Гусейн Аббасзаде
Той победной весной
(Из дневника лейтенанта Гиясзаде)
В САНАТОРИИ
В тот год я взял отпуск осенью. Решил далеко не уезжать, а достал себе путевку в мардакянский санаторий.
Бакинцы хорошо знают, как прекрасна осень на Апшероне. Погода стояла теплая, и в иные солнечные дни можно было даже купаться в море.
Комнаты в нашем корпусе были рассчитаны на двоих. Мне повезло с соседом он не курил и не храпел по ночам. Вообще, если мне приходится спать в одной комнате с человеком, который храпит, я всю ночь не могу заснуть, а запах табака просто не выношу. Поэтому я благодарил судьбу, что послала такого соседа. Нравилось мне в инженере-нефтянике Гасане и то, что был он человеком молчаливым, ненавязчивым. На первых порах даже казалось, что он чем-то сильно озабочен, ищет одиночества, и я старался по возможности чаще оставлять его в комнате одного — уходил в читальный зал или прогуливался по саду, который был разбит во дворе санатория. А сосед, как только я оставлял его, раскладывал перед собой листы бумаги и принимался что-то писать.
По вечерам в клубе санатория показывали новые фильмы. Все отдыхающие собирались там. Но мой молчаливый сосед не посмотрел ни одной картины — ив это время он, не отрываясь, все писал и писал. Что он пишет, я не знал, а спросить стеснялся. Может быть, думал я, у него дома нет условий, и он взял отпуск, приехал сюда, чтобы поработать здесь? Может, пишет научную работу, готовится к защите диссертации?..
Однажды вечером после кино и традиционной прогулки по двору санатория, вернувшись в нашу комнату, я увидел в руках Гасана толстую общую тетрадь. Отключившись, ничего не слыша, он читал. Чтобы не мешать ему, я хотел было выйти, но сосед все же заметил меня, остановил:
— Зия-муаллим, почему вы уходите? Останьтесь.
— Вы занимайтесь, занимайтесь, — смутился я. — А я еще немного погуляю. Врачи советуют перед сном быть побольше на воздухе.
Гасан поднялся и взял меня под руку:
— Уже поздно. Какие могут быть в это время прогулки?
Лицо соседа, который эти несколько дней казался озабоченным, даже хмурым, сейчас светилось тихим внутренним светом. Словно оправдываясь, он сказал:
— Вы не думайте, Зия-муаллим, что я не понимаю. Я все вижу. Все эти дни, чтобы не мешать мне, вы уходили. И днем не могли как следует отдохнуть. Спасибо вам. Теперь я кончил свою писанину, и можете не беспокоиться. — Он улыбнулся. — Ну и работенка, скажу вам! Каково же приходится тем, кто пишет толстенные книги? Я прямо-таки измучился, пока написал несколько десятков страниц.
На столе перед Гасаном лежали еще две толстых тетради.
— Вы пишете диссертацию? — поинтересовался я. Сосед усмехнулся. Между черными густыми бровями легла тонкая морщинка.
— Вы переоцениваете мои способности, уважаемый Зия-муаллим, я об этом и не помышлял. Хоть и считается сейчас престижным получить ученую степень диссертации пишут даже те, кто не имеет к тому никаких данных, — меня в науку не тянет. Поверьте, быть рядовым, но знающим свое дело инженером гораздо почетнее, чем бездарным кандидатом наук.
Я не мог не согласиться с ним, но от услышанного любопытство разгорелось еще больше.
— А что же тогда вы пишете?
— А это по настоянию племянника. — Он снова улыбнулся. — Сам не знаю, что у меня получилось. Это не имеет к моей работе никакого отношения. Так просто… Перевожу бумагу… — На лице его появилось смущение. — Понимаете, лет шесть назад меня пригласили на встречу в школу, где учится моя дочка. Я рассказал ребятам о том, что было со мной на фронте… А потом, провожая меня, учитель литературы спросил, почему я не напишу об этом, это, мол, очень интересно… достойно того, чтобы описать. Я загорелся, описал один случай, потом перечитал написанное и бросил в ящик стола. Там писанина и осталась. А как-то пришел мой племянник — он в молодежной газете работает, — я показал свое сочинение ему; племянник прочитал и сказал, что это готовый рассказ, и попросил для газеты. Рассказ напечатали. Через неделю-другую племянник снова звонит: воспоминания понравились читателям, в редакцию приходят письма с просьбой продолжить публикацию. Мол, если есть еще что вспомнить, садитесь и пишите. Решил рискнуть. Поскольку в этом году отпуск еще не брал, купил путевку, приехал сюда, чтобы поработать. Вот написал кое-что… о событиях, свидетелем которых довелось быть в конце войны… — Он взял тетради со стола, погладил коленкоровые обложки. — Осталось только переписать начисто. Работы — дня на три-четыре. Как закончу — отдам племяннику. Понравится — пусть печатают. Не понравится — оставлю детям на память. Возьмут, может быть, почитают, вспомнят отца. Мне и этого достаточно…
Мне понравилось такое отношение соседа к своей многодневной работе. Стало интересно: о чем же он написал?
— Если б вы позволили… — начал я, но он не дал договорить:
— Ну о чем вы, Зия-муаллим! Буду очень благодарен, если прочитаете и выскажете свое мнение.
Мы договорились, что, как только воспоминания будут переписаны, я получу их.
Через три дня после нашего разговора Гасан протянул мне две новых общих тетради. Почерк у него был твердый и красивый.
— Вот, Зия-муаллим… Только давайте условимся: честно скажете, если не понравится. Я тогда вообще не понесу их в редакцию. Буду откровенен: когда писал тот первый рассказ, я не работал над ним с таким усердием. Оно ведь как бывает? Когда стараешься сделать что-то лучше, получается нечто противоположное.
Я пообещал соседу не кривить душой.
На этот раз он оставил меня в комнате одного, притворил дверь, чтобы ничто не отвлекало. Я раскрыл одну из тетрадей…
В ДОЖДЛИВЫЙ ДЕНЬ У ОДЕРА
Уже два дня шли непрерывные дожди, но, несмотря на несусветную мокрядь, бои у Одера продолжались. Под яростным дождем, обрушившимся на наши головы, на третий день мы заняли небольшую немецкую деревушку, расположенную недалеко от границы с Чехословакией.
Из штаба полка передали приказ расположиться в уцелевших домах на отдых. Приказ этот пришел как нельзя кстати. Уставшие за дни непрерывных боев, промокшие до нитки, бойцы сушили одежду, курили, обсуждали недружелюбные действия небесной канцелярии.
Мы со старшиной Папковым проверили, как устроились солдаты, я отдал необходимые приказания младшим командирам и направился в дом, отведенный для офицеров. Командир второго взвода младший лейтенант Саша Коневский сушил у печки свой китель и что-то мурлыкал себе под нос.
— Что-то ты слишком быстро освоился, — пошутил я и бросил на стол свою полевую сумку.
— Выполняю приказ командира полка, товарищ лейтенант. — Коневский с улыбкой провел рукой по кителю. — Так промок, что не меньше суток сушить придется.
Он придвинулся к самой дверце печки, в которой потрескивали сухие дрова. От кителя пошел легкий пар.
И тут из соседней комнаты послышались голоса. Разговаривали по-немецки. Это удивило меня. Обычно жители немецких деревень и городов при нашем приближении спешили эвакуироваться и устремлялись на запад, оставляя не только свои дома и квартиры, но и скот.
— Что такое? Кто там? — спросил я у Коневского.
— Не беспокойся. Там старуха хозяйка и ее сын.
— Сын? Молодой? — удивился я еще больше, потому как мужчин в занятых немецких деревнях до сих пор вообще встречать не приходилось.
Коневский даже не повернул головы, продолжал смотреть на огонь.
— Трудно определить, но в возрасте. Говорят, что тяжело болен. Да не волнуйся ты! Нам они не мешают…
Я повесил плащ на вешалку у двери и вошел в соседнюю комнату. Она была светлей и просторней нашей. На диване, стоявшем у стены, лежал мужчина. На вид ему можно было дать лет пятьдесят. На его вытянутом болезненном лице остро обозначились скулы. На табурете перед ним стояла чашка кофе, лежали три-четыре сухарика.
Увидев меня, мужчина беспокойно заворочался. Я вытащил из кармана русско-немецкий словарик и начал перелистывать, подыскивая нужные слова.
— Дас ист зон?
— Я, я, зон! — поспешно и, как мне показалось, испуганно закивала старуха.
Я снова посмотрел в словарик и, коверкая немецкие слова, попытался заговорить с хозяйкой. Старуха начала что-то быстро-быстро объяснять, но из всего ею сказанного я понял только, что у ее сына туберкулез, что в связи с наступлением весны состояние его ухудшилось.
Пока старуха говорила, больной постанывал, иногда глубоко вздыхал. Мне стало жалко его. Поглядев на кофе и кусочки сухарей, я вспомнил наставление медиков, что больные туберкулезом должны хорошо питаться, вернулся в свою комнату, взял сливочное масло, сахар, банку свиной тушенки, буханку хлеба.
При виде такого обилия продуктов у больного заблестели глаза. Он приложил руку к груди и благодарно закивал головой: «Данке шён, данке шен!..»
В отличие от него, старуха почему-то радости не выразила. Процедив сквозь зубы то же «данке», она взяла принесенное мной и спрятала в ящик буфета. Это мне совсем не понравилось. «Вот карга, — подумал я, — даже „спасибо“ сказать по-человечески не может! И откуда столько злобы? Ну да пусть катится к черту не для нее принес, для больного».
Больной что-то сердито сказал старухе; она ворча открыла буфет, достала оттуда хлеб, отрезала кусочек, намазала маслом, положила на табурет.
Я был поражен: «Что же это за мать?! Ведь хорошо знает, что сын тяжело болен, ему нужны калории, а ей подаренных продуктов жалко! Что она дала? Кошке облизнуться!..»
Больной начал есть, а я продолжал наблюдать за старухой. Уж очень странно, нервозно вела она себя. Когда сын что-то говорил, вздрагивала, втягивала голову в плечи, со страхом косилась на меня, будто ожидая удара, вроде бы хотела уйти, но не уходила. Наконец я не выдержал:
— Фрау, не бойтесь. Мы не трогаем мирное население. У нас счеты только с фашистами.
Но и после этого старуха не успокоилась.
— Мама, господи! лейтенант говорит правду. Они нас не трогают. Нам нечего бояться, — сказал больной, завернулся в одеяло и закашлялся.
Когда старуха подошла к табурету, чтобы забрать опустевшую чашку, я случайно взглянул на ее руки: морщинистые, с проступающими сквозь кожу синеватыми жилками, они дрожали. И чего боится? Вот же вбила себе в голову! Я знал, что немецкая пропаганда устрашала людей местью русских, нашими зверствами, но чтоб настолько запугать!..
Старуха унесла чашку, сняла с табурета матерчатую салфетку, чтобы стряхнуть ее, и, проходя мимо меня, сделала знак глазами в сторону больного, но я так и не понял, что она хотела сказать этим.
Стряхнув салфетку и возвращаясь к табурету, старуха снова показала мне глазами на больного, но я по-прежнему ничего не понимал: оставить ли его в покое просит таким образом или хочет обратить на что-то мое внимание? В недоумении я смотрел то на нее, то на ее больного сына. Тот, повернувшись на бок, смежив веки, казалось, дремал.
Видя, что я ничего не предпринимаю, старуха взяла щетку и под предлогом того, что собирается вытирать пыль, направилась к стоявшему в углу комнаты книжному шкафу. Оттуда она снова стала делать мне знаки, указывая головой в сторону больного.
Я только пожал плечами. Вот странная! И что этим хочет сказать?
И тут, укрывшись за шкафом, старуха закричала:
— Держите! Держите!..
Услышав это, мужчина вскочил, стремительно сунул руку под подушку, но я опередил его, навалился сзади, крепко вцепился в его горло. На крик вбежал Коневский.
— Осторожно! У него есть пистолет! Пистолет!.. — кричала старуха, не вылезая из-за шкафа.
Я рванул мнимого больного па себя, повалил его на пол.
— Коневский, посмотри там, в постели!..
Младший лейтенант отбросил подушку, нашел заряженный пистолет и подступил к трясущейся от страха старухе:
— А, старая ведьма! Так вот, значит, какого сына прячешь!
— Коневский, — остановил я, — она ни в чем не виновата. Дело совсем в другом…
Старуха наконец вышла из-за шкафа. Из глаз ее катились слезы, губы дрожали. Она со злостью посмотрела на мужчину, который лежал в нижнем белье на полу, и сказала:
— Это не мой сын. Мой сын погиб… Это фашист… Полковник… Он угрожал мне… Заставил назвать сыном…
ЧУЖИЕ
В пути нас застал дождь. Я сидел в кузове трехтонки. Находившийся в кабине шофера зампотех майор Чикилдин остановил машину и позвал меня:
— Гиясзаде, идите в кабину. Там вы промокнете…
— Троим будет тесно, товарищ майор. Не беспокойтесь, не сахарный, не растаю.
Майор не отставал. Пришлось спуститься и сесть рядом с ним.
Наш полк получил недельный отдых. Воспользовавшись им, мы намеревались подлатать дыры, подлечить раны, подремонтировать оружие и сейчас ехали с Чикилдиным на склад артвооружения, расположенный близ города Нойштадта, за новыми пушками.
Темнело, а до места назначения было еще далеко. Из-за того, что электролинии, поврежденные во время боев, не действовали, по вечерам повсюду наступала кромешная тьма. В темноте же на дорогах было опасно — группы солдат и офицеров в беспорядке отступающей гитлеровской армии, отставшие от своих частей, прятались в лесах и временами нападали на наши машины. Поэтому, как только стемнело окончательно, Чикилдин предложил сделать остановку и заночевать в первой же встретившейся на пути деревне.
Полуразрушенная, погруженная в полную темноту, деревня казалась безжизненной. Возможно, в ней и не было людей. Но в одном доме за высоким каменным забором в затемненном окне мы заметили слабую полосочку света. Подъехали к нему, постучали в ворота. На наш стук никто не отозвался.
— Стучи сильнее, может, там из-за дождя ничего не слышат, — сказал шоферу Чикилдин и сам начал бить кулаком по доскам ворот.
Прошло немало времени. Наконец во дворе послышались шаги, кто-то подошел к воротам, прислушался к нашему разговору и после этого дрожащим голосом спросил по-немецки что-то. Мы, естественно, ничего не поняли. Шофер громко крикнул:
— Открывай, открывай, не бойся!
Ворота приоткрылись. Майор фонариком осветил двор. Перед нами стояла молодая женщина. То ли от холода, то ли от страха она дрожала и робко смотрела на нас.
— Не бойтесь, фрау, мы не сделаем вам ничего плохого, — сказал я, — только переночуем.
Шофер загнал машину во двор. Закрыв ворота, мы поднялись на веранду.
— Можно войти? — спросил майор.
Получив разрешение хозяйки, мы вытерли ноги о коврик, лежавший у порога, вошли в дом; сняв шинели, уселись у стола.
Я внимательно оглядел комнату. Она, несомненно, служила гостиной. И первое, что привлекло внимание, был необычный беспорядок. Словно кто-то хотел, чтобы комната выглядела беднее, и привел ее в такое состояние. По тому, как стояла мебель, чувствовалось, что часть вещей была торопливо спрятана. Взгляд мой остановился на висящей в позолоченной раме картине. Это была выполненная маслом копия известной работы Хосе де Риберы «Святая Инесса и ангел, укрывающий ее». Картина как бы свидетельствовала, что дом принадлежит не простому бауэру, а представителю деревенской интеллигенции.
Наше появление в доме, как видно, очень встревожило хозяйку, но она старалась не показывать виду, что обеспокоена, заверила нас, что сделает все, чтобы мы могли хорошо отдохнуть, и торопливо принялась собирать разбросанные по полу детские игрушки. Это была видная, красивая женщина лет тридцати пяти с немного увядшим лицом, с тенями под большими карими глазами, с рассыпавшимися по плечам шелковистыми волосами. Иногда она поднимала голову, смотрела на нас, но чувствовалось, что все существо ее в соседней комнате, откуда иногда слышались приглушенные детские голоса и возня. Минут через пять там раздался плач. Женщина побежала туда. Мы немного поболтали о том о сем, затем достали из вещмешка, который шофер принес из машины, хлеб, тушенку и перекусили.
Время шло. Усталость брала свое. Чикилдин поинтересовался у хозяйки, где нам можно переночевать. Женщина постелила в гостиной ковер, принесла несколько матрацев, перин, разложила их на ковре. Мы поблагодарили ее, и она снова ушла к детям.
Майор и водитель, как только легли на свои места, так тут же и уснули. А мне не спалось. Каким бы ни был усталым, я долго не мог уснуть в чужом доме, вертелся с боку на бок, думал, фантазировал, и нередко так продолжалось до утра.
Последние дни мне часто снилась мама, которая проводила на фронт троих сыновей и теперь жила с сестрой в Баку. Я никак не мог забыть ее ласкового лица. И сейчас, в чужой стране, в этом чужом доме, я снова вспоминал ее, вспоминал, с какой заботливостью стелила мне постель она.
Было уже далеко за полночь. Стояла глубокая тишина. И вдруг в соседней комнате что-то тяжело грохнулось об пол. Мы все трое вскочили на ноги, схватились за оружие.
Постучали в дверь соседней комнаты. Никто не ответил. Мы приоткрыли дверь и вошли. Хозяйка держала на руках мальчишку. Он плакал. Видно, упал, сонный, с кровати и сильно ушибся. Проснулись и другие дети — девочка и мальчик лет пяти. Съежившись, они сидели на голых пружинных матрацах своих кроваток и испуганно таращились на нас — чужих дядей в чужой для них форме.
Я удивился: «А где же их постели?» И в этот момент майор, словно поняв, о чем я думаю, спросил:
— Гасан, ты обратил внимание, на чем спят ребята?
Мы тут же вернулись к себе и посмотрели на свои перины. Да, сомнений не оставалось — вечером хозяйка, из-за того что других у нее не было, постелила нам постели детей.
— Побоялась, что рассердимся, — нашел я объяснение тому, что сделала хозяйка.
Майор сгреб в охапку свой матрац и перину, отнес в соседнюю комнату, сложил на одну из кроватей.
— Нам это совсем ни к чему. Люди военные, можем и на голом полу переспать.
Мы с шофером последовали его примеру.
— Постелите детям. Пусть спят как всегда, — сказал женщине майор. — У них вон глаза слипаются.
То, как мы поступили, удивило и тронуло хозяйку.
Опустив мальчика на пол, она вытерла набежавшие слезы, два раза повторила «данке», «данке» и поклонилась.
Мы вернулись в гостиную.
— Ну, а теперь давайте спать по-фронтовому, — сказал майор, подкладывая под голову полевую сумку и накрываясь шинелью. — Для солдата нет одеяла надежней шинели.
Утром я проснулся раньше всех, умылся и вышел на террасу. Дождь, ливший всю ночь, прекратился. Воздух был напоен запахами садовых цветов. По небу плыли белые облака. Я спустился во двор, закурил папиросу, затянулся. Тут из погреба послышался шорох. Через некоторое время в его дверях показалась хозяйка с охапкой дров на руках. Увидев меня, она приветливо поздоровалась! Сейчас она совсем не была похожа на ту испуганную нашим поздним визитом женщину.
— Лейтенант, вы что так рано проснулись? Неудобно было спать? — С этими словами во двор вышел Чикилдин. Наклоняясь и разгибаясь, он стал делать зарядку.
Утренняя свежесть давала о себе знать. Я застегнул ворот кителя. И тут в другом конце деревни послышался грохот танков. Судя по всему, они направлялись к фронту. Майор распрямился, прислушался к грохоту и стал торопить нас:
— Шевелитесь, ребята! Давайте скорее позавтракаем — ив путь! К вечеру надо быть в части!
Когда мы вернулись в дом, все дети уже проснулись и оделись. Увидев нас, они испуганно попрятались по углам. Я погладил по головке светловолосую девчушку, которая пряталась за дверью, и спросил:
— Ты от кого это прячешься, чертенок? Она, не поняв, что я спросил, расплакалась.
— Ну, чего ты испугалась, глупая? Не плачь… — Я взял со стола несколько кусочков сахара, приготовленного шофером к завтраку, и дал ей.
Увидев это, к нам потянулись и другие ребята. Майор сгреб в горсть весь сахар и стал раздавать его малышам.
— Пусть едят, — сказал он. — Дети любят сладкое, а наверное, кроме дурацкого сахарина, давно ничего не видели.
Малыши чутко улавливают доброту. Через минуту, уже ничего не боясь, они залезли к нам на колени и пытались что-то рассказать, лепеча по-своему, но не настолько успели мы усвоить немецкий, чтобы понять их.
Мы не знали, кто их отец и где он сейчас, и не стали спрашивать об этом хозяйку. Да это было и не суть важно — в нас все росло и росло чувство жалости к ребятишкам.
Гладя волосенки сидящей у меня на коленях девочки, я вспоминал увиденное мной, когда мы освобождали Крым.
…Внезапной атакой наша часть выбила немцев из деревни, но когда мы вошли в нее, на улице, во дворах не увидели ни единой души. Наш командир батареи приказал солдатам внимательно осмотреть дома — вдруг там прячутся фашисты. Бойцы тщательно проверили все закоулки, немцев нигде не обнаружили, но на краю деревни нашли расстрелянных фашистами молодую женщину и троих детей. В одной из расстрелянных — девочке лет шести — еще теплилась жизнь, надо было оказать ей немедленную помощь. Санинструктор взяла свою сумку, и мы помчались на окраину.
То, что мы увидели, прибежав туда, потрясло нас. Фашисты расстреляли детей в одной комнате, а мать — в другой. Можно было предположить, что они пытались изнасиловать женщину, выгнали и заперли детей, чтобы те им не мешали. Женщина, видно, отчаянно сопротивлялась — платье ее было изорвано, лицо покрывали кровоподтеки, на обнаженной груди краснели запекшейся кровью три пулевых метки…
Мы вырыли неподалеку от дома могилу и похоронили расстрелянных, а умирающую девочку отправили в медсанбат. На следующий день нам сообщили, что, несмотря на все усилия врачей, спасти ее не удалось…
— Так… поели, попили, отдохнули, теперь поехали. — сказал Чикилднн и поднялся.
Водитель хотел было спрятать в вещмешок оставшуюся нетронутой буханку хлеба, банку тушенки, но майор остановил его руку:
— Пусть останется ребятишкам. А мы себе найдем что-нибудь…
Шофер открыл ворота и стал заводить машину. Мы уселись в нее. Хозяйка вместе с детьми вышла во двор. Когда машина выехала за ворота, нам вслед замахали детские ручонки, раздалось ребячье «Ауфвидерзеен! Ауф-видерзеен!».
Нас провожали, как провожают близких или родных людей…
КЕРЕМ
К ночи бой утих. По опыту зная, что немцы в темноте воевать не любят и можно не опасаться неожиданных выходок с их стороны, мы начали устраиваться на ночь в уцелевших зданиях небольшого немецкого городка.
Бойцы нашей батареи разместились в комнатах ничем особым не выделявшегося одноэтажного дома. Пушки мы оставили в полной боевой готовности во дворе, где был разбит небольшой садик, выставили караульных и предались желанному отдыху.
Я лежал на диване в комнате комбата и читал присланный мне из Баку свежий номер журнала «Ветен угрунда». В это время в соседней комнате, где расположились связисты батареи, послышалась перебранка. Я прислушался. Бойцы о чем-то спорили. Минуту спустя в спор вмешался знакомый густой голос старшины Панкова. Заложив страницу, на которой читал, я закрыл журнал, вышел в коридор.
— И не совестно вам! Вы же взрослые люди! Что, вам и за это наряды объявлять? — стыдил кого-то старшина.
Когда я открыл дверь и вошел в комнату, Панков замолчал. Перед старшиной, опустив головы, стояли связисты Сирадж Мамедов и Керем Фейзи оглы. Лица у обоих были красны, как кожура граната.
Дежурный телефонист, сидевший в углу комнаты, увидев меня, поднялся. Я сделал ему знак садиться. Заметили, конечно, мое появление и провинившиеся, но они по-прежнему не поднимали глаз.
Ничего не говоря старшине и солдатам, я окинул взглядом комнату. Она была чуть ли не вдвое меньше нашей, командирской, и едва ли не вся заставлена застекленными книжными полками. На этих полках золотым тиснением отливали корешки множества внушительного вида книг. Вечером, когда мы заняли этот дом, голова моя была забита совершенно другими делами, и я не смог осмотреть все комнаты. Теперь, глядя на эти великолепные издания, я почувствовал себя путником, который сгорал в пустыне от жажды и вдруг встретил живительный родник.
Хозяин дома, судя по столь богатой библиотеке, был большим любителем книг, а возможно, даже каким-нибудь специалистом в этой области.
Со вкусом подобранные дорогие книги настолько приковали мое внимание, что я даже позабыл спросить, за что старшина ругал солдат; руки сами собой потянулись к полкам. Лессинг, Шиллер, Мопассан, Достоевский, Гауптман… Эти известные мне имена я сумел прочитать и без переводчика. Целую полку составляли книги о творчестве Рембрандта, Ван Гога, Веласкеса, Бетховена, Моцарта, Гайдна и многих других художников и композиторов, чьи имена тоже были мне знакомы.
Признаюсь, еще с юношеских лет у меня была привычка — к кому бы ни пришел в гости, в первую очередь смотреть на книжный шкаф. И оторвать меня от книг не могла никакая сила. Успокаивался только тогда, когда просматривал все названия. Если же в руки попадала книга любимого писателя, мне словно дарили драгоценность. И сейчас, хоть я и не мог прочитать ничего из этой богатой библиотеки, я наслаждался тем, что могу лицезреть такое богатство.
Как только я вошел в комнату связистов, старшина перестал распекать солдат. Он выжидающе уставился на меня, но, не дождавшись ни слова, не выдержал:
— Товарищ лейтенант, разрешите отпустить их? Я поставил на место том Шиллера и задвинул стекло полки.
— Что они тут натворили?
— Пусть сами расскажут. — Старшина уже поостыл, но чувствовалось, что гнев его полностью еще не прошел.
Сирадж и Керем по-прежнему смотрели в пол.
— Ну, рассказывай, что же ты? — подступил к Керему старшина.
— Вы же знаете всё, что мне еще сказать? — на момент подняв голову, снова опустил ее Керем.
— А вот лейтенант не знает… Керем промолчал.
— Что же он все-таки сделал? — видя, что путного объяснения от солдата не дождусь, спросил я у старшины.
— Да вот, — немного замялся и старшина, — прихожу, а они тут возятся на полу.
— Боролись, что ли? Старшина покачал головой.
— Какое боролись — дрались! Разнимать пришлось!..
Меня очень удивило то, что Сирадж дрался. Этот немолодой уже человек до войны был учителем. Солдаты уважали его за степенность, рассудительность, и, если возникала какая-то неясность, шли к Сираджу за советом. В батарее его называли и отцом, и дядей. Чтобы он поднял на кого-то руку — такое не умещалось в сознании.
— А из-за чего они сцепились?
— Не смогли договориться.
— О чем?
Старшина рассказал, как все произошло.
А произошло следующее. Проверив телефонную линию, ведущую к штабу полка, Сирадж вернулся и увидел, что Керем берет книги с полок, разрывает их на части и сует в горящую печку. Такое отношение к книгам привело Сираджа в ярость. Он кинулся к Керему и начал отбирать у него еще не разорванные тома, чтобы снова сложить их на полку. И тогда в ярость пришел Керем. Слово за слово, и вспыльчивый Керем набросился на Си-раджа, повалил его. На шум прибежал старшина, который находился в другой комнате, и разнял драчунов…
Керем был родом из Кедабека. Высокий, стройный, общительный парень, он носил в нагрудном кармане гимнастерки фотографию своей невесты, сделанную сельским фотолюбителем. Когда речь заходила о возвращении домой, о женитьбе, он воодушевлялся, начинал расхваливать свое село, свою суженую, и остановить его было невозможно. Однажды я в шутку-сказал ему: «Эй, Керем, поменьше хвались. Как только кончится война, поедем поглядим, что у тебя за село, что за невеста! Как будешь в глаза смотреть? Оно ведь и ястребу свое гнездо нравится» Он воспринял мои слова совершенно серьезно и ответил: «Нет, товарищ лейтенант, я расхваливаю свое село не потому, что оно мое село. Горы — это для меня жизнь. Их надо видеть, чтобы понять их красоту. Словами ее не передать. Клянусь, если после войны поедете со мной в Кедабек, отец с матерью на каждом шагу будут в вашу честь баранов резать. Вы о городе не думайте. Так, как у нас, нигде не сможете отдохнуть! Девушки в наших местах — кровь с молоком! Не то что городские, у которых лица цвета соломы…» Я продолжал подшучивать: мол, наших городских девушек не ругай, Керемг они услышат тебя — обидятся. Ведь кто может знать, что еще в жизни будет? А вдруг по дороге с фронта встретится тебе в Баку такая красавица, что ты совсем голову потеряешь? Но Керем с прежней серьезностью ответил: «Можете мне поверить, товарищ лейтенант, даже если девушки всего мира упадут к моим ногам, я не променяю на них свою Сарабейим». И прочитал стихи, подражая ашугу Керему:
Я солдат, моя родина — склоны гор,
Рухнет мир — все равно не нарушится наш уговор.
Мне другая возлюбленная не нужна,
Даже если ангелом будет она…
Старшина показал мне три-четыре разорванных книги:
— Вот как он их… Мы их обратно на полки поставили… Жалко выбрасывать…
Я тоже рассердился на Керема, но не стал ругать его при всех, знал: Керем очень гордый, любое грубое слово — для него нож острый. Предпочтет, чтобы его избили, только бы не задевали самолюбия.
— Ладно, — сказал я старшине, — вы займитесь своими делами, а с ним я сам поговорю.
Я прошел с Керемом в свою комнату.
— Тебе не стыдно? — спросил я его, когда мы остались наедине. — Разве можно поднимать руку на человека старше себя? Не ожидал от тебя такого, совсем не ожидал.
Керем сконфузился.
— Товарищ лейтенант, меня слова Сираджа обидели. Что он, в самом деле, накинулся на меня?! Портишь, мол, такие чудесные книги! Выходит, ценит меня меньше этих фрицевских каракулей. Я как услышал это, клянусь, кровь ударила в голову. Был бы кто-нибудь другой, задушил бы его. Только потому и сдержался, что это был дядя Сирадж…
Да, драка могла дорого обойтись невысокому, худощавому Сираджу. Большие руки Керема были сильны и цепки, как клещи. Хорошо, что старшина оказался рядом…
— Керем, но Сирадж прав. Нельзя портить такие прекрасные книги, — сказал я солдату.
Керем удивленно отступил.
— И вы так думаете, товарищ лейтенант? И вам жалко этого фрицевского добра?
Меня не удивил вопрос Керема, успевшего получить лишь трехклассное образование, никогда не спускавшегося с гор, где он родился, и впервые увидевшего город, только когда его призвали в армию. Он, может быть, первый раз в жизни слышал фамилии авторов книг, которые-хранились в этом доме. Но что я мог сказать ему? Как растолковать, чего эти книги стоят?..
Вспомнились начальные строки из поэмы Генриха Гейне «Германия», которая была переведена на азербайджанский язык:
То было мрачной порой ноября.
Хмурилось небо сурово.
Дул ветер. Холодным дождливым днем
Вступал я в Германию снова.
И вот я увидел границу вдали,
И сразу так сладко и больно
В груди защемило. И, что таить,
Я прослезился невольно…
Я прочитал их Керему. Стихи солдату понравились. Он перестал хмуриться. И тут же в ответ сочинил еще-одну гошму:
О Родине напомнив, разбередил ты раны,
Мне Кедабек напомнил сады Азербайджана.
Лишь там, в горах, найду я для сердца утешенье,
Меня туда пустите хотя бы на мгновенье…
Большие карие глаза Керема, который вспомнил родные места, свой дом, увлажнились. Может быть, мысленно он опять перенесся к своей Сарабейим?..
Я поднялся, прошел в комнату связистов и принес оттуда книгу о творчестве Рембрандта, показал Керему репродукции картин «Ночной дозор», «Даная», «Возвращение блудного сына». Книга заинтересовала Керема.
— Разрешите посмотреть, — попросил он.
И, положив книгу на колени, стал перелистывать ее, молча рассматривая репродукции всемирно известных шедевров.
Я наблюдал за его лицом. Оно менялось в зависимости от того, репродукцию какой картины он смотрел. Керем то улыбался как ребенок, который увидел во сне что-то хорошее, то его густые черные брови сходились, широкий лоб покрывался морщинками; то, сжав губы, он задумывался. Наконец, оторвав глаза от книги, он изумленно покачал головой.
Я взял у него книгу и хотел было положить ее на стол, но Керему вдруг показалось, что я хочу бросить ее в печку, и он крепко схватил меня за руку:
— Вы что, товарищ лейтенант!..
Мы посмотрели друг другу в глаза и, словно сговорившись, рассмеялись.
ТЕНЬ В ЛУННУЮ НОЧЬ
Я давно приучил себя просыпаться по ночам в нужное мне время. Этой ночью решил проснуться в половине третьего, чтобы пойти проверить посты.
Шли последние дни войны, наши войска сражались уже под Берлином, до победы оставалось совсем немного, и некоторые бойцы начали рассуждать примерно так: «Фашистам уже конец. Они не посмеют сунуться, и можно их не опасаться». Поэтому в батарее наблюдалась некоторая беспечность, что заставило меня взять за правило — каждую ночь проверять, как несут службу часовые.
Наша часть расположилась в домах на окраине большого села. Рядом был сосновый лес. На площади, напротив нас, возвышался старинный монастырь. Этот монастырь, окруженный со всех сторон деревьями и невысоким каменным забором, выделялся своей красотой. Он еще издали привлек мое внимание, и как только мы заняли село, я долго любовался искусной кладкой, кирпичными узорами и даже познакомился с настоятелем — старым аббатом.
В монастыре жили около пятидесяти девушек-монашек. Каждой было не больше двадцати лет. Ходили они в черных сутанах с белыми воротниками. Как объяснил настоятель, эти девушки по разным причинам разочаровались в мирской жизни и решили навсегда заточить себя в стелах монастыря. Как только мы вошли в деревню, монашки высыпали во двор и из-за забора строили солдатам глазки; подшучивая, пытались заговаривать с ними. Настоятель, ругая девушек, загнал их в кельи…
Честно говоря, мне показалось странным, что глава женского монастыря мужчина, но интересоваться, почему так получилось, я не стал, посчитал неудобным…
Светила луна. По небу двигались белые облака, похожие на плывущие по воде глыбы льда. Они порой закрывали луну, но все равно было довольно светло от ее лимонного света.
Проверив посты, я остановился возле монастыря, казавшегося таинственным в бледном лунном свете, и через забор стал разглядывать его. Вспомнил монашек, которые проводили свои дни в темных кельях, похожих на тюремные камеры, и стало жаль их. «И почему в таком юном возрасте отказались от всего мирского? Ведь жизнь так прекрасна! Особенно в молодости…»
Вдруг на первом этаже монастыря, в окне, которое выходило в сад, появилась чья-то голова в черной шляпе, затем протиснулись и плечи.
«Мужчина? — Я пригляделся. — Кто бы это мог быть? Ведь, кроме старого настоятеля, мужчин здесь вроде бы нет?..»
Неизвестный осторожно посмотрел по сторонам и, убедившись, что вокруг никого нет, ухватился за оконную раму, спрыгнул на землю и, прячась в тени деревьев, стал удаляться. Одетый во все черное, он сам был похож на мрачную тень или призрак.
«Наверно, провел ночь в нежных объятьях и теперь спешит подальше от глаз настоятеля, который, конечно же, сладко спит и не подозревает, чем занимаются его „кроткие овечки“», — подумалось мне. И я уже хотел было возвращаться в свой дом, как вдруг увидел, что мужчина остановился в темноте между деревьями и стал беспокойно оглядываться по сторонам. «Что-то тут неладно!» — смекнул я и тоже спрятался в тени деревьев, растущих у ограды, стал наблюдать за ним.
Мужчина развернул какой-то, сверток, набросил на голову нечто вроде покрывала, зажег фонарь и, прячась под плотной тканью, присел на корточки. По свету, который все же пробивался из-под покрывала, по движениям мужчины можно было догадаться, что он что-то делает. Но что именно?
Странное поведение незнакомца усилило мои подозрения. «Нет, не похож он на человека, который возвращается со свидания. Подождем еще немного, посмотрим, что будет дальше…»
Мужчина снял с головы покрывало, пошарил рукой по земле, потом распрямился и пошел в мою сторону. Сделав несколько шагов, он остановился, поставил фонарь у ног и предметом, похожим на длинный нож, стал быстро ковырять землю.
Я весь превратился во внимание. Что этот неизвестный ищет? И кто он все-таки есть? Выходит, в монастыре был и другой мужчина? Настоятель скрыл это! Почему?..
Я достал пистолет, снял его с предохранителя. «Может, это гитлеровский офицер? Отстал от своей части во время отступления, укрылся в монастыре, а теперь откапывает спрятанное в саду оружие…»
Я осторожно двинулся вдоль забора в сторону незнакомца, затаился неподалеку от него. Между нами осталось приблизительно метров пятнадцать. Копая землю, мужчина часто поднимал голову, оглядывался по сторонам, но меня, видно, не замечал, а я с нетерпением ожидал, чем же все кончится.
Незнакомец извлек из земли небольшой чемоданчик, а затем, собрав выкопанную землю, забросал ею яму, завернул чемоданчик в покрывало и потушил фонарь.
Держа пистолет наготове, я хотел сначала перепрыгнуть через забор, броситься к нему, но потом подумал, что еще рано, что своей поспешностью могу все испортить, и стал ждать дальше.
Мужчина взял чемоданчик под мышку и торопливо зашагал в сторону монастырской калитки, выходящей к лесу. Больше медлить было нельзя. Если я сейчас не остановлю его, он скроется в лесу. А там поди ищи его!
Прячась за кустами, растущими у забора, я заспешил к калитке, раньше незнакомца оказался возле нее и спрятался за каменным столбом.
Подойдя к калитке, мужчина насторожился. Мне показалось, что он увидел меня, и я хотел было уже нажать на курок, но внутренний голос подсказал: «Стоп! Не спеши! Стрельнуть всегда успеешь!..»
Мужчина вышел из сада и торопливо зашагал к лесу. Мне стало ясно, что меня он не заметил.
— Стой! Стрелять буду! — ошарашил я его сзади. Незнакомец будто споткнулся, остановился как вкопанный.
— Руки вверх!
Подняв одну руку, незнакомец обернулся. Когда я подошел ближе, он бросил чемодан и выхватил из кармана пистолет, но я опередил его — молниеносно носком сапога так ударил под колено, что он скорчился от боли и повалился на землю. В тот же момент я вывернул ему руку. Пальцы его ослабели, маленький браунинг упал на землю. Я осветил лицо незнакомца карманным фонариком и… поразился: передо мной лежал настоятель монастыря, преподобный аббат.
— Вы? — невольно вырвалось у меня.
— Да, я, — пробурчал он себе под нос.
— Ну, давайте вставайте!..
И аббат, который только что двигался довольно резво, стал подниматься, как поднимаются люди, изможденные болезнью. На нем была не сутана, а обычная светская одежда — костюм, шляпа. В такой одежде, конечно же трудно было узнать «святого отца». Он был очень испуган. То ли от страха, то ли от злости длинный его подбородок дрожал. Мешки под глазами увеличились и были похожи на огромные фурункулы.
— Что за вид, святой отец? — не без иронии спросил я. — Почему вы сняли свою рясу? Аббат ничего не ответил.
— И что у вас за чемодан? — не отступался я.
И опять аббат ничего не ответил. Только его глаза, похожие на пуговицы пальто, кричали, горели ненавистью.
— А вы на самом деле аббат? Или сутана — маскарадный костюм?
— Аббат я! Аббат! — зло выкрикнул он.
— А если вы аббат, зачем вам пистолет?
Я поднял браунинг, осмотрел его. Он был заряжен, более того — снят с предохранителя. Если бы я не опередил «святого отца», если бы чуть промедлил, он, конечно же, пристрелил бы меня и не перекрестился.
Я спрятал браунинг в карман, осветил фонариком чемодан. Крышка его была открыта. В луче света блеснули рассыпавшиеся вокруг драгоценные камни. Приглядевшись, я увидел также золотые кольца, браслеты, медальоны…
— Что такое, святой отец? Откуда такое богатство? И снова аббат ничего не ответил. Опустив голову, он отрешенно смотрел на драгоценности.
— Соберите в чемодан все, что рассыпалось! — приказал я.
Аббат упал на землю рядом с чемоданом. И заплакал.
ТОНЯ
Когда «юнкере» с гулом стал удаляться, я поднял голову и огляделся вокруг. Рядом со мной, уткнувшись лицами в землю, лежали несколько солдат. Они тоже, поняв, что бомбардировщик улетает, стали подниматься. Невдалеке, у края поляны, чернела огромная воронка от бомбы. Разбухшая от весенних дождей, которые шли последние несколько дней, сырая земля была на многие метры вокруг разбросана взрывной волной и налипла даже на стволы и ветки сосен.
Я поднялся на ноги. Одежда, руки — все было испачкано липкой глиной. Мокрые галифе прилипали к коленям.
Я ополоснул руки в небольшой луже у края дороги и пошел посмотреть, что с ребятами. По счастью, все были живы. Никого из бойцов даже не ранило.
Фашистские войска, которые теперь отовсюду были стянуты в Германию, уже слабели, в последнее время их бомбардировщики все реже появлялись над нами, поэтому мы даже не прятали наши пушки и машины под деревьями, не маскировали их. Этот «юнкере» оказался для нас полной неожиданностью, пришлось поплатиться несколькими минутами страха.
На дороге, которая проходила недалеко от леса по довольно широкому лугу, я увидел поваленную набок телегу, рядом лежали кони. В нескольких метрах от них зияла такая же, как и на поляне, воронка. Видимо, летчик метил в подводу, но бомба не попала в цель — упала немного в стороне, по лошадей она все же достала. От взрывной волны у молодого извозчика заложило уши. Он стоял в стороне и с отчаянием смотрел на своих окровавленных коняг. Я подошел и стал утешать его:
— Не расстраивайся, ты хорошо отделался. Коней поубивало, такая тяжелая телега перевернулась, а у тебя даже из носу кровь не идет. Это же великое счастье!..
В это время подбежал санинструктор Али Сарыджалы и, чуть не плача, сказал:
— Товарищ лейтенант, Тоня погибла!..
— Какая Тоня? — не понял я.
— Почтальонша наша… Ну та… маленькая… красивая… — Али указал в сторону землянки связистов: — Там она! Только что видел сам…
Не дожидаясь конца объяснений санинструктора, я бросился к связистам. Девушка, разносившая письма, лежала на спине у высокой сосны. Ее одежда, лицо, уши измазаны землей.
Смерть нашего почтальона сильно подействовала на солдат. Они стояли рядом, сняв шапки, опустив головы. Все молчали, словно разговаривать было запрещено. И никто не обращал внимания на газеты и сумку с письмами, лежащие в грязи у ног погибшей. В другое время ребята бросились бы к Тоне, как мухи к сладкому, окружили бы ее плотным кольцом и забросали бы вопросами: «А мне есть?..», «Мне принесла?..» Появление почтальона на батарее всегда было радостным событием, и бойцы любили Тоню, нарочно заводили с ней разговор, стараясь задержать ее. Это нравилось и самой девушке. Но вот сейчас… Сейчас ни у кого не находилось слов…
Тоне было девятнадцать лет, но из-за ее маленького роста и постоянного детского простодушия на лице создавалось впечатление, что она еще не достигла совершеннолетия. Тяжелые сапоги на ее ногах, неуклюжая форма, шинель, тяжело давящая ей на плечи, отнюдь не умаляли ее природной красоты. Большие голубые глаза, окруженные густыми и длинными ресницами, всегда приветливо улыбались. Густые волосы, выбившись из-под порыжевшей от солнца и пыли шапки, блестели как шелк.
Иногда, встречая ее, я думал, как красива была бы эта девушка, надень она штатскую одежду, да еще чтоб одежда была ей по росту. И еще я думал, что будь я кинорежиссером и снимай фильм по трагедии «Ромео и Джульетта», на роль Джульетты обязательно пригласил бы Тоню. Мне казалось, что у этой очаровательной простой девушки и у шекспировской героини много общего.
Артиллеристы вырыли ей могилу возле самого леса, под стройной красивой сосной. Сарыджалы вытащил из кармана Тони документы и спрятал их в сумку, чтобы переслать в полк. Обернув тело девушки в брезент, солдаты осторожно опустили его в могилу. Короткие саперные лопатки переходили из рук в руки. Каждый бросил в могилу несколько лопаток земли. Под сосной вырос небольшой холмик. Для того, чтобы укрыть могилу, бойцы пошли в лес нарубить елового лапника, а я вернулся на командный пункт батареи.
Письма, которые принесла Тоня, были розданы адресатам. Я тоже получил письмо. От имени мамы мне написала сестра. Мама сообщала о том, что живут они хорошо и ни в чем не нуждаются. Но я прекрасно знал, что-это неправда. Ведь на рынке все стоило очень дорого, да и как можно было жить в достатке на четвертом году войны на небольшой заработок и на те деньги, что они получали от меня?! Так мама писала ради меня, она не хотела, чтобы на фронте я думал еще и об их нуждах. Я был самым младшим сыном в семье, и, наверное, поэтому она любила меня больше остальных, и эта материнская любовь согревала меня даже за тысячи верст от родного дома. Когда приходили письма из Баку от мамы, мне казалось, что я испытываю прилив сил. Тоня видела, как я радуюсь каждой весточке, и однажды смущенно спросила:
— Товарищ лейтенант, что пишет ваша девочка? Я неправильно понял ее и ответил, помнится, даже несколько резковато:
— Я еще не женат, откуда у меня быть девочке? Тоня прищурила голубые глаза и рассмеялась:
— Да я о вашей девушке говорю, о невесте.
Узнав, что, кроме как от мамы, я ни от кого больше писем не получаю, она поправила сползшую с плеча почтовую сумку и вздохнула:
— Вот и мне только мама пишет…
* * *
Рано утром привезли целую машину снарядов. Мы спрятали их в гуще леса, в воронке. Обратно я возвращался тропинкой, которая проходила мимо могилы Тони. Невольно замедлил возле нее шаг, остановился. Холмик весь покрывали еловые зеленые ветки. В изголовье стоял гладко выстроганный столбик с прикрепленной к нему дощечкой и пятиконечной звездой. На дощечке химическим карандашом были написаны имя и фамилия Тони, годы ее рождения и смерти.
Говорят, что люди на войне грубеют. Может быть, есть и такие, пе спорю. Но я не согласен с тем, кто считает это общим явлением. Напротив, готов утверждать, что в огне, в тяжелых испытаниях мы относились друг к другу еще нежнее, еще заботливее. Что бы ни было, человек всегда остается человеком. Конечно, я имею в виду настоящих людей, а не отребье. Когда в следующий вечер к нам пришел другой почтальон, мы еще острее почувствовали, что Тони с нами больше нет. Письма принесла рослая немолодая женщина. По ее манерам чувствовалось, что она давно служит в армии, многое видела, прошла, как говорится, огонь и воду. И странное дело — так ждущие весточки из дома бойцы не бросились к ней, не окружили ее, как бывало, Тоню. Почтальон отдала свежие газеты и письма старшине, попрощалась хриплым голосом и ушла. Письма солдатам раздавал старшина.
Я читал газету, когда из санчасти вернулся командир взвода Саша Коневский. Он был здоров, но когда наступало затишье, притворяясь больным, бегал на свидания к своей симпатии — черноглазой полтавчанке, которая служила в санчасти фельдшером. Я знал это, но не мешал младшему лейтенанту.
— Гасан, — спросил Саша, присаживаясь рядом, — ты знаешь, как в полку тяжело переживают гибель Тони?
— Да, — вздохнул я, — знаю… Бедная, погибла по глупой случайности. Ну, задержись она минут на пять — не попала бы под бомбежку… Видно, уж судьба такая…
— Она не могла задержаться, Гасан, — убежденно сказал Саша. — Если были письма кому-нибудь из нашей батареи, она в первую очередь спешила сюда.
— Почему?
— Из-за тебя.
— Из-за меня?! — удивился я.
— Да, чтобы увидеть тебя, Гасан. Ты разве не знаешь, что Тоня любила тебя?