Настройки шрифта

| |

Фон

| | | |

 

Григол Абашидзе

Долгая ночь

Грузинская хроника XIII века

ГЛАВА ПЕРВАЯ

Дети играли у ручья, текущего по каменному желобу. Среди них был юноша, вероятно, не старше шестнадцати лет, хотя на вид, и ростом, и шириной плеч, да и серьезной задумчивостью в лице, он выглядел намного старше своих лет. Юноша старательно прилаживал игрушечное мельничное колесо. Он воткнул по обе стороны ручья тонкие развилки, положил на них ось колеса и теперь постепенно опускал его, чтобы светлая, летящая по ровному желобу струя задела за легкие деревянные лопасти. Внезапно он отнял руки, распрямился. Колесо завертелось, разбрызгивая на траву мелкие прохладные капли. Дети столпились у чудесной мельницы, теснясь и мешая друг другу.

Распрямившись, юноша действительно оказался высоким, широкоплечим, стройным. Он стоял над ручьем, как великан над большой рекой, опираясь ногами на разные берега. И вода, и возня детей, их визг и веселый смех были где-то внизу, и юноша уж не видел ни летящей по желобу воды, ни веселого колесика, ни детских лиц. За близким шумом и смехом он различил вдалеке что-то такое, что заставило его насторожиться и вслушаться. Потом он метнулся к широким воротам, выходящим как раз на проезжую дорогу.

По дороге трусил лопоухий ослик. На нем сидел не старый еще, но, как видно, рано отяжелевший, рыхлый мужчина. Он был бледен той болезненной бледностью, которая появляется, если человек мало двигается, мало видит солнца и свежего воздуха.

Ослика вела совсем еще юная девушка. Едва ли ей исполнилось пятнадцать лет. Одной рукой красавица держала уздечку, а другой помахивала прутиком.

Эту-то живописную группу и увидел юноша, выбежав за ворота. Юноша вытер о штаны мокрые руки, но потом застеснялся и остановился у обочины. Между тем девушка обрадовано улыбнулась ему и остановила ослика.

— Уходишь? Павлиа, Цаго, подождите меня, я сейчас! — и, не дожидаясь ответа, метнулся к домику в глубине двора.

— Хорошо, если бы и Ваче шел с нами, — вздохнула Цаго.

— Да, это было бы хорошо. Трудно мне будет без него чертить карты, согласился Павлиа.

Прибежал запыхавшийся Ваче. Он отдал девушке нечто завернутое в шелк и, глядя в землю, сказал:

— Это тебе. Все-таки я успел…

Цаго развернула шелк и вскрикнула с удивлением и радостью:

— Да это книга Торели!

Быстро начала листать, особенно вглядываясь в отдельные страницы. Да, это была книга прославленного поэта Торели. Но не простая книга — каждую страницу ее любовно разрисовал Ваче, тот, что стоит теперь и боится поднять глаза. Девушка быстро закрыла книгу, притянула к себе голову юноши, поцеловала его в щеку, хлестнула прутом осла и, не поворачиваясь, пошла по дороге.

Юноша пошатнулся и, боясь упасть, оперся на изгородь, присел на камень. Тыльной стороной ладони он хотел стереть ожог со щеки, но щека горела все сильнее. Снизу, от сердца, гулко било в виски. В глазах потемнело. Земля поплыла, поплыла куда-то, не позволяя на нее опереться. Огнем и ознобом отозвалась в крови первая (не последняя ли?) невольная, невинная ласка любимой Цаго.

Между тем подошли, окружили сверстники, сели вокруг, завели разговор, от которого так далек был юноша Ваче.

— Слышал, Ваче, говорят, судьба трона уже решена?

— Говорят, воцаряется Русудан.

— Нас не спрашивают, так нам-то что, не так ли, Ваче?

— Как это — нам-то что! Посадить на трон женщину и не спросить у нас! А какой от женщины прок? Разве может она стать во главе наших войск?

— Да, не будет у нас ни славы, ни добычи.

Все это были ровесники Ваче. Над губой каждого обозначалось уже черное полукружие будущих усов. А ведь сердце редкого юноши не тянется к мечу и славе.

— И Тамар ведь была женщиной. Но грузинская сабля при ней не знала ножен.

— Тамар — совсем другое. Ни в какие века не быть второй Тамар. Да что с ним говорить, его, видно, не волнует судьба нашей страны.

Немного отойдя, друзья опять обратились к нему:

— И на борьбу не пойдешь, Ваче?

Ваче встал, повернулся спиной к ребятам, вышел на скальный выступ. Внизу, вдоль ущелья, вдоль извилистой ленты реки вилась дорога, уводящая к столице Грузинского царства. По этой дороге уходили путники: Цаго и Павлиа на осле. Дорога кружится, она словно возвращается на то же место, но с каждым завитком все дальше путники.

И мысли у Ваче тоже как этот путь, они уходят далеко, потом возвращаются все на то же место, возвращаются к Цаго, а она с каждым кругом все дальше, дальше и дальше.

Рано осиротевший Ваче почти все свое время проводил в доме Цаго. Отец ее был ратник, ставший азнаури. Как всякий приближенный ко двору человек, он имел усадьбу около летней резиденции царей в Ахалдабе.

Видно, кто-то позавидовал его удачам. На праздничном турнире рыцарь упал с лошади, зацепившись ногой за стремя, и разгоряченная лошадь поволокла…

На вдову с тремя детьми на руках со всех сторон насели заимодавцы. Она распродала все имущество, оставив только дом в Ахалдабе с небольшим фруктовым садом и кусочком пашни. Хорошо еще, что старший сын был в поре возмужания и скоро сделался опорой бедной матери.

Дело в том, что Мамука при жизни отца успел научиться златокузнечеству, больше того, проявил удивительные способности в этом замечательном ремесле, и теперь в самой столице его считали не просто мастером, но как бы художником, сумевшим старинное ремесло превратить в искусство, изумляющее людей.

К нему-то, знаменитому златокузнецу Мамуке, и отправились теперь младшие брат и сестра, наши знакомые Павлиа и Цаго.

У Павлиа в двухлетнем возрасте отнялись обе ноги. С тех пор все его зовут Павлиа-безногий, но в этом прозвище не слышится ничего обидного. Обреченный только сидеть или лежать, несчастный мальчик скоро свыкся со своей бедой. Энергия, которая, вероятно, уходила бы на детские забавы, на мальчишеские подвижные игры, нашла иной выход. Павлиа пристрастился к учению и книге.

Ноги не слушались его, в остальном же он был крепкого и даже мощного склада. Руки годились бы кузнецу, аппетита хватило бы на троих каменотесов.

Но неподвижная жизнь сказалась в конце концов. Павлиа рано отяжелел, огруз. И хоть в работе по переписке книг не знал усталости и мог бы работать без отдыха день и ночь, все же мучила преждевременная одышка.

Грузия в ту пору была полна пленниками и рабами. Персы и греки, турки и арабы слонялись по царству из конца в конец, со двора на двор в поисках либо работы, либо подаяния.

Из этих бродяг Павлиа выбирал подходящего иноземца, тотчас договаривался с ним об оплате, и несчастный становился теперь уж настоящим пленником. Безотлучно, как прикованный цепью, сидел он у стола вечно пишущего или читающего безногого грузина. Во время прогулок иноземец катал стул на колесиках с грузным Павлиа. Таким образом, только во время сна разлучались слуга с хозяином.

Служба же вся состояла в том, что иноземец на своем родном языке должен был постоянно твердить грузину названия птиц, цветов, деревьев, животных — все, что попадалось на глаза или чем приходилось заниматься. За три месяца иноземец входил во вкус, отъедался на хозяйских харчах, но странному господину он к этому времени становился ненужен, потому что господин уже не хуже учителя знал язык.

Привязавшись к доброму, в сущности, калеке, иноземец плакал, уходя, но что поделаешь, господин искал уж другого иноземца, чтобы изучить еще один иностранный язык.

У Павлиа был прекрасный почерк. Однажды он старательно переписал псалтырь. Книги его перекупались потом ценителями за большие деньги. В книжном деле ему усердно помогал Ваче. Ведь именно в этом деле у Павлиа он научился грамоте, почувствовал любовь к книге, к знаниям, к рисованию. Ничем не мог отблагодарить сирота своего учителя, кроме как помогать ему всякий час и в переписке, и в разрисовке, и в переплетении книг.

Наконец Павлиа, хорошо вооружившись знаниями, изучив языки, обложившись книгами, приступил к описанию Грузинского царства. Каждого прохожего он останавливал, зазывал в дом, расспрашивал, сравнивал написанное в книгах и рассказанное бывалыми людьми, а потом писал день и ночь, не поднимая головы от листа бумаги.

Он описывал разные местности, климат, урожаи, обычаи и нравы народа, который он так любил и частицей которого себя чувствовал. Он писал о злых и добрых делах страны, которую не мог не только что обойти, но хотя бы окинуть мысленным взглядом. С балкона своего дома он видел всегда одну и ту же картину — небольшой кусочек родной земли. Ближе к дому разноцветные ковры полей, огороженные изгородями и рядами деревьев. За полями, внизу, напоенное зеленой темнотой ущелье, поблескивающая река на дне его, совсем уж черные зияния пропастей. За ущельем вырастали из мрака синие склоны гор, на которых — можно было если не увидеть, то догадаться паслись среди изумрудной зелени белые отары овец. Еще дальше и выше, превыше полей и реки, ущелья и горных склонов, висели в воздухе полупрозрачные, полухрустальные, сверкающие снегами шатры Кавкасиони.

Рамка для картины была невелика. Но и всю Грузию Павлиа воображал такой же прекрасной.

Слава об учености и мудрости Павлиа распространилась по Грузинскому царству. Переписанные им книги ценились в монастырях, нашли дорогу в дома богатых вельмож, а в конце концов проникли и во дворец.

Настоятеля Гелатской академии привлекли однажды примечания и комментарии, которыми снабдил Павлиа переписанную им «Балавариани». Настоятель удивился глубине рассуждений, смелости мыслей и пожелал увидеть книжника. Он приехал в Тбилиси на венчание нового царя и через златокузнеца Мамуку вызвал в столицу Павлиа.

На далеком кольце дороги Ваче не различал уж отдельно Цаго и Павлиа на ослике. Мерещилось черное пятнышко. Но мысли его, как и дорога, делают новый виток, и вот он снова с ними на долгом пути в столицу.

Не только книжное дело привязывало и влекло Ваче к дому безногого мудреца. Цаго была почти ровесницей Ваче. Вместе играли они в камушки, потом вместе собирали цветы, потом вместе заглядывали в книги Павлиа. Между прочим, и любовь к рисованию пробудилась у Ваче тоже в этом доме.

Однажды на дороге показались путники, двигающиеся в сторону Бетании. Деревенские ребятишки, и Ваче в том числе, увязались за незнакомцами. А незнакомцы достигли храма, раскинули во дворе шатры, принялись воздвигать леса. Это были живописцы, приехавшие расписывать новый храм.

Другие деревенские мальчишки, узнав, в чем дело, и удовлетворив таким образом свое любопытство, занялись обычными мальчишескими делами и больше не показывались под сенью храма. Один только Ваче каждый день приходил сюда и подолгу глядел на работу живописцев.

Живописцы тоже приметили любознательного мальчишку, подозвали, расспросили, откуда и как зовут. Потом один живописец и говорит:

— Слушай, мальчик, принеси-ка мне из ручья холодной воды.

Ваче охотно исполнил поручение.

— А теперь, — попросил живописец, — вымой вон эти кисти.

На другой день Ваче растирал уже яркие краски. На третий день старшина живописцев Деметре Икалтоели показал мальчику на кисть — возьми, попробуй.

Ваче взял кисть, окунул ее в краску. Тогда мастер взял руку Ваче и помог ему провести несколько первых линий. Так, без всякого договора, Ваче сделался учеником знаменитого художника. В деревню он бегал только ночевать, а так весь день ни на шаг не отходил от учителя.

Медленно, истово трудился Икалтоели. Под его чудодейственной кистью постепенно возникало лицо великолепной Тамар. Юноша дивился тому, как незаметно оживали линии, которые мгновение назад были еще мертвы, как начинали говорить краски, которые мгновение назад еще молчали.

Ваче чувствовал теперь замысел художника, понимал его мысли и чувства, и вот — удивительнее всего было наблюдать, как эти мысли и чувства на глазах претворялись в краски и линии.

Когда Икалтоели подошел к стене, она была чиста, бела, холодна. Горяча и полна была душа живописца. Прошло два года, и что же? Все, чем была полна душа Икалтоели, волшебным образом переместилось на холодную чистую стену, и стена ожила, согрелась, заговорила.

Царица дышала. Ее тело источало тепло, и это дыхание тепла угадывалось даже сквозь тяжелые царские одежды, в которые художник столь блистательно одел божественную царицу.

Ваче не заметил, как пролетели два года, очнулся он, когда работа пришла к концу.

Странная привычка овладела художником Деметре. Часами он стоял на лесах, и не работая, и не спускаясь на землю. Он стоял перед ликом Тамар и безмолвно созерцал его. Забывал поесть. Никто не осмеливался напомнить ему, что по-прежнему идет время, никто не осмеливался заговорить с ним в эти часы, более того, никто не осмеливался даже войти в храм, и художник, вызвавший к жизни богоподобную Тамар, оставался наедине со своим великим творением.

Ночью же, когда засыпали не только люди, но, казалось, и сама земля, Деметре уходил в горы, садился на плоский уступ скалы и молчал, неотрывно глядя вверх, в бездонное звездное небо.

Однажды ночью Ваче проснулся и услышал шум в храме. В узких проемах окон виднелся свет. Двери храма заперты изнутри. Ваче сделалось жутко, но он пересилил боязнь и заглянул в окно. В храме был один только Деметре. При зажженных свечах живописец разбирал леса перед изображением Тамар.

Ваче подтянулся на руках и залез на окно, чтобы получше видеть. Вот Деметре снял последнюю доску, положил ее в угол, вздохнул и присел на нее. Сидя на доске, он некоторое время смотрел на Тамар, и странная улыбка бродила по его лицу. Потом он зашел с другой стороны и снова долго смотрел в глаза царице. Куда бы ни переходил художник, откуда бы ни кидал взгляд, Тамар глазами следовала за ним, и все время они смотрели в глаза друг другу. Должно быть, художнику лицо Тамар казалось совсем живым, потому что он вдруг упал на колени и бережно коснулся губами ее одежд. Потом резко поднялся, погасил свечи и покинул храм.

Утром все это показалось Ваче странным, хотя и красивым сном. Первым делом ему хотелось встретиться с Деметре, чтобы вместе с ним пойти в церковь и посмотреть на Тамар, освобожденную от лесов. Но художника нигде не было. Думали сначала, что он, как и всегда, спозаранку за работой с кистью в руках. Но кисти и краски были упакованы для дороги и лежали в углу.

Не удивлялись исчезновению художника только старые ученики Икалтоели. Они знали обычай этого необыкновенного человека. Закончив работу, он уходил, надолго скрывался, так что искать его было бесполезно.

В охоте, в пирах он должен был отвлечься от того, чем так долго жил. Помимо этого, он не любил выслушивать похвалы своей работе.

Пока он писал, доступ в храм был закрыт для всех. Но как только пронесся слух, что Деметре закончил роспись храма, тотчас появились зрители. Шли знатные вельможи и бедные пастухи, шли церковные и мирские правители, шли приближенные царей и сами цари. Но больше всех набралось живописцев, собратьев Деметре по искусству. Они приехали из Абхазии и Эрети, из Лекети и Трапезунда. Часами стояли перед новым творением, тихо переговаривались между собой, обсуждали, иногда горячились и спорили. Они уходили, покачивая головами от удивления, чтобы потом линию Деметре и чистоту его тона, свет и тень Деметре повторить во дворцах и замках Самцхэ и Джикети, Эрети Лекети и Трапезунда.

Когда Деметре ушел из Бетании, Ваче понял, что ему здесь делать больше нечего. Он уложил кисти и краски — подарок учителя — и вернулся в родную деревню. Однако переходить к повседневным деревенским делам после того, как два года жил только искусством, было не так-то просто. Ваче и совсем не смог бы привыкнуть к этим делам и ушел бы из дому куда глаза глядят, если бы не Цаго и Павлиа.

К тому же Павлиа вскоре нашел для Ваче дело по душе и сердцу. Сначала он попросил его начертить карту Грузии. Ваче начертил превосходную карту. Затем Павлиа решил украсить свою книгу «Описание царства Грузинского» рисунками, изображающими различные достопримечательности страны. Ваче с радостью взялся и за эту работу.

Ваче остепенился раньше Цаго. Она все еще казалась ребенком, играла на дворе с такими же, как она, девочками, бегала в лес по ежевику, пропадала целыми днями и, загорелая, исцарапанная, приходила домой лишь затем, чтобы поесть, в то время как Ваче трудился рядом с Павлиа, украшал его мудрую книгу.

Цаго удивлялась, как это Ваче не тянет на волю: в лес, в ущелье, к реке, собирать ежевику или кизил. Его занятие было непонятно ей, пока однажды через его плечо не взглянула она на разрисованную страницу. То, что она увидела, так поразило ее, что она схватила книгу из-под рук Ваче, прижала ее к себе и выскочила на улицу. Сбежались дети. Цаго листала перед ними страницу за страницей, дети тянулись к ярким красивым картинкам, но Цаго никому не дала дотронуться до книги. Она снова прижала книгу к груди и теперь уж тихо вернулась в дом и положила книгу на место.

С этого дня сверстница стала смотреть на Ваче с особенным уважением, но, что самое главное, и у нее изменился нрав. Она подолгу приглядывалась к работе Ваче, а потом выпросила у матери шелковой материи и принялась вышивать.

Усидчивости и терпения не было у нее. Вдруг она оставляла вышивание и бралась за чонгури, ударяла по струнам, заводила негромкую песню:



Ахалдаба, Ахалдаба,
Рублю в бою врагов,
Осталась девушка одна
У милых берегов.



Ваче начинал вторить, не поднимая головы и не оставляя работы. Даже Павлиа подпевал:



В зеленом платьице она,
Как летняя лоза.
Нет, не враги сразят меня,
Пронзят ее глаза.



Но и песня надоедала Цаго. Она откладывала чонгури и убегала в поле, туда, где просторно, где гуляет веселый ветерок.

Однажды, откладывая рукоделие, девушка обмолвилась:

— Надоело вышивать бабочек и птичек! — и, как показалось Ваче, лукаво посмотрела в его сторону.

В тот же день Ваче взял у матери косынку и стал на ней рисовать. Он как раз заканчивал рисунок на косынке, когда к воротам дома подъехал всадник. Мать встретила незнакомца как полагается, пригласила в дом. Навстречу гостю уж бежал радостный Ваче. Он, взглянув в окно, увидел, что к столбу привязывает лошадь не кто-нибудь, но сам его учитель Деметре Икалтоели. Увидел и бросился навстречу.

Велика была радость от встречи с учителем, но еще больше обрадовался Ваче, когда узнал, зачем приехал нежданный гость. Оказывается, Деметре ехал расписывать Гударехский дворец и приглашал Ваче в помощники.

Мать колебалась недолго. Она понимала, что ее сын тянется к искусству и что быть помощником у Деметро для него большая радость. Да и Гударехи не так уж далеко. Она благословила сына в дорогу и стала собирать его вещи.

Утром, когда гость еще спал, Ваче успел сбегать к Цаго. Во-первых, он рассказал Павлиа о своей неожиданной радости, а во-вторых, оставил для Цаго разрисованную косынку. Павлиа развернул подарок. На косынке была нарисована тонким контуром для вышивания улыбающаяся, счастливая девочка Цаго. Головку ее художник увенчал полевыми цветами. Цветы покрывали и плечи, и всю фигуру Цаго, руки же ее почему-то были воздеты влево. Павлиа догадался: это Ваче повторил на косынке ту самую фреску со стены Бетанийского храма, которую сотворил Деметре. Разница была лишь в том, что вместо царственного лика Тамар Ваче нарисовал личико Цаго, а вместо драгоценных камней и короны возложил на голову полевые цветы.

Еще один поворот, и дорога, распрямившись, вонзилась в тбилисские теснины. Можно только догадаться, что точечка на дороге — наши путники. Но думы Ваче с ними, вблизи них, как будто стоит протянуть руку — и дотронешься до Павлиа или до Цаго. Думы у Ваче длинные, как эта дорога, и так же вьются они кругами, возвращаясь все к одному и тому же месту.

На исходе второго года Ваче возвратился из Гударехи. Икалтоели расписал и этот дворец и теперь отправлялся в далекую страну, к берегам Ванского озера. Его приглашал хлатский мелик Ашраф для росписи храма почитаемой хлатцами грузинской царевны Тамты.

Мастер еще больше привязался к Ваче и полюбил его. Он сделал талантливого юношу своим первым помощником и думать не хотел, чтобы отправиться в Хлат без него.

Неожиданно запротестовала мать: за тридевять земель, единственного сына? Нет, он должен закрыть мне глаза, когда я умру.

Деметре согласился ждать неделю. За это время Ваче с матерью должны все обдумать и решить. От такого счастья не отказываются не подумав.

Ваче для себя давно все решил. Не только в Хлат, на край света готов он был идти за мастером, только бы смотреть, как тот пишет, только бы учиться у него, только бы слушать его советы и наставления.

Но в дело вмешались иные силы. Настала минута, когда после двухлетней разлуки Ваче пришел в дом Павлиа. Книжник так увлекся своей работой, что не услышал шагов постороннего человека. Только когда тень Ваче упала на рукопись, Павлиа поднял голову и вдруг подпрыгнул на своем сидении, как мяч.

— Ваче, мой Ваче! Как ты вырос и как возмужал. Смотри-ка, усы, украшение настоящего мужчины!

Ваче между тем опустился на колени около Павлиа, и они обнялись.

На стене, над рабочим креслом Павлиа висела косынка, которую Цаго успела вышить. Ваче улыбнулся наивности и робости своего рисунка. Два года прошли недаром: юноша вступил в пору зрелого мастерства.

На шум, на восторженные возгласы Павлиа вошла и сама Цаго. Ваче поднялся с колен и хотел шагнуть к своей сверстнице навстречу, но не двинулся с места, ноги онемели и перестали слушаться. Хотел выговорить «здравствуй», но язык отказался повиноваться. Глаза, может, и сказали бы что-нибудь, но веки сами собой опустились вниз, и взгляд оказался потупленным.

На пороге стояла Цаго, но не та девочка-вострушка, бегавшая за ежевикой и кизилом и подтрунивавшая над усердием Ваче.

Перед ним стояла красавица, развившаяся, расцветшая девушка, еще более прекрасная в своей застенчивой, юной чистоте. Она тоже смутилась и не могла ни сдвинуться с места, ни выговорить слова, тоже застеснялась и опустила глаза.

— Цаго, что же ты стоишь на пороге, разве не видишь, вернулся Ваче! Ну-ка, иди сюда.

Калека схватил Цаго за руку, притянул к себе и чуть не силой вложил руку девушки в руку Ваче.

— Здоровайтесь же в конце концов, что вы стоите, как будто вас поразило громом!

На другой день рано утром Ваче снова был в доме Павлиа. И мать поняла: то, что не могли сделать ее слова, ее уговоры, сделал один безмолвный взгляд девушки-соседки. Теперь ее сын никуда не отлучится из дома.

Цаго первая взяла себя в руки. Она встретила Ваче как ни в чем не бывало. Как будто не прошло два года, не пробились усы у Ваче, не развернулись вширь его плечи, как будто не прибавилось статности у нее самой, не поднялась ее грудь, как будто эти два года не принесли ему и ей каких-то смутных и необъяснимых желаний.

Она держала себя с Ваче по-прежнему беззаботно и весело, и лишь во взгляде девушки Ваче подмечал нечто такое, чего раньше не было. Непонятная ранняя печаль подкралась к Цаго, эта печаль по-новому заставила светиться большие красивые глаза девушки и делала ее еще прекраснее.

Ваче заметил также, что Цаго не расстается с небольшой книжицей, всюду носит ее с собой, иногда раскрывает и, забывая обо всем на свете, твердит про себя стихи. Однажды он попросил, и Цаго прочитала ему одно стихотворение. Она читала нараспев, словно пела песню, и Ваче остолбенел. В первое время Ваче подумал, что Цаго смеется над ним, что она догадалась о его мыслях и чувствах и решила ему же их высказать вслух, потому что то, что она читала, — были мысли и чувства Ваче. Цаго пропела и второе стихотворение.

— Откуда он узнал! — про себя, но так, чтоб слышала Цаго, пробормотал юноша. — Откуда ему стало известно, что я думаю и переживаю, о чем мечтаю и день и ночь?!

Цаго расхохоталась. Еще больше смутился юноша. Он вырвал из ее рук книгу и жадно начал читать. Девушка не обиделась на эту грубость, она подошла и села рядом.

— Знаешь, кто сочинил эти стихи?

— Откуда мне знать?

— Их написал придворный поэт Торели, Турман Торели.

Она заглянула через плечо юноши и, увидев начало стихотворения, которое тот в это время читал, запела его наизусть.

— Как хорошо он сказал! Но кому, о ком? Это стихи о царице Тамте?

Девушка покачала головой.

— Это, верно, о Русудан?

Девушка покраснела от обиды. Разве трудно догадаться, что такие стихи могли быть посвящены только ей. Что из того, что написавший их никогда не видел ее и даже не знает о том, что она живет на свете. Ведь стихи отвечали именно ее мечте, ее тайным и сладким мыслям.

— Знаешь все наизусть?

— Все! — вздохнула девушка. — С начала и до конца.

— И я тоже хочу их выучить. Дай мне книгу, — и, видя, что Цаго сдвинула брови, торопливо добавил: — Не насовсем. Дай мне ее на время. Я эту книгу перепишу и разрисую.

— Украсишь рисунками? От души?

— Да, все, что увижу в стихотворении, то и нарисую рядом. Около каждого стихотворения.

— Тогда возьми.

Через три дня Ваче знал все стихи наизусть. Ему самому не было дано высшего дара говорить стихами. Что ж, нашелся поэт, который все за него сказал. Много хороших стихов слышал Ваче и раньше, но никогда ему не было обидно и завидно, что другой говорит за него, что другой произносит те слова, которые надлежало произнести ему и которые любимая девушка должна была услышать только из его уст, из его и ничьих больше.

Деметре Икалтоели был большой любитель стихов. У него было много книг — и арабских, и грузинских, и персидских, и греческих. Некоторые книги были любовно разрисованы. Тут и красавицы, глядящиеся в зеркальца, и раненые газели, и пронзенные стрелами сердца, и луки с натянутыми тетивами, готовые пронзить либо газель, либо сердце влюбленного.

Теперь Ваче вспомнил все эти рисунки, кое-что придумал сам и приступил к украшению книги. Маленькие любовные стихи он старался уместить на одной странице. Заглавия и заглавные буквы он рисовал в виде птиц и зверей, тут же на странице рисовал что-нибудь, отвечающее содержанию стихотворения. Но получалось так, что на каждой странице обязательно появлялся образ Цаго. То рядом с ланью, то с чонгури в руках, то с фиалкой, то с розой, то с гроздью винограда, то преклонившей колени и пьющей из ручья. Ваче не старался — образ девушки как-то сам собой, помимо сознания, складывался из линий, оживал в красках.

Юноша сидел над книгой Торели, не выходя из дома. Всю душу вкладывал он в украшение любимой книги. Цаго не торопила его, не ходила к нему справляться, как идет работа. Нетерпение ее было очень велико, но она понимала: каждый ее приход к Ваче только помешает ему и оттянет дело.

Когда же Ваче позвал ее сам и показал книгу, в которой все почти было кончено, не считая некоторых мелочей, и когда девушка перелистала книгу, краска залила ее лицо, а в уголках губ заиграла загадочная, непонятная, необъяснимая для Ваче улыбка.

— О Ваче, такой второй книги, верно, нет на земле. Такой книги не будет и у царей. — И, забывшись, добавила: — Но будет ли такая книга и у самого Торели! Скоро кончишь, Ваче?

— Что там осталось — на три дня!

— Какое счастье, я ведь еду в Тбилиси. Мамука пригласил нас с Павлиа посмотреть коронацию.

Ваче от неожиданности схватился за спинку стула.

— Может быть, попаду ко дворцу, может быть, увижу Торели…

— Долго ли пробудешь в столице? — глухим, изменившимся голосом спросил Ваче.

— Как судьба! Может, совсем останусь в Тбилиси. — Она говорила, не замечая, как все больше и больше хмурится Ваче. — Через три дня мы уедем. Хорошо бы закончить книгу. Ведь если я увезу ее с собой, может быть, ее увидит Торели. — И она прижала руки к груди, словно боясь, что сердце сейчас выпорхнет, как птица из клетки.

Рука художника между тем невольно отодвигала книгу все дальше и дальше, словно это была уж не она, любимая книга, в которой он оставил столько своей души, а нечто враждебное, чуждое, неприятное. Однако слово нужно было держать, и Ваче скрепя сердце дорисовал книгу.

Весть об отъезде Цаго обрушилась, как обвал. Стало казаться, что с ее отъездом рушится и вся жизнь, весь ее привычный ход, все спокойствие мирной Ахалдабы.

Конечно, какая девушка не мечтает о жизни в Тбилиси, кто не хотел бы попасть ко двору Багратидов, знаменитому на весь мир своей пышностью и доблестным рыцарством. Почему бы не помечтать об этом и прекрасной Цаго.

Обидно другое: ничего ей не жаль в этой прошлой теперь для нее жизни. Как легко она расстается с ним, с Ваче. Разве не из-за нее он отказался уйти с великим художником Деметре Икалтоели? Разве это была не жертва? Или она ничего не знает, не чувствует, не видит? Или она и не догадывается, что есть сердце, которое горит, как яркая восковая свеча, перед ее красотой, перед ее юностью, перед ее девическим образом?

И зачем читал он с таким увлечением, с такой любовью стихи Торели? Самое имя Торели она произносит как молитву. Довольно. Закончена роспись книги, некогда любимой, а теперь ненавистной. Художник завернул ее в шелковую ткань. Вот приданое, которое повезешь ты, Цаго, в столицу, к придворному поэту. И я же ее разрисовал! Художник оттолкнул книгу, отпрянул от нее, как если бы это была змея. Так нет же, не увезешь ты этой книги в Тбилиси.

Но, как мы уже знаем, в последнюю минуту, когда путники покидали родные места, Ваче не выдержал, сбегал домой и принес драгоценный подарок, за что и был награжден самым первым в своей жизни поцелуем Цаго.

Слились с сиреневой далью уходящие путники. Ничего теперь не было видно с камня, на котором стоял Ваче. Он сошел с уступа и бездумно, как лунатик, пошел в деревню.

Юноши боролись во дворе церкви. Позвали и его. Но Ваче не услышал приглашения друзей и пошел мимо. Попадались навстречу люди, говорили слова привета, улыбались ему. Но он никого не узнавал, ничего не слышал.

Во дворах домов, на улице, на полях и в садах было много народу. Но для Ваче мир был пуст, как если бы не было вокруг и на всей земле ни одного человека. Зачем ему жить в этой холодной, как могила, безлюдной деревне? Ваче дошел до дома. Детей у ручья не было. Бессмысленно вертелось игрушечное мельничное колесо. И мать куда-то ушла. И повсюду мертво и пусто.

В доме на стене висела сума Икалтоели. На столе разбросаны кисти, краски. Только увидев их, очнулся юноша от странного оцепенения и забытья. Неожиданно энергично он побросал как пришлось в суму кисти и краски, достал с полки хлеба, бросил и его к кистям и краскам, перекинул суму за спину, вышел из дому и решительно зашагал по дороге.

ГЛАВА ВТОРАЯ

В городе был великий праздник. С балконов свисали яркие цветные ковры. Базары закрыты ради такого дня, поэтому народ, который в обычное время толпился бы по базарам, высыпал на плоские крыши домов. Открыты были только хлебные лавки да постоялые дворы.

Горожане, пришлые люди, прохожие — все угощались бесплатным вином и хлебом. Голоса бражничающих сливались со звуками зурны, с песнями, с тревожными криками ослов.

Не успел Ваче пройти сквозь городские ворота, как на пути попалась харчевня. Он не собирался в нее заходить, но несколько подвыпивших человек загородили дорогу. Рослый парень крепко взял Ваче за руки повыше локтей, завел в харчевню, подтолкнул к огромному бурдюку.

— Разве можно входить в город, не выпив за здоровье царицы? Ты ведь не басурман, настоящий грузин. Зачем идешь в город, не выпив заздравной чаши?

— Выпей за восшедшую на престол царицу Русудан! — закричали с разных сторон, и несколько остродонных глиняных сосудов протянулось к Ваче.

Такой сосуд, сужающийся и заостренный книзу, нельзя поставить на стол — нет плоского дна. Его нужно выпить сразу, единым духом. Сосуды же, протянутые к Ваче, были огромны. Их протягивали крепкие, в твердых рубцах и ожогах руки: в харчевне гуляли тбилисские ремесленники.

— Пей за здоровье новой царицы Русудан!

Ваче взял сосуд в обе руки, пошире расставил ноги и запрокинул голову.

— Ай, молодец. Теперь помянем помазанницу божию, блаженной памяти царицу Тамар. Пожелаем Русудан, чтобы шла по ее пути.

Снова пришлось принять в ладони тяжелый, через края переплескивающий сосуд. Руки Ваче облило красным густым вином, струйки текли с краешков губ на подбородок, на рубашку, словно драгоценные бусы.

— Э, да он собрался уходить! Забыл, что бог троицу любит. Выпил за новую царицу, помянул Тамар и собрался уходить. А мы? И мы — люди. Цари и вельможи нами сильны. Мы сильны их головой, а они сильны нашими руками. Выпьем за десницу, за правую руку грузина, за то, чтобы крепко она держала и молоток и меч.

— За десницу! — подхватили вокруг.

— За счастье Грузии! За народ!

Из харчевни Ваче ушел с раскрасневшимся лицом и легким сердцем. Печаль, которая грызла всю дорогу, растаяла, растворилась в вине, как соль. В ногах он почувствовал силу, глаза увидели вокруг много веселого, радующегося народа. Подальше забросил Ваче за спину суму Икалтоели и зашагал посредине улицы к центру города.

На городской площади — многоцветная толпа, народ окружил два дерева: одно дерево сделано из чистого золота, другое — из чистого серебра. На деревьях сидят серебряные и золотые птицы с глазами из самоцветов, из веток течет красное и белое вино.

Народ с удивлением глядел на это чудо, где богатство и роскошь сочетались с тончайшим искусством. Зеваки обходили фонтаны вокруг, разглядывали их, пробовали вино.

— Сколько золота ушло на эти фонтаны, — заметил один.

— А сколько времени нужно было ковать.

— Говорят, это сделал кузнец Мамука.

— Сделал кузнец, но замысел и план принадлежат главному зодчему двора.

— Гочи Мухасдзе?

— Да, ему.

Не впервые слышал Ваче имя царского зодчего. Деметре часто вспоминал его с похвалой. Но, конечно, имя златокузнеца Мамуки было для Ваче и дороже и ближе. Ведь Мамука — родной брат Павлиа и Цаго.

Громко, гулко ударил колокол. Тотчас со всех сторон послышался звон колоколов. Подзахмелевший Ваче сначала прислушивался к трезвону, но потом звон смешался для него с общим шумом (к тому же шумело в голове), и вот как ни в чем не бывало наш ахалдабинец продолжал шествовать посредине улицы.

Вдруг за поворотом раздалось цоканье лошадиных подков, и Ваче услышал над самой своей головой:

— Дорогу, дорогу, дорогу!

Конники резали толпу надвое, прижимали к домам. Толпа засасывала Ваче, и он теперь не мог уж выбирать сам, куда идти, его носило, как по волнам, бросало в разные стороны, наконец задвинуло в узкий переулок, и было в переулке посвободнее, чем на главной улице.

Люди карабкались на открытые плоские кровли. Ваче тоже подтянулся, уцепившись за карниз, и очутился на крыше. Протиснулся, раздвинул зевак, и оказалось, что он стоит как раз над главной улицей, над тем местом, по которому пять минут назад он так беспечно и славно шел.

Улица опустела. Проскакали всадники. Вскинув сверкающие трубы, пошли горнисты. За горнистами двинулось войско с развернутыми боевыми знаменами. Закованные в латы, в металлических шлемах, шли суровые воины, соединенные в полки.

Вслед за полками, с небольшим промежутком, вступило на улицу духовенство. Священники всех рангов шли, махая кадильницами и кропя направо-налево святой водой. Синеватый душистый дым поднимался до плоских кровель, до народа.

Наконец показался породистый белый жеребец, покрытый золототканой попоной. На нем сидела девушка ослепительной красоты в царской короне и в одеянии, усыпанном драгоценными камнями. Венценосная девушка — новая царица Грузии Русудан.

Ваче впервые увидел дочь великой Тамар. В разговорах ее сравнивали по красоте с матерью. Но Ваче подумал, что красивее и блистательнее быть нельзя. И при этом в лице и в стане венценосной девушки было что-то очень напоминающее ему Цаго, подумал Ваче, и воспоминание о Цаго снова разбередило боль.

Народ глядел на свою царицу. Каждый старался протиснуться вперед, задние напирали, становились на цыпочки и вытягивали шеи. Ваче тоже протискивался и вытягивал шею и вдруг увидел на противоположной стороне улицы знакомого осла, и Павлиа на осле, и Цаго рядышком с братом. Толпа притиснула их к стене мастерской с закрытыми ставнями. Цаго что есть силы упиралась руками, чтобы можно было дышать, и тоже не сводила глаз с царицы и с царской свиты.

Ваче видел, как один всадник, красиво и статно сидящий в седле, вдруг остановил коня, обернулся и сверху долго смотрел на Цаго. На мгновение скрестились, слились, потонули друг в друге их взгляды, но тут же девушка опустила глаза, а всадник тронул коня.

Но и тронув коня, он все еще смотрел назад, где осталась потупленная и покрасневшая Цаго. Девушка тоже, когда вся свита проехала мимо, поверх голов старалась разглядеть уехавшего рыцаря, тянулась на цыпочках, хотя ничего нельзя было разглядеть, потому что вслед за свитой хлынула на улицу праздничная толпа.

Когда людская толпа укатилась вдаль, Павлиа вздохнул с облегчением. Он обернулся к Цаго и что-то хотел сказать ей, но она как завороженная смотрела вдаль, где все уже было застлано пылью.

В это время Павлиа оказался в объятиях брата Мамуки. С закрытыми глазами, по силе и крепости, узнал бы Павлиа объятия златокузнеца.

Кузнец поднял грузного калеку и, как ребенка, понес к мастерской, отворил ставню, постучал в окно. Дверь растворилась и вновь закрылась. Вскоре Мамука снова вышел на улицу, на этот раз за Цаго. Голос брата заставил ее очнуться от наваждения. Нехотя пошла она с улицы в мастерскую. За ней закрылась дверь, закрылись и ставни.

Люди хлынули за царской свитой, и крыши опустели. Один Ваче остался стоять на плоской кровле. Он задумался, куда ему теперь идти, и неизвестно, что надумал бы, но тут на улице раздался конский топот. Скакал тот самый незнакомый рыцарь, который несколько минут назад загляделся на Цаго.

Незнакомец осадил коня как раз у того места, где стоял осел Павлиа, спешился, привязал коня рядом с ослом. Пеший он показался Ваче еще статнее, чем на коне. Незнакомец решительно постучал в дверь мастерской кузнеца Мамуки.

Цаго, войдя в мастерскую, не стала ни умываться, ни причесываться. Брат хотел расспросить ее о матери, о родне, но не успел раскрыть рта. Цаго первым делом, не дав никому опомниться от встречи, положила перед братом раскрытую книгу Торели. Мамука понимал толк в искусстве, поэтому разговоры о родных и знакомых сразу отошли в сторону. Кузнец, все более поражаясь, медленно перелистывал книгу.

— Какое прекрасное художество! Чья это книга и кто мог ее так удивительно разрисовать?

— Книга моя. Чья же еще она может быть. А разрисовал ее наш Ваче.

— Ваче Грдзелидзе?

— Да, сирота Грдзелидзе, ученик знаменитого Икалтоели.

— Не напрасно хвалил мне Деметре этого сироту, но все же такого я не предполагал.

— Правда, хорошо? Правда, тебе нравится, Мамука?

— Нравится… Да этой работе нет цены!

— Ну вот, если так, то обложи мне эту книгу кованым золотом. А когда ты меня представишь ко двору, я преподнесу ее царице Русудан.

— И правда, это будет подарок, достойный самой царицы. Но сегодня праздник, и мои мастера гуляют и веселятся.

— Ты сам, Мамука, ты сам. Кто же сумеет сделать лучше, чем мой брат Мамука!

— Хорошо, я сделаю сам, но потом, попозже. Нужно поговорить, отдохнуть. — Мамука обнял сестру за плечи и увел за занавес.

Павлиа уже лежал на мягкой тахте. Ему подали воды, он умылся и теперь, дожидаясь завтрака, твердил молитвы.

Мамука сам начал хлопотать, накрывая на стол, и как раз в это время в дверь постучали.

— Матэ, — крикнул Мамука прислужнику, — узнай, кто там стучит, да скажи, что меня нет дома.

Парень быстро вернулся.

— Какой-то большой вельможа. Говорит, что по спешному делу.

— А я тебе что наказал?

— Он не поверил, отстранил меня и вошел силой.

— Что забыл в моей мастерской большой вельможа? — с тревогой пробормотал златокузнец. Он приподнял занавеску и тут же опустил ее. — О, да это Турман Торели, наш придворный поэт!

Мамука приосанился, вышел из-за занавески, почтительно поклонился гостю, предложил кресло.

Торели уж заметил книгу на столе и теперь разглядывал каждую страницу.

Между тем Цаго из любопытства тоже чуть-чуть приподняла занавес. У нее закружилась голова, когда она увидела, что прекрасный рыцарь на коне, поразивший ее своим взглядом во время царского шествия, и был поэт Торели. Это его стихи она заучивала наизусть у себя, в полях и лесах Ахалдабы, его стихи читала молчаливым скалам и говорливым ручьям, но могла ли она представить, что сам Торели окажется еще прекраснее своих стихов?

— У меня к тебе просьба, Мамука, — говорил между тем Торели хозяину мастерской, — хочу поздравить Русудан с восшествием на престол.

— Но вы уже поздравили ее, вся Грузия поет сочиненные вами стихи хвалу молодой царице.

— Это так. Но хотелось бы подарить еще и другое. Какую-нибудь красивую вещь, образец искусства. Что-нибудь золотое, украшенное драгоценными камнями. Это ведь по вашей части, кузнец Мамука.

— К сожалению, вы опоздали. К этому дню все готовились заблаговременно. И все, что было у меня, достойное царицы и такого вельможи, как вы, все уже давно раскупили.

— Видишь ли, — осторожно вел свою линию придворный поэт, — я не гонюсь за дорогостоящей вещью. Да мне и не угнаться. Но что-нибудь связанное с искусством, книгу стихов, скажем, но только разрисованную хорошим художником… Такую вот, например.

Мамука давно понял, к чему клонится дело. И пока поэт говорил, подыскивал в уме, как бы повежливее отказать:

— Эта книга моего ахалдабского соседа. Он молодой художник и, вот видите, сам переписал и украсил.

— Большой мастер твой сосед, Мамука. Я и книгу Шота[1] не видел так мастерски разрисованной. Эти рисунки открывают мне самому мои стихи по-новому. Я хорошо бы заплатил художнику.

У Цаго, сидящей за занавеской, сердце готово было выпрыгнуть из груди. Выйти бы, встать бы перед поэтом на колени, поднести книгу на вытянутых руках: «Эта книга давно твоя. Она мечта о тебе. Она твоя».

Мастер как мог оборонялся:

— Сожалею, но книга не принадлежит больше хозяину. Он подарил ее моей сестре. Дареное, как вы знаете, дарить нельзя, — сказал и поклонился, считая, что разговор окончен.

— Печально. — Поэт положил книгу на стол. — Так у тебя есть и сестра?

— Да, есть у меня сестра. Сегодня она приехала посмотреть на царицу.

— Не та ли красавица, что стояла здесь в белом платье около человека, сидящего на осле?

— Она и есть. А на осле сидел мой брат Павлиа. Он калека. Но зато очень просвещенный человек. Он ученый и книжник. Сам настоятель Гелатской академии пожелал познакомиться с моим братом. Ждем. Нынче или завтра приедет.

— О, я тоже с радостью познакомился бы и поговорил бы с таким человеком. Гости побудут у тебя, Мамука?

— Погостят.

— Ну, так встретимся. А теперь я пойду. Боюсь опоздать во дворец.

Во время всего разговора Торели косил одним взглядом за занавеску и заметил в конце концов, как дрогнул краешек. В это время с улицы донеслось тревожное ржание коня. Вельможа торопливо попрощался и вышел.

С другой стороны улицы, с кровли, Ваче все еще смотрел на дверь, где скрылись Цаго, ее брат и блистательный незнакомец. Торели пробыл в доме кузнеца несколько минут, но нетерпеливому наблюдателю это показалось долгим. Ваче не мог сдвинуться со своего случайного поста, однако и оставаться дольше было бы неприлично. На его счастье, конь вельможи оскорбился, как видно, соседством осла, потянулся, чтобы укусить. Но осел опередил гнедого и укусил его за выхоленную шею. Конь заржал. Это-то ржание и заставило Торели поспешить из мастерской кузнеца.

Когда конь и осел начали драку, у Ваче появился предлог сойти с кровли и подбежать к дверям мастерской, чтобы разнять животных. Но он не успел этого сделать. Хозяин коня торопливо вышел из мастерской Мамуки. Мамука подскочил к коню, подал гостю поводья и поддержал стремя. Гость начал было возражать против такой услуги, но Мамука упорно не выпускал стремя из рук.

Как только всадник тронул коня, Цаго тоже вышла на улицу. Она долго глядела вслед ускакавшему гостю. Цаго глядела вдаль, а между тем, в двух шагах от нее, на противоположной стороне улицы, на кровле, стоял Ваче, страстно желавший, чтобы девушка взглянула в его сторону хоть на мгновение. Но и мгновенного взгляда не выпало на долю Ваче. Мамука позвал сестру, и она ушла в дом.

Ваче постоял еще немного, разозленный и на Цаго, и на могущественного вельможу, и на самого себя. Никому он не нужен был здесь, в этом городе. Как видно, забыли о нем и там, в стенах мастерской.

Безродный, бедный, но талантливый юноша был самолюбив и горд. Он не хотел милости или подачки. Он верил, что один, без посторонней помощи, добьется успеха в жизни. Ваче сошел с кровли и зашагал вдоль по пустынной улице.

В эту ночь Мамука долго не ложился спать. Утром он должен был явиться к царице и представить свою сестру. У него был в запасе золотой переплет «Висрамиани», изготовленный по заказу одного вельможи. Рисунок, вычеканенный на обложке, вполне подходил и к любовным стихам Торели. Мамука немного укоротил обложку, подогнал ее под размер и так ловко переплел книгу придворного поэта, будто все было сделано специально для нее.

Цаго тоже долго не ложилась спать. Она смотрела, как работает мастер, и между тем рассказывала ему о деревенском житье-бытье. Но и когда легла, не могла уснуть. Она лежала с открытыми глазами и все старалась представить, каким будет для нее завтрашний день. Но, по правде говоря, ее волновало больше не то, как встретит ее царица, не то, как посмотрят на нее придворные дамы, но будет ли там поэт Торели, увидит ли Цаго своего рыцаря.

Между тем и Торели не спал в эти часы. На торжества в грузинскую столицу съехалось много иноземных гостей. Поздравить молодую царицу приехали царедворцы из Византии и Трапезунда, Иконии и Арзрума, Шамы и Хлата, Адарбадагана и Ширвана. Принцы, наследники императоров, султанов, царей, атабеков и меликов с дорогими дарами, в парадных одеждах явились ко двору прекрасной царицы. Иноземных высокопоставленных гостей сопровождали отборные из отборных игроки в мяч, лицедеи и поэты.

После того как Торели из мастерской приехал ко двору, он участвовал в двух самых трудных состязаниях. Сначала во время игры в мяч он обворожил всех ловкостью и удалью. Затем во время пира он принял вызов ширванского и адарбадаганского поэтов и поразил слушателей блеском мыслей и слова. Иноземцы думали, что возбуждение и вдохновение грузинского поэта исходят от красоты и обаяния молодой царицы. Но близкие Торели были удивлены: после смерти Лаши Георгия никто не видел поэта веселым, смеющимся. Никак не могли догадаться, отчего такая перемена.

Шел пир. Торели на этот раз начал быстро хмелеть. Пиршество продолжалось и за полночь, хотя царица удалилась в свои покои. Торели уговорил своего двоюродного брата и друга, именитого Шалву Ахалцихели, оставить стол и прогуляться на конях по ночному Тбилиси. Трезвый Шалва заметил во время прогулки, что Торели говорит одно, а думает о чем-то другом. Как бы само собой друзья оказались около мастерской Мамуки.

— Не зайти ли к златокузнецу? — осторожно предложил Торели.

— В такое время! Если так любишь золото, зайдешь к нему завтра днем.

Поехали дальше по берегу Куры. Обогнули Ортачальские сады, кружили по узким улочкам и каким-то образом вновь оказались перед дверьми Мамуки. Когда же и после третьей замысловатой петли по городу Торели придержал коня перед заветными дверьми, Шалва догадался, что это неспроста.

— Судя по тому, как упорно кружим мы около мастерской, у тебя там хранится большое сокровище.

Торели поспешил переменить разговор:

— Нет ничего лучше тбилисской ночи, ездил бы до утра.

— Ну… не видел ты Тавриза и Казвина. Там бывают ночи!

— Но разве может дышаться так легко в городе, покоренном силой оружия?

— Конечно, так свободно нам не пришлось бы разъезжать по чужому городу. Но и просто смотреть из лагеря на город, расстилающийся у твоих ног, на город, подчинившийся твоему мечу, твоей деснице… для воинов в этом много радости. Кстати, на днях мы собираемся в поход на Адарбадаган. Поедем с нами, отличная будет прогулка.

— Нет, брат, не могу. Есть у меня одно дело. Пока не решу его, никуда не уеду из Тбилиси.

— Как хочешь, а, право, зря.

Дома Торели напрасно вертелся в кровати с боку на бок.

«Неужели действительно так прекрасна сестра Мамуки? Может, мне показалось на первый взгляд, я ведь видел ее всего мгновение, но тогда почему же меня поразило ее лицо, меня, привыкшего к постоянному блеску и обаянию красивейших женщин Грузии и придворных дам? Но тогда почему же ее лицо поразило и художника, который украсил им каждую страницу моих стихов? Всюду это лицо, с чуть-чуть удлиненными глазами, с колдовской улыбкой, играющей на губах. Да нет, судьба, тут именно судьба».

Как и большинство поэтов, Торели писал стихи, не предназначая их никому. На кого не думали, кого не считали вдохновительницей, музой поэта! Поэтом же владел не образ определенной женщины, но смутная, светлая мечта.

И вот теперь Торели почувствовал, что мечта его ожила, приобрела зримые черты, воплотилась в девушку в белом платье. Каждому ли удается найти свою мечту? Торели, кажется, ее нашел. Но, может, лучше бы не находить? Неизвестно, какие преграды встанут на пути к этой юной красавице. Поэт не знал, что и девушка тоже не спит в этот час и что все ее мысли о нем, о придворном поэте Торели.

Ваче, сойдя с кровли, шел, сам не зная куда. Все кипело у него внутри. Мысли, как в бреду, перескакивали с одного на другое, а ноги между тем несли его вдаль. Очнулся он у Сиони. Дверь храма была открыта, и юноша осторожно заглянул внутрь.

В храме горело множество свечей и лампад, от иконостаса изливалось ослепительное сияние. Стены, своды, колонны и самый купол были сплошь расписаны.

Ваче шагнул в храм. Он глядел по сторонам и вверх, не зная, на чем остановить взгляд, с какой картины начать.

Но, взглянув вниз, под ноги, он поразился еще больше. Под ногами, подобно драгоценному ковру, расстилалась цветная мозаика. Все цвело красно-желтыми цветами. Надтреснутые гранаты показывали яркие сочные зерна; подобно радугам, переливались павлиньи хвосты; из зеленых ветвей выглядывали кроткие голуби.

Ваче дотронулся рукой до пола, но ладонь ощутила не бархатную кожицу гранатов, не шелковистость павлиньего оперения, но холод камня. Трудно проснуться от очарования, что это всего лишь камень, а не живой цветущий сад, не покрытый яркими цветами райский луг и что Ваче сам не ребенок, пришедший собирать цветы.

Ваче опустился на колени и потихоньку стал передвигаться по полу, разглядывая и восхищаясь. То совсем низко наклоняясь, он разглядывал уложенные цветные камешки, то глядел отстранившись и все не мог насладиться. Потом он снова посмотрел вверх. Оказывается, своды купола тоже были украшены мозаикой, но более нежных оттенков. Зеленые, голубые и желтые линии камешков опоясывали своды купола.

Ломило шею от глядения вверх, но Ваче не мог оторваться от картин на сюжеты Ветхого и Нового заветов. И вот его глаза остановились на святой Нине. Святая была изображена преклонившей колена у ежевичных кустов. Руки ее молитвенно воздеты к небу. Ваче вспомнил почему-то свою ласковую мать, овдовевшую в молодости и всю жизнь потратившую на то, чтобы вырастить и воспитать его, Ваче. Мать вспоминалась ему постоянно молящейся. О чем могла молиться мать, если не о счастье своего единственного сына?

Ему сделалось жалко свою мать, оставленную им теперь в одиночестве. Слезы навернулись на глаза Ваче, он почувствовал, что сейчас расплачется, и поскорее перевел глаза со святой Нины на другую стену. Но в это время на плече послышалось прикосновение чьей-то руки. Монах склонился над Ваче и сказал:

— Уже ночь. В храме никого нет, кроме тебя.