Настройки шрифта

| |

Фон

| | | |

 

Тогда прокуратор распорядился, чтобы легат выделил из римской когорты две кентурии. Одна из них, под командою Крысобоя, должна будет конвоировать преступников, повозки с приспособлениями для казни и палачей при отправлении на Лысую Гору, а при прибытии на нее войти в верхнее оцепление. Другая же должна быть сейчас же отправлена на Лысую Гору и начинать оцепление немедленно. Для этой же цели, то есть для охраны Горы, прокуратор попросил легата отправить вспомогательный кавалерийский полк — сирийскую алу.

Когда легат покинул балкон, прокуратор приказал секретарю пригласить во дворец президента Синедриона, двух членов его и начальника храмовой стражи Ершалаима, но при этом добавил, что просит устроить так, чтобы до совещания со всеми этими людьми он мог говорить с президентом раньше и наедине.

Приказание прокуратора было исполнено быстро и точно, и солнце, с какой-то необыкновенною яростью сжигавшее в эти дни Ершалаим, не успело еще приблизиться к своей наивысшей точке, когда на верхней террасе сада у двух мраморных белых львов, стороживших лестницу, встретились прокуратор и исполняющий обязанности президента Синедриона первосвященник иудейский Иосиф Каифа.

В саду было тихо. Но, выйдя из-под колоннады на заливаемую солнцем верхнюю площадь сада с пальмами на чудовищных слоновых ногах, площадь, с которой перед прокуратором развернулся весь ненавистный ему Ершалаим с висячими мостами, крепостями и — самое главное — с не поддающейся никакому описанию глыбой мрамора с золотою драконовой чешуею вместо крыши — храмом Ершалаимским, — острым слухом уловил прокуратор далеко и внизу, там, где каменная стена отделяла нижние террасы дворцового сада от городской площади, низкое ворчание, над которым взмывали по временам слабенькие, тонкие не то стоны, не то крики.

Прокуратор понял, что там на площади уже собралась несметная толпа взволнованных последними беспорядками жителей Ершалаима, что эта толпа в нетерпении ожидает вынесения приговора и что в ней кричат беспокойные продавцы воды.

Прокуратор начал с того, что пригласил первосвященника на балкон, с тем чтобы укрыться от безжалостного зноя, но Каифа вежливо извинился и объяснил, что сделать этого не может в канун праздника. Пилат накинул капюшон на свою чуть лысеющую голову и начал разговор. Разговор этот шел по-гречески.

Пилат сказал, что он разобрал дело Иешуа Га-Ноцри и утвердил смертный приговор.

Таким образом, к смертной казни, которая должна совершиться сегодня, приговорены трое разбойников: Дисмас, Гестас, Вар-равван и, кроме того, этот Иешуа Га-Ноцри. Первые двое, вздумавшие подбивать народ на бунт против кесаря, взяты с боем римскою властью, числятся за прокуратором, и, следовательно, о них здесь речь идти не будет. Последние же, Вар-равван и Га-Ноцри, схвачены местной властью и осуждены Синедрионом. Согласно закону, согласно обычаю, одного из этих двух преступников нужно будет отпустить на свободу в честь наступающего сегодня великого праздника пасхи.

Итак, прокуратор желает знать, кого из двух преступников намерен освободить Синедрион: Вар-раввана или Га-Ноцри? Каифа склонил голову в знак того, что вопрос ему ясен, и ответил:

— Синедрион просит отпустить Вар-раввана.

Прокуратор хорошо знал, что именно так ему ответит первосвященник, но задача его заключалась в том, чтобы показать, что такой ответ вызывает его изумление.

Пилат это и сделал с большим искусством. Брови на надменном лице поднялись, прокуратор прямо в глаза поглядел первосвященнику с изумлением.

— Признаюсь, этот ответ меня удивил, — мягко заговорил прокуратор, — боюсь, нет ли здесь недоразумения.

Пилат объяснился. Римская власть ничуть не покушается на права духовной местной власти, первосвященнику это хорошо известно, но в данном случае налицо явная ошибка. И в исправлении этой ошибки римская власть, конечно, заинтересована.

В самом деле: преступления Вар-раввана и Га-Ноцри совершенно не сравнимы по тяжести. Если второй, явно сумасшедший человек, повинен в произнесении нелепых речей, смущавших народ в Ершалаиме и других некоторых местах, то первый отягощен гораздо значительнее. Мало того, что он позволил себе прямые призывы к мятежу, но он еще убил стража при попытках брать его. Вар-равван гораздо опаснее, нежели Га-Ноцри.

В силу всего изложенного прокуратор просит первосвященника пересмотреть решение и оставить на свободе того из двух осужденных, кто менее вреден, а таким, без сомнения, является Га-Ноцри. Итак?

Каифа прямо в глаза посмотрел Пилату и сказал тихим, но твердым голосом, что Синедрион внимательно ознакомился с делом и вторично сообщает, что намерен освободить Вар-раввана.

— Как? Даже после моего ходатайства? Ходатайства того, в лице которого говорит римская власть? Первосвященник, повтори в третий раз.

— И в третий раз сообщаю, что мы освобождаем Вар-раввана, — тихо сказал Каифа.

Все было кончено, и говорить более было не о чем. Га-Ноцри уходил навсегда, и страшные, злые боли прокуратора некому излечить; от них нет средства, кроме смерти. Но не эта мысль поразила сейчас Пилата. Все та же непонятная тоска, что уже приходила на балконе, пронизала все его существо. Он тотчас постарался ее объяснить, и объяснение было странное: показалось смутно прокуратору, что он чего-то не договорил с осужденным, а может быть, чего-то не дослушал.

Пилат прогнал эту мысль, и она улетела в одно мгновенье, как и прилетела. Она улетела, а тоска осталась необъясненной, ибо не могла же ее объяснить мелькнувшая как молния и тут же погасшая какая-то короткая другая мысль: «Бессмертие... пришло бессмертие...» Чье бессмертие пришло? Этого не понял прокуратор, но мысль об этом загадочном бессмертии заставила его похолодеть на солнцепеке.

— Хорошо, — сказал Пилат, — да будет так.

Тут он оглянулся, окинул взором видимый ему мир и удивился происшедшей перемене. Пропал отягощенный розами куст, пропали кипарисы, окаймляющие верхнюю террасу, и гранатовое дерево, и белая статуя в зелени, да и сама зелень. Поплыла вместо этого всего какая-то багровая гуща, в ней закачались водоросли и двинулись куда-то, а вместе с ними двинулся и сам Пилат. Теперь его уносил, удушая и обжигая, самый страшный гнев, гнев бессилия.

— Тесно мне, — вымолвил Пилат, — тесно мне!

Он холодною влажной рукой рванул пряжку с ворота плаща, и та упала на песок.

— Сегодня душно, где-то идет гроза, — отозвался Каифа, не сводя глаз с покрасневшего лица прокуратора и предвидя все муки, которые еще предстоят. «О, какой страшный месяц нисан в этом году!»

— Нет, — сказал Пилат, — это не оттого, что душно, а тесно мне стало с тобой, Каифа. — И, сузив глаза, Пилат улыбнулся и добавил: — Побереги себя, первосвященник.

Темные глаза первосвященника блеснули, и, не хуже, чем ранее прокуратор, он выразил на своем лице удивление.

— Что слышу я, прокуратор? — гордо и спокойно ответил Каифа. — Ты угрожаешь мне после вынесенного приговора, утвержденного тобою самим? Может ли это быть? Мы привыкли к тому, что римский прокуратор выбирает слова, прежде чем что-нибудь сказать. Не услышал бы нас кто-нибудь, игемон?

Пилат мертвыми глазами поглядел на первосвященника и, оскалившись, изобразил улыбку.

— Что ты, первосвященник! Кто же может услышать нас сейчас здесь? Разве я похож на юного бродячего юродивого, которого сегодня казнят? Мальчик ли я, Каифа? Знаю, что говорю и где говорю. Оцеплен сад, оцеплен дворец, так что мышь не проникнет ни в какую щель! Да не только мышь, не проникнет даже этот, как его... из города Кириафа. Кстати, ты знаешь такого, первосвященник? Да... если бы такой проник сюда, он горько пожалел бы себя, в этом ты мне, конечно, поверишь? Так знай же, что не будет тебе, первосвященник, отныне покоя! Ни тебе, ни народу твоему, — и Пилат указал вдаль направо, туда, где в высоте пылал храм, — это я говорю тебе — Пилат Понтийский, всадник Золотое Копье!

— Знаю, знаю! — бесстрашно ответил чернобородый Каифа, и глаза его сверкнули. Он вознес руку к небу и продолжал: — Знает народ иудейский, что ты ненавидишь его лютою ненавистью и много мучений ты ему причинишь, но вовсе ты его не погубишь! Защитит его бог! Услышит нас, услышит всемогущий кесарь, укроет нас от губителя Пилата!

— О нет! — воскликнул Пилат, и с каждым словом ему становилось легче и легче: не нужно было больше притворяться, не нужно было подбирать слова. — Слишком много ты жаловался кесарю на меня, и настал теперь мой час, Каифа! Теперь полетит весть от меня, да не наместнику в Антиохию и не в Рим, а прямо на Капрею, самому императору, весть о том, как вы заведомых мятежников в Ершалаиме прячете от смерти. И не водою из Соломонова пруда, как хотел я для вашей пользы, напою я тогда Ершалаим! Нет, не водою! Вспомни, как мне пришлось из-за вас снимать со стен щиты с вензелями императора, перемещать войска, пришлось, видишь, самому приехать, глядеть, что у вас тут творится! Вспомни мое слово, первосвященник. Увидишь ты не одну когорту в Ершалаиме, нет! Придет под стены города полностью легион Фульмината, подойдет арабская конница, тогда услышишь ты горький плач и стенания! Вспомнишь ты тогда спасенного Вар-раввана и пожалеешь, что послал на смерть философа с его мирною проповедью!

Лицо первосвященника покрылось пятнами, глаза горели. Он, подобно прокуратору, улыбнулся, скалясь, и ответил:

— Веришь ли ты, прокуратор, сам тому, что сейчас говоришь? Нет, не веришь! Не мир, не мир принес нам обольститель народа в Ершалаим, и ты, всадник, это прекрасно понимаешь. Ты хотел его выпустить затем, чтобы он смутил народ, над верою надругался и подвел народ под римские мечи! Но я, первосвященник иудейский, покуда жив, не дам на поругание веру и защищу народ! Ты слышишь, Пилат? — И тут Каифа грозно поднял руку: — Прислушайся, прокуратор!

Каифа смолк, и прокуратор услыхал опять как бы шум моря, подкатывающего к самым стенам сада Ирода Великого. Этот шум поднимался снизу к ногам и в лицо прокуратору. А за спиною у него, там, за крыльями дворца, слышались тревожные трубные сигналы, тяжкий хруст сотен ног, железное бряцание, — тут прокуратор понял, что римская пехота уже выходит, согласно его приказу, стремясь на страшный для бунтовщиков и разбойников предсмертный парад.

— Ты слышишь, прокуратор? — тихо повторил первосвященник. — Неужели ты скажешь мне, что все это, — тут первосвященник поднял обе руки, и темный капюшон свалился с его головы, — вызвал жалкий разбойник Вар-равван?

Прокуратор тыльной стороной кисти руки вытер мокрый, холодный лоб, поглядел в землю, потом, прищурившись в небо, увидел, что раскаленный шар почти над самой его головою, а тень Каифы совсем съежилась у львиного хвоста, и сказал тихо и равнодушно:

— Дело идет к полудню. Мы увлеклись беседою, а между тем надо продолжать.

В изысканных выражениях извинившись перед первосвященником, он попросил его присесть на скамью в тени магнолии и обождать, пока он вызовет остальных лиц, нужных для последнего краткого совещания, и отдаст еще одно распоряжение, связанное с казнью.

Каифа вежливо поклонился, приложив руку к сердцу, и остался в саду, а Пилат вернулся на балкон. Там ожидавшему его секретарю он велел пригласить в сад легата легиона, трибуна когорты, а также двух членов Синедриона и начальника храмовой стражи, ожидавших вызова на нижней террасе сада в круглой беседке с фонтаном. К этому Пилат добавил, что он тотчас выйдет в сад и сам, и удалился внутрь дворца.

Пока секретарь собирал совещание, прокуратор в затененной от солнца темными шторами комнате имел свидание с каким-то человеком, лицо которого было наполовину прикрыто капюшоном, хотя в комнате лучи солнца и не могли его беспокоить. Свидание это было чрезвычайно кратко. Прокуратор тихо сказал человеку несколько слов, после чего тот удалился, а Пилат через колоннаду прошел в сад.

Там в присутствии всех, кого он желал видеть, прокуратор торжественно и сухо подтвердил, что он утверждает смертный приговор Иешуа Га-Ноцри, и официально осведомился у членов Синедриона о том, кого из преступников угодно оставить в живых. Получив ответ, что это — Вар-равван, прокуратор сказал:

— Очень хорошо, — и велел секретарю тут же занести это в протокол, сжал в руке поднятую секретарем с песка пряжку и торжественно сказал: — Пора!

Тут все присутствующие тронулись вниз по широкой мраморной лестнице меж стен роз, источавших одуряющий аромат, спускаясь все ниже и ниже к дворцовой стене, к воротам, выводящим на большую, гладко вымощенную площадь, в конце которой виднелись колонны и статуи ершалаимского ристалища.

Лишь только группа, выйдя из сада на площадь, поднялась на обширный царящий над площадью каменный помост, Пилат, оглядываясь сквозь прищуренные веки, разобрался в обстановке. То пространство, которое он только что прошел, то есть пространство от дворцовой стены до помоста, было пусто, но зато впереди себя Пилат площади уже не увидел — ее съела толпа. Она залила бы и самый помост, и то очищенное пространство, если бы тройной ряд себастийских солдат по левую руку Пилата и солдат итурейской вспомогательной когорты по правую — не держал ее.

Итак, Пилат поднялся на помост, сжимая машинально в кулаке ненужную пряжку и щурясь. Щурился прокуратор не оттого, что солнце жгло ему глаза, нет! Он не хотел почему-то видеть группу осужденных, которых, как он это прекрасно знал, сейчас вслед за ним возводят на помост.

Лишь только белый плащ с багряной подбивкой возник в высоте на каменном утесе над краем человеческого моря, незрячему Пилату в уши ударила звуковая волна: «Га-а-а...» Она началась негромко, зародившись где-то вдали у гипподрома, потом стала громоподобной и, продержавшись несколько секунд, начала спадать. «Увидели меня», — подумал прокуратор. Волна не дошла до низшей точки и неожиданно стала опять вырастать и, качаясь, поднялась выше первой, и на второй волне, как на морском валу вскипает пена, вскипел свист и отдельные, сквозь гром различимые, женские стоны. «Это их ввели на помост... — подумал Пилат, — а стоны оттого, что задавили нескольких женщин, когда толпа подалась вперед».

Он выждал некоторое время, зная, что никакою силой нельзя заставить умолкнуть толпу, пока она не выдохнет все, что накопилось у нее внутри, и не смолкнет сама.

И когда этот момент наступил, прокуратор выбросил вверх правую руку, и последний шум сдуло с толпы.

Тогда Пилат набрал, сколько мог, горячего воздуху в грудь и закричал, и сорванный его голос понесло над тысячами голов:

— Именем кесаря императора!

Тут в уши ему ударил несколько раз железный рубленый крик — в когортах, взбросив вверх копья и значки, страшно прокричали солдаты:

— Да здравствует кесарь!

Пилат задрал голову и уткнул ее прямо в солнце. Под веками у него вспыхнул зеленый огонь, от него загорелся мозг, и над толпою полетели хриплые арамейские слова:

— Четверо преступников, арестованных в Ершалаиме за убийства, подстрекательства к мятежу и оскорбление законов и веры, приговорены к позорной казни — повешению на столбах! И эта казнь сейчас совершится на Лысой Горе! Имена преступников — Дисмас, Гестас, Вар-равван и Га-Ноцри. Вот они перед вами!

Пилат указал вправо рукой, не видя никаких преступников, но зная, что они там, на месте, где им нужно быть.

Толпа ответила длинным гулом как бы удивления или облегчения. Когда же он потух, Пилат продолжал:

— Но казнены из них будут только трое, ибо, согласно закону и обычаю, в честь праздника пасхи одному из осужденных, по выбору Малого Синедриона и по утверждению римской власти, великодушный кесарь император возвращает его презренную жизнь!

Пилат выкрикивал слова и в то же время слушал, как на смену гулу идет великая тишина. Теперь ни вздоха, ни шороха не доносилось до его ушей, и даже настало мгновенье, когда Пилату показалось, что все кругом вообще исчезло. Ненавидимый им город умер, и только он один стоит, сжигаемый отвесными лучами, упершись лицом в небо. Пилат еще придержал тишину, а потом начал выкрикивать:

— Имя того, кого сейчас при вас отпустят на свободу...

Он сделал еще одну паузу, задерживая имя, проверяя, все ли сказал, потому что знал, что мертвый город воскреснет после произнесения имени счастливца и никакие дальнейшие слова слышны быть не могут.

«Все? — беззвучно шепнул себе Пилат. — Все. Имя!»

И, раскатив букву «р» над молчащим городом, он прокричал:

— Вар-равван!

Тут ему показалось, что солнце, зазвенев, лопнуло над ним и залило ему огнем уши. В этом огне бушевали рев, визги, стоны, хохот и свист.

Пилат повернулся и пошел по помосту назад к ступеням, не глядя ни на что, кроме разноцветных шашек настила под ногами, чтобы не оступиться. Он знал, что теперь у него за спиною на помост градом летят бронзовые монеты, финики, что в воющей толпе люди, давя друг друга, лезут на плечи, чтобы увидеть своими глазами чудо — как человек, который уже был в руках смерти, вырвался из этих рук! Как легионеры снимают с него веревки, невольно причиняя ему жгучую боль в вывихнутых на допросе руках, как он, морщась и охая, все же улыбается бессмысленной сумасшедшей улыбкой.

Он знал, что в это же время конвой уже ведет к боковым ступеням троих со связанными руками, чтобы выводить их на дорогу, ведущую на запад, за город, к Лысой Горе. Лишь оказавшись за помостом, в тылу его, Пилат открыл глаза, зная, что он теперь в безопасности — осужденных он видеть уже не мог.

К стону начинавшей утихать толпы примешивались теперь и были различимы пронзительные выкрики глашатаев, повторявших одни на арамейском, другие на греческом языках все то, что прокричал с помоста прокуратор. Кроме того, до слуха его долетел дробный, стрекочущий и приближающийся конский топот и труба, что-то коротко и весело прокричавшая. Этим звукам ответил сверлящий свист мальчишек с кровель домов улицы, выводящей с базара на гипподромскую площадь, и крики «берегись!».

Солдат, одиноко стоявший в очищенном пространстве площади со значком в руке, тревожно взмахнул им, и тогда прокуратор, легат легиона, секретарь и конвой остановились.

Кавалерийская ала, забирая все шире рыси, вылетела на площадь, чтобы пересечь ее в сторонке, минуя скопище народа, и по переулку под каменной стеной, по которой стлался виноград, кратчайшей дорогой проскакать к Лысой Горе.

Летящий рысью маленький, как мальчик, темный, как мулат, командир алы — сириец, равняясь с Пилатом, что-то тонко крикнул и выхватил из ножен меч. Злая вороная взмокшая лошадь шарахнулась, поднялась на дыбы. Вбросив меч в ножны, командир ударил плетью лошадь по шее, выровнял ее и поскакал в переулок, переходя в галоп. За ним по три в ряд полетели всадники в туче пыли, запрыгали кончики легких бамбуковых пик, мимо прокуратора понеслись казавшиеся особенно смуглыми под белыми тюрбанами лица с весело оскаленными, сверкающими зубами.

Поднимая до неба пыль, ала ворвалась в переулок, и мимо Пилата последним проскакал солдат с пылающей на солнце трубою за спиной.

Закрываясь от пыли рукой и недовольно морща лицо, Пилат двинулся дальше, устремляясь к воротам дворцового сада, а за ним двинулся легат, секретарь и конвой.

Было около десяти часов утра.

Глава 3. Седьмое доказательство

— Да, было около десяти часов утра, досточтимый Иван Николаевич, — сказал профессор.

Поэт провел рукою по лицу, как человек, только что очнувшийся, и увидел, что на Патриарших вечер.

Вода в пруде почернела, и легкая лодочка уже скользила по ней, и слышался плеск весла и смешки какой-то гражданки в лодочке. В аллеях на скамейках появилась публика, но опять-таки на всех трех сторонах квадрата, кроме той, где были наши собеседники.

Небо над Москвой как бы выцвело, и совершенно отчетливо была видна в высоте полная луна, но еще не золотая, а белая. Дышать стало гораздо легче, и голоса под липами теперь звучали мягче, по-вечернему.

«Как же это я не заметил, что он успел сплести целый рассказ?.. — подумал Бездомный в изумлении. — Ведь вот уже и вечер! А может, это и не он рассказывал, а просто я заснул и все это мне приснилось?»

Но надо полагать, что все-таки рассказывал профессор, иначе придется допустить, что то же самое приснилось и Берлиозу, потому что тот сказал, внимательно всматриваясь в лицо иностранца:

— Ваш рассказ чрезвычайно интересен, профессор, хотя он и совершенно не совпадает с евангельскими рассказами.

— Помилуйте, — снисходительно усмехнувшись, отозвался профессор, — уж кто-кто, а вы-то должны знать, что ровно ничего из того, что написано в евангелиях, не происходило на самом деле никогда, и если мы начнем ссылаться на евангелия как на исторический источник... — Он еще раз усмехнулся, и Берлиоз осекся, потому что буквально то же самое он говорил Бездомному, идя с тем по Бронной к Патриаршим прудам.

— Это так, — заметил Берлиоз, — но боюсь, что никто не может подтвердить, что и то, что вы нам рассказывали, происходило на самом деле.

— О нет! Это может кто подтвердить! — начиная говорить ломаным языком, чрезвычайно уверенно ответил профессор и неожиданно таинственно поманил обоих приятелей к себе поближе.

Те наклонились к нему с обеих сторон, и он сказал, но уже без всякого акцента, который у него, черт знает почему, то пропадал, то появлялся:

— Дело в том... — тут профессор пугливо оглянулся и заговорил шепотом, — что я лично присутствовал при всем этом. И на балконе был у Понтия Пилата, и в саду, когда он с Каифой разговаривал, и на помосте, но только тайно, инкогнито, так сказать, так что прошу вас — никому ни слова и полнейший секрет!.. Тсс!

Наступило молчание, и Берлиоз побледнел.

— Вы... вы сколько времени в Москве? — дрогнувшим голосом спросил он.

— А я только что сию минуту приехал в Москву, — растерянно ответил профессор, и тут только приятели догадались заглянуть ему как следует в глаза и убедились в том, что левый, зеленый, у него совершенно безумен, а правый — пуст, черен и мертв.

«Вот тебе все и объяснилось! — подумал Берлиоз в смятении. — Приехал сумасшедший немец или только что спятил на Патриарших. Вот так история!»

Да, действительно, объяснилось все: и страннейший завтрак у покойного философа Канта, и дурацкие речи про подсолнечное масло и Аннушку, и предсказания о том, что голова будет отрублена, и все прочее — профессор был сумасшедший.

Берлиоз тотчас сообразил, что следует делать. Откинувшись на спинку скамьи, он за спиною профессора замигал Бездомному — не противоречь, мол, ему, — но растерявшийся поэт этих сигналов не понял.

— Да, да, да, — возбужденно говорил Берлиоз, — впрочем, все это возможно! Даже очень возможно, и Понтий Пилат, и балкон, и тому подобное... А вы одни приехали или с супругой?

— Один, один, я всегда один, — горько ответил профессор.

— А где же ваши вещи, профессор? — вкрадчиво спрашивал Берлиоз. — В «Метрополе»? Вы где остановились?

— Я? Нигде, — ответил полоумный немец, тоскливо и дико блуждая зеленым глазом по Патриаршим прудам.

— Как? А... где же вы будете жить?

— В вашей квартире, — вдруг развязно ответил сумасшедший и подмигнул.

— Я... я очень рад, — забормотал Берлиоз, — но, право, у меня вам будет неудобно... А в «Метрополе» чудесные номера, это первоклассная гостиница...

— А дьявола тоже нет? — вдруг весело осведомился больной у Ивана Николаевича.

— И дьявола...

— Не противоречь! — одними губами шепнул Берлиоз, обрушиваясь за спину профессора и гримасничая.

— Нету никакого дьявола! — растерявшись от всей этой муры, вскричал Иван Николаевич не то, что нужно. — Вот наказание! Перестаньте вы психовать!

Тут безумный расхохотался так, что из липы над головами сидящих выпорхнул воробей.

— Ну уж это положительно интересно, — трясясь от хохота, проговорил профессор, — что же это у вас, чего ни хватишься, ничего нет! — Он перестал хохотать внезапно и, что вполне понятно при душевной болезни, после хохота впал в другую крайность — раздражился и крикнул сурово: — Так, стало быть, так-таки и нету?

— Успокойтесь, успокойтесь, успокойтесь, профессор, — бормотал Берлиоз, опасаясь волновать больного, — вы посидите минуточку здесь с товарищем Бездомным, а я только сбегаю на угол, звякну по телефону, а потом мы вас и проводим, куда вы хотите. Ведь вы не знаете города...

План Берлиоза следует признать правильным: нужно было добежать до ближайшего телефона-автомата и сообщить в бюро иностранцев о том, что вот, мол, приезжий из-за границы консультант сидит на Патриарших прудах в состоянии явно ненормальном. Так вот, необходимо принять меры, а то получается какая-то неприятная чепуха.

— Позвонить? Ну что же, позвоните, — печально согласился больной и вдруг страстно попросил: — Но умоляю вас на прощанье, поверьте хоть в то, что дьявол существует! О большем я уж вас и не прошу. Имейте в виду, что на это существует седьмое доказательство, и уж самое надежное! И вам оно сейчас будет предъявлено.

— Хорошо, хорошо, — фальшиво-ласково говорил Берлиоз и, подмигнув расстроенному поэту, которому вовсе не улыбалась мысль караулить сумасшедшего немца, устремился к тому выходу с Патриарших, что находится на углу Бронной и Ермолаевского переулка.

А профессор тотчас же как будто выздоровел и посветлел.

— Михаил Александрович! — крикнул он вдогонку Берлиозу.

Тот вздрогнул, обернулся, но успокоил себя мыслью, что его имя и отчество известны профессору также из каких-нибудь газет. А профессор прокричал, сложив руки рупором:

— Не прикажете ли, я велю сейчас дать телеграмму вашему дяде в Киев?

И опять передернуло Берлиоза. Откуда же сумасшедший знает о существовании киевского дяди? Ведь об этом ни в каких газетах, уж наверно, ничего не сказано. Эге-ге, уж не прав ли Бездомный? А ну как документы эти липовые? Ах, до чего странный субъект. Звонить, звонить! Сейчас же звонить! Его быстро разъяснят!

И, ничего не слушая более, Берлиоз побежал дальше.

Тут у самого выхода на Бронную со скамейки навстречу редактору поднялся в точности тот самый гражданин, что тогда при свете солнца вылепился из жирного зноя. Только сейчас он был уже не воздушный, а обыкновенный, плотский, и в начинающихся сумерках Берлиоз отчетливо разглядел, что усишки у него, как куриные перья, глазки маленькие, иронические и полупьяные, а брючки клетчатые, подтянутые настолько, что видны грязные белые носки.

Михаил Александрович так и попятился, но утешил себя тем соображением, что это глупое совпадение и что вообще сейчас об этом некогда размышлять.

— Турникет ищете, гражданин? — треснувшим тенором осведомился клетчатый тип. — Сюда пожалуйте! Прямо, и выйдете куда надо. С вас бы за указание на четверть литра... поправиться... бывшему регенту! — кривляясь, субъект наотмашь снял жокейский свой картузик.

Берлиоз не стал слушать попрошайку и ломаку регента, подбежал к турникету и взялся за него рукой. Повернув его, он уже собирался шагнуть на рельсы, как в лицо ему брызнул красный и белый свет: загорелась в стеклянном ящике надпись «Берегись трамвая!».

Тотчас и подлетел этот трамвай, поворачивающий по новопроложенной линии с Ермолаевского на Бронную. Повернув и выйдя на прямую, он внезапно осветился изнутри электричеством, взвыл и наддал.

Осторожный Берлиоз, хоть и стоял безопасно, решил вернуться за рогатку, переложил руку на вертушке, сделал шаг назад. И тотчас рука его скользнула и сорвалась, нога неудержимо, как по льду, поехала по булыжнику, откосом сходящему к рельсам, другую ногу подбросило, и Берлиоза выбросило на рельсы.

Стараясь за что-нибудь ухватиться, Берлиоз упал навзничь, несильно ударившись затылком о булыжник, и успел увидеть в высоте, но справа или слева — он уже не сообразил, — позлащенную луну. Он успел повернуться на бок, бешеным движением в тот же миг подтянув ноги к животу, и, повернувшись, разглядел несущееся на него с неудержимой силой совершенно белое от ужаса лицо женщины-вагоновожатой и ее алую повязку. Берлиоз не вскрикнул, но вокруг него отчаянными женскими голосами завизжала вся улица. Вожатая рванула электрический тормоз, вагон сел носом в землю, после этого мгновенно подпрыгнул, и с грохотом и звоном из окон полетели стекла. Тут в мозгу у Берлиоза кто-то отчаянно крикнул: «Неужели?..» Еще раз, и в последний раз, мелькнула луна, но уже разваливаясь на куски, и затем стало темно.

Трамвай накрыл Берлиоза, и под решетку Патриаршей аллеи выбросило на булыжный откос круглый темный предмет. Скатившись с этого откоса, он запрыгал по булыжникам Бронной.

Это была отрезанная голова Берлиоза.

Глава 4. Погоня

Утихли истерические женские крики, отсверлили свистки милиции, две санитарные машины увезли: одна — обезглавленное тело и отрезанную голову в морг, другая — раненную осколками стекла красавицу вожатую, дворники в белых фартуках убрали осколки стекол и засыпали песком кровавые лужи, а Иван Николаевич как упал на скамейку, не добежав до турникета, так и остался на ней.

Несколько раз он пытался подняться, но ноги его не слушались — с Бездомным приключилось что-то вроде паралича.

Поэт бросился бежать к турникету, как только услыхал первый вопль, и видел, как голова подскакивала на мостовой. От этого он до того обезумел, что, упавши на скамью, укусил себя за руку до крови. Про сумасшедшего немца он, конечно, забыл и старался понять только одно, как это может быть, что вот только что он говорил с Берлиозом, а через минуту — голова...

Взволнованные люди пробегали мимо поэта по аллее, что-то восклицая, но Иван Николаевич их слов не воспринимал.

Однако неожиданно возле него столкнулись две женщины, и одна из них, востроносая и простоволосая, закричала над самым ухом поэта другой женщине так:

— Аннушка, наша Аннушка! С Садовой! Это ее работа! Взяла она в бакалее подсолнечного масла, да литровку-то о вертушку и разбей! Всю юбку изгадила... Уж она ругалась, ругалась! А он-то, бедный, стало быть, поскользнулся да и поехал на рельсы...

Из всего выкрикнутого женщиной в расстроенный мозг Ивана Николаевича вцепилось одно слово: «Аннушка»...

— Аннушка... Аннушка?.. — забормотал поэт, тревожно озираясь. — Позвольте, позвольте...

К слову «Аннушка» привязались слова «подсолнечное масло», а затем почему-то «Понтий Пилат». Пилата поэт отринул и стал вязать цепочку, начиная со слова «Аннушка». И цепочка эта связалась очень быстро и тотчас привела к сумасшедшему профессору.

Виноват! Да ведь он же сказал, что заседание не состоится, потому что Аннушка разлила масло. И, будьте любезны, оно не состоится! Этого мало: он прямо сказал, что Берлиозу отрежет голову женщина?! Да, да, да! Ведь вожатая-то была женщина?! Что же это такое? А?

Не оставалось даже зерна сомнения в том, что таинственный консультант точно знал заранее всю картину ужасной смерти Берлиоза. Тут две мысли пронизали мозг поэта. Первая: «Он отнюдь не сумасшедший! Все это глупости!», и вторая: «Уж не подстроил ли он все это сам?!»

Джером Клапка Джером

ПАРТНЕР ПО ТАНЦАМ

Рассказ


Jerome Klapka Jerome. «The Dancing Partner»




— Это приключилось в маленьком городке Фуртвангене на Шварцвальде, — начал Мак Шогнаси. — Жил там чудесный старик — Николас Гейбел. Он прославился на всю Европу тем, что делал механические игрушки. Мастерил зайчиков, которые выскакивали из кочана капусты, хлопали ушами, разглаживали свои усы и ныряли обратно в кочан; кошек, которые умывали мордочки и мяукали совсем как настоящие, так что даже собаки бросались на них, принимая за живых. Его куклы умели поднимать шляпу и говорить: «Доброе утро, как поживаете?» И даже пели песенки.

Но он был не просто механик, он был художник. Работа была его увлечением, почти страстью. Его лавка полна была всякими диковинами — он просто не мог, да и не хотел их продавать, а мастерил из любви к искусству. Он ухитрился сделать механического ослика с электрическим двигателем внутри, который мог бегать целых два часа, и притом быстрее, чем живой осел, без всякого понукания; он изобрел птицу, которая взлетала, делала круг за кругом в воздухе и опускалась на то самое место, откуда начала свой полет; он соорудил скелет на железной подпорке, отплясывавший трепака; куклу-леди в натуральную величину, игравшую на скрипке, и пустотелого джентльмена, который курил трубку и выпивал пива больше, чем три немецких студента вместе взятых, а это вам не фунт изюму.

И в городе действительно верили, что старик Гейбел может создать человека, способного делать все, чего вы только пожелаете. И однажды он смастерил человека. Который натворил-таки дел! А случилось это вот как.

У молодого доктора Фоллена был ребенок, а у ребенка был день рождения. Когда ему исполнился год, в доме доктора Фоллена дым стоял коромыслом, а уж по случаю второго дня рождения доктор Фоллен устроил настоящий бал. Выли приглашены и старик Гейбел с дочерью Ольгой.

На следующий день после полудня к Ольге зашли три или четыре закадычные подружки — они тоже были на балу, — и разговор, естественно, зашел о вчерашнем вечере. Конечно, они принялись обсуждать мужчин, критикуя их манеру танцевать. Старик Гейбел сидел тут же в комнате, но, казалось, был погружен в свою газету, и девушки не обращали на него никакого внимания.

— По-моему, — сказала одна, — с каждым балом становится все меньше мужчин, умеющих танцевать.

— Верно, да и вести себя они не умеют, важничают, — сказала другая, — а если приглашают, так будто делают тебе одолжение.

— А какие глупости они болтают! — добавила третья. — Вечно одно и то же: «Как вы очаровательны сегодня!», «Вы часто бываете в Вене? О, советую, это восхитительно!», «Ваше платье просто прелесть!», «Какой сегодня славный день!», «Вы любите Вагнера?» Хоть бы придумали что-нибудь новенькое!

— А мне все равно, о чем они говорят, — заметила четвертая. — Если кавалер хорошо танцует, пусть будет хоть дурак-дураком, мне это абсолютно все равно.

— Обычно так оно и бывает, — довольно ехидно вставила худенькая девушка.

— На бал я хожу танцевать, — продолжала четвертая, не обратив внимания на реплику, — и все, что мне нужно от партнера, — это чтобы он крепко держал меня, хорошо вел и не уставал раньше, чем я.

— Механический танцор — вот что тебе нужно, — снова заметила ехидная девушка.

— Браво! — хлопая в ладоши, воскликнула одна из подруг. — Блестящая идея!

— Что за блестящая идея? — спросили остальные.

— Как же, механический танцор или, еще лучше, электрический танцор, у которого никогда не кончается завод.

Идея девушкам понравилась.

— О, каким бы он был приятным партнером, — сказала одна, — он бы не толкался и не наступал на ноги.

— Не рвал бы платье.

— Не сбивался бы.

— И голова бы у него не кружилась, и он не наваливался бы на даму!

— И никогда не вытирал бы лицо платком. Терпеть не могу, когда мужчина занимается этим после каждого танца.

— И не стремился бы весь вечер просидеть за столом.

— А будь он с фонографом внутри, который изрекал бы весь набор привычных пошлостей, вы его и не отличили бы от обычного кавалера, — заявила девушка, первой заговорившая об электрическом танцоре.

— Ну нет, почему же? Отличили бы, — заметила тоненькая девушка. — Ведь он был бы куда приятнее обычных кавалеров.

Гейбел, отложив газету, весь превратился в слух. Но стоило кому-нибудь из девушек взглянуть в его сторону, как он снова поспешно укрывался за газетой.

После ухода девушек он отправился в свою мастерскую, и Ольга слышала, как он ходил там взад-вперед, время от времени что-то бормоча себе под нос; в тот вечер он много толковал с ней о танцах и о танцорах: спрашивал, о чем они обычно говорят, как ведут себя, какие танцы в моде, какие па устарели — и многое другое на ту же тему.

Потом около двух недель он подолгу оставался в своей мастерской, был все время занят, задумчив и лишь иногда совершенно неожиданно начинал смеяться тихим, приглушенным смехом, как будто наслаждаясь шуткой, которую еще никто, кроме него, не знает.

А через месяц в Фуртвангене состоялся еще один бал. Его давал старый Венцель, богатый лесоторговец, по поводу помолвки своей племянницы, и снова Гейбел и его дочь были среди приглашенных.

Когда подошло время ехать на бал, Ольга стала искать отца. Не найдя его дома, она постучала в мастерскую. Он появился без пиджака, в рубахе с засученными рукавами, разгоряченный, но сияющий.

— Не жди меня, — сказал он. — Поезжай. Я за тобой. Мне тут кое-что доделать надо.

Когда Ольга послушно направилась к двери, он крикнул ей вдогонку:

— Скажи там, я приведу одного молодого человека — прекрасный юноша, отличный танцор. Он понравится всем девушкам.

Тут он засмеялся и закрыл дверь.

Отец обычно держал свою работу в секрете от всех, но Ольга с ее проницательностью догадывалась о замыслах отца и поэтому до известной степени могла подготовить гостей к сюрпризу. Гости ожидали прибытия знаменитого мастера. Все предвкушали что-то необычное, и нетерпение достигло предела.

Но вот снаружи послышался стук колес, затем поднялась суматоха у парадного входа, и старик Венцель собственной персоной, веселый, покрасневший от возбуждения и сдерживаемого смеха, провозгласил громовым голосом:

— Господин Гейбел — и его друг!

Господин Гейбел и «его друг» вошли и под приветственные крики, смех, аплодисменты проследовали в центр зала.

— Леди и джентльмены, — сказал господин Гейбел, — позвольте мне представить вам моего друга лейтенанта Фрица. Фриц, дорогой мой мальчик, поклонись леди и джентльменам.

Гейбел ободряюще коснулся плеча Фрица, и лейтенант отвесил глубокий поклон, сопроводив его отвратительным щелкающим звуком, вызвавшим неприятные ассоциации с последним хрипом умирающего. Но это была, конечно, мелочь.

— Ходит Фриц пока с трудом. — Гейбел взял его за руку и немного прошелся по залу. Движения Фрица действительно были скованны. — Но ходьба — это не его амплуа. Он, собственно, танцор. Пока что я обучил его только вальсу, но здесь он не имеет себе равных. Итак, дорогие леди, кого из вас я осмелюсь представить ему в качестве партнерши? Он может танцевать сколько угодно, не зная усталости, он не толкнет вас, не наступит на платье, он будет вести вас уверенно в том темпе, в каком вам захочется, у него никогда не закружится голова, и, наконец, он неистощимый собеседник. А ну, мой мальчик, скажи нам что-нибудь.

Гейбел тронул что-то на спине Фрица, тот сразу же открыл рот и высоким голосом, который, казалось, шел откуда-то из затылка, вдруг произнес:

— Не будете ли вы столь любезны? — и с треском снова захлопнул рот.

Лейтенант Фриц произвел, несомненно, огромное впечатление, однако ни одна из девушек не была склонна танцевать с ним. Они искоса смотрели на его восковое лицо с застывшей улыбкой и неподвижным взглядом и содрогались от ужаса.

Наконец старик Гейбел подошел к девушке, которая подала ему идею создания электрического танцора.

— Это точное воплощение вашей идеи, — сказал Гейбел. — Электрический танцор. Ваш долг — испытать этого джентльмена.

Она была веселой, дерзкой девчонкой, настоящей проказницей. Хозяин дома присоединился к просьбам старого Гейбела, и девушка согласилась.

Господин Гейбел поставил Фрица рядом с ней. Правая его рука обняла девушку за талию, а левая была сделана так, чтобы деликатно обхватывать запястье правой руки партнерши. Старый мастер показал ей, как регулировать скорость и останавливать партнера.

— Он будет вести вас по всему кругу, — объяснил господин Гейбел. — Будьте внимательны, чтобы никто не налетел на вас, и, если нужно, измените направление.

Грянула музыка. Старик Гейбел включил электропитание, и Аннет со своим необыкновенным партнером начали танцевать.

Некоторое время все стояли и смотрели на них. Танцор превосходно справлялся со своей ролью. Он не уставал, четко выдерживал ритм, не выпуская маленькую партнершу из своих крепких объятий, и порой прерывал тяжкое молчание целым потоком слов.

— Как вы очаровательны сегодня, — говорил он своим высоким, замогильным голосом. — Какой чудесный сегодня день! Вы любите танцевать? Как мы с вами станцевались! Следующий танец — за мной, хорошо? О, не будьте так безжалостны! Какое на вас очаровательное платье. Вальсировать — это восхитительно, не так ли? Я готов танцевать с вами вечность! Вы сегодня ужинали?

По мере того как девушка осваивалась со своим сверхъестественным партнером, нервозность ее проходила, и вот она уже вся отдалась этой неожиданной забаве.

— О, как он мил! — смеясь, восклицала она. — Я готова танцевать с ним всю жизнь.

Пара за парой танцующие входили в круг, и скоро все в зале вальсировали вместе с ними. Николас Гейбел стоял и, сияя от восторга, как ребенок, смотрел на свое творение.

Старик Венцель подошел и что-то прошептал ему на ухо. Гейбел рассмеялся, кивнул, и они стали потихоньку пробираться к двери.

— Сегодня дом принадлежит молодежи, — сказал Венцель, как только они вышли на улицу, — а нам с вами не грех выкурить по трубочке за стаканом рейнвейна у меня в конторе.

Тем временем темп стремительно нарастал: маленькая Аннет повернула регулятор скорости у своего партнера, и они кружились все быстрее и быстрее. Пара за парой выходили в изнеможении из круга, а они все увеличивали темп и наконец остались танцевать одни.

Танец становился все более неистовым. Музыка отстала. Музыканты не выдержали, замолкли и сидели, уставившись на танцующую пару. Молодежь аплодировала, но на лицах старших появилась озабоченность.

— Не лучше ли тебе остановиться, дорогая? — сказала одна из женщин. — Ты переутомишься.

Но Аннет не отвечала.

— Мне кажется, она в обмороке! — крикнула девушка, которая успела поймать выражение лица проносившейся мимо Аннет. Один из мужчин прыгнул вперед и вцепился в танцора, но центробежной силой был отброшен на пол; стальная нога танцора настигла его и ударила по скуле. По-видимому, танцор не собирался так легко расстаться со своим неожиданным счастьем.

Нетрудно предположить, что танцора без особых усилий остановили бы, если бы хоть кто-нибудь из присутствующих сохранил в этот момент спокойствие. Два или три человека, действуй они согласованно, могли бы поднять, оторвать куклу от пола или загнать ее в угол. Но немногие способны сохранить ясную голову в минуту сильного волнения. Те, кого при этом не было, склонны считать присутствовавших круглыми идиотами, а многие из свидетелей, оглядываясь назад, рассуждают, как просто было бы сделать то или другое — если бы только это пришло им в голову в нужный момент.

Дамы бились в истерике. Мужчины кричали и спорили друг с другом. Еще двое попробовали остановить куклу, но неудачно: в результате ее столкнули с орбиты танца в центре зала и она пошла крушить стены и мебель. Струя крови потекла по белому платью девушки, оставляя след на полу.

Положение становилось ужасным. Женщины с воплями кинулись из комнаты. Мужчины бежали вслед.

Кто-то сообразил крикнуть:

— Найдите Гейбела! Приведите Гейбела!

Никто не заметил, как старый мастер покинул зал, никто не знал, где он. Часть гостей бросилась на поиски. Остальные бесцельно столпились у двери и слушали, не решаясь войти. Слышен был равномерный шум кружения по натертому паркету механическая фигура неуклонно совершала поворот за поворотом — и глухие удары, когда кукла со своей ношей натыкалась на препятствие и рикошетом отлетала в сторону. И неестественно высокий голос заунывно твердил одно и то же: «Как вы очаровательны сегодня! Какой чудесный сегодня день! О, не будьте так безжалостны! Я готов танцевать с вами вечность! Вы сегодня ужинали?»

Гейбела искали повсюду, только, конечно, не там, где его следовало искать. Осмотрели все комнаты в доме, потом толпой бросились к дому Гейбела, потратив драгоценные минуты на то, чтобы разбудить его старую глухую экономку. Наконец один из гостей вспомнил, что вместе с Гейбелом исчез и Венцель, тогда мысль о конторе, которая находилась через двор от танцевального зала, явилась сама собой — там-то и нашли старого мастера.

Он встал, очень бледный, и последовал за ними; вместе со старым Венцелем они протиснулись сквозь толпу сгрудившихся перед входом гостей, вошли в зал и заперли за собой дверь.

Из комнаты донеслись приглушенные голоса, быстрые шаги, шум борьбы, затем наступила тишина, а потом снова стали слышны приглушенные голоса.

Через некоторое время дверь открылась. Те, кто стоял поближе, устремились было к входу, но широкие плечи старого Венцеля преградили им путь.

— Нужны вы и вы, Беклер, — сказал он, обращаясь к двум пожилым мужчинам. Голос его был спокоен, но лицо стало мертвенно белым. — Остальных прошу уйти и как можно скорее увести женщин.

С тех пор Николас Гейбел делает только механических зайчиков да котят, которые мяукают и моют мордочки лапами.



1893

Но, позвольте спросить, каким образом?!

— Э, нет! Это мы узнаем!

Сделав над собой великое усилие, Иван Николаевич поднялся со скамьи и бросился назад, туда, где разговаривал с профессором. И оказалось, что тот, к счастью, еще не ушел.

На Бронной уже зажглись фонари, а над Патриаршими светила золотая луна, и в лунном, всегда обманчивом, свете Ивану Николаевичу показалось, что тот стоит, держа под мышкою не трость, а шпагу.

Отставной втируша-регент сидел на том самом месте, где сидел еще недавно сам Иван Николаевич. Теперь регент нацепил себе на нос явно не нужное пенсне, в котором одного стекла вовсе не было, а другое треснуло. От этого клетчатый гражданин стал еще гаже, чем был тогда, когда указывал Берлиозу путь на рельсы.

С холодеющим сердцем Иван приблизился к профессору и, взглянув ему в лицо, убедился в том, что никаких признаков сумасшествия в этом лице нет и не было.

— Сознавайтесь, кто вы такой? — глухо спросил Иван.

С моей точки зрения, работай он легально, стал бы главной достопримечательностью для посещающих Клодзкую котловину туристов. К сожалению, Стоматолога давно лишили права заниматься профессиональной деятельностью по причине злоупотребления алкоголем. Странно, почему людей не лишают права заниматься профессиональной деятельностью по причине плохого зрения. Этот Недуг может представлять для пациента гораздо бóльшую опасность. А Стоматолог носил толстые очки, в которых одно стеклышко было скреплено скотчем.

Иностранец насупился, глянул так, как будто впервые видит поэта, и ответил неприязненно: