Настройки шрифта

| |

Фон

| | | |

 

Джером Клапка Джером

Памяти Джона Ингерфильда и жены его Анны

(Повесть из жизни старого лондона в двух главах)

ГЛАВА ПЕРВАЯ

Если вы доедете на метро до Уайтчепл-роуд (Восточная станция) и, сев в один из желтых трамвайных вагонов, которые ходят оттуда по Коммершл-роуд мимо харчевни «Джорджа», где стоит (или стоял некогда) высокий флагшток, под которым сидит (или сидела некогда) пожилая торговка свиными ножками – полтора пенса штука, доберетесь до того места, где арка железнодорожного моста наискось пересекает путь; сойдете и свернете направо в узкий, шумный переулок, ведущий к реке, а затем снова направо, в еще более узкий переулок который легко узнать по трактиру на однрм углу явление вполне обычное) и лавке торговца подержанным морским товаром на другом, где необычайно жесткие и неудобные одежды гигантских размеров раскачиваются на ветру, напоминая привидения, – то доберетесь до запущенного кладбища, обнесенного оградой и окруженного со всех сторон унылыми, перенаселенными домами. Невесело выглядят эти старые домишки, хотя жизнь так и кипит у их вечно открытых дверей. Сами они и старая церковь среди них словно утомлены этим непрекращающимся шумом.

Быть может, простояв здесь столько лет, прислушиваясь к глубокому молчанию мертвых, они находят голоса живых назойливыми и бессмысленными.

Заглянув сюда сквозь ограду со стороны реки, вы увидите в тени закопченного крыльца столь же закопченной церкви (в том случае, если солнце сумеет пробиться сюда и отбросить вообще какую бы то ни было тень в этом царстве вечных сумерек. Необычайно высокий и узкий надгробный камень, некогда белый и прямой, а ныне расшатанный и покосившийся от времени. На камне высечен барельеф, в чем вы сами убедитесь, если подойдете к нему, воспользовавшись воротами на противоположной стороне кладбища. Барельеф, – насколько его еще возможно рассмотреть, ибо он сильно пострадал от времени и грязи, – изображает распростертого на земле человека, над которым склонился кто-то другой, а немного поодаль находится еще какой-то предмет с очертаниями столь неясными, что его можно с одинаковым успехом принять и за ангела и за столб.

Под барельефом высечены слова (ныне уже наполовину стершиеся), которые и послужили заглавием, для нашего рассказа.

Если вам случится воскресным утром бродить в тех местах, куда долетают звуки надтреснутого колокола, сзывающего немногочисленных старомодного вида прохожих, движимых силой привычки, на богослужение под эти покрытые плесенью своды, и разговориться со стариками, сидящими иногда в своих длинных сюртуках с медными пуговицами на низком камне у поломанной решетки, то они, возможно, расскажут вам эту повесть, как рассказали ее мне очень давно, так давно, что об этом и вспоминать не хочется.

Но на тот случай, если вы не пожелаете утруждать себя или если старикам, – хранившим в памяти эту историю, надоело болтать и их уже никогда больше не удастся вызвать на разговор, а вы все-таки захотите ее услышать, я решился записать ее для вас.

Но я не в состоянии передать эту историю так, как мне ее рассказали, ибо для меня это была лишь легенда, которую я услышал и запомнил, чтобы потом пересказать за деньги, в то время как для них это было нечто имевшее место в действительности и, подобно нитям, вплетенное в ткань их собственной жизни. Во время рассказа лица, которых я не мог видеть, проплывали среди толпы, оборачивались и смотрели на них, и голоса, которых я не мог слышать, говорили с ними сквозь шум улицы, так что в слабых, дребезжащих звуках их речи трепетно звучала та музыка жизни и смерти, и моя история по сравнению с их рассказом не больше, чем болтовня какой-нибудь кумушки по сравнению с повествованием человека, грудью испытавшего всю тяжесть битвы.

Джон Ингерфилд, хозяин салотопенного завода, Лавандовая верфь, Лаймхаус, происходит из скупого, практичного рода. Первый представитель этого рода, которого взор Истории, проникая сквозь густой туман минувших столетий, способен различить сколько-нибудь отчетливо, – длинноволосый, загорелый в морских странствиях человек, которого люди зовут по-разному, Инге или Унгер. Дикое Северное море пришлось ему пересечь, чтобы добраться сюда. История повествует о том, как вместе с небольшим отрядом свирепых воинов высадился он на пустынном берегу Нортумбрии; вот он стоит, вглядываясь в глубь страны, и все его достояние находится у него за спиной. Оно состоит из двуручной боевой секиры стоимостью что-нибудь около сорока стюк в деньгах того времени. Однако бережливый человек, наделенный деловыми способностями, даже из малого капитала сумеет извлечь большую прибыль. За срок, который людям, привыкшим к нашим современным темпам, покажется непостижимо коротким, боевая секира превратилась в обширные земельные угодья и тучные стада, продолжавшие затем размножаться с быстротой какая и не снилась нынешним скотоводам. Потомки Инге, по – видимому, унаследовали таланты своего предка, ибо дела их процветают, а достояние приумножается. Этот род сплошь состоит из людей, делающих деньги. Во все времена, из всего на свете, всеми средствами делают они деньги. Они сражаются ради денег, женятся ради денег, живут ради денег и готовы умереть ради денег.

В те времена, когда самым ходким и ценным товаром на рынках Европы считались сильная рука и твердый дух, все Ингерфилды (ибо имя «Инге», давно укоренившееся на йоркширской почве, измененное и искаженное, стало звучать именно так были наемниками и предлагали свою сильную руку и твердый дух тому, кто платил больше. Они знали себе цену и зорко следили за тем, чтобы не продешевить; но, заключив сделку, они храбро сражались, потому что это были стойкие люди, верные своим убеждениям, хотя убеждения их и были не слишком возвышенны.

Шло время, и люди узнали о несметных сокровищах за океаном, ожидающих храбрецов, которые сумеют покорить морские просторы; и спящий дух старого норманского пирата пробудился в их крови, и дикая морская песня, которой они никогда не слышали, зазвучала в их ушах; и они построили корабли, и поплыли к берегам Америки, и, как всегда, завладели огромными богатствами.

Впоследствии, когда Цивилизация начала устанавливать и вводить более суровые правила в игре жизни и мирные пути обещали стать прибыльнее насильственных, Ингерфилды сделались солидными и трезвыми торговцами и купцами, ибо их честолюбивые помыслы передавались из поколения в поколение неизменными, а различные профессии были лишь средством для достижения одной цели.

Пожалуй, это люди суровые и жестокие, но справедливые – в том смысле, в каком сами они понимали справедливость. Они пользуются славой хороших мужей, отцов и хозяев, но при этом невольно приходит на ум, что к ним питают скорее уважение, чем любовь.

Эти люди взыскивали долги до последнего фартинга, но и не были лишены сознания собственных обязанностей, долга и ответственности, – мало того, им случалось даже проявлять героизм, что присуще великим людям. История сохранила память о том, как некий капитан Ингерфилд, возвращаясь с несметными сокровищами из Вест-Индии, – какими путями довелось ему собирать свои богатства, пожалуй, лучше здесь особенно подробно не разбирать, – был настигнут в открытом море королевским фрегатом. Капитан королевского фрегата вежливо обращается к капитану Ингерфилду с просьбой быть настолько любезным и немедленно выдать одного человека из команды, который так или иначе стал нежелательный для друзей короля, с тем чтобы он (упомянутое нежелательное лицо) был незамедлительно повешен на нок-рее.

Капитан Ингерфилд вежливо отвечает капитану королевского фрегата, что он (капитан Ингерфилд) с величайшим удовольствием повесит любого из своей команды, кто этого заслуживает, но права своего не уступит ни королю Англии, ни кому бы то ни было другому на всем божьем океане. Капитан королевского фрегата заявляет на это, что, если нежелательное лицо не будет незамедлительно выдано, он, к своему величайшему сожалению, вынужден будет отправить капитана Ингерфилда вместе с его кораблем на дно Атлантического океана. Ответ капитана Ингерфилда гласит: «Именно это вам и придется сделать, прежде чем я выдам одного из моих людей», – и он атакует огромный фрегат с такой яростью, что после трехчасового боя напитан королевского фрегата считает за благо возобновить переговоры и отправляет новое послание, учтиво признавая доблесть и воинское искусство капитана Ингерфилда и предлагая, чтобы тот, сделав достаточно для поддержания своей чести и доброго имени, пожертвовал теперь ничтожной причиной раздора, получив таким образом возможность скрыться вместе со своими богатствами.

– Передайте своему капитану, – кричит в ответ Ингерфилд, понявший теперь, что, кроме денег, есть и другие ценности, за которые стоит сражаться, – что «Дикий гусь» уже перелетал моря с животом, набитым сокровищами, и если богу будет угодно, то перелетит и на этот раз, но что хозяин и матросы на этом корабле вместе плавают, вместе сражаются и вместе умирают!

После этого королевский фрегат открывает еще более яростную стрельбу, и ему, наконец, удается привести в исполнение свою угрозу. Ко дну идет «Дикий гусь», ибо окончена последняя охота, ко дну идет он, зарывшись носом в воду, с развевающимися флагами, и вместе с ним идут ко дну все, кто еще остался на палубе; они и поныне лежат на дне Атлантического океана, хозяин и матросы, бок о бок, охраняя свои сокровища.

Этот случай, достоверность которого не подлежит сомнению, убедительно свидетельствует о том, что Ингерфилды, люди жестокие и жадные, стремящиеся приобрести скорее деньги, чем любовь, и предпочитающие холодное прикосновение золота теплым чувствам родных и близких, все же носят глубоко в своих сердцах благородные семена мужества, которые, однако, не смогли дать всходы на бесплодной почве их честолюбия.

Джон Ингерфилд, герой нашей повести, – типичный представитель своего древнего рода. Он понял, что очистка масла и сала хотя и не слишком приятное, но чрезвычайно прибыльное дело. Он живет в веселые времена короля Георга III, когда Лондон быстро становится городом ярко освещенных ночей. Спрос на масло, сало и тому подобные товары постоянно возрастает, и молодой Джон Ингерфилд строит большой салотопенный завод и склад в новом предместье Лаймхаус, расположенном между вечно оживленной рекой и пустынными полями, нанимает множество рабочих, вкладывает в это дело свой твердый дух и процветает.

Все годы своей молодости он трудится и наживает деньги, пускает их в оборот и снова наживает. Достигнув средних лет, он становится богатым человеком. Основная задача его жизни – накопление денег – в сущности выполнена: его предприятие прочно стало на ноги и будет расширяться дальше, требуя все меньше надзора. Настала пора подумать о второй важной задаче, о том, чтобы обзавестись женой и домом, ибо Ингерфилды всегда были добрыми гражданами, достойными отцами семейств и хлебосольными хозяевами, устраивавшими пышные приемы для своих друзей и соседей.

Джон Ингерфилд, сидя на жестком стуле с высокой спинкой в своей строго, но солидно обставленной столовой на втором этаже и неторопливо потягивая портвейн, держит совет с самим собой.

– Какой она должна быть?

Он богат и может позволить себе приобрести хороший товар. Она должна быть молода и красива, чтобы стать достойным украшением роскошного дома, который он снимет для нее в модном квартале Блумсбери, подальше от запаха масла и сала. Она должна быть хорошо воспитана, с приятными, изысканными манерами, чтобы очаровывать его гостей и снискать ему доверие и уважение; и, главное, она должна быть из хорошей семьи с достаточно развесистым родословным древом, в тени которого можно было бы скрыть Лавандовую верфь от глаз общества.

Остальные присущие или не присущие ей качества не слишком его интересуют. Разумеется, она будет добродетельна и умеренно благочестива, как это и полагается женщине. Недурно также, если у нее окажется мягкий и уступчивый характер, но это не так уж важно, во всяком случае поскольку это касается его: Ингерфилды не принадлежали к тому типу мужей, на которых жены срывают свой норов.

Решив про себя, какова должна быть его жена, он перешел к обсуждению с самим собой вопроса о том, кто ею будет. Круг его знакомств в обществе довольно узок. Методически он перебирает в памяти всех, мысленно оценивая каждую знакомую девицу. Некоторые из них очаровательны, некоторые – хороши собой, некоторые – богаты; но среди них нет ни одной, которая хоть сколько-нибудь приближалась бы к столь заботливо созданному им идеалу.

Мысль о невесте постоянно у пего на уме, и он размышляет об этом в перерывах между делами. В свободные минуты он записывает имена, по мере того как они приходят ему на память, на листе бумаги, который специально для этой цели приколот на крышке его конторки, с внутренней стороны. Он располагает их в алфавитном порядке, а внеся в список всех, кого только удается вспомнить, критически пересматривает его, делая пометки против каждого имени. В результате ему становится ясно, что жену следует искать не в числе его знакомых.

У него есть друг, или, скорее, приятель, старый школьный товарищ, превратившийся в одну из тех любопытных мух, которые во все времена, жужжа, вьются в самых избранных кругах и о которых, поскольку они не блещут ни оригинальностью или богатством, ни особым умом или воспитанием, люди невольно думают: «И как это, черт побери, удалось им проникнуть туда!» Однажды, случайно встретившись с этим человеком на улице, он берет его под руку и приглашает к обеду.

Как только они остаются одни за бутылкой вина и грецкими орехами, Джон Ингерфилд, задумчиво раскалывая твердый орех между пальцами, говорит:

– Билл, я собираюсь жениться.

– Прекрасная мысль, право же, я в восторге, – отвечает Билл интересуясь этой новостью несколько менее, чем тонким букетом мадеры, которую он любовно потягивает, – На ком?

– Пока еще не знаю, – отвечает Джон Ингерфилд.

Приятель лукаво смотрит на него поверх стакана, не уверенный, следует ли ему рассмеяться или же отнестись к словам Джона сочувственно.

– Я хочу, чтобы ты нашел для меня жену. Билл Каткарт ставит стакан и изумленно глядят на хозяина через стол.

– Я рад бы помочь тебе, Джек, – запинаясь, мямлит он встревоженным тоном, – богом клянусь, рад бы; но, право же, я не знаю ни одной женщины, которую я мог бы тебе рекомендовать, – богом клянусь, ни одной не знаю.

– Ты встречаешь их множество: я хочу, чтобы ты поискал такую, которую мог бы рекомендовать.

– Разумеется, мой милый Джек! – отвечает Билл, облегченно вздыхая. – До сих пор я никогда не думал о них в таком смысле. Не сомневаюсь, мне удастся найти как раз такую девушку, какая тебе нужна. Я приложу все усилия и дам тебе знать.

– Буду тебе весьма признателен, – спокойно произносит Джон Ингерфилд. – Теперь твоя очередь оказать мне услугу, Вилл. Ведь я тебе оказал услугу в свое время, если помнишь.

– Я никогда не забуду этого, милый Джек, – бормочет Вилл, чувствуя себя несколько неловко. – Это было так великодушно с твоей стороны. Ты спас меня от разорения, Джек: я буду помнить об этом до конца своих дней – богом клянусь, до конца дней.

– Тебе незачем утруждать себя в течение столь долгого времени, – возражает Джон с едва уловимой улыбкой на твердых губах. – Срок векселя истекает в конце следующего месяца. Тогда ты сможешь выплатить долг и забыть об этом.

Вилл чувствует, что стул, на котором он сидит, почему-то становится неудобным, а мадера как бы теряет свой аромат. У него вырывается короткий нервный смешок.

– Черт побери, – говорит он. – Неужели так скоро? Я совершенно забыл о сроке.

– Как хорошо, что я напомнил тебе, – отвечает Джон, и улыбка на его губах становится отчетливее.

Билл ерзает на стуле.

– Боюсь, милый Джек, – говорит он, – что мне придется просить тебя возобновить вексель, всего на месяц или на два, мне чертовски неприятно, но в этом году у меня очень туго с деньгами. Дело в тек, что я сам не могу получить, денег со своих должников.

– Это в самом деле очень неприятно, – отвечает его друг, – потому что я отнюдь не уверен, что смогу возобновить вексель.

Билл смотрит на него с некоторой тревогой:

– Но что же мне делать, если у меня нет денег?

Джен Ингерфилд пожимает плечами.

– Не хочешь же ты сказать, милый Джек, что засадишь меня в тюрьму?

– А почему бы и нет? Ведь сажают же туда других людей, которые не в состоянии уплатить долгов.

Тревога Вилла Каткарта возрастает до невероятных размеров.

– Но наша дружба! – восклицает он, – наша…

– Мой милый Вилл, – перебивает его Ингерфилд, – немного найдется друзей, которым я одолжил бы триста фунтов и не попытался получить их обратно. И уж, разумеется, ты не в их числе.

– Давай заключим сделку, – продолжает он. – Найди мне жену, и в день свадьбы я верну тебе этот вексель, и дам, пожалуй, еще сотни две в придачу. Если к концу следующего месяца ты не представишь меня женщине, которая достойна стать и согласна стать миссис Джон Ингерфилд, я откажусь возобновить вексель.

Джон Ингерфилд снова наполняет свой стакан, и радушно пододвигает бутылку гостю, который, однако, вопреки своему обыкновению не обращает на нее внимания, а пристально разглядывает пряжки на своих башмаках.

– Ты это серьезно? – спрашивает он наконец.

– Совершенно серьезно, – следует ответ. – Я хочу жениться. Моя жена должна быть леди порождению и воспитанию. Она должна быть из хорошей фамилии, достаточно хорошей для того, чтобы заставить общество забыть о моей фабрике. Она должна быть, красива и обаятельна. Я всего лишь делец, мне нужна женщина, способная взять на себя светскую сторону моей жизни. Среди моих знакомых такой женщины нет. Я обращаюсь к тебе, потому что ты, как мне известно, близко связан с тем кругом, в котором ее следует искать.

– Будет довольно трудно найти леди, отвечающую всем этим требованиям, которая согласилась бы на подобные условия, – произносит Каткарт не без ехидства.

– Я хочу, чтобы ты нашел такую, которая согласится, – возражает Джон Ингерфилд.

С наступлением вечера Вилл Каткарт покидает хозяина, серьезный и озабоченный; а Джон Ингерфилд в раздумье прохаживается взад и вперед по пристани, ибо запах масла и сала стал для него сладок, и ему приятно созерцать лунные блики на грудах бочонков.

Проходит шесть недель. В первый же день седьмой недели Джон достает вексель Билла Каткарта из большого сундука, где он хранился, и кладет его в ящик поменьше, который стоит у конторки и предназначен для более срочных и неотложных документов. Два дня спустя Каткарт пересекает грязный двор, проходит через контору и, войдя в святилище своего друга, прикрывает за собой дверь.

С ликующим видом он хлопает мрачного Джона по спине.

– Нашел, Джек! – восклицает он. – Это было нелегкое дело, я тебе скажу: пришлось выспрашивать недоверчивых пожилых вдов, подкупить доверенных слуг, добывать сведения у друзей дома. Черт возьми, после всего этого я мог бы поступить на службу к герцогу в качестве главного шпиона всей королевской армии!

– Хороша ли она собой? – интересуется Джон, не переставая писать.

– Хороша ли! Милый Джек, да ты влюбишься по уши, как только увидишь ее. Пожалуй, немного холодна, но ведь это как раз то, что тебе нужно.

– Из хорошей семьи? – спрашивает Джон, подписывая и складывая оконченное письмо.

– Настолько хорошей, что сначала я не смел и мечтать о ней. Но она здравомыслящая девушка без всяких этаких глупостей, а семья бедна, как церковная крыса. Так вот – дело в том, что мы с ней стали самыми добрыми друзьями, и она сказала мне откровенно, что хочет выйти замуж за богатого человека, безразлично, за кого именно.

– Это звучит многообещагоще, – замечает предполагаемый жених со своей своеобразной сухой улыбкой. – Когда я буду иметь счастье увидеться с ней?

– Сегодня вечером мы пойдем с тобой в Ковент-Гарден, – отмечает Билл. – Она будет в ложе леди Хетерингтоп, и я тебя представлю.

Итак, вечером Джон Ингерфилд отправляется в театр Ковент-Гарден, и кровь в его жилах бежит лишь чуточку быстрее, чем тогда, когда он отправляется в доки для закупки масла; он украдкой осматривает предлагаемый товар с противоположного конца зала, одобряет его, представлен ей и после более близкого осмотра одобряет ее еще больше, получает приглашение бывать в доме, бывает довольно часто и всякий раз чувствует себя все более удовлетворенным ценностью, добротностью и другими достоинствами товара.

Если Джон Ингерфилд требовал от своей жены единственно, чтобы она была красивой светской машиной, то в этой женщине он, безусловно, обрел свой идеал. Анна Синглтон, единственная дочь неудачливого, но необычайно обаятельного баронета сэра Гарри Синглтона (по слухам, более обаятельного вне своей семьи, чем в ее кругу), оказалась прекрасно воспитанной девушкой, полной величавой грации. С ее портрета кисти Рейнольдса, который и поныне висит над деревянной панелью на стене одного из старых залов в Сити, смотрит на нас лицо поразительно красивое и умное, но вместе с тем необычайно холодное и бессердечное. Это лицо женщины, уставшей от мира и в то же время презирающей его. В старых семейных письмах, строки которых сильно выцвели, а страницы пожелтели, можно найти немало критических замечаний по поводу этого портрета. Авторы писем жалуются на те, что если в портрете вообще имеется какое-либо сходство с оригиналом, то Анна, по-видимому, сильно изменилась по сравнению с годами девичества, ибо они помнят, что тогда ее лицу было свойственно веселое и ласковое выражение.

Те, кто знал ее впоследствии, говорят, что такое выражение вернулось к ней в конце жизни, а многие даже отказываются верить, что красивая, презрительно усмехающаяся леди, изображенная на портрете, – та самая женщина, которая с нежностью и участием склонялась над ними.

Но во время странного сватовства Джона Ингерфилда это была Анна Синглтон, изображенная на портрете сэра Джошуа, и от этого она еще больше нравилась Джону Ингерфилду.

Сам он не связывал с женитьбой никаких чувств; и она также, что значительно упрощало дело. Он предложил ей сделку, и она приняла предложение. По мнению Джона, ее отношение к браку было вполне обычным для женщины. У очень молодых девушек голова набита романтическим вздором. И для него и для нее лучше, если она избавилась от этого.

– Наш союз будет основан на здравом смысле, – сказал Джон Ингерфилд.

– Будем надеяться, что опыт удастся, – ответила Анна Синглтон.

ГЛАВА ВТОРАЯ

Но опыт не удается. По законам божеским мужчина должен покупать женщину, а женщина – отдаваться мужчине за иную плату, нежели здравый смысл. Здравый смысл не имеет хождения на брачном рынке. Мужчины и женщины, появляющиеся там с кошельком, в котором нет ничего, кроме здравого смысла, не имеют права жаловаться, если, вернувшись домой, они обнаружат, что заключили неудачную сделку.

Джон Ингерфилд, предлагая Анне стать его женой, питал к ней не больше любви, чем к любому роскошному предмету обстановки, который он приобретал в то же время, и даже не пытался притворяться. Но, если бы он и попытался, она все равно бы ему не поверила; ибо Анна Синглтон в свои двадцать два года познала многое и понимала, что любовь – это лишь метеор на небе жизни, а настоящей путеводной звездой является золото. Анна Синглтон уже изведала любовь и похоронила ее в самой глубине души, а на могиле, чтобы призрак не мог подняться оттуда, навалила камни безразличия и презрения, как это делали многие женщины до и после нее. Некогда Анне Синглтон пригрезилась чудесная история. Это была история, старая, как мир, а может быть, и еще старше, но ей она тогда казалась новой и прекрасной. Здесь было все, что полагается: юноша и девушка, клятвы в верности, богатые женихи, бессердечные родители, любовь, стоившая того, чтобы ради нее бросить вызов всему миру. Но однажды в ее сон из страны яви залетело письмо, беспомощное и жалостливое: «Ты знаешь, что я люблю только тебя, – было написано в нем, – сердце мое до самой смерти будет принадлежать тебе. Но отец угрожает прекратить выплату моего содержания, а ты же знаешь, что у меня-то нет ничего, кроме долгов. Некоторые считают ее красивой, но может ли она сравниться с тобой? О, почему деньгам суждено быть нашим вечным проклятием?» – и множество других подобных же вопросов, на которые нет ответа, множество проклятий судьбе, богу и людям и множество жалоб на свою горькую долю.

Анна Синглтон долго читала это письмо. Окончив и перечтя его еще раз, она встала, разорвала листок на куски и со смехом бросила в огонь, и, когда пламя, вспыхнув, угасло, она почувствовала, что жизнь ее угасла вместе с ним: она не знала, что разбитые сердца могут исцеляться.

Когда Джон Ингерфилд сватается к ней и ни слова не говорит о любви, упоминая лишь о деньгах, она чувствует, что вот, наконец, искренний голос, которому можно верить. Она еще не потеряла интерес к земной стороне жизни. Приятно быть богатой хозяйкой роскошного особняка, устраивать большие приемы, променять тщательно скрываемую нищету на открытую роскошь. Все это ей предлагают как раз на тех самых условиях, которые она и сама бы выдвинула. Если бы ей предложили еще и любовь, она бы отказалась, зная, что ей нечего дать взамен.

Но одно дело, когда женщина не желает привязанности, и другое – когда она ее лишена. С каждым днем атмосфера роскошного дома в Блумсбери все сильнее леденит ей сердце. Гости по временам согревают его на несколько часов и уходят, после чего там становится еще холоднее.

Она старается быть безразличной к мужу, но живые существа, соединенные вместе, не могут быть безразличны друг к другу. Ведь даже две собаки на одной сворке вынуждены думать друг о друге. Муж и жена должны любить или ненавидеть, испытывать симпатии или антипатии в зависимости от того, насколько тесны или свободны связывающие их узы. По обоюдному желанию узы их брака настолько свободны, насколько позволяет приличие, и поэтому ее отвращение к нему не выходит за пределы вежливости.

Она честно выполняет взятые обязательства, ибо у Синглтонов тоже есть свой кодекс чести. Ее красота, очарование, такт, связи помогают ему делать карьеру и удовлетворять свое честолюбие. Она открывает ему двери, которые в ином случае остались бы для него закрытыми. Общество, которое в ином случае прошло бы мимо него с презрительной усмешкой, сидит за его столом. Ее желания и интересы неотделимы от его. Свой долг жены она выполняет во всем, стремится угодить ему, молча сносит его редкие ласки. Все, что предусмотрено сделкой, она выполнит до конца.

Он, со своей стороны, также играет свою роль с добросовестностью делового человека; более того, если вспомнить, что, угождая ей, сам он не испытывает никакого удовольствия – даже не без великодушия. Он всегда внимателен и почтителен к ней, постоянно проявляет учтивость, которая не менее искренна оттого, что не является врожденной. Каждое высказанное ею желание выполняется, каждое выражение неудовольствия принимается во внимание. Зная, что его присутствие действует на нее угнетающе, Джон Ингерфилд старается не докучать ей чаще, чем это необходимо.

По временам он спрашивает себя, и не без оснований, что дала ему женитьба, действительно ли шумная светская жизнь – это самая интересная игра из тех, которыми можно заполнить досуг, и, наконец, не был ли он счастливее в своей квартире над конторой, чем в этих роскошных, сверкающих комнатах, где он всегда выглядит и ощущает себя незваным гостем.

Единственное чувство, которое породила в нем близость с женой, – это чувство снисходительного презрения. Так же как нет равенства между мужчиной и женщиной, так не может быть и уважения. Она – совершенно иное существо. Он способен смотреть на нее либо как на нечто высшее, либо как на нечто низшее.

В первом случае мужчина в большей или меньшей степени влюблен, а любовь была чужда Джону Ингерфилду. Даже используя в своих целях ее красоту, очарование, такт, он презирает их как оружие слабого пола.

Так и живут они в своем большом доме. Джон Ингерфилд и жена его, Анна, далекие и чужие друг другу, и ни один не проявляет желания узнать другого поближе.

Он никогда не говорит с ней о своих делах, а она никогда не спрашивает. Чтобы вознаградить себя за те немногие часы, на которые ему приходится отрываться от дел, он становится суровее и требовательнее; он делается более строгим хозяином, неумолимым кредитором, жадным торговцем, выжимая из людей все до последнего, лихорадочно стремясь стать еще богаче, чтобы иметь возможность потратить больше денег на игру, которая с каждым днем становится для него все более утомительной и неинтересной.

И груды бочонков на его пристанях растут и множатся; его суда и баржи плывут по грязной реке бесконечными караванами; вокруг его заплывших жиром котлов роится еще больше изнемогающих, грязных созданий, превращающих масло и сало в золото.

Но вот однажды летом из своего гнезда где-то далеко на Востоке вылетает на Запад зловещая тварь. Покружившись над предместьем Лаймхаус, увидев здесь тесноту и грязь и почуяв манящее зловоние, она снижается.

Имя этой твари – тиф. Сначала она таится незамеченной, тучнея от жирной и обильной пищи, которую находит поблизости, но, наконец, став слишком большой для того, чтобы прятаться дольше, она нагло высовывает свою чудовищную голову, и белое лицо Ужаса с криком проносится по улицам и переулкам, врывается в контору Джона Ингерфилда и громко заявляет о себе.

Джон Ингерфилд на некоторое время погружается в раздумье. Затем он садится на лошадь и по ухабам и рытвинам во весь опор скачет домой.

В прихожей он встречается с Анной и останавливает ее.

– Не подходите ко мне близко, – говорит он спокойно. – В Лаймхаусе эпидемия; говорят, болезнь передается даже через здоровых людей. Вам лучше уехать из Лондона на несколько недель. Отправляйтесь к отцу; когда все кончится, я приеду за вами.

Он далеко обходит ее и поднимается наверх, где несколько минут разговаривает со своим камердинером. Спустившись, он снова вскакивает в седло и уезжает.

Немного спустя Анна поднимается в его комнату. Слуга, стоя на коленях, укладывает чемодан.

– Куда вы его повезете? – спрашивает она.

– На пристань, сударыня, – отвечает слуга. – Мистер Ингерфилд намерен пробыть там день или два.

Тогда Анна усаживается в большой пустой гостиной и в свою очередь начинает размышлять.

Джон Ингерфилд, вернувшись в Лаймхаус, видит, что за короткое время его отсутствия эпидемия сильно распространилась. Раздуваемый страхом и невежеством, питаемый нищетой и грязью, этот бич, подобно огню, охватывает квартал за кварталом. Болезнь, долгое время таившаяся, теперь появилась одновременно в пятидесяти разных местах. Не было ни одной улицы, ни одного двора, которых она бы миновала. Более десятка рабочих Джона уже слегло. Еще двое свалились замертво у котлов за последний час. Паника доходит до невероятных размеров. Мужчины и женщины срывают с себя одежду, чтобы посмотреть нет ли пятен или сыпи, находят их или воображают, что нашли, и с криком, полураздетые, выбегают па улицу. Два человека, встретившись в узком проходе, кидаются назад, страшась даже пройти близко друг от друга. Мальчик нагибается, чтобы почесать ногу – поступок, который в обычных условиях не вызвал бы в этих краях особого удивления. Моментально все в ужасе бросаются вон из комнаты, и сильные давят слабых в своем стремлении скрыться.

В то время не было организованной борьбы с болезнью. В Лондоне нашлись добрые сердца и руки, готовые оказать помощь, но они еще недостаточно сплочены для того, чтобы противостоять столь стремительному врагу. Есть немало больниц и благотворительных учреждений, но большинство из них содержится в Сити на средства отцов города исключительно для бедных граждан и членов гильдий. Немногочисленные бесплатные больницы плохо оборудованы и уже переполнены. Грязный, расположенный на отлете Лаймхаус, всеми позабытый, лишенный всякой помощи, вынужден защищаться собственными силами.

Джон Ингерфилд созывает стариков и с их помощью пытается пробудить здравый смысл и рассудок у своих обезумевших от ужаса рабочих. Стоя на крыльце конторы и обращаясь к наименее перепуганным из них, он говорит о том, какую опасность таит в себе паника, и призывает к спокойствию и мужеству.

– Мы должны встретить бедствие и бороться с ним, как мужчины! – кричит он сильным, покрывающим шум голосом, который не раз сослужил службу Ингерфилдам на полях сражений и на разбушевавшихся морях. – В нашей среде не должно быть трусливого эгоизма и малодушного отчаяния. Если нам суждено умереть, мы умрем, но с божьей помощью мы постараемся выжить. В любом случае мы сплотимся и будем помогать друг другу. Я не уеду отсюда и сделаю для вас все возможное. Ни один из моих людей не останется без помощи.

Джон Ингерфилд умолкает, и, когда звуки его сильного голоса затихают вдали, за его спиной раздается нежный голос, чистый и твердый:

– Я также пришла сюда, чтобы быть с вами и помогать своему мужу. Я буду ухаживать за больными и надеюсь принести вам пользу. Мой муж и я сочувствуем вашей беде. Я уверена, что вы будете мужественны и терпеливы. Мы вместе сделаем все возможное и не будем терять надежды.

Он оборачивается, готовый увидеть за собой пустоту и подивиться помрачению своего рассудка. Она вкладывает свою руку в его, и они смотрят друг другу в глаза; и в это мгновение, в первый раз в жизни, эти два человека по-настоящему видят друг друга.

Они не говорят ни слова. На разговоры нет времени. У них масса работы, очень срочной работы, и Анна хватается за нее с жадностью женщины, долгое время тосковавшей по радости, которую приносит труд. И при виде того, как она быстро и спокойно движется среди обезумевшей толпы, расспрашивая, успокаивая, мягко отдавая распоряжения, у Джона возникает мысль: вправе ли он позволить ей остаться здесь и рисковать жизнью ради его людей? И за ней другая: а как он может помешать ей? Ибо за этот час он осознал, что Анна – не его собственность: что он и она – как бы две руки, повинующиеся одному господину; что, работая вместе и помогая друг другу, они не должны мешать один другому.

Пока Джон еще не до конца понимает все это. Самая мысль кажется ему новой и странной. Он чувствует себя, как ребенок в волшебной сказке, внезапно обнаруживший, что деревья и цветы, мимо которых он небрежно проходил тысячи раз, могут думать и говорить. Один раз он шепотом предупреждает ее о трудностях и об опасности, но она отвечает просто: «Я обязана заботиться об этих людях так же, как и ты. Это моя работа», – и он больше не настаивает.

Анна обладает чисто женским врожденным умением ухаживать за больными, а ее острый ум заменяет ей опыт. Заглянув в две-три грязные лачуги, где живут эти люди, она убеждается, что для спасения больных необходимо поскорее вывезти их оттуда. И она решает превратить огромную контору – длинную, высокую комнату на другом конце пристани – во временную больницу. Взяв в помощь семь или восемь женщин, на которых можно положиться, она приступает к осуществлению своего замысла. Она обращается с гроссбухами, словно это книги стихов, а товарные накладные – какие-нибудь уличные баллады. Пожилые клерки стоят, ошеломленные, воображая, что наступил конец света и мир стремительно проваливается в пустоту, по вот их бездеятельность замечена и их самих заставляют совершить святотатство и помочь разрушению собственного храма.

Анна отдает распоряжения ласково, с самой очаровательной улыбкой, но все же они остаются распоряжениями, и никому даже в голову не приходит ослушаться их. Джон – суровый, властный, непреклонный Джон, к которому с тех пор, как он \'девятнадцать лет назад окончил торговую школу Тейлора, ни разу не обращались тоном более повелительным, чем робкая просьба, и который, случись что-либо подобное, решил бы, что внезапно нарушились законы природы, – неожиданно для себя оказывается на улице, спешит к аптекарю, на мгновение замедляет шаги, недоумевая, зачем и для чего он делает, это, соображает, что ему ведено сделать это и живо вернуться назад, изумляется, кто посмел приказать ему, вспоминает, что приказала Анна, не знает, что об этом подумать, но торопливо продолжает путь. Он «живо возвращается назад», получает похвалу за то, что вернулся так быстро и доволен собой; его снова посылают уже в другое место с указаниями, что сказать, когда он придет туда. Он отправляется (ибо постепенно привыкает к тому, что им командуют). На полпути его охватывает сильная тревога, так как, попытавшись повторить поручение, чтобы убедиться, что правильно запомнил его, он обнаруживает, что все забыл. Он останавливается в волнении и беспокойстве, размышляет, не выдумать ли что-нибудь от себя, тревожно взвешивает шансы – что будет, если он поступит так и это раскроется. Внезапно, к своему глубочайшему изумлению и радости, он вспоминает слово в слово, что ему было сказано, и спешит дальше, снова и снова повторяя про себя поручение.

Он делает еще несколько шагов, и тут происходит одно из самых необычайных событий, которые случались на той улице до или после этого! Джон Ингерфилд смеется.

Джон Ингерфилд с Лавандовой верфи, пройдя две трети улицы Крик-Лейн, бормоча что-то себе под нос и глядя в землю, останавливается посреди мостовой и смеется; и какой-то маленький мальчик, который потом рассказывает об этом до конца своих дней, видит и слышит его и со всех ног мчится домой, чтобы сообщить удивительную новость, и мать задает ему хорошую порку за то, что он говорит неправду.

Весь этот день Анна героически трудится, и Джон помогает ей, а иногда и мешает. К ночи маленькая больница готова, три кровати уже поставлены и заняты; и вот теперь, когда сделано все возможное, они с Джоном поднимаются наверх в его прежние комнаты, расположенные над конторой.

Джон вводит ее туда не без опаски, ибо по сравнению с домом в Блумсбери они выглядят бедными и жалкими. Он усаживает ее в кресло у огня, просит отдохнуть, а затем помогает старой экономке, никогда не отличавшейся особой сообразительностью, а теперь совершенно обезумевшей от страха, накрыть на стол.

Анна наблюдает, как он двигается по комнате. Здесь, где проходила его настоящая жизнь, он, пожалуй, больше является самим собой, чем в чуждой ему светлой обстановке; и этот простой фон, по-видимому, выгодно оттеняет его; Анна поражена, как это она не замечала раньше, что он – хорошо сложенный, красивый мужчина. И он вовсе не стар. Что это – неужели из-за плохого освещения? Он выглядит почти молодо. А почему бы ему и не выглядеть молодо, если ему всего лишь тридцать шесть, а в таком возрасте мужчина еще во цвете лет? Анна недоумевает, почему она раньше всегда думала о нем как о пожилом человеке.

Над большим камином висит портрет одного из предков Джона – того мужественного капитана Ингерфилда, который предпочел вступить в бой с королевским фрегатом, но не выдал своего матроса. Анна переводит глаза с мертвого лица на живое и улавливает явное сходство между ними. Прикрыв глаза, она мысленно видит перед собой сурового капитана, бросающего врагу свой вызов, и у него то же лицо, что и у Джона несколько часов назад, когда он говорил: «Я намерен остаться здесь с вами и сделать для вас все возможное. Никто из моих людей не останется без помощи».

Джон пододвигает ей стул, и в это мгновение на него падает свет. Она украдкой бросает еще один взгляд на его лицо – сильное, суровое, красивое лицо человека, способного на благородные поступки. Анна задумывается о том, смотрел ли он на кого-нибудь с нежностью; внезапно ощущает при этой мысли острую боль; отвергает эту мысль как невозможную; пытается представить себе, как пошло бы ему выражение нежности; чувствует, что ей хотелось бы видеть на его лице выражение нежности просто из любопытства; размышляет, удастся ли это ей когда-нибудь.

Она пробуждается от своей задумчивости, когда Джон с улыбкой сообщает ей, что ужин готов, и они усаживаются друг против Друга, чувствуя странное смущение.

С каждым днем работа становится все более напряженной; с каждым днем враг становится все более сильным, беспощадным, неодолимым, и с каждым днем, борясь против него бок о бок, Джон Ингерфилд и жена его Анна все более сближаются. В битве жизни познается цена сплоченности. Анне приятно, почувствовав усталость, поднять голову и увидеть, что он рядом; приятно среди окружающего тревожного шума услышать его громкий, сильный голос.

И, видя, как красивая фигура Анны двигается взад и вперед, среди ужаса и горя, видя ее красивые быстрые руки, делающие свое святое дело, ее проникающие в душу глаза, в которых мерцает глубокая нежность; слыша ее ласковый, чистый голос, когда она смеется, радуясь вместе с другими, успокаивает беспокойных, мягко приказывает, кротко упрашивает, – Джон чувствует, как в его мозг заползают странные новые мысль относительно женщин вообще, и этой женщины в особенности.

Однажды, роясь в старом ящике, он случайно находит книжку рассказов из Библии с цветными картинками. Он любовно переворачивает изорванные страницы, вспоминая давно минувшие воскресные дни. Одну картинку, изображающую группу ангелов, он рассматривает особенно долго: ему кажется, что в самом юном ангеле с менее суровыми, чем у остальных, чертами он улавливает сходство с Анной. Он долго смотрит на картинку. Внезапно у него возникает мысль: как хорошо бы наклониться и поцеловать нежные ноги у такой женщины! И, подумав это, он вспыхивает, как мальчик.

Так на почве человеческих страданий вырастают цветы человеческой любви и счастья, а цветы эти роняют семена бесконечного сочувствия человеческим невзгодам, ибо все в мире создано богом для благой цели.

При мысли об Анне лицо Джона смягчается, и он становится менее суровым; при воспоминании о нем ее душа становится тверже, глубже, полнее. Все помещения склада превращены в палаты, и маленькая больница открыта для всех, ибо Джон и Анна чувствуют, что весь мир – это их люди. Груды бочек исчезли – их перевезли в Вулвич и Грейвзенд, убрали с дороги и свалили где попало, словно масло и сало и золото, в которые они могут быть обращены, не имеют в этом мире большого значения и о них не стоит и думать, когда нужно помочь братьям в беде.

Дневной труд кажется им легким в ожидании того часа, когда они останутся вдвоем в старой невзрачной комнате Джона над конторой. Правда, стороннему наблюдателю могло бы показаться, что в такие часы они скучают; они странно застенчивы, странно молчаливы, боятся дать волю словам, ощущая бремя невысказанных мыслей.

Однажды вечером Джон, заговорив не потому, что в этом была какая-либо необходимость, а лишь для того, чтобы услышать голос Анны, заводит речь о круглых коржиках, припомнив, что его экономка великолепно их готовила, и не прочь узнать, – не забыла ли она еще свое искусство.

Анна трепещущим голосом, словно коржики – это какая-нибудь щекотливая тема, сообщает, что она сама с успехом пробовала готовить их. Джон, которому всегда внушали, что такой талант – необычайная редкость и, как правило, передается по наследству, вежливо сомневается в способностях Анны, почтительно предполагая, что она имеет в виду сдобные булочки. Анна возмущенно отвергает подобное подозрение, заявляет, что прекрасно знает разницу между коржиками и сдобными будочками, и предлагает доказать свое умение, если только Джон спустится вместе с нею на кухню и отыщет все необходимое.

Джон принимает вызов и неловко ведет Анну вниз одной рукой, другой держа перед собой свечу. Уже одиннадцатый час, и старая экономка спит. При каждом скрипе ступеньки они замирают и прислушиваются, не проснулась ли она. Затем, убедившись, что все тихо, они снова крадутся вперед, подавляя смех и тревожно спрашивая друг у друга, наполовину в шутку, наполовину всерьез, что сказала бы старая чопорная старуха, если бы спустилась вниз и застала их там.

Они достигают кухни – скорее благодаря дружелюбию кошки, чем знакомству Джона с географией собственного дома: Анна разводит огонь и очищает стол для работы. Какую помощь может оказать ей Джон и зачем ей понадобилось, чтобы он ее сопровождал, – на эти вопросы Анне, пожалуй, нелегко было бы дать вразумительный ответ. Что же касается «отыскания всего необходимого», он не имеет ни малейшего представления о том, где что лежит, и от природы не наделен особой сообразительностью. Когда его просят найти муку, он прилежно ищет ее в ящиках кухонного стола; когда его посылают за скалкой – внешний вид и основные признаки которой ему описаны для облегчения задачи, – он после долгого отсутствия возвращается с медным пестиком. Анна смеется над ним, но, по правде говоря, может показаться, что и она не менее бестолкова, ибо только когда руки у нее уже все в муке, ей приходит в голову, что она не приняла предварительных мер, необходимых для приготовления любого кушания, – не закатала рукава.

Она протягивает Джону руки, сначала одну, а потом другую, и ласково просит его сделать это. Джон очень медлителен и неловок, но Анна чрезвычайно терпелива. Дюйм за дюймом он закатывает черный рукав, обнажая белую круглую руку. Сотни раз видел он эти прекрасные руки, обнаженные до плеч, сверкающие драгоценностями, но никогда раньше не замечал их удивительной красоты. Ему хочется обвить их вокруг своей шеи, и в то же время, испытывая муки Тантала, он боится, что прикосновение его дрожащих пальцев ей неприятно.

Анна благодарит его и извиняется за причиненное беспокойство, а он, пробормотав что-то бессмысленное, глупо молчит, глядя па нее. По-видимому, Анне достаточно одной руки для стряпни, так как вторая остается лежать в бездействии на столе – очень близко от руки Джона, но она словно не замечает этого, целиком поглощенная своим делом. Каким образом возникло у него такое побуждение, кто научил его, мрачного, трезвого, делового Джона, столь романтическим поступкам – навеки останется тайной; но в одно мгновение он опускается на колени, покрывая испачканную мукой руку поцелуями, и в следующий миг руки Анны обвиваются вокруг его шеи, а губы прижимаются к его губам, и вот уже стена, разделявшая их, рухнула, и глубокие воды их любви сливаются в одип стремительный поток.

С этим поцелуем они вступают в новую жизнь, куда нам нет нужды следовать за ними. Должно быть, эта жизнь наполнена необычайной красотой самозабвения и взаимной преданности – пожалуй, она слишком идеальна для того, чтобы долго остаться неомраченной земными горестями.

Те, кто помнит их в эту пору, говорят о них, понижая голос, словно о видениях. В те дни лица их, казалось, излучали сияние, а в голосах звучала несказанная нежность.

Они забывают об отдыхе, словно не чувствуя усталости. Днем и ночью они появляются то тут, то там среди сраженных несчастьем людей, принося с собой исцеление и покой; но вот, наконец, болезнь, подобно насытившемуся хищнику, уползает медленно в свое логово, и люди ободряются, вздыхают с облегчением.

Однажды, возвращаясь с обхода, продолжавшегося дольше обычного, Джон чувствует, как члены его постепенно охватывает слабость, и ускоряет шаги, стремясь поскорее добраться до дома и отдохнуть. Анна, которая не ложилась всю прошлую ночь, вероятно спит, и, не желая ее беспокоить, он проходит в столовую и располагается в кресле у огня. В комнате холодно. Он шевелит поленья, но жар не усиливается. Он придвигает кресло к самому камину и склоняется к огню, положив ноги па решетку и протянув руки к пламени, и все же продолжает дрожать.

Сумерки наполняют комнату, понемногу сгущаясь. Джон равнодушно удивляется, почему время летит так быстро. Вскоре он слышит поблизости голос, медленный и монотонный, который очень знаком ему, хотя он и не в состоянии вспомнить, кому этот голос принадлежит. Он не поворачивает головы, но вяло прислушивается. Голос говорит о сале: сто девяносто четыре бочонка сала, и все они должны быть помещены один в другой. Это невозможно сделать, обиженно жалуется голос. Они не входят один в другой. Бесполезно пытаться втиснуть их. Гляди! Вот они снова рассыпались.

В голосе звучит раздражение и усталость. Господи! Ну что им надо! Разве они не видят, что это невозможно? Какие идиоты!

Внезапно он узнает голос, вскакивает и дико озирается, стараясь понять, где он. Огромным напряжением воли ему удается удержать ускользающее сознание. Обретя уверенность в себе, он, крадучись, выбирается из комнаты и спускается по лестнице.

В прихожей он останавливается и прислушивается; в доме все тихо. Он добирается до лестницы, ведущей в кухню, и тихо зовет экономку, которая поднимается к нему, задыхаясь и кряхтя после каждой ступеньки. Не подходя к ней близко, он шепотом спрашивает, где Анна. Экономка отвечает, что она в больнице.

– Скажите ей, что меня внезапно вызвали по делу, – торопливо шепчет он. – Я пробуду в отсутствии несколько дней. Попросите ее уехать отсюда и немедленно возвратиться домой. Теперь они могут обойтись без нее. Скажите ей, чтобы она отправлялась домой немедленно. Я тоже приеду туда.

Он направляется к двери, но останавливается и снова оглядывается по сторонам.

– Скажите ей, что я прошу, я умоляю ее не оставаться здесь больше ни одного часа. Самое страшное позади. Теперь ее может заменить любая сиделка. Скажите ей, что она должна вернуться домой сегодня же вечером. Если она любит меня, пусть уезжает немедленно.

Экономка, несколько смущенная его горячностью, обещает передать все это и спускается вниз. Он берет шляпу и плащ со стула, куда он их бросил, и снова поворачивает к выходу. В это мгновение открывается дверь и входит Анна.

Он кидается назад, в темноту, и прижимается к стене. Анна, смеясь, окликает его, а затем, так как он не отзывается, спрашивает встревоженным тоном:

– Джон… Джон… милый! Это ты? Где же ты?

Затаив дыхание, он еще глубже забивается в темный угол; Анна, думая, что это почудилось ей в полумраке, проходит мимо него и подымается по лестнице.

Тогда он крадется к выходу, выскальзывает на улицу и тихо затворяет за собой дверь. Через несколько минут старая экономка взбирается наверх и передает ей слова Джона. Анна в полном недоумении подвергает бедную старуху суровому допросу, но не может больше ничего добиться. Что все это значит? Какое «дело» может заставить Джона, который в течение десяти недель и не помышлял о делах, покинуть ее таким образом – не сказав ни слова, не поцеловав ее! Внезапно она вспоминает, что несколько минут назад окликнула его, когда ей показалось, что она его видит, а он не ответил; и ужасная правда неумолимо предстает перед ней.

Она снова затягивает ленты своей шляпки, которые начала было развязывать, спускается вниз и выходит на мокрую улицу.

Она торопливо направляется к дому единственного живущего поблизости доктора – большого, грубоватого человека, который в течение этих двух страшных месяцев был их главной опорой и поддержкой. Доктор встречает ее в дверях, и по его смущенному выражению она сразу же догадывается обо всем. Напрасно пытается он разубедить ее: откуда ему знать, где Джон? Кто сказал ей, что Джон заболел – такой большой, сильный, здоровый малый? Она слишком много работала, и поэтому эпидемия не выходит у нее из головы. Она должна немедленно вернуться домой, иначе заболеет сама. Право же, с ней это может случиться гораздо скорее, чем с Джоном.

Анна, подождав, пока он, расхаживая взад в вперед по комнате, кончит выдавливать из себя неуклюжие фразы, мягко, не обращая внимания на его уверения, говорит:

– Если вы не скажете мне, я узнаю у кого-нибудь другого, вот и все. – Затем, уловив в нем секундное – колебание, она кладет свою маленькую ручку на его грубую лапу и с бесстыдством горячо любящей женщины вытягивает из него все, что он обещал держать в тайне.

И все же он останавливает ее, когда она собирается уходить.

– Не тревожьте его сейчас, – говорит он. – Он разволнуется. Подождите до завтра.

И вот, в то время как Джон считает бесконечные бочонки с салом, Анна сидит у его кровати, ухаживая за своим последним «пациентом».

Нередко в бреду он зовет ее, и она берет его горячую руку и держит ее в своих, пока он не засыпает.

Каждое утро приходит доктор, смотрит на него, задает несколько вопросов и делает несколько обычных указаний, но не говорит ничего определенного. Пытаться обмануть ее бесполезно.

Дни медленно тянутся в полутемной комнате. Анна видит, как его худые руки становятся все тоньше, а его запавшие глаза – все больше; и все же она остается странно спокойной, словно удовлетворена чем-то.

Незадолго перед концом наступает час, когда к Джону возвращается сознание. Он глядит на нее с благодарностью и упреком.

– Анна, почему ты здесь? – спрашивает он тихо и с трудом. – Разве тебе не передали мою просьбу? В ответ она смотрит на него своими бездонными глазами.

– Разве ты уехал бы, бросив меня здесь умирать? – спрашивает она со слабой улыбкой.

Она еще ниже склоняется над ним, так что ее мягкие волосы касаются его лица.

– Наши жизни были слиты воедино, любимый, – шепчет она. – Я не могла бы жить без тебя: богу это известно. Мы всегда будем вместо.

Она целует его, кладет его голову к себе на грудь и нежно гладит его, как ребенка; и он обнимает ее своими слабыми руками.

Скоро она чувствует, как эти руки начинают холодеть, и осторожно опускает его на кровать, в последний раз смотрит ему в глаза, а потом закрывает веки.

Рабочие просят разрешения похоронить его на ближнем кладбище, чтобы никогда не расставаться с ним; получив согласие Анны, они приготовляют все сами, желая, чтобы все было сделано только любящими руками. Они положили его у церковного крыльца, чтобы, входя в церковь и выходя оттуда, проходить близ него; и один из них, искусный каменотес, сделал этот надгробный камень. Наверху он высек барельеф, изображающий доброго самаритянина, который склонился над страждущим братом, а под ним надпись: «Памяти Джона Ингерфилда». Кроме того, он хотел высечь еще стих из Библии, но грубоватый доктор остановил его:

– Лучше оставьте место на тот случай, если придется добавить еще одно имя.

И на короткое время камень остается незаконченным, пока, через несколько недель, та же рука не добавляет слова: «и жены его Анны».