеслось мычание коровы. Она звала к себе, напоминая, что настало время ее подоить. Обе женщины разом кинулись к подойнику. Невестка была проворнее старой хозяйки, но мать перехватила подойник со словами:
— Нет уж, я сама. В доме работы на всех хватит. Мужчины, сидевшие на циновке, переглянулись и молча ждали, что будет дальше. Какая из женщин уступит первенство? Подойник в деревне — символ власти. Кто владеет молоком, тот главенствует в доме, особенно в бедных семьях.
Женщины вцепились в подойник, это воплощение благополучия. Если старшая не уступит младшей, стало быть, она останется хозяйкой в доме. Если младшая отнимет подойник у старшей, стало быть, никто со старухой не будет считаться.
Мужчины по-прежнему хранили молчание. Женщины по-прежнему не выпускали из рук подойник. Наконец, мать сказала повелительно: — Говорю тебе, я сама. Невестка уступила с видимой неохотой:
— Ну ладно… Только я буду каждое утро чистить стойло.
Мать взяла подойник и быстро, словно спасаясь от погони, пошла в коровник. А молодая не осталась с мужчинами, ушла к себе. Отец с сыном услышали, как журчит молоко, наполняя подойник. А мать, обмыв корове вымя, доила ее и испытывала такое чувство, словно повелевала всем миром.
* * *
Ночью молодые супруги толковали между собой о том, как это несправедливо… С какой стати у одной руки будут пахнуть молоком, а у другой — навозом? Это грех. И вообще сколько это может продолжаться?
Вражда между женщинами все разгоралась.
Однажды ночью отец сказал жене:
— Неужто на старости лет у тебя руки должны быть в навозе?! Ради чего же мы тогда всю жизнь спину гнули?
А в другой комнате сын говорил жене:
— Неужто право доить корову принадлежит только матери? А вдруг она заболеет или — избави боже — умрет?
Но жена кротко отвечала:
— Раз уж надо делить работу, придется подчиниться воле старших.
— Эээх!..
На том и закончился разговор.
* * *
Никто из четверых сам не сознавал, что происходит в его душе, подобно тому как порой человек не замечает цвета собственной одежды. Никто не понимал, что корова, как это ни странно, стала ненавистна молодым. Хотя они и любили ее за то, что она и молоко дает, и пашет, и доход приносит, все же она была им ненавистна. Порой родители, если они расходятся или без конца затевают ссоры, могут возненавидеть собственное дитя.
Из-за обыкновенного подойника в доме утвердилось неизвестно откуда взявшееся убеждение — каждая сторона считала себя жертвой несправедливости.
Естественно, что в жизни всякое случается. Но при необычных обстоятельствах самые обыденные события кажутся необыкновенными. Что же такое произошло с коровой?
Как-то вечером она не дала молока. В отчаянии мать стала лупить ее палкой. Невестка стояла в дверях коровника и созерцала эту картину с такой скорбью на лице, словно свекровь избивала ее родное дитя.
Потом она ушла к себе, спрятала лицо на груди у мужа и… расхохоталась:
— Корова поссорилась с матерью.
Отцу же казалось, что кто-то нарочно сделал так, чтобы корова не дала молока.
Но на другой вечер корова лягнула мать. Та упала навзничь и опрокинула подойник. Мать закричала, и на ее крик прибежали из дома все остальные. Отец лютовал и ругался, проклиная все на свете. Он вывел жену из коровника и внимательно осмотрел ее при свете фонаря, который держала невестка. Молодые молчали, боясь сказать что-нибудь неуместное, но в молчании их было затаенное злорадство. За ночь, как всегда, неприязнь укрепилась: с утра отношения в семье были натянутые.
* * *
Мать перестала доить корову, потому что эта тварь вела себя удивительно и непонятно. Прежде такого не бывало. Корова представлялась всем каким-то странным существом, которое способно испытывать человеческие чувства, выслушивать нашептывания и наветы, иметь свои пристрастия и капризы.
В стойло вошла другая женщина…
Мать села поодаль, желая в глубине души, чтобы невестку тоже постигла неудача. Но, к ее удивлению, корова покорилась молодой женщине. Услышав звук текущего в подойник молока, мать чуть с ума не сошла от огорчения. Она сказала, что ей нужно заглянуть по делу к соседке, и поспешила уйти со двора. А молодая в этот день вошла в священный храм. Она завладела подойником.
Через несколько дней мать решила было снова подоить корову, но отказалась от этого намерения, испугавшись, что корова не даст ей молока, а этого она не могла бы вынести.
Женщины не обменялись ролями. Мать не захотела чистить стойло. Невестка делала все сама. Матери оставалось лишь ворчать и жаловаться. Она твердила всем подряд: «Мы давим виноград в поте лица, а они пьют вино да пляшут. Это не по справедливости!»
* * *
Недолгое время спустя мать заболела. Она лежала в постели и думала, что часто бывала неправа перед невесткой, что надо было отнестись к ней поласковей.
Она вспомнила, как раздражало ее нарядное платье невесты и как она пнула из-за этого индюка. Как сердилась на голубей, которые слетались к цветам на платке молодой женщины. И теперь она поняла, что противиться молодости — это все равно, что противиться восходу солнца или дождю, падающему с неба.
Но с тех пор она больше не входила в стойло к корове, словно считала ее предательницей, виновницей постигших ее несчастий.
Однажды утром сын ее вбежал в дом испуганный. Мать схватилась за грудь и спросила, не стряслось ли чего с отцом. Дрожащим голосом сын ответил:
— Нет, мама, успокойся. Отец жив-здоров… Только вот корова… Пришлось ее зарезать…
И умолк… А мать заплакала… Само собой, ей было жаль корову. Но в горьких всхлипываниях можно было расслышать и вздох облегчения — исчезла причина соперничества и вражды.
Слезы ручьем текли из ее глаз. Сын вытер их платком, мокрым от собственных слез.
Юсуф ас-Сибаи
Родился в Каире в 1917 году. Его отец, Мухаммед ас-Сибаи, был литератором и переводчиком на арабский язык произведений европейской литературы. Юсуф ас-Сибаи получил военное образование и до революции 1952 года служил в армии, где вступил в ряды организации «Свободных офицеров».
Начал писать короткие новеллы в 40-х годах, будучи офицером армии. Первый сборник его рассказов «Призраки» вышел в 1947 году.
В 1956 году был назначен генеральным секретарем Высшего совета по делам литературы и искусства и одновременно генеральным секретарем Комитета солидарности народов стран Азии и Африки.
Перу ас-Сибаи принадлежит большое число романов, наиболее известные из которых — «Верни мое сердце» и «Смерть водоноса» (переведен на русский язык), а также большое количество рассказов.
Рассказ «Проблеск света» взят из журнала «Сабах аль-Хейр» от 6 августа 1964 года.
Проблеск света
Перевод Т. Сухиной
Обычный июльский день. Три часа пополудни. Скудная тень, в которой укрывался Мадбули, начала исчезать, и капельки пота, увлажнившие его лоб и шею, засверкали под солнцем. Мадбули вытер широким рукавом мокрый лоб. Пот на лице смешивался с пылью, которая летела из-под колес автомобилей, непрерывным потоком кативших по мостовой, и толпу людей на тротуарах обволакивало пыльное облако.
Мадбули поднял глаза, глядя, как на светофоре погас зеленый свет, на миг загорелся желтый и сразу же вспыхнул красный. Перед светофором скопилось множество машин. Мадбули окинул их рассеянным, невидящим взглядом, восприемля лишь одну и ту же бесконечно повторяющуюся картину: машины останавливаются и вновь устремляются вперед; машины полны людей, и видно, что люди эти торопятся, мчатся неизвестно откуда и куда.
Он спросил себя, как спрашивал их всякий раз: «Куда вы торопитесь?» И снова не нашел ответа на этот вопрос. Сам он ни разу в жизни не ощущал побуждения спешить. Никогда еще ему не хотелось кого-либо настичь. Никогда он не чувствовал потребности куда-либо торопиться.
Может, и случалось порой, что кто-то подгонял его, вот как этот дурак, который сидит рядом и время от времени на него покрикивает. Но он не поддавался общему психозу спешки, охватившему окружающих. Слова их влетали ему в одно ухо и вылетали из другого. Никто из них ничего еще не добился своими понуканиями. Он и молотком стучал, и нож на ремне правил размеренно, как раскачивается маятник часов.
Его блуждающий взгляд задержался на стоящих машинах, он рассматривал лица водителей, прислушивался к нетерпеливым гудкам.
Рука Мадбули, державшая молоток, замерла на миг, и гвоздик, который он зажал между двумя пальцами, повис над сандалией в ожидании удара; глаза заказчика напряженно уставились на застывшую в воздухе руку с молотком.
Ожидание тянулось долго.
Шейху Абдель Гаффару надоело сидеть на корточках у края тротуара, под жгучим солнцем, которое сверкало над крышами, опаляя ему лицо. Пот проступил сквозь чалму, и он нетерпеливо прикрикнул на сапожника, который сидел, скрестив ноги, перед своим ящиком:
— Побойся аллаха, Мадбули! Давай шевелись!
Мадбули ударил молотком по гвоздю, вогнал его в подошву, молчаливо отвечая тем самым на понукания Абдель Гаффара.
Абдель Гаффар облегченно вздохнул и слегка сдвинул чалму на затылок, чтобы освежить облысевшую голову. Большим пальцем он почесал свой морщинистый подбородок, густо поросший седой бородой, и потряс полы своей просторной галабеи
[13], чтобы хоть немного проветриться. При этом обнажилась его тощая, безволосая босая нога. Он взял в руку починенную сандалию и не мог скрыть восторга, в который его привела черная подметка, вырезанная из автомобильной шины. С восхищением посмотрел он на Мадбули, в чьих руках сандалия, от которой остались, можно сказать, одни ремни, и она была подобна кружке без дна или небу без земли, стала почти как новенькая.
Эта прочная, толстая, черная резина охранит его ногу от раскаленного асфальта, и теперь он почувствует, что обут в сандалии, а не в жалкое их подобие.
Шейх Абдель Гаффар стал разглядывать продолговатый деревянный ящик Мадбули, в котором лежали обрезки рваных шин, кучки ржавых гвоздей, точильный камень и острое, как бритва, лезвие.
Мадбули отложил сандалию и, взяв в руку брусок, начал точить нож, поворачивая его то одной, то другой стороною. Затем он бросил точило в ящик, снял сандалию с железной лапы и подровнял лезвием края подметки.
Покончив с этим, Мадбули вздохнул, снова вытер рукавом пот с пропыленного лица и положил сандалию подле себя.
Бросив мимолетный взгляд на груду обуви, лежащую рядом с ним на тротуаре, Мадбули вновь неторопливо зажал гвоздь между указательным и большим пальцами левой руки, готовясь ударить по нему молотком.
Так проходила вся его жизнь: удар за ударом, подметка за подметкой. Самой заветной мечтой его жизни было выбраться из тесных улочек Булака
[14] и обосноваться на углу какой-нибудь центральной улицы.
Несколько лет назад мечта его осуществилась. Он расположился со своим нехитрым инструментом на перекрестке двух центральных улиц: 26 июля и Ас-Сахафа.
Отличное место, откуда видны были трамваи, машины, люди.
Мадбули пристроился рядом с лотками торговцев контрабандой, продававших всякую всячину, от чулок до жевательной резинки. Поначалу он был буквально опьянен своей удачей. Впервые в жизни, казалось ему, он хоть что-то значит. Но со временем он осознал, в его жизни мало что изменилось. Правда, подметок прибавилось, но он все так же целыми днями загонял в них гвозди, да и заказчики остались прежними.
От работы рука наливается тяжестью, но остановиться нельзя.
Заказчики, сидящие рядом на корточках, то и дело его поторапливают:
— Ради аллаха, Мадбули, скорей, скорей же!
И Мадбули тяжело опускает молоток на шляпку гвоздя, вгоняя его в мягкое черное тело подметки.
Ну, а дальше что, Мадбули?
Где конец всему этому? Что толку от этих бесчисленных гвоздей? Если бы ты сделал подметки для половины человечества, и тогда не было бы конца твоей работе. Да и зачем тебе конец? Что ты будешь тогда делать? Как станешь жить? Хочешь ли взять от жизни больше, чем уже взял? Разве ты не женился? Разве нет у тебя детей?
Один еще сосет материнскую грудь, другой норовит перебежать дорогу перед несущимися машинами, третий с ватагой мальчишек играет в футбол на улице.
К исходу дня Мадбули продевает голову в резиновую лямку, на которой он носит свой ящик, и возвращается домой.
А утром, повесив ящик на шею, снова идет на свое обычное место, чтобы снова забивать гвозди и менять подметки.
Мадбули устало вздохнул и вытер рукавом капельки пота.
И прежде чем Абдель Гаффар открыл рот, чтобы поторопить его, он ударил молотком по гвоздю.
Да, это замкнутый круг.
Шляпка гвоздя плотно прилегает к черной подметке. Кроме гвоздей и подметок, он ничего не видит в жизни. Нет никакого проблеска. Ничто не побуждает его двигаться, ничто не торопит, если не считать этих бессмысленных окриков: «Ради аллаха, Мадбули!» — как будто он осел с шорами на глазах, запряженный в арбу, или буйвол, привязанный к сакии
[15].
На перекрестке загорелся зеленый свет, и машины устремились вперед. Люди по-прежнему спешат неизвестно куда и откуда.
Рука Мадбули опять занесла молоток, но, еще не успев ударить, он почувствовал, как маленькие ручонки обвили его шею, и услышал тонкий голосок.
— Папа!
Мадбули обернулся на этот оклик и сразу увидел Году.
Должно быть, что-то понадобилось его матери, а может, и ему самому… Мадбули устало спросил:
— Чего тебе, сынок?
Года помахал перед ним бумажкой, зажатой в руке, и крикнул:
— Папа, а я аттестат получил!
Мадбули отозвался все так же устало:
— Ну, хорошо, давай сюда.
— Папа, я ведь сдал экзамены!
Мадбули не стал утруждать себя размышлениями и сказал коротко:
— Ладно.
Но мальчик упрямо ему втолковывал:
— Я теперь поступлю в среднюю школу, папа! У меня такие отметки, что я смогу поступить в среднюю школу!
Мальчик убежал прочь, приплясывая, а Мадбули снова занес руку с молотком. Но прежде чем он опустил молоток, в его ушах вновь прозвучал голос сына: «Я смогу поступить в среднюю школу, папа!»
Стало быть, мальчик поступит в среднюю школу. Сам добился! А он и не думал, что его сыну так посчастливится.
И от отца ему ничего не нужно! Может, он так же успешно окончит и среднюю школу, поступит в университет, станет врачом, или инженером, или военным… Мальчонка Года, может, станет образованным человеком, важным господином!
И Мадбули увидел тот самый проблеск света, которого до тех пор не было в его жизни. Губы его расплылись в улыбке. Он повернулся к шейху Абдель Гаффару, и на лице его было умиротворение. Молоток сильно ударил по гвоздю, и от этого удара словно распахнулись какие-то запертые прежде ворота, за которыми лежала широкая дорога, а Мадбули крикнул шейху Абдель Гаффару:
— Мальчонка Года хорошо сдал экзамены! Он поступит в среднюю школу!
Абдель Гаффар улыбнулся в ответ:
— Поздравляю тебя!
Мадбули, восхищенно покачивая головой, вновь занес руку с молотком и услышал голос Абдель Гаффара, поторапливающего его:
— Шевелись же, Мадбули, шевелись!
И он ударил по гвоздю, уже не ощущая ни усталости, ни тяжести в груди.
Иxсан Абдель Куддус
Родился в 1919 году в Каире. Его мать — известная драматическая актриса Фатима аль-Юсуф — основала в 1925 году выходящий по сей день общественно-политический еженедельник «Роз аль-Юсуф».
В 1942 году окончил юридический факультет Каирского университета и стал владельцем основанного матерью журнала. После национализации прессы долгое время был главным редактором «Роз аль-Юсуф». В 1971 году назначен главным редактором газеты «Аль-Ахбар».
Начал писать в 1948 году. Из многочисленных романов Куддуса наибольшей известностью пользуются «Мужчина в нашем доме», «Черные очки», «Я свободна», «Не сплю» и другие. Ему принадлежит также большое число рассказов, объединенных в сборники «Творец любви», «Продавец любви», «Вершина любви», «Нечто в моей груди» и другие.
Рассказ «Купальник для дочери мастера Махмуда» взят из сборника «Женщины с белыми зубами» (1969).
Купальник для дочери мастера Махмуда
Перевод В. Кирпиченко
Впервые в жизни мастер Махмуд и его семья едут в Александрию.
Более того, впервые в жизни мастер Махмуд позволил себе взять отпуск. До сих пор он и слышать об этом не хотел. По правде говоря, он понятия не имел, что ему делать во время отпуска. Сидеть в кафе он не любит. И в парке гулять тоже. Ходить в гости или приглашать знакомых к себе не привык. Когда он сидит весь день дома, то не знает, чем себя занять. Он знает, понимает и любит лишь одно — свою работу на фабрике. Вот уже восемнадцать лет работает он на этой фабрике и ни разу не брал отпуска. Всегда получал за отпуск деньгами. И убеждал самого себя, что лучше заработать побольше. А когда был издан закон, запрещающий выплачивать деньги вместо отпуска, чтобы рабочий мог воспользоваться своим правом на отдых, мастер Махмуд стал убеждать себя в том, что у него нет причин лишать себя отпуска. И на самом деле решил отдохнуть.
Проснувшись в первый отпускной день, он попытался внушить себе, что он — счастливый, свободный человек. Он долго лежал в постели, и когда жена хотела встать, чтобы приготовить завтрак, сказал ей лениво, с улыбкой:
— Что ты спешишь, Девлет? Лежи… Ведь мы в отпуске.
Девлет тоже улыбнулась и снова легла с ним рядом. Но ненадолго. Через несколько минут она вскочила и захлопотала на кухне.
Он нарочно медлил, когда умывался и совершал омовение. Долго молился. Не спеша завтракал. Медленно брал еду, тщательно жевал, устремив взгляд в пространство. Потом вдруг спохватился, что съел вдвое против обычного, целых полторы лепешки. Ну и дела! Встав из-за стола, он уселся на диванчик подле окошка. Потом велел старшей дочери Самире сварить чашечку кофе. Послал младшую дочь Наваль купить газету. А сам стал думать о своей фабрике. Интересно, что ребята там сейчас делают? На шестом станке ослабла гайка. Заметил ли это мастер Ханафи? А вдруг нет? Он представил себе, что творится на фабрике в его отсутствие. Рабочие побросали станки и стоят себе пересмеиваются. Мастер Ханафи, который заменяет его на время отпуска, не заметил ослабшей гайки, пустил станок на полную мощность, и от станка остались одни обломки. Махмуд сокрушенно покачал головой. Но тут же в его воображении возникла иная картина: на фабрике полнейший порядок, словно он и не уходил в отпуск. Станки действуют исправно. Рабочие знают свое дело и не нуждаются в мастере Махмуде. Мастер Ханафи заметил ослабшую гайку, словно он такой же опытный и знающий специалист, как мастер Махмуд. Махмуд рассердился. Рассердился, представив себе, что фабрика работает без него, что он может отсутствовать и ничего не случится. Собственно говоря, что такое отпуск? Временное, оплаченное увольнение. Он рассердился еще пуще, вообразив, что его не в отпуск отправили, а временно уволили с фабрики. Он поднял руку, погладил себя по курчавым волосам, словно стараясь унять досаду. Отхлебнул глоток кофе из чашки, которую подала Самира, и пробормотал себе под нос: «Ну что ж. Все они для меня все равно что дети. Да благословит их аллах. Мастера Ханафи я выучил самолично. Немало получил он от меня затрещин». Махмуд улыбнулся, вспоминая те дни, когда мастер Ханафи был мальчишкой-подмастерьем, и он, Махмуд, учил его уму-разуму. «Конечно, это моя школа».
Он обвел взглядом комнату, чтобы отвлечься от назойливых мыслей. Проводил глазами жену, сновавшую по квартире. Толстуха. До сих пор он не замечал, до чего она растолстела. А дочь Самира развешивает простыни на балконе. Не спешит. Смотрит на улицу, по пояс высунулась за балконную решетку. Нехорошо. Ведь ей уже семнадцать. Взрослая девица. «Эй, дочка, как не стыдно! Будет тебе на балконе вертеться». И Наваль тоже неймется: то войдет, то выйдет, то сядет, то вскочит с места. Ну, не беда. Этой всего восемь, самый непоседливый возраст. А все же надо бы Девлет ее приструнить. Да что поделаешь! Девлет сама неграмотная. Но добрая. Подруга жизни.
Взял газету, которую принесла Наваль. Попытался читать… «Нет, все же Девлет должна ее приструнить». И странное чувство овладевает им. Он чувствует себя чужим. Чужим в собственном доме. Чужим в своем квартале, где сейчас наперебой кричат торговцы. Ему не пристало встревать в болтовню жены с соседками. Даже жене он чужой. Он никогда еще не видел Девлет в одиннадцать утра. Он привык видеть ее в шесть, перед уходом на работу, и в семь вечера, когда возвращался с фабрики. В одиннадцать она совсем другая, непохожая на ту Девлет, которую он знает. Так странно в одиннадцать часов видеть вокруг себя лица дочерей и жены. В это время он привык видеть лица рабочих, слышать вокруг себя гул станков, жить жизнью фабрики. А здесь, у себя дома, он чувствует себя потерянным, лишенным своего «я», словно он не мастер Махмуд, а посторонний человек, который случайно сюда забрел. Он смотрит вокруг, и ему кажется, что все это он видит впервые. Заглядывает к себе в душу и не узнает самого себя.
Вдруг он видит, как Самира высунулась из окна, и кричит в ярости:
— Это еще что такое? Ты почему из окон высовываешься, бесстыдница?
Самира глядит на него со страхом, как на разъяренного зверя. Она тоже не узнает отца.
Мастеру Махмуду чудится, будто это вовсе не он только что кричал на Самиру.
Он уткнулся в газету, чтобы не видеть испуганного взгляда дочери. Лицо его, прикрытое газетой, сморщилось, словно он вот-вот заплачет. Морщины на лбу стали резче. Нет у него сына. В его семье мальчики — не жильцы на этом свете. Перед Самирой родился у них мальчик, такой славный, здоровый. Врачиха, которая его принимала, сказала, что никогда не видела такого здорового и крепкого младенца. Они назвали его Мухаммедом. Малыш умер двух месяцев от роду. Умер внезапно. На все воля аллаха. После Самиры родились еще два мальчика. Оба умерли, не дожив до года. Остались у него только Самира да Наваль. Будь Мухаммед в живых, ему исполнилось бы уже восемнадцать… или нет, все двадцать. Может, он поступил бы к отцу на фабрику, стал рабочим. Кто знает? Может, с божьей помощью, удалось бы выучить его на инженера… Но к чему сейчас думать об этом? Махмуд давно уже примирился с судьбой. Такова воля аллаха. Прости меня, господи.
Он отбросил газету. Медленно, с ленцой, встал на ноги. Постоял у окна, выглянул на улицу украдкой, словно стесняясь, что кто-то увидит его дома в неурочный час. Потом пошел в спальню, лег на кровать. Делать было нечего. Оставалось лишь ждать обеда.
Наваль включила радио. Он никогда не слушал радио в такое время, передачи были совсем не те, которые он привык слушать в семь вечера. Вошла Девлет, сказала:
— Я приготовила тамариндовый настой. Он прекрасно освежает. Хочешь выпить стакан?
Мастер Махмуд нехотя отозвался:
— Ладно, неси…
* * *
Проснувшись на следующее утро, мастер Махмуд сразу вспомнил, что его ждет долгий, праздный день. Встав с постели, он бродил по квартире медленной усталой походкой, и на лице его были написаны скука и раздражение. А дочка его Наваль бегала, прыгала, щебетала и пела без умолку. Непроизвольно занес он руку и влепил ей пощечину, прикрикнув:
— Да уймись же ты наконец!
Наваль разревелась. Прибежала мать, увела ее в другую комнату, попыталась успокоить. Мастер Махмуд спохватился, сообразил, что он не прав, и к скуке и раздражению на его лице прибавилось выражение раскаяния.
Он позавтракал молча. Съел всего пол-лепешки. А Девлет уговаривала его:
— Да ешь же как следует.
Махмуд отмахнулся:
— Нет, нет. Я целые сутки только и делаю, что ем да сплю. От такой жизни и подохнуть недолго.
Он пересел на диванчик. Поджал под себя ноги. Сгибая колени, почувствовал боль в суставах. Наверное, ревматизм. Немного погодя ощутил боль в желудке. О боже! Это еще что за новости? Совсем ты стал дряхл и немощен, мастер Махмуд. Сходить, что ли, к врачу? В фабричную лечебницу? И вдруг глаза у него заблестели. Он знает, что с ним такое. Проворно спустил он на пол ноги, встал с дивана. Пошел в спальню, переоделся и вышел из дому, ни с кем не попрощавшись.
Когда он стоял на автобусной остановке, его смуглое лицо дышало энергией, и все морщины на нем разгладились. Он взглянул на часы: десять. Опоздал. Ну ничего, все равно надо ехать.
И он поехал на фабрику. У ворот ему встретилась группа рабочих, один крикнул:
— Что такое, мастер Махмуд? Неужто уже отгулял отпуск?
Они обступили его, каждый хотел с ним поздороваться, приветливо заглянуть в глаза. Он смотрел в их лица с нежностью.
— Ей-богу, ребята, соскучился я по вас.
Он зашел в комнату контролера, который тоже встретил его радушно, предложил стул, угостил чашечкой кофе. Мастер Махмуд уселся, не зная толком, что сказать, не зная даже, в сущности, зачем он пришел. Он знал лишь, что останься он дома, он чувствовал бы себя как рыба, выброшенная на берег. Они с контролером завели разговор о том о сем. Тут в комнату ворвался мастер Ханафи в синем рабочем костюме и, не замечая мастера Махмуда, обратился к контролеру:
— На шестом станке гайка ослабла. Дайте заявку на склад, чтоб прислали новую. Я остановил станок.
Мастер Махмуд с тревогой проговорил:
— Зачем ты его остановил, Ханафи? Он может работать, только не в полную мощность. А запасных частей на складе нет. Ты же сам знаешь.
Обернувшись к нему, мастер Ханафи радостно воскликнул:
— Дядя Махмуд!..
Кинулся к нему, обнял, засыпал вопросами:
— Как поживаешь, мастер Махмуд? Как дела? Соскучились мы…
Разжав объятия, Ханафи продолжал:
— Ну что это такое? Ты ведь отдыхать должен, а приходишь на работу. И чего тебя сюда принесло?
Мастер Махмуд с печалью в голосе ответил:
— Эх, сынок, не привычен я к отпускам…
Потом глаза его блеснули, и он продолжал:
— Не останавливай станок, Ханафи. Просто пусти его на семьдесят два оборота. Помаленьку. Идем, я тебе покажу.
И мастер Махмуд отправился в цех. Ханафи пошел за ним со словами:
— Клянусь аллахом, мастер Махмуд, мы без тебя как без рук.
Махмуд скинул пиджак и начал копаться в станке. Рабочие стояли вокруг, улыбаясь, и глаза их светились приязнью.
Станок заработал. А мастер Махмуд стал ходить взад-вперед по цеху, наблюдая за работой, словно он вовсе и не был в отпуске. Потом он заметил, что улыбки рабочих стали гаснуть, а мастер Ханафи начал его избегать. Он почувствовал, что каждое его движение вызывает какую-то неловкость. Может быть, мастер Ханафи досадовал, что он вмешивается в работу, тогда как ему положено быть в отпуске. Может, это смущает рабочих. Они не знают, кого им слушаться — его или мастера Ханафи. Но нет, пустое. Немыслимо, чтобы Ханафи или кто-нибудь из рабочих тяготился его присутствием в цехе, даже если он числится в отпуске. Просто немыслимо. Все они для него все равно что дети. Он воспитал их. И потом, он не может сидеть дома. Решительно не может.
И тем не менее он ощущал неловкость. Ощущал и смущение своих товарищей. Но все же оставался на фабрике до конца смены. Потом вернулся домой, как обычно, купив по дороге фруктов. Его встретила Девлет, такая близкая, знакомая. Девлет в семь вечера. Красивая, милая, улыбающаяся. И Самира и Наваль. Нет, он здесь не чужой. Он у себя дома.
В постель он лег с улыбкой… Но не успел смежить веки, как тут же вновь открыл глаза. А что он будет делать завтра? И что за неловкость он там почувствовал?
Всю ночь он пролежал без сна.
Но все же на другой день снова пошел на фабрику. Не мог иначе. Останься он дома, пришлось бы вызвать врача.
Рабочие встретили его приветливо. Даже более приветливо, чем накануне. Он пошел в цех. Осмотрел каждый станок. Потом мастер Ханафи вдруг спросил его:
— А ты, мастер Махмуд, тянул жребий?
Махмуд переспросил с удивлением:
— Какой такой жребий?
— Да ведь фабрика сняла в Александрии меблированную квартиру для семей рабочих. Каждая семья имеет право прожить там десять дней. По жребию. Кому выпадет жребий, берет семью и едет в Александрию.
— Да что ты, Ханафи, разве мне место в Александрии?
— А почему нет? Это твое право. Поезжай, проветрись. Все мастера из-за этого ссорятся, каждый хочет съездить. Я внесу твою фамилию в список. Уж если не ради себя, то хоть ради семьи поезжай. Пусть дочки отдохнут немного.
И Ханафи поднялся в контору, чтобы внести его в список. А мастер Махмуд только плечами пожал.
Вернувшись из конторы, Ханафи объявил:
— В обеденный перерыв будет жеребьевка.
Мастер Махмуд внимания не обратил на его слова.
Он ходил меж станков, очень довольный собой. Здесь он чувствует себя человеком. Здесь он подлинный мастер Махмуд.
В обеденный перерыв, когда все рабочие и мастера собрались на дворе фабрики, вышел один из служащих и объявил, что мастер Махмуд выиграл по жребию и имеет право через пять дней занять квартиру в Александрии. Прежде чем мастер Махмуд успел взять в толк, что говорит служащий, рабочие радостно зашумели и бросились его поздравлять:
— Подыши и за нас морским воздухом, мастер Махмуд.
— Не забудь прочитать за нас «Фатиху»
[16] в мечети святого Абуль Аббаса.
— Будь осторожен, мастер Махмуд, гляди не утони!
Мастер Махмуд растерялся и не знал, что делать, что говорить. На лице его застыла глупая улыбка. Он хотел было отказаться, но стало жаль упустить такой случай. Подумать только, квартира в Александрии, да еще задаром… Море… Мечеть святого Абуль Аббаса. Всю жизнь слышал он об Александрии, но ни разу там не бывал. К нему подошел мастер Ханафи.
— Иди, дядя Махмуд, собирай вещи. Поздравляю тебя. Еще увидимся до твоего отъезда.
Махмуд вышел за ворота растерянный, все с той же глупой улыбкой на лице.
Едва он сообщил новость жене, как та взвизгнула от радости. Самира кинулась к окну, чтобы крикнуть соседке:
— Санийя, мы едем в Александрию!
Потом к другому окну:
— Дарийя, мы едем в Александрию!
Наваль, бегая вокруг стола, распевала:
— Ля-ля-ля, девчонки из Александрии, мы едем к вам, мы едем к морю.
Соседка Азиза, высунувшись из своего окошка, сказала Девлет:
— Милая, поздравляю. Слушай, привези-ка мне бутылочку морской воды.
Из-за ее спины выглянул муж, маляр Хасан:
— Скажи мастеру Махмуду, чтоб не забыл привезти нам рыбки.
Хадига тоже высунула голову из окна:
— Девлет, ты знаешь халву вроде тянучки? Ее только в Александрии делают.
А Девлет, радостная и гордая, кивает головой, твердит:
— Хорошо, миленькая. Привезу, дорогая. А лучше поедемте с нами.
Мастеру Махмуду некуда было деваться. Раз уж подняли столько шума, оставалось лишь ехать. На этом и порешили.
Мастер Махмуд так и не узнал, что все мастера фабрики добровольно вычеркнули свои фамилии из списка, чтобы квартира досталась ему.
Пять дней пролетели незаметно. За эти дни мастер Махмуд ни разу не соскучился, у него свободной минуты не было. Нужно было сделать так много. Он купил чемодан. Потом пришлось купить и второй. Купил себе две рубашки и брюки. Купил платье жене, по платью Самире и Наваль. Шляпу, чтобы прикрыть голову от солнца. Снял со своего текущего счета двадцать фунтов. Потом еще двадцать. И едва успевал купить одно, как выяснялось, что необходимо еще другое… Он кричал, смеялся, был полон энергии.
Девлет упорно желала сварить пять кило мяса и взять с собой в Александрию. Махмуд кричал:
— Ты что, мать, думаешь, в Александрии мяса нет?
Девлет, словно речь шла о чем-то очень важном, настаивала:
— Говорят, в Александрии мясо плохое, не уваривается.
— Ежели александрийцы его едят, будем есть и мы.
И с улыбкой он добавлял:
— Или, по крайности, поедим рыбки.
Самира подошла к матери и умоляюще прошептала:
— Скажи папе, чтоб он купил мне купальник.
Девлет взглянула на дочь в полнейшем изумлении.
— Ты собираешься надеть купальник?!
Самира, бесстрашно глядя на мать, ответила:
— А что? У всех девушек есть купальники. И Санийя, наша соседка, когда в прошлом году ездила в Порт-Саид, тоже брала с собой купальник. Она даже сфотографировалась в купальнике. Или ты хочешь, чтобы я ходила на пляж, закутанная в малаю?
Девлет поразмыслила немного. Добрая и наивная, она старалась сообразить, что к чему. Потом сказала:
— Ну ладно, только если мы скажем об этом отцу сейчас, он рассердится, и мы вообще никуда не поедем. Погоди до приезда в Александрию. Аллах нам поможет.
Самира недовольно надула губки.
Так мастер Махмуд очутился в Александрии.
Он сидел на пляже «Камп-Сезар» в окружении своей семьи… Сидел он под зонтиком. А на песке было расстелено одеяло. Рядом стояли кастрюльки с едой, прихваченной из дому. Кастрюлька с фаршированными овощами. Кастрюлька с жареным мясом. Коробка печенья. И еще коробка с семечками и орешками из Каира. Несколько лепешек. Огурцы, виноград.
Мастер Махмуд растерянно озирался. Все тут было для него в новинку: песчаный пляж, люди, море. Какое же оно огромное! Великий боже, воистину ты всемогущ! Махмуд переводит глаза на женщин и девушек в купальниках. Раньше ему случалось видеть женщин в купальниках лишь на картинках в журналах да в тех немногих кинофильмах, которые он смотрел. Но впервые в жизни он видит их воочию. Спаси аллах! И они ничуть не стесняются! Он взглянул на жену, улыбнулся молча. Потом взглянул на свою дочь Самиру, и лицо его потемнело. Обернулся к младшей дочери Наваль, погладил ее по спине. Снова покосился на женщин и девиц в купальниках. Вспомнил, что это грешно. Мысленно испросил прощения у аллаха, взял огурец, раскусил его с хрустом. Подставив лицо морскому ветерку, глубоко вздохнул и распустил пояс на брюках. Улыбаясь, сказал Девлет:
— Надо мне было галабею надеть. В ней посвободнее.
Девлет украдкой бросила быстрый взгляд на Самиру, потом ответила Махмуду:
— Клянусь пророком, тебе следовало купить купальные трусы, как у всех людей.
Мастер Махмуд поднял глаза на жену и переспросил сурово:
— Трусы? Да ты что, Девлет? Разве нам это пристало?!
Девлет смолкла, испугавшись его строгого взгляда. Но тут отважно вмешалась Самира:
— Почему, папа? Чем мы хуже других? Ведь все…
Мастер Махмуд прервал ее все с той же суровостью:
— Замолчи сию минуту.
И Самира замолчала, тяжко вздохнув.
Подошли кучкой молодые рабочие с фабрики, тоже проводившие отпуск в Александрии. Мастер Махмуд встал. Они окружили его, уважительно поздоровались. Ни один не осмелился даже взглянуть на его дочерей. Самира выпрямилась, пригладила волосы. Девлет украдкой рассматривала рабочих, переводя взгляд с одного на другого, словно выбирала жениха для дочери. Вскоре рабочие отошли. Они расположились на другом конце пляжа из уважения к семье мастера Махмуда. У Самиры вытянулось лицо. Девлет сокрушенно вздыхала. Мастер Махмуд снова сел, чувствуя неловкость и смущение, словно предстал голым перед людьми.
Самира поднялась было, но мастер Махмуд негромко прикрикнул: