Джером Клапка Джером
Дневник одного паломничества
Вместо предисловия
Несколько месяцев тому назад один из моих самых близких приятелей сказал мне:
— Знаешь что, дружище? Много ты написал разных пустяков, а что бы тебе написать, наконец, какую-нибудь поучительную вещь, например, книгу, которая заставила бы людей думать.
— И ты воображаешь, что это возможно? — возразил я.
— Не воображаю, а вполне уверен в этом, — заявил мой приятель и даже не улыбнулся.
И принял указание приятеля к сведению и написал эту книгу, которая, по моему мнению, должна произвести впечатление не только на чувство, но и на ум читателя. В этой книге я рассказываю все, что сам знаю о Германии и знаменитых мистериях, разыгрываемых в Обер-Аммергау. Кстати, сообщаю и о других вещах, хотя и не все, что мне известно о них, потому что вовсе не намерен, так сказать, перекармливать читателя знаниями; буду лучше отпускать их умеренными порциями.
Когда читатель прочтет мою книгу и захочет знать больше того, что в ней содержится, он может обратиться ко мне за новой порцией; если же сразу преподнести ему слишком много знаний, у него может явиться очень понятное пресыщение, он, чего доброго, не захочет их больше и отвернется от меня, а это мне совсем не желательно.
Всем рассказам в этой книге я старался придать самую легкую и игривую форму, а потому вправе надеяться, что моя книга заслужит внимание со стороны моих молодых читателей, справедливо избегающих сухой серьезности. Я знаю, что молодежь не любит поучений, поэтому и старался по возможности скрыть от нее, что эта книга — очень и научная и полезная. Я хочу, чтобы мои читатели совсем не заметили этого, и желаю лишь постепенно, полегоньку влиять на их чувство и ум.
Что будут чувствовать и думать читатели по прочтении моей книги — мне вовсе неинтересно знать. За добросовестное выполнение своей авторской обязанности я буду вполне вознагражден сознанием, что исполнил свой долг, и известным процентом с той суммы, какую выручит издатель от продажи моей книги.
Дж. К. Дж.
Понедельник 19-го
Мой друг Б. — Приглашение в театр. — Неприятный порядок. — Сомнения будущего путешественника. — Как можно расписать собственную родину. — Пятница — счастливый день. — Паломничество решено
Сегодня поутру пришел ко мне мой друг Б. и спросил меня, не желаю ли я поехать с ним в театр в следующий понедельник.
— Отчего же нет? С удовольствием, — ответил я. — А достал нам обоим по контрамарке?
— Нет, в том театре, куда я тебя приглашаю, никаких контрамарок не существует. Туда пускают только за деньги.
— За деньги! — воскликнул я, пораженный до глубины души. — Да где же это видано, чтобы представители печати платили за посещение театра? Наверное, ты шутишь?
— На этот раз нет, — возразил мой приятель. — Неужели я стал бы шутить с таким серьезным делом? Нет, мой друг, если бы была хоть малейшая возможность проникнуть в тот театр бесплатно, я непременно воспользовался бы этой возможностью. Но дело в том, что те невежественные люди, которые содержат театр, и понятия не имеют о контрамарках, протекциях и тому подобных льготных условиях для нужных им посетителей. На них не произведет ни малейшего впечатления твое заявление о том, что ты принадлежишь к печати, потому что они не нуждаются и ней, да едва ли признают и самое ее существование. Бесполезно обращаться к директору театра на том простом основании, что в этом театре нет никакого директора. Не поможет и то, если ты предложишь, взамен бесплатного пропуска в театр твоей особы, распродать известное количество билетов, так как у них нет и того, что называется билетами. Поэтому, если ты желаешь побывать в том театре, то должен заплатить за это удовольствие деньгами; другого способа попасть туда нет. Кто не желает платить за вход, тот не пропускается, — таков у них порядок.
— Ну уж и порядок! — снова воскликнул я, терпеливо выслушав до конца длинное, хотя и не совсем ясное для меня объяснение моего друга. — Что же это за театр, в котором царит такой… «беспорядочный порядок»? Где он находится? В каком-нибудь захолустье или на необитаемом острове?
— Нет, в самом центре Европы, хотя и не очень близко отсюда. Этот интересный театр находится в Обер-Аммергау, первый поворот от станции Оберау, в пятидесяти милях от Мюнхена, — не сморгнув глазом, проговорил Б.
— Фью-фью-фью! — свистнул я. — Действительно, «не очень близко»… Насколько мне известно, Обер-Аммергау находится в Германии, и притом это такой медвежий угол, где трудно предположить существование сносного театра… Наверное, какой-нибудь балаган…
— Если хочешь, называй его и балаганом, но имей в виду, что этот «балаган» вмещает в себе несколько десятков тысяч зрителей, — продолжал мой приятель. — Одно из самых интересных представлений там назначено в следующий понедельник. Ну, так как же, едешь туда со мной?
Я призадумался. Потом заглянул в свою записную книжку и убедился, что в субботу к нам должна приехать тетя Эмма с намерением прогостить у нас до среды. Рассчитав, что если я еду на этой неделе, то избегну удовольствия видеть милую тетушку не только в этот раз, — но буду лишен этого удовольствия еще на несколько лет, решил ехать.
Говоря по совести, меня больше соблазняло самое путешествие, а не обещанное моим другом зрелище в театре, в который нельзя проникнуть бесплатно даже представителям всемогущей прессы, почему-то там даже отрицаемой. Я всегда мечтал сделаться великим путешественником, который имел бы право писать о себе нечто вроде следующего: «Я курил благовонную гаванскую сигару на залитых солнцем улицах Мадрида, а сладко пахнущую «трубку мира» — в пестрых вигвамах Дальнего Запада; пил вечерний кофе в тихом шатре, у входа в который щипал степную траву ворчливый, несмотря на свою кротость, верблюд, и упивался огненным бренди Дальнего Севера в шалаше, рядом с чавкающим жесткий мох оленем, между тем как слабый свет ночной красавицы-луны рисовал на ослепительно-белом снеге узоры кружевной тени, падавшей с окружающих сосен. Я испытывал чары огненных взглядов, которыми прожигали меня насквозь призрачные, закутанные с головы до ног в густые покрывала женские фигуры, теснившиеся вокруг меня в узких извилистых улицах древней Византии; отвечал улыбкою (хотя и не следовало бы этого делать) на вызывающие подмигиванья чернооких красавиц в Иеддо; бродил по тем самым улицам, по которым прокрадывался темной ночью переодетый «добрый» (ну не очень-то!) Гарун аль-Рашид, сопровождаемый своим верным Месруром; стоял на том мосту, на котором Данте поджидал свою Беатриче; плавал по водоемам, некогда изборождавшимся раззолоченною баркою Клеопатры; стоял на том месте, где пал под ударами убийц Цезарь; слышал нежный шелест дорогих нарядных одежд в залах Мэйфера и бряцанье зубов, нанизанных в виде ожерелий вокруг черных, словно выточенных из черного дерева шеек юных красоток Тонгатабу; задыхался под знойным солнцем Индии и мерз под ледяным дыханием Гренландии; смешивался с плодовитыми ордами древнего Китая и спал, завернувшись в одеяло, в непроходимой чаще девственных лесов Крайнего Запада, в тысячи милях от обитаемых человеком мест…»
Когда я сообщил своему другу Б., что не прочь бы и попутешествовать, если бы только имел потом возможность писать в таком духе, то он ответил, что это я могу сделать гораздо более удобным способом.
— Я бы на твоем месте, — продолжал Б., — не выходя из пределов Англии, написал не менее красочно, например, хоть так:
«Я курил свою четырехпенсовую сигару в усыпанных песком барах Флит-стрит, а свою двухпенсовую «манилу» — в раззолоченных залах Критериона; упивался пенистым бертонским пивом там, где знаменитый ангел Ислингтона осеняет своим крылом маленьких, изнывающих от жары ангельчиков, и тянул десятипенсовое пиво в пропитанных чесночным запахом «салонах» Сохо. Сидя на спине осла, я несся вихрем (с помощью, конечно, собственника осла или, по крайней мере, погонщика) по заросшим вереском песчаным равнинам Гемпстэда, а мой челнок спугивал пернатую дичь с ее уединенных насиженных мест среди подтропических областей Бетерси. Я скатывался с самого верха вниз по крутому, отвесному Уэнтри-Хиллу, среди звонкого хохота и рукоплесканий дев жгучего Востока; находясь в старомодном саду того приятного двора, где некогда играли белокурые дети злополучных Стюартов, я, обвив рукою стройную талию одной из прелестных дочерей Евы, бродил по запутанным дорожкам, между тем как негодующая мать моей спутницы по-лисьи прокрадывалась вдоль наружной стороны решетки, делая, однако, вид, что вовсе не интересуется нами; содрогаясь, преследовал скачущую блоху по бесконечна длинным простыням и горам подушек на берегу Атлантического океана, Я совершил бесчисленное число кругов — пока не терял чувств от головокружения и дурноты — на костлявой спине того махонького коня, услугами которого можно пользоваться за один пенни на равнинах Пекхэм-Рэй) и высоко-высоко над головами празднично разодетой толпы раскачивался в ярко раскрашенных деревянных ящиках, приводимых в движение веревкою, которою управлял какой-то почтенный мастеровой. Я мерными шагами попирал ярко натертые полы Кенсингтон-Таунского зала, вход куда стоит одну гинею, с прохладительными напитками включительно, если только удастся пробиться сквозь толпу к буфету, — и скользил по зеленой мураве того леса, который окаймляет восточную часть Англии возле так сладко воспетого города Эппинга, скользя в ряду грациозного хоровода. Я смешивался с плодоносными ордами Друри-Лейн во время кулачных боев; сидел в величавом одиночестве в переднем ряду галереи во время первых представлений, раскаиваясь, отчего не истратил своего шиллинга лучше на вход в Восточные Залы Альгамбры…»
— Ну и так дальше, в том же духе, — договорил Б. — Это нисколько не хуже твоего, а стоит гораздо дешевле.
— Ну, оставим это, — сказал я. — Тебе не влезть в мою душу. У тебя не бьется бурными ударами в груди сердце страстного путешественника, и его томления тебе незнакомы. Но это не беда. С тебя достаточно и того, что я охотно готов отправиться в предлагаемое тобою путешествие. Я куплю книжку для ведения немецких разговоров, клетчатый костюм, синюю вуаль, белый зонтик и все те предметы, которыми всегда щеголяют английские туристы в Германии. Но когда же мы отправимся?
— Придется выехать в пятницу. Дорога ведь не близкая.
— В пятницу? Но ведь этот день считается несчастливым для начала путешествий, — заметил было я.
— Ну, это что еще за глупости! — негодующе вскричал Б. — Неужели судьбы мира изменятся от того, что мы с тобой поедем в пятницу, а не в четверг или субботу?..
И он долго распространялся на эту тему, удивляясь, что такой, по его мнению, в общем довольно рассудительный человек, как я, может предаваться подобному суеверию, простительному разве только старым, невежественным бабам. Но в конце концов, вероятно для смягчения своего выговора, Б. добавил, что когда-то, чуть ли еще не в детстве, он сам был так пропитан этим суеверием, что в пятницу не решался даже выйти из дому. Однако как-то раз дело сложилось так, что ему нужно было пойти в одно место непременно в пятницу, или же совсем не ходить туда и этим испортить всю свою жизнь. Он в то время был уже взрослым и имел понятие о том, что значит портить себе жизнь. Он пошел, вполне уверенный, что его ждет целый ряд всевозможных злоключений, и молил судьбу лишь о том, чтобы хоть вернуться домой живым. Вышло, однако, так, что ему в этот день повезло во всем, как никогда не везло раньше, и вообще получился полный успех. После этого он решил, что каждое важное дело всегда будет начинать в пятницу; так и стал делать и никогда не имел причины раскаиваться. Значит, страшна вовсе не пятница, а страшно лишь суеверие насчет этого дня.
Вот мы и порешили отправиться именно в пятницу. В четверть восьмого, вечером, я должен был приехать на станцию «Виктория».
Четверг 22-го
Вопрос о багаже. — Совет первого приятеля. — Совет второго приятеля. — Совет третьего приятеля. — Мнение мистрис Бриггс. — Мнение нашего викария. — Мнение его супруги. — Мнение врача. — Мнение литератора. — Совесть Джорджа. — Дорожный подарок моей свояченицы. — Совет Смита. — Мое собственное мнение. — Мнение Б.
Весь день прошел в хлопотах о багаже, т. е. о тех вещах, которые необходимо брать с собой в предстоящее путешествие. Утром, при выходе из дому, встретил одного приятеля, которому и сообщил о своем намерении ехать в Обер-Аммергау.
— В таком случае тебе необходимо запастись теплой одеждой, — сказал приятель, делая самое серьезное лицо. — Там только в теплом и можно ходить.
Рассказал, как один из его знакомых ездил туда, не захватив с собою теплой одежды, так простудился там, что едва добрался назад домой и, прохворав несколько времени, умер.
— С тобой этого не случится, потому что ты встретился со мной и мог получить мой совет. Это твое счастье, — добавил в утешение приятель.
Немного спустя встретил другого приятеля, который сказал:
— Я слышал, что ты собираешься куда-то ехать. Куда же именно? Когда я узнаю, могу дать тебе полезный совет. Какую часть Европы намерен ты посетить?
Я ответил, что место, куда я направляюсь, должно находиться приблизительно в середине Европы.
— Ага! — произнес приятель номер второй. — В этом случае вот мой совет: оденься как можно легче, хоть в коленкоровый костюм, и бери с собой хороший зонтик. Не стесняйся оригинальностью такого костюма; только в нем ты и будешь чувствовать себя там сносно. Ты и представить себе не можешь, какая страшная жара царит в это время года на континенте. Обыкновенно наши земляки упорствуют ездить летом туда в той самой одежде, в которой привыкли ходить дома. Благодаря этому многие делаются жертвой солнечным ударом и всю остальную жизнь страдают от этого, то и совсем умирают. Послушай моего совета, скажешь потом спасибо. Хорошо, что ты встретился со мною…
Завернув по пути в свой клуб, я застал там третьего приятеля, газетного корреспондента, исколесившего вдоль и поперек всю Европу. Я передал ему противоречивые советы первых двух приятелей и спросил его, какого совета держаться.
— В сущности, оба правы, — ответил третий приятель. — В тех горных местностях, куда ты едешь, погода то и дело меняется. Днем ты можешь там изнывать от жары, а вечером будешь рад надеть фланелевую рубашку и теплое пальто.
— Так это то же самое, что у нас! — воскликнул я. — И я не понимаю, почему те, которые приезжают к нам оттуда, так ворчат на несносность нашего климата?
— Да это уж такая манера у людей — ворчать на все чужое; их не отучишь от этого, — резонно заметил мой собеседник. — Что же касается твоего путешествия, то послушай моего совета: запасись всем, что нужно и в жару, и в холод. Тогда тебе не придется страдать ни от того, ни от другого.
Вернувшись домой, я застал там нашу добрую знакомую мистрис Бриггс, пришедшую навестить нас. В разговоре о моем предстоящем путешествии она сказала мне:
— Ну, если вы едете в Германию, то вам необходимо взять с собою побольше мыла.
В пояснение своих слов почтенная дама сообщила, что ее мужу как-то пришлось ехать в Германию наспех, по экстренному делу. Впопыхах он забыл захватить с собой мыла и не знал, как оно называется по-немецки. Целых три недели он должен был провести там, ни разу не помывшись, и явился домой таким грязным, что его трудно было узнать. Она сама сначала приняла его за печника, которого позвали для починки кухонной плиты.
Кроме того, мистрис Бриггс посоветовала мне захватить собственных полотенец, так как в Германии, по словам этой дамы, в гостиницах подают такие крохотные утиральники, что они никуда не годятся.
После второго завтрака я опять ушел из дому. По дороге попался мне навстречу наш викарий. Узнав о моем путешествии, он сказал:
— Непременно берите с собой одеяло потеплее.
Из его дальнейших слов выяснилось, что содержатели гостиниц в Германии никогда не дают теплых одеял и, кроме того, у них всегда сырые простыни. Один из друзей викария во время своего путешествия по Германии, лежа там на сырых простынях и под холодными одеялами, схватил сильнейший ревматизм, так что по возвращении на родину вскоре же умер.
Викарий стоял пред входом в модный магазин, куда зашла его супруга. Когда она присоединилась к нам и узнала, о чем мы беседуем, то озабоченно проговорила:
— Ах, если вы едете в Германию, то обязательно берите с собой подушку. Там нет подушек, по крайней мере, таких подушек, к которым мы привыкли здесь. Поэтому вы будете чувствовать себя очень неудобно и всю ночь не уснете, если не захватите с собой хорошей английской подушки. Подушка лишней тяжести не составит, а удовольствие от нее большое.
Расставшись с викарием и его супругою, я встретил нашего врача. Тот также преподал мне совет.
— Не забудьте взять с собой бутылку бренди, — сказал врач. — Она будет вам очень полезна после немецкой стряпни, с которой ваш желудок едва ли сразу примирится. Имейте в виду, что подаваемая в немецких гостиницах водка представляет собою чистейший яд, и что поэтому тот, кто едет в Германию без своего родного бренди, совершает некоторым образом самоубийство. Бутылка этого животворного напитка не составит лишней тяжести в багаже, зато может спасти вам жизнь.
Возвращаясь вновь домой, я наскочил на знакомого мне собрата по перу. Узнав, куда я еду, он заметил:
— Да, путь довольно длинный. Приходилось вам когда-нибудь ездить по железным дорогам, особенно по германским?
— Нет, дальше нескольких десятков миль от Лондона не ездил, — сознался я.
— Ну, так это пустяки в сравнении с тем, что вам предстоит на континенте, — подхватил литератор. — Вам покажется страшно скучным… Впрочем, я могу дать вам хороший совет: возьмите с собой шахматы и приищите в вагоне хорошего партнера. За этой игрой вы и не заметите, как пролетит время. Потом скажете мне спасибо за этот совет.
Вечером пожаловал ко мне приятель Джордж и в свою очередь дал совет:
— Ах, дружище, если ты едешь на континент, то непременно бери с собой побольше табаку и сигар.
И он добавил, что лучший сорт немецких сигар совпадает с нашим самым худшим, и что едва ли я привыкну к этому сорту в течение такого короткого времен, какое намеревался провести в Германии.
Немного спустя ко мне в комнату пришла моя свояченица, молоденькая, но уже довольно рассудительная девушка, и, подавая мне чайную шкатулку, с улыбкой сказала:
— Вот, дорогой братец, возьмите это и положите ее в дорожную сумку. Тут все, что нужно для приготовления чая.
Заботливая девушка принялась меня уверять, что в Германии отвратительный чай, поэтому она и сочла нужным обеспечить меня в этом отношении от большого лишения. Она открыла шкатулку и показала ее внутреннее устройство и содержимое. В соответствующих отделениях находились следующие предметы: маленькая чайница, насыпанная доверху душистым чаем, маленький сливочник, полная сахарница, бутылочка спирта, полная масленка, жестянка с бисквитами, спиртовка, котелок для кипячения воды, чайник, две чашки с блюдечками, две тарелочки, пара ложек — чайная и обыкновенная — и вилка с ножом. Находись в этой шкатулке, кстати, постель, мне не за чем было бы и останавливаться по дороге в гостиницах.
В девять часов меня посетил Смит, секретарь нашего фотографического клуба. Он просил меня сделать для него снимок с статуи умирающего гладиатора в Мюнхенской галерее древних скульптур. Я ответил ему, что был бы очень счастлив исполнить его просьбу, но не намерен тащить с собой фотографический аппарат.
— Как же это так?! — вскричал, видимо, пораженный посетитель. — Ехать в Германию… в Рейнскую область и не брать с собой фотографического аппарата?.. Боже мой! Да ведь вам придется проезжать по самым живописным местностям и останавливаться в самых старых и знаменитых городах Европы, а вы не хотите брать с собой… Но это прямо возмутительно! Какой же вы после этого литератор? Смотрите, как бы вам потом не пришлось горько каяться в таком упущении!..
Я всегда находил разумным слушаться советов людей в тех делах, которые им известны лучше, чем мне. Никогда не мешает пользоваться опытом идущих впереди и утаптывающих дорогу для следующих позади. Руководствуясь этими соображениями, я накупил всего, что мне советовали мои приятели и знакомые, кое-что добавил по личному усмотрению и всю эту груду покупок, кроме стоявшей на столе довольно объемистой и увесистой чайной шкатулки, принесенной свояченицей, разложил на постели.
Вынув из своего письменного стола портфель, я набил его бумагою, конвертами, почтовыми открытками и всякого рода мелкими писчими принадлежностями, какие только могли уместиться там. Я люблю иметь все наготове для работы. Ведь неизвестно, когда найдет вдохновение. Со мною нередко случалось, что, находясь где-нибудь в дороге, я вдруг чувствовал неодолимую потребность писать, но не мог этого сделать, потому что забыл захватить с собой письменные принадлежности. Мне всегда было страшно досадно, что из-за своей забывчивости или небрежности я упускал драгоценный миг творчества и целые часы должен был сидеть в вагоне или на пароходе дурак дураком. Горький опыт научил меня быть предусмотрительнее и никуда не ездить без того, что нужно для письма, так что я везде и во всякое время могу отдаться капризу вдохновения или, выражаясь скромнее, охоте к работе.
По совести говоря, меня чаще всего одолевает эта охота именно в то время, когда я бываю где-нибудь вне дома и не имею при себе письменных приспособлений. Эта странная моя особенность не раз заставляла меня призадумываться и недоумевать. Чтобы и в этот раз не оказаться в таком неприятном положении, я и решил запастись всем необходимым для письма, тем более что мне предстоял так небывало длинный путь.
Итак, я положил на постель, и без того уже порядочно нагроможденную, туго набитый портфель, несколько словарей и справочников, необходимых в дороге, а кстати, и несколько томиков сочинений Гёте. Мне представлялось особенно приятным читать произведения этого великого немецкого писателя как раз на его родине.
В ту минуту, когда я мысленно обсуждал вопрос, прихватить ли мне с собой и маленькую складную ванну с губкой, лохматой простыней и прочими принадлежностями, которых, по-видимому, в Германии не достанешь, а между тем я так привык утром принимать свежую ванну, приехал мой приятель и будущий спутник Б. Увидев меня разбирающимся в груде вещей, покрывавшей постель, он с изумлением спросил, что я делаю.
— Видишь, укладываюсь, — ответил я.
— Господи! — воскликнул Б. — Он «укладывается»!.. Впрочем, может быть, ты вздумал пред отъездом переменить квартиру?.. Нет?.. Так уж не воображаешь ли ты, что нам с тобою предстоит устроиться где-нибудь лагерным способом?
— Ну, этого я вовсе не воображаю, — возразил я, — а просто беру то, что посоветовали мне взять в дорогу добрые люди. Не для того же выслушивать советы знающих людей, чтобы не исполнять их.
— Отчего же не исполнять советов, если они разумны, — согласился мой приятель. — А что касается всего этого хлама, — продолжал он, указывая на постель, — то прошу тебя, ради нашей многолетней дружбы, оставить его здесь. Иначе нас с тобой примут за кочующих цыган…
— Пусть принимают за кого хотят, что мне за дело! — пробурчал я, раздосадованный такими неожиданными для меня рассуждениями Б., который, по моему мнению, должен был бы похвалить меня за благоразумную предусмотрительность. — Весь этот «хлам», как ты выражаешься, — такого рода, что без него в Германии погибнешь. Многие уверяли меня в этом.
И я передал своему будущему спутнику все, что мне говорили добрые люди по поводу нашего путешествия, и старался убедить его, что я могу преждевременно погибнуть, если не захвачу с собой бутылки бренди, теплого одеяла, хорошей подушки, сухих простынь, зимнего пальто и всего прочего, собранного мною по советам этих людей. Но Б. — человек, изумительно хладнокровный в опасностях… угрожающих другим, пренебрежительно проговорил:
— Вздор! Ты вовсе не из тех, которые умирают в молодых летах от какого-нибудь насморка. Оставь весь этот магазин дома и возьми с собой только обыкновенную сумочку чрез плечо, уложив в нее гребенку, зубную щетку, пару носков да рубашку. Больше тебе ничего не может понадобиться. А все остальное, повторяю, только свяжет нас.
Послушался я его, хотя и не совсем: кроме сумочки, носимой на ремне через плечо, я захватил еще другую, ручную, побольше, в которую вошло еще кое-что, кроме зубной щетки, гребенки и рубашки с носками. Мне очень хотелось взять и чайную шкатулку; с ней было бы так приятно в пути, но Б. о ней и слышать не желал, и я с тяжелым вздохом убрал ее в шкаф.
Пятница 23-го
Раннее вставание. — Необходимость крепкой нагрузки для мореплавателей. — Досадное вмешательство Провидения в дела, которые до него не касаются. — Социалистическое общество. — Б. неверно судит обо мне. — Неинтересный рассказчик. — Мы основательно «нагружаемся». — Воздержанный моряк. — Шаловливый бот
Поднялся сегодня ни свет ни заря. Сам не знаю, зачем вскочил в такую рань. Ведь ехать нужно только в восемь часов вечера. Впрочем, я не жалел, что рано встал: все-таки это разнообразие. Разумеется, я поднял вместе с собой на ноги и весь дом. Завтракали в семь утра.
Я завтракал вдвое усерднее обыкновенного, припомнив, как один знакомый моряк говорил мне: — Если вам когда-нибудь придется делать хотя небольшой переезд по морю, то не забудьте хорошенько «нагрузиться» пред тем, как сесть на корабль. Морские суда только хорошей нагрузкою и держатся; в этом их устойчивость. Полунагруженные, суда всегда переваливаются с боку на бок, чуть не перевертываются вверх дном и, во всяком случае, готовы ежеминутно потопить все, что на них находится. На море необходима крепкая нагрузка, так и запомните. Это относится не только к судам, но и к тем, кто на них плавает.
Я и старался использовать этот совет.
После обеда пожаловала тетя Эмма. Она сказала, «страшно рада», что успела захватить меня пред моим отъездом. Какой-то тайный голос побудил ее приехать именно в этот день, а не в субботу, как она первоначально намеревалась. Видно, само Провидение заботилось о том, чтобы она смогла еще увидеть меня пред моим отъездом.
Я бы желал, чтобы Провидение не вмешивалось в те дела, которые до него совсем не касаются, но, разумеется, вслух этого не высказал. Тетя же Эмма между тем спешила «утешить» меня уверением, что дождется моего возвращения из путешествия. Я, со своей стороны, поспешил сообщить ей, что, пожалуй, вернусь не ранее как через месяц, но она очень любезно ответила, что это для нее ничего не значит; она согласна пробыть у нас и Целый месяц, потому что может вполне распоряжаться своим временем.
Кстати сказать, оставшись со мною наедине, мои домашние умоляли меня вернуться домой как можно скорее; продержать у себя тетю Эмму Целый месяц им нисколько не улыбалось.
Пообедал тоже очень плотно, помня совет моряка о необходимости «крепкой нагрузки». Попрощавшись со всеми — не исключая и тети Эммы — самым сердечным образом пообещав, что буду всячески беречь себя, каковое обещание я имел в виду сдержать самым добросовестным образом, я вышел на улицу, нанял кэб и отправился на вокзал.
Когда я приехал туда, моего спутника там еще не было. Я взял в кассе два билета в отделение для курящих и в ожидании Б. стал прохаживаться по платформе.
Когда у людей нет другого дела, они принимаются размышлять. Так и я, не имея пока другого занятия, пустил в ход свой мыслительный аппарат.
Какую удивительную социальность выработала нам современная цивилизация. Я подразумеваю не ту социальность, которую желают навязать миру так называемые социалисты. Их система скопирована с устава о каторжных тюрьмах, по этой системе все должны будут работать именно как каторжники, как вьючный скот, и не в свою собственника пользу, а лишь для «блага общины»; в мире, построенном по этой системе, не должно быть людей, а будут лишь номера; в нем не будет места никаким страхам, опасениям, зато не будет места и честолюбию, надеждам, радости. Нет; не о такой социальности раздумывал я, а о той, которую видел пред собой, — о социальности свободных людей, трудящихся бок о бок в обшей мастерской, и каждый сам для себя, получая за свой труд столько, сколько заслуживает по своим силам, способностям и усердию; людей, мыслящих, сознательных, ответственных за свои поступки, а не превращенных в бессмысленные автоматы, не смеющих по собственной воле пошевельнуть рукой или ногой.
Вот, например, я лично собираюсь прокатиться взад и вперед по морю и материку и могу сделать это только потому, что общество позаботилось доставить мне эту возможность. Ради моего удобства проложен рельсовый путь, построены мосты, прорыты тоннели; существует целая армия инженеров, сторожей, сигналистов, носильщиков и всякого рода другие служебных лиц, которым поручена забота о моих удобствах и охрана моей безопасности. От меня требуется только, чтобы я объяснил обществу в лице железнодорожного кассира, куда я намерен ехать и, получив билет, сесть в вагон; остальное все обойдется уж без моего содействия.
Для меня напечатаны груды книг и листков, так что есть чем убить скуку в пути. В известных пунктах дороги общество устроило помещения, где я могу утолить голод и жажду (положим, у него там не всегда свежие сандвичи, но, быть может, общество опасается, что свежеиспеченный хлеб вреден для моего желудка).
Если мне надоест сидеть в вагоне без перерыва, я могу остановиться на любом из упомянутых пунктов, где для меня уже готовы обед или ужин, удобная постель, горячая и холодная вода для мытья, хорошие сухие полотенца и т. д. Куда бы я ни пошел, в чем бы ни нуждался, общество, подобно порабощенному духу восточных сказок, всегда готово самым усердным образом помочь мне, услужить, исполнить мою просьбу, доставить мне пользу и удовольствие.
Общество повезет меня в Обер-Аммергау, позаботится об удовлетворении всех моих нужд в пути, покажет мне мистерию Страстей Господних, им же, этим обществом, устроенных и разыгрываемых для моего назидания; оно же доставит меня обратно домой по желаемому мною пути и объяснит мне, с помощью разных «путеводителей», книг и брошюр, все, что может, по его мнению, заинтересовать меня в дороге; будет отправлять мои письма на родину и доставлять мне ответы; будет смотреть за мной, чтобы со мной не случилось чего дурного, охранять меня с любовью родной матери, и притом такими средствами, какими не может располагать ни одна мать. И за все это общество требует с меня только, чтобы я делал то, что оно дает мне возможность делать. Поскольку человек трудится, постольку и общество заботится о нем; у общества все распределяется по действительным заслугам человека.
Общество говорит мне: «Сиди за своим столом и пиши, вот все, что я от тебя требую. Ты не способен на что-нибудь особенно дельное, но можешь исписывать стопы бумаг теми сочинениями, которые называются литературными произведениями и, по-видимому, доставляют некоторым людям удовольствие. Ну и отлично: сиди себе да и сочиняй свою литературу, но только о ней и думай. Я же буду думать за тебя обо всем остальном: буду снабжать тебя писчими материалами, газетами, словарями, справочниками, ножницами, клеем и всем прочим, что может понадобиться в твоем деле; буду кормить и одевать тебя, давать тебе жилище, возить тебя, куда захочешь, смотреть, чтобы у тебя не было недостатка в табаке и во всем другом, к чему ты привык, лишь бы ты мог спокойно и с полным удобством работать. Чем больше и чем лучше ты будешь делать то, что можешь, тем больше и я буду заботиться о тебе. Итак, сиди и пиши, больше мне от тебя ничего не нужно».
А вдруг мне придет в голову сказать обществу: «Мне не хочется работать, — надоело. К чему мне утруждать себя работой, если я не чувствую более к ней склонности?»
«Так что ж, — ответит мне общество: — не хочешь работать — и не нужно. Я тебя не принуждаю. Но если ты не хочешь работать для меня, то и я не стану заботиться о тебе. Не будешь трудиться, не будет тебе от меня ни жилища, ни одежды, ни обеда, ни табаку, никаких удовольствий и развлечений, — вот и все».
И я должен быть невольником общества и работать на него.
Общество не устанавливает одинакового вознаграждения для всех своих работников. Оно стремится главным образом поощрять мозговую работу. Человека, работающего одною мускульного силою, оно ставит немного выше лошади и вола и заботится о нем немного больше, чем об этих животных. Но лишь только человек начнет участвовать в работе и головой, общество возводит его из простого рабочего в мастера и прибавляет ему вознаграждения.
В сущности, метод поощрения мысли у общества еще довольно слаб. Оно основывается на светских интересах, с точки зрения этих интересов и судит. Поэтому оно осыпает своими заботами больше всего поверхностного, но блестящего писателя, нежели глубокого и серьезного мыслителя, и ловкая лживая игра словами ему зачастую нравится больше честных, правдивых рассуждений. Впрочем, насколько можно заметить, общество и в этом отношении старается совершенствоваться, и его суждение с каждым годом становится более зрелым. В недалеком будущем оно достигнет полной мудрости и будет вознаграждать каждого по его заслугам.
Но не пугайтесь: это будущее все-таки настанет еще не при нас.
Углубленный в свои размышления о современном социальном строе, я буквально наткнулся на Б. Тот сначала принял меня за неуклюжего осла, что с сердцем и высказал, но тут же узнал меня и поспешил извиниться за свою ошибку. Оказалось, что он уже давно находится на вокзале, поджидая меня и только теперь догадался выйти на платформу в надежде там встретиться со мною. Я сообщил ему, что запасся двумя билетами в отделение для курящих, и узнал от него, что и он сделал то же самое. По странной случайности, мы в этом отношении вполне сошлись мыслями и даже выбрали один и тот же вагон. Б. взял угловые места, поближе к платформе, а я в противоположном углу; только в этом у нас и оказалась разница. Разумеется, мы были настолько великодушны, что предоставили свои лишние места в пользу других пассажиров, т. е. продали лишние билеты.
В нашем отделении, кроме нас, поместилось еще шесть человек. Среди них один выделялся необычайной болтливостью. Он так и сыпал рассказами, но такими неинтересными, что они сразу надоедали. Он ехал с приятелем или, вернее, с другим человеком, который в момент отъезда был его приятелем, а потом сделался его врагом. Вот этого-то приятеля он неумолчно и угощал своими рассказами, начиная со станции Виктория и кончая станцией Дувр, т. е. на протяжении нескольких десятков миль. Сначала он принялся рассказывать длинную историю о какой-то собаке. Эта история была совершенно бесцветная и ограничивалась рассказом о самых обыкновенных действиях этой собаки, которая по утрам лаяла у парадной двери, и когда отворяли эту дверь, то входила в нее и здоровалась с своими хозяевами; потом уходила в сад, где и проводила весь день, а когда жена рассказчика выходила в сад, то собака валялась там на траве; кроме того, днем играла с детьми, вечером спала перед камином в угольной корзине, на ночь выпроваживалась во двор, а утром снова являлась к парадной двери. Вот и все, но рассказ об этом тянулся минут сорок.
Близкому родственнику или товарищу этой собаки, бесспорно, было бы интересно выслушать этот рассказ, но что могло быть в нем интересного для человека, который, по-видимому, даже и не знал этой собаки, — этого я решительно не мог понять.
Приятель рассказчика сначала силился казаться восхищенным, издавая восклицания и задавая вопросы, вроде следующих: «Удивительно!» «Замечательно!» «Какая умница!» «Неужели она так и делает?» «Ну, и что же вы?» «Так это было в понедельник?» «А во вторник что она делала?». Но потом, когда «приятель» убедился, что история затягивается и ничуть не становится интереснее, он принялся зевать чуть не при каждом слове, нисколько не скрывая своей скуки. Мне даже показалось, что он в конце истории процедил сквозь зубы: «Черт бы побрал эту несносную собаку вместе с тобой!»
Когда тема о собаке была исчерпана, мы надеялись, что говорильная машина нашего соседа потребует отдыха, причем был бы дан отдых и нашим слуховым аппаратам. Но мы жестоко ошиблись. Едва досказав о собаке, неутомимый болтун, не переведя даже духа, добавил:
— Но я могу рассказать вам еще более интересную историю…
Этому мы все готовы были поверить. Скажи он, что желает рассказать что-нибудь еще более скучное и утомительное, мы могли бы усомниться, но возможности угостить нас чем-нибудь лучшим мы охотно готовы были верить.
Однако и на этот раз нас постигло полное разочарование. Новая история была нисколько не интереснее и не веселее первой, только еще длиннее и запутаннее. Дело шло о человеке, что-то делавшем с сельдереем, а жена это человека каким-то таинственным образом оказалась племянницей, с материнской стороны, человека, сделавшего себе из старого ящика оттоманку. Эта история, кроме скуки, отличалась крайней непонятностью.
«Приятель», в назидание которого, главным образом, все это рассказывалось, оглядывался на остальную публику с таким видом, словно хотел сказать: «Не думайте, господа, что я виноват в болтовне моего приятеля. Вы видите, я в таком положении, что не могу его остановить и сказать правду в глаза. Пожалуйста, не будьте на меня в претензии из-за него. Я и сам не рад, что связался с ним».
Мы отвечали ему сочувствующими взглядами, которыми говорили: «Не беспокойтесь, мы отлично понимаем ваше положение, нисколько не в претензии к вам и жалеем, что не можем вам помочь избавиться от болтовни вашего спутника». После этого «приятель», видимо, успокоился и терпеливо покорился своей участи быть во весь путь козлом отпущения своего пустословного спутника.
По прибытии в Дувр мы с Б. поспешили на пристань и едва успели захватить последние два места на отходившем паровом боте. Мы были очень рады, что не опоздали, потому что намеревались тотчас же после хорошего ужина забраться в каюту и улечься спать.
— Я люблю спать во время морского переезда и очутиться уже на месте, когда проснусь, — заметил Б.
Я согласился с этим, но не забыл сообщить своему приятелю о том, что мне говорил моряк относительно необходимости «покрепче нагружаться» пред тем, как пускаться в море. Б. нашел мнение этого моряка основательным. Мы отправились прямо в столовую и отлично поужинали там. Но едва кончили ужин, как Б. вдруг стремительно встал из-за стола и удалился, не сказав ни слова. Немного спустя поднялся и я и вышел на палубу. Не могу сказать, чтобы и я чувствовал себя хорошо. Будучи, так сказать, умеренным мореходцем, я не склонен ни к каким излишествам. В обыкновенных случаях я, сидя в приятной компании, дома или в гостях, могу похвастаться, похрабриться и даже порисоваться своей «морской опытностью», приобретенною мною во время увеселительных прогулок вдоль берега, в какой-нибудь лодке. Но когда дело дошло до настоящего, заправского моря, мною овладело такое настроение, которое заставило меня относиться подозрительно не только к морским судам, но и к людям, курящим зеленые сигары, называемые «морскими», с отвратительным тошнотворным запахом.
На палубе находился человек, куривший именно такую сигару. Едва ли он курил ее с наслаждением. Лицо его вовсе не выражало удовольствия, и я невольно подумал: «Наверное, он курит только с целью показать другим, чувствующим себя нехорошо, что он, наоборот, чувствует себя превосходно, хотя это и была неправда».
Есть что-то вызывающе оскорбительное в людях, которые показывают вид, что чувствуют себя хорошо на море. Я знаю, что сам принадлежу к этому сорту людей. Когда я чувствую себя здоровым на море, то мне этого недостаточно: я непременно хочу, чтобы и другие видели, что я здоров. Мне все кажется, что я роняю свое достоинство, если не постараюсь убедить всех своих спутников в том, что не ощущаю никаких неудобств. Я не могу спокойно сидеть на месте и лишь про себя радоваться своему прекрасному самочувствию. Нет, я обязательно буду шляться взад и вперед по палубе, с трубкой или сигарой во рту, только, разумеется, не с «морской»; буду смотреть на всех, чувствующих себя дурно и не умеющих это скрывать с состраданием, смешанным с удивлением, точно не понимаю, что с ними и от чего. Знаю и то, что все это очень глупо с моей стороны, но не могу переделать себя. Думаю, в этом выражается человеческая натура, не изменяющая даже и лучших людей, чем я.
Как я ни старался, но не мог избавиться от слащаво-маслянистого сигарного запаха. Уходя от него на другой конец палубы, я попадал на струю запаха, несшегося из машинного отделения; этот запах еще более противен, так что я готов был лучше терпеть запах морской сигары, и возвращался к нему. Нейтрального места между этими двумя запахами на палубе не имелось.
Помимо этих запахов, на палубе все-таки было гораздо лучше, чем в каютах, потому что постоянно веяло свежим, укрепляющим нервы морским воздухом. Я очень жалел, что не взял себе палубного билета, а потратился на место первого класса, но тут же утешился мыслью, что неловко лезть в третьеклассные пассажиры человеку, имеющему возможность быть первоклассным. Хотя в первом классе, т. е. внизу, в каютах, я и буду чувствовать себя отвратительно, зато — аристократом.
Пока я стоял, прислонившись к кожуху, ко мне подошел не то матрос, не то боцман, не то сам капитан, — вообще кто-то, принадлежащий к морскому ведомству, но кто именно — я в надвинувшейся темноте не мог отличить. Моряк спросил меня, как мне нравится этот бот, пояснив, что он совершенно еще новенький и совершает только первый рейс. Разумеется, я похвалил его и выразил надежду, он с каждым лишним днем своего существования будет делаться степеннее и устойчивее.
Дело в том, что когда мы, во время нашего ужина, пустились в путь по каналу, нас стало порядочно «покачивать». Мы с Б. совершенно забыли, что боты, специальность которых состоит в перевозке пассажиров, прибывающих с железнодорожными поездами, очень неустойчивы благодаря своему небольшому размеру, так что волны, подымаемые большими встречными судами, всегда заставляют эти маленькие суденышки сильно раскачиваться из стороны в сторону.
Таким образом и вышло, что едва мы успели сесть за ужин в столовой, как уже началось наше «мореплавание». Этим и объясняется стремительный уход Б. из-за стола и то, что я чувствовал себя далеко не в эмпиреях.
— Что ж делать! — ответил мне мой неизвестный собеседник, — новые боты всегда чуточку артачатся.
Мне казалось, что этот новорожденный бот способен «доартачиться» до того, что возьмет да и ляжет на один бок, полежит несколько времени, потом вдруг захочет попробовать поваляться на другом боку; да так всю ночь и будет переваливаться с одной стороны на другую, не считаясь с тем, нравится это его пассажирам или нет. Как раз в то время, когда я беседовал с неизвестным мне морским чином, бот начал проделывать другого рода фокусы; сперва он попытался встать, так сказать, на голову и чуть было не достиг успеха в этом намерении, а затем, очевидно, раздумав, рванулся с такой стремительностью вверх головой, что чуть не угодил носом прямо в облака. Действительно, бот был «артачливый» и даже очень, а вовсе не «чуточку», как находил управлявший им или обслуживавший его морской чин. Впрочем, некоторые из этих чинов, как известно, особым умом не отличаются, поэтому и не ответственны за свои мнения.
Хотя я и принес известную жертву, заплатив за дорогое место в первом классе, но все-таки решил остаться на ночь в третьем классе, т. е. на той же палубе. Если бы мне даже предложили целых сто фунтов стерлингов за то, чтобы я провел ночь внизу, в каютных помещениях, в койке, я не согласился бы на это. Положим, никому и на ум не приходило сделать мне подобное предложение, поэтому у меня не было и соблазну. Я просто почувствовал, что не могу спать внизу, — вот и все.
Я было и спустился вниз, и притом с огромным трудом, благодаря невозможной качке, но представившееся мне там зрелище заставило меня тут же повернуть назад и с таким же трудом вскарабкаться обратно на палубу. Все нижнее помещение оказалось битком набитым спящими или только воображавшими, что они спят, валявшимися где и как попало: на диванах, на койках, на столах и под столами. Кто-то, должно быть, действительно ухитрившийся уснуть в этой обстановке, храпел, как сильно простудившийся, схвативший здоровеннейший насморк и охрипший гиппопотам. Более нетерпеливые из публики снимали с ног сапоги и бросали их по тому направлению, откуда исходил этот сверхбогатырский храп. Видеть, кто именно издавал такую своеобразную раздражающую музыку, не было никакой возможности благодаря тесноте и плохому освещению. Ко всему этому воздух там был прямо удушающий.
Я поспешил вернуться на палубу, провожаемый громоподобными раскатами и хриплыми вскрикиваниями этого замечательного храпуна. Присев в углу палубы на связке веревок и прислонившись спиной к мачте, я скоро задремал. Очнулся я только тогда, когда кто-то стал вытаскивать из-под меня веревки, на которых я сидел. Открыв глаза, я увидел, что около меня стоит матрос. Я поспешно поднялся на ноги. Малый, видимо обрадованный, что я проснулся и освободил веревки, схватил весь пук и швырнул его человеку, стоявшему на пристани в Остенде.
Суббота 24-го
Прибытие в Остенде. — Кофе с булочками. — Как трудно заставить французских служителей понимать по-немецки. — Преимущества обладания не чересчур чуткой совестью. — Торжествующая нечестность. — Попранное право. — Доморощенный английский скандал
Я неверно выразился, говоря о себе как о «проснувшемся» в Остенде. Я очнулся там лишь вполовину, потому что имею обыкновение просыпаться вполне только после полудня. Во все продолжение пути от Остенде до Кёльна я бодрствовал даже только третью своего существа, а остальные две его трети продолжали дремать.
Но все же я в Остенде настолько пришел в себя, чтобы во мне пробудилось не совсем ясное сознание, что куда-то прибыли, что нужно отыскать наш багаж и что-то еще делать. Кроме того, во мне шевелился смутный инстинкт, подсказывавший, что поблизости находится место, где можно утолить голод и жажду. Этот инстинкт, никогда меня не обманывавший, побуждал хотя почти и к машинальной, и, тем не менее, довольно энергичной деятельности.
Бросившись вниз, в каюты, я нашел там Б. уже проснувшимся. Он принялся извиняться, что покинул меня и оставил ночью скучать одного на палубе. Но я уверил его, что совсем не скучал. И действительно, я был ночью в таком душевном состоянии, что находись на палубе любимая мною женщина, на меня, пожалуй, не произвело бы особенного впечатления и то обстоятельство, если бы я увидел, что ее занимает приятной беседой мой соперник. Поэтому меня нисколько не смутило сообщение Б., что среди пассажиров первого класса он совершенно неожиданно встретил своего хорошего знакомого, с которым и пробеседовал почти всю ночь и заснул только под утро. Ну, и на здоровье!
Тут же, в каюте, я снова натолкнулся на болтливого пассажира и его «приятеля». Трудно представить себе, каким жалким выглядел этот «приятель», еще накануне поражавший своей свежестью, силою и бодростью. Не думаю, чтобы одна морская болезнь могла так страшно изменить его. Спутник же его, наоборот, выглядел вполне жизнерадостным и довольным. Как ни в чем не бывало, он весело рассказывал «приятелю» о какой-то особенной корове.
Мы отправились с ручным багажом в таможню, где я, усевшись на своем саквояже, моментально заснул. Когда я опять открыл глаза, предо мною стоял кто-то, кого я сначала принял за фельдмаршала, поэтому стремительно вскочил и вытянулся перед ним в струнку (я когда-то служил вольноопределяющимся и еще не забыл о субординации). «Фельдмаршал» движением руки артиста мелодраматического театра указывал мне на мой саквояж. Я постарался уверить эту важную персону на довольно «вольном» немецком языке, что мне нечего объявлять. Но, очевидно, «фельдмаршал», оказавшийся простым таможенным чиновником, не понимал меня и, с сознанием своей правоты, овладел моим саквояжем. Но мне так хотелось спать, что я не стал протестовать, опустился прямо на пол и снова задремал.
Когда наш багаж был осмотрен и возвращен нам, я на одну треть разбуженный своим спутником, отправился с ним в местный буфет. Там мы нашли кофе, булки и свежее сливочное масло. Инстинкт желудка и на этот раз не обманул меня. Я заказал две порции кофе, булок и масла. Делал я свой заказ на своем «самом чистом» немецком языке. Видя, что меня никто из служащих в буфете не понимает, я сам взял со стойки булочек и масла. Насчет кофе я объяснился мимикой, и на это раз был понят. Действия всегда убедительнее слов.
Б. сказал мне, что в Бельгии больше французов, нежели немцев, поэтому в сношениях с здешней публикой лучше употреблять французский язык.
— Это будет гораздо удобнее и для тебя и для бельгийцев, — пояснял он. — Валяй по-французски, пока мы пределах Бельгии. Здешний умный и сообразительный народ отлично поймет тебя, если даже ты и ошибешься словечком-другим. И твой «немецкий» язык здесь поймет разве только чтец мыслей.
— Ах, так мы находимся в Бельгии? А я думал, в Германии, — ответил я, едва ворочая языком от сонливости. — Вообще, я совсем не знаю, где нахожусь все это время, — добавил я в порыве внезапной откровенности.
— Да, это и видно. Надо бы тебе наконец проснуться, — заметил мой спутник, глядя на меня с искренним сожалением и сознанием своего превосходства.
В Остенде нам пришлось пробыть около часа, пока снаряжали поезд. В Кёльн шел только один вагон, а в него желало попасть, сверх комплекта, еще четыре человека.
Не зная о последнем обстоятельстве, мы с Б. не спешили запастись заранее местами. Результатом нашей беспечности было то, что когда мы, напившись не спеша кофе с булочками, намазанными сливочным маслом, направились наконец к нашему вагону и заглянули в него, то там не оказалось ни одного свободного места. На одном месте лежал саквояж, на другом — сверток с одеялом и подушкою, на третьем — зонтик и т. д. В вагоне еще не было ни души, но все места были заняты.
По неписаному закону, соблюдаемому пассажирами, положенные на пустое место вещи обеспечивают пассажиру это место и заменяют его самого во время его отсутствия. Закон этот очень хороший, вполне справедливый, и будь я в нормальном состоянии, сам бы стал поддерживать и защищать его против нарушителей.
Но нельзя же требовать, чтобы у каждого человека в три часа холодного и пасмурного утра были в исправности все его духовные способности. Человек среднего уровня, как, например, я, вполне приходит в себя только часов в восемь или девять, т. е. после первого завтрака в обычное для него время. В три же часа утра такой человек в состоянии сделать то, в чем будет горько раскаиваться в три пополудни.
При обыкновенных условиях я точно так же не решился бы завладеть чужим местом, как еврей библейских времен не осмелился бы переставить в свою пользу межевой камень своего соседа. Но при данных обстоятельствах совесть моя еще спала.
Мне часто приходилось читать о том, как у человека вдруг пробуждается совесть. Такое чудо обыкновенно производится шарманщиком или ребенком (последний способен разбудить кого угодно и от какого угодно крепкого сна, за исключением разве только совсем глухого или умершего более суток тому назад), и если бы кто-нибудь из этих «будителей» был в описываемое мною утро возле меня в Остенде, то события, наверное, разыгрались бы иначе, и мы с Б. были бы избавлены от необходимости завладеть чужой собственностью.
В самом деле, представьте себе, что как раз в тот момент, когда у нас зарождалось дурное намерение, выступил бы на сцену шарманщик или ребенок и стал «пробуждать» нашу совесть, то мы бы со стыдом бросились вон из вагона, в котором нам не было мест, упали бы в объятия друг друга и, в таком трогательном положении, выплакали бы свой стыд и свое раскаяние, затем терпеливо стали бы ожидать следующего поезда.
Но возле нас никого не было, кто мог бы подействовать на нашу совесть, поэтому мы без всякого зазрения своей совести, не обладавшей у нас в тот момент достаточной чуткостью, чтобы пробудиться, без особенно сильного внешнего воздействия отодвинули в сторону чужие вещи с двух мест и уселись на эти места, стараясь принять самый независимый вид.
Б. уверял, что когда придут законные собственники захваченных нами мест, то нам, ради «спасения положения», лучше всего притвориться крепко спящими или глупыми, ничего не понимающими людьми.
Я на это возразил, что с своей стороны надеюсь произвести нужное впечатление без всякого притворства, и с полным удобством уселся на захваченное место.
Несколько времени спустя в вагон вошел еще один пассажир. Он точно так же очистил себе очевидно чужое место и спокойно уселся на нем.
Оправившись от своего изумления, Б. вежливо заметил тому человеку:
— Вы, по-видимому, ошибкою заняли чужое место, сэр. В этом вагоне нет ни одного свободного места.
— Вижу, но не имею возможности с этим считаться, — с циничной откровенностью заявил незнакомец. — Мне необходимо быть сегодня к известному часу в Кёльне, а другого способа попасть туда у меня нет.
— Да, — подхватил я, — но ведь и то лицо, которое раньше вас заняло это место, наверное, тоже имеет надобность попасть в Кёльн именно с этим поездом. Думая лишь о себе, вы забываете, в какое неудобное положение ставите другого.
В этот момент моя совесть начала проявлять свою обычную чуткость, и я чувствовал сильнейшее негодование против нахального незнакомца. Двумя минутами раньше я находил совершенно естественным, если человек в нашем положении воспользуется возможностью занять чужое место, а теперь моя совесть начала возмущаться. Небу известно, что я большой грешник, а совести все-таки не лишен. Хотя она и таится на дне моей души, но может быть поднята оттуда, если задеть ее почувствительнее. Незнакомец именно так ее и задел; она пробудилась и властно указала мне на постыдность завладения чужим местом.
К сожалению, я не мог заставить незнакомца видеть и чувствовать, что происходило в моей душе. Но так как я сознавал необходимость умиротворить чувство справедливости, только что оскорбленное мною самим, то и пустил было в ход всю силу своего красноречия, чтобы убедить незнакомца в его некорректности. Однако он живо остановил меня.
— Не беспокойтесь, сэр, — заметил он. — Место это было занято одним вице-консулом, судя по надписи на его чемоданчике. Такому лицу всегда охотно дадут место и в служебном вагоне, если не окажется в пассажирском.
Этот аргумент успокоил мою не вовремя было проснувшуюся совесть. Я молча наклонил голову в знак своего согласия с незнакомцем, выказавшим такую замечательную логику, и тут же, утомленный излишним напряжением нервов, снова погрузился в сладкую дремоту человека, вполне примирившегося с своей совестью.
За пять минут до отхода поезда явились владельцы занятых нами троими — Б., мною и незнакомцем — мест. Видя, что для них не хватает трех мест, они затеяли меж собою спор, обвиняя друг друга в обманном завладении чужими местами, что и выяснилось только теперь, когда места в вагоне оказались занятыми и, очевидно, ранее.
Один вице-консул, недолго думая, отыскал свой чемоданчик и удалился с ним в служебное помещение. Остальные же семеро продолжали ссориться, несмотря на то, что мы с Б. и нашим, так сказать, тайным единомышленником всячески старались их помирить.
Всего досаднее для меня было то, что все эти люди, хотя и разных национальностей (между ними было четыре бельгийца, два француза и один немец), зачем-то находили нужным пользоваться английским языком, а не каким-нибудь другим, причем страшно коверкали этот язык, что невыносимо резало мой слух.
Так как никто из них не желал оставаться без места и торчать всю дорогу в узком проходе, то они принялись отбивать друг у друга места.
Наконец все семеро обратились к нам с просьбою решить третейским судом, кому из них сидеть и кому стоять. Мы единогласно решили, что сидеть могут те пятеро, которые похудощавее, а двое тучных должны стоять.
Но эти двое — бельгиец и немец — не пожелали подчиниться нашему решению, и, высунувшись в окно, стали звать начальника станции. Этот полновластный вершитель судеб пассажиров, не дав жалобщикам, как говорится, и рта разинуть, начал укорять их в том, что они забрались в вагон, где для них нет мест. Он говорил, что решительно отказывается понять, как это могут люди быть настолько бестактными, чтобы насильно влезать в переполненный уже вагон и беспокоить других пассажиров. Вершитель пассажирских судеб тоже почему-то выражался на английском языке, и жалобщики, вызванные им на платформу, на которой он все время оставался пред вагоном, отвечали ему также по-английски.
Мы, сидевшие на местах, с понятным любопытством наблюдали из окон интересную сцену. Когда эта сцена стала принимать угрожающий характер, начальник подозвал станционного жандарма, тот, разумеется, стал энергично поддерживать его против выражавших свое неудовольствие обездоленных пассажиров. Все мундироносцы всегда поддерживают друг друга, хотя бы они и были оба неправы. В мундирных кругах твердо держится убеждение, что человек в мундире не может быть неправым ни в каком случае. Если бы ночные грабители и разбойники носили мундир, то полиция непременно была бы уполномочена всячески способствовать их деятельности и задерживать тех людей, которые вздумали бы сопротивляться этой деятельности.
Поэтому и станционный жандарм поддерживал начальника станции против пассажиров, хотя, быть может, и догадывался, что те более правы. И он так же усердно, как начальник с пассажирами, коверкал злополучный английский язык. Я убежден, что все эти люди гораздо свободнее и яснее могли бы изливать волнующие их чувства на французском или фламандском языке, но это, по-видимому, не приходило им в голову. Подобно всем неангличанам, им во что бы то ни стало хотелось подражать настоящим английским скандалистам; вот они и пользовались всяким подходящим случаем попрактиковаться в этом спорте.
Вскоре к спорившим присоединился тот самый таможенный чин, которого я спросонок принял было за фельдмаршала, и, сверх всякого ожидания, осмелился было заступиться за обиженных пассажиров, невзирая на свой мундир.
Однако начальник станции и жандарм, к нашему благополучию, взяли верх, что и соответствовало нашим ожиданиям, — тучные жалобщики были оставлены на станции и поезд был отправлен без них. Правда была наказана, а кривда восторжествовала, как это вообще полагается на свете.
Б. долго восторгался тем, что судьба послала нам возможность вдали от своей родины насладиться настоящим английским скандалом.
Продолжение субботы 24-го
Представитель сильно разветвленного семейства. — Эксцентричный поезд. — Оскорбление англичанину. — Один в Европе. — Невозможно заставить немцев понимать скандинавский язык. — Неудобство знать слишком много языков, — Утомительный переезд. — Наконец мы в Кёльне
Один из ехавших с нами бельгийцев оказался человеком очень знающим и давал нам интересные сведения о всех городах, мимо которых проходил поезд. Если бы я не был так сонлив и мог бы внимательно слушать этого человека и запоминать сообщаемые им сведения, был бы хорошо осведомлен относительно области, простирающейся между Остенде и Кёльном.
Этот бельгиец имел родственников по всем попутным местам. Наверное, немало было и есть на свете больших семейств, но такого чудовищно разветвленного семейства, каким мог похвалиться наш собеседник, я себе и представить не мог. По всем видимостям, это семейство разрослось по всей стране. Каждый раз, когда я немного выходил из своей дремоты, мой слух улавливал такого рода отрывки из сообщений бельгийца:
«Вот Брюгге. С этой вот стороны вы можете увидеть знаменитую соборную колокольню, часы которой каждый час играют одну из рапсодий Гайдна. Здесь живет одна из моих теток. А вот это Гент. Он славится своей ратушей, представляющей собою один из лучших памятников готического зодчества в Европе. Тут живет моя мать. Жаль, мешает та вон церковь, иначе я мог бы указать вам дом моей матери. Вот едем мимо Алоста. Это крупный центр хмелевой торговли. Когда-то тут жил мой дед. Теперь он умер. Вот это королевский дворец… Вы не туда смотрите, он у нас по правую сторону. Вот теперь вы его видите. Моя сестра замужем за человеком, который живет тут… Нет, не в дворце, а в Лакене. Вон там виднеется купол дворца Правосудия. Брюссель называют маленьким Парижем, а я нахожу, он даже лучше Парижа: не так многолюден. В Брюсселе я и живу. Вот Лувэн. Там находится памятник Ван Вайеру, знаменитому революционеру 1830 года, и живет мать моей жены. Она находит, что мы с женой слишком далеко живем от нее, но я ее мнения не разделяю. По мне хоть бы еще дальше жить от нее. Вот Льеж. Видите цитадель? Здесь живут два моих троюродных брата. В Мастрихте живут более близкие родственники — двоюродные братья…» И так далее во всю дорогу, вплоть до Кёльна.
Мне кажется, по всему этому пути не было ни одного города или селения, не осчастливленного одним или несколькими отпрысками семейства, к которому принадлежал наш спутник. Наш переезд по Бельгии и по части Северной Германии являлся, в сущности, лишь последовательным обозрением тех мест, в которых имели свое пребывание члены этого так широко раскинувшегося потомства.
В Остенде я выбрал себе место лицом к паровозу. Я всегда стараюсь сидеть так в поездах. Но во время одного из перерывов моей дремоты я вдруг увидел себя сидящим спиною к паровозу. Это меня крайне возмутило, и я, обращаясь к окружающим, с негодованием спросил:
— Кто это меня перевернул? Я сидел лицом к паровозу, а теперь сижу спиной. С какой целью так подшутили надо мной? Ведь, кажется, я никого не трогал. С какой же стати трогают меня?
Меня уверили, что никто и не думал меня трогать, а дело в том, что наш вагон был повернут в Генте. Это тоже очень не понравилось мне. Что это за безобразные порядки, когда поезда сначала идут в известном направлении, по соображению с которым вы и выбираете себе место, а потом вдруг, не спрашивая вашего согласия и даже не предупреждая вас, поворачивают в противоположную сторону! Мне даже приходило на ум, что наш поезд сам не знает, куда теперь идет.
В Брюсселе мы вышли и опять захотели кофе с булочками. Не помню, на каком языке я там объяснялся, отлично запомнил, что меня никто не понял. Когда я вышел из своей дремоты на следующей остановке после Брюсселя, то нашел себя сидящим в прежнем положении — снова лицом к паровозу. По-видимому, поезд опять захотел перемены и вторично изменил свое направление. Это меня не на шутку встревожило. Изменчивый и прихотливый характер нашего поезда становился мне подозрителен. При такой неустойчивости его настроений можно ожидать, что он, того и гляди, вздумает сойти с рельсов и сверзиться в какую-нибудь пропасть, если таковая встретится по дороге, или, по крайней мере, перекувырнуться вверх колесами. Мне хотелось встать и пойти порасспросить машиниста, нет ли какой-либо возможности избавить нас, пассажиров, от таких проказ; но я так и не выполнил своего намерения, потому что тут же опять задремал.
В Гербестале нас опять попросили в таможню. В своем сонном состоянии я никак не мог понять, в чем дело. Мне мерещилось, что мы едем по Турции и что нас остановили разбойники. Поэтому на просьбу таможенного чиновника открыть сумки я ответил категорическим отказом, но не забыл добавить, что я — англичанин и никому не советую шутить со мною, и что они пусть лучше и не воображают, что им удастся получить за меня какой бы то ни было выкуп.
Мои протесты не вызвали ничего, кроме улыбок со стороны окруживших меня «разбойников», оказавшихся таможенными чинами. Они спокойно овладели моим багажом, осматривали его, пользуясь тем, что я снова заснул.
Очнулся я в буфете и положительно не мог дать отчета, как попал туда. Должно быть, меня повлек неизменный инстинкт моего желудка.
Оставаясь верным своему желудку, я опять потребовал кофе с булочками, намазанными маслом. Сам теперь удивляюсь, какое огромное количество кофе с булочками и маслом могло поместиться в то утро в моем желудке. Так как в моем сонном мозгу внедрилось представление, что я нахожусь в Норвегии, то я и старался выразить свое требование на ломаном норвежском языке, несколько слов которого я подцепил во время своего прошлогоднего пребывания в норвежских фиордах. Как водится, меня опять не поняли. Но я уже привык к тому, что иноземцы всегда конфузятся, когда к ним обращаются на их родном языке, поэтому и теперь отнесся к такой странности вполне хладнокровно, тем более, что приучил себя брать лично с буфетной стойки, что мне нужно, и обходиться без слов.
Взял я, как и в предыдущие разы, две порции кофе с булочками, — одну для себя, а другую для своего спутника. Но каково же было мое удивление, когда я, отыскивая Б. глазами, нигде не находил его. Куда он делся? Что с ним случилось? Я стал припоминать, что не видел его уже несколько часов.
Я совсем растерялся, не зная, где я и что собственно делаю. У меня было только смутное сознание, что мы с Б. вчера, не то полгода тому назад, — о времени у меня тоже не было ясного представления — вместе куда-то отправлялись, чтобы вместе же что-то смотреть. По-видимому, мы теперь находились в Норвегии (почему моя туманная фантазия остановилась именно на Норвегии — этого я до сих пор не могу себе объяснить), и что мы с ним разошлись и потеряли друг друга.
Как же нам теперь снова сойтись? Мне вдруг вообразилось, что мы с Б. осуждены целые годы блуждать по крайнему северу Европы, в тщетных поисках друг друга. Такие несчастия случались; я читал и слыхал о них. Мысль об этом была ужасающая и ошеломляющая.
Однако нужно же что-нибудь предпринять, и притом как можно скорее. Необходимо во что бы то ни стало отыскать моего спутника. Я встал и, обращаясь к буфетчику и его помощникам, усердно залопотал на той смеси разных невозможных слов, которую искренно считал норвежским языком.
Опять никто не понимал. Меня начало возмущать, что эти странные люди упорно не хотят понимать свой собственный язык. Пока дело шло об одном кофе с булочками, я еще готов был относиться снисходительно к причудам этих людей, но теперь возник совсем другой вопрос, очень серьезный, и мое терпение стало истощаться. Ввиду важности минуты я решил заставить этих тупоголовых норвежцев понять их родной язык, хотя бы мне для этого пришлось прибегнуть к помощи экстраординарных средств, вроде, например, воздействия на их головы горячего кофейника.
Схватив за руку буфетчика, я на своем «скандинавском» наречии и с соответствующей мимикою стал допрашивать его, не видал ли он моего друга Б.
Буфетчик испуганно таращил на меня глаза. Я приходил в отчаяние, тряс его за руку и вопил:
— Друг… высокий… толстый… широкий… где он? Кто его видел… это место? Друг… быть… был… была… здесь?
Ввиду ограниченности моих познаний в норвежском языке и неопытности в верном употреблении подхваченных мною на лету существительных, прилагательных и глаголов я сразу сыпал всем своим запасом, в смутной надежде, что как-нибудь да будет понята моя тарабарщина.
Вокруг нас собралась толпа, очевидно, привлеченная испуганно-недоумевающим видом буфетчика и его помощников. Обращаясь одновременно и к буфетному персоналу и к публике, я взволнованно продолжал «скандинавить»:
— Мой друг Б… высокий… голова… красный… сапоги… желтый… серый… куртка… маленький ус… толстый… молода… где быть?.. была?.. кто видала?.. это место?..
Но — увы! — меня по-прежнему не понимали, и никто не пришел мне на помощь. Все только с идиотским недоумение переглядывались между собой, пожимали плечами и качали дурацкими головами.
Я снова, с еще большей выразительностью, не переставая из всех сил теребить буфетчика за руку, повторил оптом весь свой запас скандинавских слов, рассчитывая, что хоть некоторые из них достигнут цели. Вообще очень добросовестно старался быть понятым.
Публика оживленно обменивалась мнениями по случаю разыгрывавшегося пред ней инцидента. Наконец один и зрителей, человек с более умной физиономией, хлопнул себя по лбу и, видимо сгорая желанием выяснить дело, бежал по залу, крича что-то, из чего я понимал только часто повторявшееся слово «норвежец». Через несколько минут он вернулся с довольной улыбкой на лице в сопровождении старого господина, очень добродушного вида, в белом костюме. Публика расступилась пред этим почтенным человеком, который, приближаясь ко мне, приветливо улыбнулся и заговорил со мной на настоящем норвежском языке. Так и чувствовалось, как он обрадовался воображаемой возможности поговорить с земляком.
Как нарочно, во всей его мягкой и, видимо, благожелательной речи я не понял ни одного слова, что должно было отразиться на моем лице и во взгляде. Говорил незнакомец очень быстро, а я мог понять по-норвежски из пятого в десятое только при условии очень тихой и ясной речи.
Заметив мое смущение, белый господин с своей стороны окинул меня недоумевающим взглядом и спросил на своем родном языке, стараясь выговаривать слова как можно яснее:
— Вы говорите по-норвежски?
— Говорит… мал… очень мал, — пролепетал я.
Он сделал негодующее лицо и принялся что-то изъяснять окружающим по-немецки. Те тоже стали делать негодующие лица.
Чем собственно я вызвал общее негодование — я не в силах был понять. Мало ли кто не знает по-скандинавски, так не вменять же им это в преступление! Я же все-таки знал несколько слов, а этим могут похвалиться далеко не все.
Чувствуя, что во мне закипает раздражение против так несправедливо отнесшейся ко мне публики, я повышенным тоном предложил старому господину свой сумбурный вопрос о Б. Старик, очевидно, понял меня; но это нисколько не помогло делу, и я находил, что его совершенно напрасно притащили ко мне.
Не могу теперь и приблизительно представить себе, чем бы окончилась вся эта история, если бы на мое счастье не явился на сцену тот самый, из-за которого я поднял весь этот кавардак, т. е. Б. Беспомощно оглядываясь кругом, я первый увидел его, как он входил в зал. Я бросился к чему в порыве такой сердечной радости, какая обыкновенно проявляется лишь со стороны того, кто желает занять денег у встречаемого им человека.
— Слава богу, вот, наконец, и ты! — крикнул я, чуть не обнимая его. — Ах, если бы ты знал, как я измучился без тебя! Ведь я думал, что потерял тебя по дороге!
— Да вы — англичанин?! — с приятным изумлением вскричал седой старик, услыхав, что я говорю на языке Шекспира и Байрона, на котором теперь заговорил и он, и притом нисколько не хуже меня.
— Да, англичанин, — ответил я, нахохлившись, — и очень горжусь этим. Надеюсь, что уж против этого-то вы ничего не имеете возразить?
— О, конечно, в особенности, если вы перестанете коверкать чужие языки, разыгрывая из себя бог весть кого, — наставительно произнес старик, приподнимая свою белую шляпу, и, удаляясь, добавил на ходу: — Я тоже англичанин.
Когда мы с Б. уселись, наконец, за кофе и я все ему рассказал, он серьезно проговорил:
— Знаешь, почему произошло все это недоразумение? Ты слишком многоязычен. Если ты не перестанешь щедро расточать здесь свои лингвистические богатства, то непременно погибнешь… По-санскритски или по-хаддейски знаешь?
— Нет, эти языки мне совершенно незнакомы, — сознался я.
— А по-китайски и по-еврейски?
— Тоже не знаю.
— Ни одного слова?
— Ни единого.
— Ну и слава богу! — с видимым облегчением проговорил Б. — А я опасался, что ты знаешь и эти языки так же, как и норвежский, и начнешь приводить им в смущение простодушных немецких поселян.
Чем сильнее припекало утреннее солнце, тем утомительней становился переезд до Кёльна. В вагоне была невыносимая духота, так как все окна и двери были крепко заперты. Я уже давно заметил, что пассажиры железных дорог очень боятся свежего воздуха, предпочитая дышать отравленным дыханием друг друга. Даже вентиляторы всегда тщательно ими закрываются. Проникая сквозь стекла, солнце слепит нам глаза и жжет наше тело. Голова болит, все члены ноют от долгого сидения. Одежда, лица и руки покрываются слоем пыли и сажи, проникающих во все щели вагона.
Мы, пассажиры, дремлем и лишь по временам пробуждаемся от какого-нибудь толчка или резкого свистка, а потом опять валимся друг на друга. Очнувшись на мгновение, я вижу на своем плече голову соседа. Мне жаль сбросить с себя эту доверчивую голову, но она так давит мое плечо, что я поневоле отталкиваю ее на плечо другого соседа, который тоже спит, уткнувшись лицом в стену вагона. Оттолкнутая мною голова и на новом месте продолжает покоиться так же безмятежно, как на старом.
Поезд несется на всех парах. При каждом его толчке мы стукаемся друг о друга, а сверху из сеток сыплются на нас разные вещи. Кое-как водворив их на места и сонно поворчав на это беспокойство, мы снова впадаем в тяжелую дремоту. При особенно сильном толчке мой саквояж постоянно падает прямо на голову нашему с Б. единомышленнику в похищении чужих мест. Он испуганно вскакивает, в чем-то извиняется предо мною, сует саквояж обратно в сетку и тут же, прислонившись опять головою к плечу своего соседа, переселяется в мир сонных грез. Успев только кое-как отметить в своем отяжелевшем мозгу суть происшедшего, я тоже снова засыпаю.
Временами мы стараемся стряхнуть с себя сонную одурь, приободряемся и таращим тусклые от сна глаза на открывающиеся пред нами виды немецкой страны: на плоскую, безлесную, истрескавшуюся от засухи землю; на ничем не отделенные друг от друга маленькие участки, на которых рядом мирно уживаются рожь и свекла, овес и картофель, но все в полном порядке, как в садах и огородах. Среди этих зеленых полос разбросаны маленькие довольно невзрачного вида кирпичные домики. На горизонте показывается шпиц колокольни. (Так оно и должно быть: ведь первый вопрос, который мы обращаем к другим народам, относится к тому, во что они верят, поэтому нисколько неудивительно, если они прежде всего стараются показать нам свои священные здания, а потом уж и верха фабричных труб; на первом плане религия, на втором — труд.) Постепенно на наш поезд надвигается море кровель, из которого, так же постепенно, начинают выделяться дома, фабрики, улицы. Поезд то и дело вздрагивает, переходя с одной рельсовой стычки на другую, потом входит под стеклянный навес и медленно останавливается. Это какой-то городок, но такой же сонный, как и мы.
Кто-то снаружи отворяет двери нашего вагона, заглядывает в них на нас, но, должно быть, мало заинтересовывается нами, потому что тут же снова захлопывает двери, и мы снова начинаем клевать носом.
После небольшой остановки поезд снова пускается в путь, и по мере его дальнейшего передвижения окружающая нас страна начинает мало-помалу просыпаться. Там и сям на переездах терпеливо ожидают, за опущенными шлагбаумами, прохода поезда целые ряды своеобразных тележек, запряженных волами, а некоторые и коровами. Поля испещряются вышедшими на работу людьми. Из всех труб домов подымаются столбики голубоватого дыма и черного из труб фабрик. Платформы промежуточных полустанков полны в ожидании поезда публикою.
Еще несколько часов езды по плоской и безлесной равнине — и мы, около полудня, имеем возможность полюбоваться двумя длинными и острыми шпилями, эффектно сверкающими на глубокой лазури неба. Они кажутся близнецами по своему тесному сходству и с каждым поворотом колес наших вагонов все более и более вырастают пред нами. Я описываю их сидящему далеко от окна Б., и он говорит, что это шпили знаменитого Кёльнского собора. Мы все поднимаемся и распрямляем отекшие от долгого сидения члены и начинаем собирать свой багаж, стараясь подавить зевоту.
Между тем поезд начинает замедлять ход и вскоре входит под длинный стеклянный навес.
Слава богу, наконец-то мы в Кёльне!
Половина субботы 24-го и немного воскресенья 25-го
Затруднительность вести дневник. — Купанье вместо умыванья. — Немецкие постели. — Как нужно ими пользоваться. — Повадки и обычаи германского воинства. — Мысли без слов. — Странный обычай
Путаю дни, а потому запутывается и мой дневник. Это происходит от того, что я нахожусь в условиях, вовсе не подходящих для человека, желающего вести дневник. Ведь по-настоящему мне следовало бы спокойно усесться письменный стол, часов этак в одиннадцать вечера, последовательно записывать все, что происходило со мной течение дня. Но в продолжение моего путешествия я в это время или качусь с пассажирами в вагоне, или только продираю глаза после сна, или же, наоборот, собираюсь ложиться. В дороге нельзя выбрать определенные часы для спанья, а приходится пользоваться для этого как попало разными случаями. Ложиться тогда, когда есть в готовности постель и время.
Нынче, например, нам удалось поспать после полудня, а сейчас мы собираемся завтракать, и я положительно не могу сообразить, какой у нас сейчас день — вчерашний, сегодня или завтрашний.
В виду всего этого, мне, разумеется, нечего и мечтать о правильном ведении дневника, и я буду записывать в него когда и как попало, только то, что может заинтересовать моих будущих читателей.
И вот я начинаю (или, вернее, продолжаю) свои записи.
Попав в Кёльн, мы, прежде всего, имели удовольствие выкупаться в Рейне… Собственно говоря, мы рассчитывали лишь умыться в Кёльне (с того печального момента, когда мы покинули счастливую Англию, нам ни разу не представилось случая как следует умыться), но вместо того пришлось выкупаться.
Остановившись в первоклассной (как нас уверял проводник) гостинице, мы первым делом захотели умыться.
Но, увидев то, что на этот случай было приготовлено в отведенном нам номере — игрушечный умывальный прибор и крохотное полотенчико, мы решили, что лучше и не пытаться употребить в дело эти игрушки: все равно ничего, кроме размазывания грязи, не выйдет. Скорее мог бы Геркулес вычистить запущенные конюшни царя Авгия простою метелкою, нежели мы почище вымыться при данных условиях.
Призвав звонком служанку, мы стали объяснять ей, что нам нужно хорошенько умыться, очиститься от дорожной пыли и копоти, а для этого недостаточно такого игрушечного умывального прибора, и мы просим снабдить нас «настоящим», большим, тазом, соответствующим количеством воды и двумя полотенцами «приличных» размеров. Служанка, степенная особа лет пятидесяти, сдержанно ответила, что, к сожалению, у них в гостинице других умывальных приборов и полотенец не имеется, и, вполне сочувствуя нашей потребности в «основательном» мытье, посоветовала нам отправиться прямо на реку, воды в которой, по мнению этой дамы, будет вполне достаточно для нас.
Мне показалось, что служанка издевается над нами, но Б., более рассудительный в таких случаях, чем я, успокоил меня, объяснив мне, что служанка, очевидно, намекает на купальни на реке, и добавил, что находит этот намек вполне соответствующим данным обстоятельствам, а потому советует им воспользоваться. Я согласился с его доводами, и мы отправились купаться в Рейне, который, кстати сказать, был в это время особенно полноводен, после недавних весенних ливней.
Увидев вблизи эту знаменитую реку, я сказал своему спутнику:
— Да, тут, действительно, вполне хватит для нас воды, если бы даже мы с тобою были еще запыленнее и закопченнее.
Я много наслышался и начитался похвал Рейну и был очень доволен представившейся возможностью лично убедиться в том, что эти похвалы вполне соответствуют действительности, по крайней мере, в той их части, которая касается обилия и свежести вод так прославленной германскими поэтами их родной реки.
Впоследствии мне, однако, пришлось несколько раскаяться в том, что мы с Б. отполоскали с себя в этой реке всю грязь, насевшую на нас за время нашего переезда из Дувра в Кёльн. Раскаяться меня заставило следующее обстоятельство. Кое-кто из наших общих знакомых ездили после нас в Кёльн и, вернувшись оттуда, уверяли, что мы с Б. «испортили» Рейн, так сильно взбаламутив его своим купаньем. Не пострадало только торговое судоходство, а пассажирское совсем прекратилось. Взглянув на страшно загрязненные воды Рейна, никто даже из завзятых туристов не соглашался плыть по нему на пароходе, и все, точно сговорившись, стали продолжать путь по железной дороге. Даже обычные катанья прекратились по этой реке. Клятвенные уверения пароходных агентов, что Рейн в это время года всегда бывает таким мутным благодаря наносам с гор, среди которых он протекает, оставались гласом вопиющего в пустыне, и пароходные общества вынуждены были прекратить свою деятельность до лучших времен.
— Наносы с гор, действительно, всегда бывают весной, но одни они не могут так грязнить огромную реку, — возражали туристы. — Мы это отлично понимаем. Очевидно, в нынешнем году тут действовала какая-нибудь особенная причина. Река стала неестественно грязна, что внушает нам некоторые подозрения. Поэтому мы лучше не будем ездить по ней в этот сезон, а посмотрим, что скажет следующий, в будущем году.
И все это благодаря мне и моему спутнику, а вернее, коварному совету служанки, которому мы с Б. так легкомысленно поспешили последовать!
Выкупавшись, мы пожелали лечь спать, благо находились в таком учреждении, где полагаются постели. Однако наше благое намерение оказалось выполнимым далеко не так просто, как мы думали.
Дело в том, что спать на немецких постелях довольно мудреная задача для степенного англичанина, привыкшего всю жизнь пользоваться своею постелью. Прежде всего мы с Б., как ни оглядывались в нашем помещении, нигде не видели и признака постели. Заметили только в одном из углов нечто вроде корыта с наваленными в нем какими-то детскими подушечками, скатертями и салфетками. Нам казалось, что это корыто оставлено здесь случайно. По всей вероятности, его несли из прачечной в детскую, но ошиблись дверью и сунули сюда, а может быть, вышло и наоборот, хотя все, что было в корыте, блестело чистотой и белизной и едва ли нуждалось в стирке. Да к тому же, насколько нам было известно, в стирку принято отдавать одни наволочки, а не самые подушки, притом же белье переносится с места на место обыкновенно не в корытах, которые служат специально для стирки, а в корзинах… Впрочем, здесь, в Германии, очевидно, другие порядки, чем у нас в Англии.
Точно такое же корыто оказалось и в другом углу комнаты.
С целью выяснить интересовавший нас вопрос, мы снова позвонили служанке, и я сказал ей:
— Должно быть, вы ошиблись номером? Нам нужно такое помещение, в котором были бы постели.
Служанка с удивлением посмотрела на меня, потом на моего спутника и, улыбнувшись, ответила:
— Да ведь этот номер и есть с постелями.
— А где же они? — продолжал я.
— Да вот одна, — разве вы не заметили? — проговорила служанка, указывая на корыто в углу.
— Так это называется у вас постелью?! — вскричали мы с Б. в один голос, изумленно вытаращив глаза. — Но как же на ней спать?
Служанка, потупив глазки, объяснила, что ответить на этот вопрос обстоятельно не может, так как никогда не имела случая наблюдать спящих мужчин, да и не пыталась составить себе об этом ясного понятия. Однако полагает, что, вероятно, и мужчины спят на постели, улегшись на нее.
— Да разве возможно улечься как следует в этом ящике? — возразили мы. — Он чересчур короток и узок.
Подумав немного, служанка заявила, что спали же на этой постели другие люди, и высказала предположение, что, быть может, они свертывались крендельками.
Б. уже видал виды и, чтобы прекратить спор, объявил, что попробует спать, также свернувшись в виде «кренделька». (Это при его высоком росте и полноте-то!)
Но я не желал так скоро сдаться и продолжал рисовать общую картину.
В самом деле, представьте себе такого путешественника по Германии, который никаких особенных видов еще не видывал и привык, чтобы вокруг него все было так, как дома. Такой путешественник непременно заявил этой номерной служанке, что он, пожалуй, попытается последовать ее доброму совету, но просит только приготовит постель как следует.
— Она уже готова, — получился бы ответ.
Путешественник, привыкший к своим домашним порядкам, воззрился бы на служанку, думая, что не принимает ли уж она его за какого-нибудь дикаря с южно-океанских островов, не имеющего ни малейшего понятия о благоустроенных постелях, поэтому и позволяет себе насмехаться над ним. Потом, круто повернувшись, он подошел бы к «корыту», схватил бы с него нечто, похожее на продолговатую подушку в белой наволочке, и спросил бы у служанки:
— Не можете ли вы объяснить мне, что это за штука?
— Это перина, — невозмутимо серьезно поясняет служанка.
— Перина? — недоумевающе повторяет путешественник, не веря своим глазам и ушам. — Гм? А я думал, это колыбельная подушка или, быть может, что-нибудь еще в этом роде. Но если это, по-вашему, «перина», то с какой же стати она положена наверх?.. Что вы меня дурачите? Раз я мужчина и иностранец, вы воображаете, что и не знаю, какие бывают настоящие перины и постели?