Настройки шрифта

| |

Фон

| | | |

 

Джером Клапка Джером

Наброски для романа

Глава первая

Проводя как-то вечер в кругу приятелей, я пришел домой и сказал жене, что собираюсь писать роман. Жена отнеслась к моей идее весьма сочувственно и даже удивилась, как я не додумался до этого раньше.

— Ты только посмотри, — прибавила она, — до чего глупы теперь все романы; я уверена, что и ты мог бы написать роман. (Этельберта, конечно, хотела сказать нечто для меня лестное, но она недостаточно следит за своими выражениями и порой ее можно понять превратно.)

Когда я сообщил ей, что мой приятель Джефсон собирается со мной сотрудничать, она сказала «а-а!» — в котором звучало сомнение; когда же я прибавил, что Селкирк Браун и Деррик Мак-Шонесси тоже будут помогать, она ответила таким «а-а-а!» — в котором не звучало никакого сомнения и которое показывало, что у нее исчез всякий практический интерес к этому делу.

А все из-за того, что мои сотрудники — все трое — холостяки. У нее сильнейшее предубеждение против класса холостяков.

Разве может холостяк быть полезным писателем! Если мужчина не хочет жениться, значит он просто развратник, которого нельзя и близко подпускать к перу; если же он хочет жениться, но не знает, как это сделать, как завершить достойно свой собственный роман, значит он просто дурак, и где уж ему сочинять романы для других!

Я постарался ей растолковать, в чем особые преимущества нашей затеи.

— Понимаешь, — начал я, — в обычном, заурядном романе выражены, как правило, идеи только одного человека. У нас же над этим романом будут совместно трудиться четверо умных людей. Публика, таким образом, получит возможность приобрести мысли и взгляды всех четверых по той же цене, по какой идут идеи одного лишь автора. Если английский читатель знает свое дело, эта книга пойдет нарасхват. Другого такого случая можно ждать годами.

Этельберта нашла это весьма вероятным.

— Кроме того, — продолжал я, все больше и больше увлекаясь своей темой, — для читателя эта книга будет поистине находкой еще и в другом отношении. Мы не собираемся говорить в ней о своих повседневных делах. Наша задача — втиснуть в этот роман весь запас остроумия и мудрости, накопленный каждым из нас четверых, если книга может все это вместить. За этим романом не последует другой. Это невозможно; нам больше не о чем будет писать. Это для нас окончательная распродажа нашего умственного багажа. Все свои знания мы вложим в этот роман.

Этельберта поджала губы и сказала что-то про себя, после чего заметила вслух, что издание, вероятно, будет однотомное.

Скрытая в ее словах насмешка задела меня за живое. Я напомнил жене, что уже давно существует многочисленная группа специально обученных людей, призванных отпускать колкости по адресу писателей и их произведений, — с этим делом, насколько мне известно, они справляются без посторонней помощи. И я намекнул, что каждый писатель надеется найти сочувствие хотя бы у себя дома.

Этельберта отвечала, что я должен сам понимать, кого она имеет в виду. Она заявила, что и не думает намекать на меня и что Джефсон тоже достаточно разумный человек (Джефсон помолвлен), но она просто не понимает, зачем вмешивать в это дело каждого встречного-поперечного. (Ни о каком «встречном-поперечном» и речи не было. Откуда она его выкопала?) Ей непонятно, какой толк от Брауна и Мак-Шонесси. Что могут знать о жизни и природе человеческой два закоренелых холостяка? О Мак-Шонесси в особенности она была того мнения, что ежели понадобится записать абсолютно все, что он знает, это не займет и одной страницы.

К подобной оценке его знаний она пришла не сразу. В первый день знакомства они отлично поладили, и когда, проводив его до калитки, я вернулся в гостиную, жена встретила меня словами: «Какой удивительный человек этот Мак-Шонесси! Он знает все на свете».

Это весьма точная характеристика Мак-Шонесси. Он действительно знает все. Мне еще не приходилось встречать человека с таким запасом всевозможных сведений. Иногда это сведения правильные, но в большинстве случаев они примечательны именно своей ненадежностью. Откуда он их добывает — это тайна, известная ему одному.

Этельберта была еще очень молода, когда мы с ней обзавелись своим домом. Наш первый мясник, помню, чуть было раз и навсегда не лишился покупательницы из-за того, что назвал ее «мисс» и сказал, чтобы она передала что-то своей маме. Этельберта пришла домой вся в слезах. Она заявила, что, может быть, она и не годится в жены, но ей непонятно, как может судить об этом мясник. У нее тогда еще не было опыта в домашних делах, и, сознавая это, она была благодарна каждому, кто давал ей полезный совет. Когда появился Мак-Шонесси, он затмил для нее даже прославленную миссис Битон[1].

Он знал все, что нужно знать по дому, начиная с того, как чистить научным способом картофель, и кончая тем, как лечить кота от судорог. Этельберта, бывало, внимала ему с таким видом, словно на нее, фигурально выражаясь, сыпалась манна небесная, и за один вечер получала столько сведений, сколько требуется, чтобы расшатать домашнее хозяйство на целый месяц.

Он объяснил ей, как нужно разжигать очаг. В Англии, заявлял он, очаг разжигают так, что это противоречит всем законам природы, и он показал ей, как это делают в Крымской Татарии или другом подобном месте, ибо только там умение разжигать очаг стоит на должной высоте. Он доказывал, что, заимствуя метод Крымской Татарии, можно достичь необычайной экономии во времени и труде, не говоря уж о топливе; и тут же на месте обучил ее этому, а она немедля отправилась на кухню и объяснила все Аменде.

Аменда, наша единственная служанка, была на редкость бесстрастной особой и в некоторых отношениях образцовой прислугой. Она никогда не возражала. Нам не приходилось слышать, чтобы у нее было о чем-нибудь свое собственное мнение. Она принимала наши идеи беспрекословно и проводила их в жизнь с педантической точностью и без малейшего чувства ответственности, благодаря чему от нашего домашнего законодательства сильно отдавало воинской дисциплиной.

Когда Этельберта излагала ей метод Мак-Шонесси, она стояла и внимательно слушала. Выслушав все до конца, она только сказала: «Значит, так его и разжигать?» — «Да, Аменда, теперь мы всегда будем разжигать его таким способом».

«Хорошо, мэм», — промолвила Аменда с полнейшим безучастием, и на этом в тот вечер дело и кончилось.

На следующее утро мы входим в столовую и видим, что стол накрыт к завтраку очень аккуратно, но завтрака нет. Мы подождали. Прошло десять минут, четверть часа, двадцать минут. Тогда Этельберта позвонила. В ответ появилась Аменда, спокойная и почтительная.

— Аменда, вы знаете, что мы всегда завтракаем в половине девятого?

— Да, мэм.

— А вы знаете, что сейчас около девяти?

— Да, мэм.

— Так что же, завтрак готов?

— Нет, мэм.

— А он когда-нибудь будет готов?

— Вы знаете, мэм, — отвечала Аменда с доброжелательной откровенностью, — сказать по правде, он, кажется, никогда не будет готов.

— Почему? Разве уголь не загорается?

— Нет, загораться-то он загорается…

— Тогда почему же нет завтрака?

— Потому что только отвернешься — он уже опять не горит.

Аменда никогда ничего не сообщала сама. Она отвечала на заданный ей вопрос, и больше ни звука. Как-то раз, когда я не успел еще привыкнуть ко всем ее повадкам, я вызвал ее из кухни и спросил, знает ли она, который час. Она ответила: «Да, сэр», — и исчезла. Через полминуты я вышел и позвал ее снова.

— Что ж вы, Аменда, — сказал я укоризненно, — прошло уже десять минут, а вы мне еще не сказали, который час.

— Разве вы просили сказать? — любезно осведомилась она. — Тогда извините. Я думала, вы интересуетесь, знаю ли я сама, который час, — сейчас половина пятого.

Но вернемся к очагу. Этельберта спросила, пыталась ли Аменда разжигать его снова.

— Да, мэм, — отвечала девушка. — Я пыталась четыре раза. — И она с готовностью предложила: — Если хотите, мэм, я попробую еще.

Это была самая исполнительная прислуга из всех, когда-либо служивших у нас.

Этельберта заявила, что она сейчас пойдет и разожжет огонь сама, и велела Аменде стоять и смотреть, как она это делает. Меня это заинтересовало, и я тоже пошел с ними. Этельберта подоткнула платье и взялась за дело. Мы с Амендой стояли и наблюдали.

Через полчаса разгоряченная, измазанная и слегка раздраженная Этельберта сдала позиции. Очаг глядел на нас все тем же холодным, насмешливым взором, каким он встретил наше появление.

Тогда попытался я. Я честно сделал все, что мог. Я жаждал добиться успеха. Во-первых, я хотел завтракать. Во-вторых, я хотел иметь право сказать, что я разжег очаг по способу Мак-Шонесси. Мне казалось, что тот, кто сумеет это сделать, совершит подвиг, которым можно гордиться. Разжечь огонь даже обычным способом — весьма нелегко; проделать же это, невзирая на такую помеху, как правила Мак-Шонесси, было бы достижением, о котором приятно вспомнить. В случае удачи я собирался ходить по всей округе и хвастать своим умением.

Но меня постигла неудача. Я поджег массу других предметов, в том числе половик и кота, которому всюду надо совать свой нос, но вещества внутри плиты оказались огнеупорными. Мы с Этельбертой уселись по обе стороны нашего унылого очага и, глядя друг на друга, думали о Мак-Шонесси, пока Аменда не разрядила нашего отчаяния одним из тех своих практических предложений, которые она время от времени нам преподносила, не заботясь, одобрим мы их или нет.

— Может, мне разжечь его по-старому, — сказала она, — хотя бы на сегодня?

— Разжигайте, Аменда, — сказала Этельберта, поднимаясь. И добавила: — Пожалуй, мы всегда будем разжигать его по-старому.

В другой раз Мак-Шонесси учил нас готовить кофе по-арабски. Аравия, должно быть, очень неопрятная страна, если там часто готовят кофе. Он перепачкал две кастрюли, три кувшина, одну скатерть, одну терку, один половик, три чашки и себя. Из этого получилось кофе на двоих; сколько же всего понадобится, если будут гости, — страшно даже подумать.

То, что кофе нам не понравился, Мак-Шонесси приписал нашему испорченному вкусу — результат долгой привычки к напитку более низкого качества. Он выпил обе чашки сам, после чего был вынужден отправиться домой в кэбе.

Помню, была у него в те времена тетушка, таинственная старая леди, которая мирно доживала свой век где-то в тихом уголке и причиняла неисчислимый вред друзьям Мак-Шонесси. То, чего не знал он, — те два или три вопроса, по которым он не был специалистом, — знала эта его тетушка. «Нет, — скажет он, бывало, с подкупающей прямотой, — нет, это дело такое, что сам я ничего не могу посоветовать. Но, — непременно добавит он, — я сделаю вот что: я напишу своей тетушке и спрошу у нее!»

Дня через два он заходил к вам снова, на этот раз уже с тетушкиным советом; и, если вы были молоды и неопытны или просто глупы от рождения, вы следовали этому совету.

Однажды она прислала нам через Мак-Шонесси средство для истребления черных тараканов. Дом, который мы тогда занимали, был старый и очень живописный, но, как у многих живописных старых домов, преимущества у него были, главным образом, внешние. В его скрипучем остове было множество дыр, щелей и трещин. Лягушки, выйдя вечерком на прогулку и повернув случайно не в ту сторону, вдруг с удивлением обнаруживали, что они прыгают посреди нашей столовой, что, видимо, было им так же неприятно, как и нам. Многочисленное сборище крыс и мышей, необычайных любителей акробатики, пользовалось нашим домом как гимнастическим залом; а кухня после десяти часов вечера превращалась в клуб черных тараканов. Они пробирались туда сквозь щели в полу и стенах и беззаботно резвились там до утра.



Аменда ничего не имела против крыс и мышей. Она говорила, что ей интересно наблюдать за их повадками. Но черных тараканов она почему-то не любила. И, узнав от Этельберты, что тетушка Мак-Шонесси дала нам от них верное средство, Аменда возликовала.

Мы закупили все необходимое, состряпали смесь и разбросали ее по кухне. Тараканы явились и принялись за еду. Она, видимо, пришлась им по вкусу. Они подобрали все до крошки и были явно раздосадованы, что больше ничего нет. Но они не думали умирать.

Обо всем этом было доложено Мак-Шонесси. Он улыбнулся зловещей улыбкой и тихо, но весьма многозначительно произнес: «Пусть едят!»

Оказывается, это был один из тех коварных ядов, которые действуют медленно. Этот яд не убивает сразу, он постепенно разрушает организм таракана. День ото дня он все сильнее будет чувствовать общее недомогание и упадок духа, но так и не сможет понять, что же это такое с ним творится; и вот, наконец, однажды утром мы придем в кухню и увидим, что он лежит там холодный и недвижимый.

Итак, мы продолжали готовить эту смесь и рассыпали ее по кухне каждый вечер, и черные тараканы со всего квартала сбегались к нам толпами. Каждую ночь они прибывали все в большем количестве. Они приводили с собой знакомых и родственников. Чужие тараканы — тараканы из других домов, не имеющие на нас абсолютно никаких прав, — прослышав об угощении, являлись к нам несметными полчищами и объедали наших тараканов. К концу недели во всей округе не оставалось ни одного таракана, способного двигаться, которого мы не заманили бы к себе на кухню.

Мак-Шонесси говорил, что это хорошо. Одним махом мы очистим всю окрестность. Целых десять дней тараканы усиленно поглощают этот яд, и теперь конец не за горами. Я был рад это слышать, ибо начинал уже находить столь безграничное гостеприимство обременительным. Яд стоил дорого, а тараканы оказались отменными едоками.

Мы зашли на кухню посмотреть, что у них там делается. Мак-Шонесси вид их показался подозрительным, и он заявил, что они начинают сдавать. Мне же казалось, что таких здоровых и бодрых тараканов я никогда не видел.

Один из них действительно умер. В тот самый вечер его застали на месте преступления, когда он пытался удрать с непомерно большой порцией яда. Трое или четверо его собратьев свирепо на него набросились и убили его.

Но это был, насколько мне известно, единственный таракан, для которого средство Мак-Шонесси оказалось смертельным. Что до остальных, они только жирели и лоснились. Некоторые так раздобрели, что едва ползали. В конце концов их несколько поубавилось, когда мы прибегли к какому-то обычному средству из керосиновой лавки.

Но с помощью яда Мак-Шонесси тараканов развелось у нас видимо-невидимо, и о полном их истреблении нечего было и думать.

Последнее время я что-то ничего не слышал об этой тетушке. Быть может, кто-нибудь из закадычных друзей Мак-Шонесси узнал, наконец, ее адрес, поехал и убил ее. Если это так, мне бы хотелось пожать ему руку.

Недавно я пытался излечить Мак-Шонесси от его пагубной страсти давать советы, пересказав ему одну весьма печальную историю, рассказанную мне в Америке неким джентльменом, с которым я ехал в поезде. На полпути из Буффало в Нью-Йорк мне вдруг пришло в голову, что ехать пароходом гораздо интереснее, и я решил в Олбени сойти с поезда и пересесть на пароход. Но я не знал расписания, а путеводителя у меня с собой не было. Я огляделся, ища, кого бы расспросить. У соседнего окна сидел пожилой человек добродушного вида и читал книгу, обложка которой была мне знакома. Я решил, что это человек знающий, и подошел к нему.

— Извините, что я отрываю вас, — начал я, садясь напротив него, — не могли бы вы мне сообщить, как ходят пароходы между Олбени и Нью-Йорком?

— Пожалуйста, — отвечал он, глядя на меня с приветливой улыбкой. — У нас всего три пароходных линии. Есть линия Хеггарти, но по ней можно доехать только до Кэтскилла. Затем пароходы на Покипси, они ходят через день. А еще есть тут местное сообщение по каналу.

— Ясно, — сказал я. — Как бы вы мне посоветовали…

Он с криком вскочил на ноги и стоял, сверля меня кровожадным взглядом.

— Негодяй! — прошипел он с яростью. — Вот вы чего добивались! Я вам так сейчас всыплю, что вам придется просить совета у врача! — И он выхватил шестизарядный револьвер. Я чувствовал, что мое самолюбие задето не на шутку. И еще я чувствовал, что если наша беседа продолжится, у меня будет задето не только самолюбие. Поэтому я без единого слова отошел от него и направился к другому концу вагона, где занял удобную позицию у самой двери, за спиной какой-то тучной леди.

Я все еще размышлял о случившемся, как вдруг, подняв голову, увидел, что мой почтенный знакомый пробирается ко мне. Я встал и взялся за ручку двери. Врасплох он меня не застанет. Но он улыбнулся успокаивающе и протянул руку.

— Я подумал, — сказал он, — что, возможно, я был сейчас несколько резковат. Мне бы хотелось, если позволите, объяснить вам, в чем дело, — когда вы услышите мой рассказ, вы, конечно, поймете и простите меня.

В нем было нечто такое, что внушало доверие. В вагоне для курящих мы отыскали свободный уголок. Я заказал «сухое виски», а он — какой-то странный напиток собственного изобретения. Мы закурили сигары, и он заговорил.

— Тридцать лет тому назад, — начал он, — я был молодым человеком, который очень верил в себя и желал добра другим. Я не воображал, что я гений. Я даже не считал себя исключительно выдающимся и талантливым. Но мне действительно казалось, — и чем больше я размышлял о делах моих ближних, тем все более в этом убеждался, — что я наделен практическим здравым смыслом в совершенно необычайной степени. Сознавая это, я написал небольшую книгу, которую озаглавил «Как стать счастливым, богатым и мудрым», и издал ее на свои средства. Выгоды я не искал. Я только желал принести пользу.

Книга не вызвала той сенсации, которой я ожидал. Разошлось каких-нибудь двести или триста экземпляров, после чего продажа почти прекратилась.

Признаюсь, я был сначала разочарован. Но затем я рассудил, что если люди не пользуются моими советами, это потеря скорее для них, чем для меня, и на том успокоился.

Однажды утром, примерно год спустя, когда я сидел у себя в кабинете, вошел слуга и доложил, что внизу ожидает какой-то человек, который очень хочет меня видеть.

Я сказал, чтобы его послали ко мне в кабинет, и вот он ко мне явился.

Это был человек простой, но с живым и открытым лицом, и держался он весьма почтительно. Я жестом пригласил его сесть. Он выбрал себе стул и присел на самый краешек.

— Вы уж, пожалуйста, извините, сэр, что я к вам так, без приглашения, — начал он, обдумывая каждое слово и вертя в руках шляпу. — Я ведь проехал миль двести, а то и больше, чтобы вас увидеть, сэр.

Я выразил по этому поводу свое удовольствие, и он продолжал:

— Мне сказали, сэр, что вы и есть тот самый джентльмен, который написал эту книжечку, «Как стать счастливым, богатым и мудрым».

Он неторопливо перечислил все три пункта, с любовью останавливаясь на каждом. Я признал, что это действительно мое произведение.

— Да, эта книга, сэр, просто замечательная, — продолжал он. — Сам-то я не особо привык мозгами ворочать — об этом и говорить нечего, — зато уж который человек с понятием, я его сразу вижу. Вот и теперь, прочитал я эту книжечку и говорю сам себе: «Знаешь что, Джосия Хэккит (так меня звать, сэр), если тебе чего невдомек, не ломай ты зря голову. Эта глупая голова, ей только дай волю — она заведет тебя невесть куда. Поезжай-ка ты лучше к тому джентльмену, который написал эту самую книгу, да спроси у него совета, как быть. Он человек добрый, это всякий скажет, и он тебе чего-нибудь посоветует. А с этим советом иди себе вперед на всех парах и не оглядывайся! Такой человек, он получше тебя знает, чего тебе надо, да и не только тебе — он знает, чего надо каждому». Так я и сказал сам себе, — и вот я тут.

Он остановился и вытер лоб полотняным зеленым платком. Я просил его продолжать.

Оказалось, что сей достойный молодой человек хочет жениться, но не знает, на ком. Он держал на примете — так он выразил свою мысль — двух молодых женщин, и у него были основания верить, что они отвечают ему более чем обычной благосклонностью.

Но он никак не мог решить, которая из двух будет для него лучшей женой, — обе они превосходные и весьма достойные юные особы. Одна из них, Джулиана, единственная дочь отставного капитана дальнего плавания и, по словам Джосии, славная девчушка. О другой, Ханне, я узнал, что она немного постарше и подороднее. Это старшая дочь в большой семье. Отец у нее человек набожный, он торгует строевым лесом, и дела у него идут хорошо. Джосия спрашивал, на которой из них я советовал бы ему жениться.

Я был польщен. И не удивительно. Этот Джосия Хэккит приехал издалека, чтобы услышать от меня мудрое слово. Он был готов, более того, он стремился вверить мне счастье всей своей жизни. В том, что он поступает разумно, я нисколько не сомневался. Я всегда считал, что выбор жены требует такой хладнокровной и беспристрастной оценки, какой не в состоянии дать ни один влюбленный. Разумнейшему из людей я без колебаний предложил бы в подобном случае свой совет. Отказывать же в нем этому бедному простодушному малому было бы просто жестоко.

Он вручил мне фотографии обеих обсуждаемых особ. На обороте каждой я сделал кое-какие пометки, чтобы точнее определить, какая из девушек более достойна занять вакансию, о которой идет речь. Я обещал всесторонне обдумать эту проблему и написать ему дня через два.

Его благодарность была трогательна.

— Да вы не трудитесь писать письмо, сэр, — сказал он, — вы только черкните на клочке бумаги «Джулия» или «Ханна» — и вложите в конверт. Я пойму. На ней и женюсь. — Он стиснул мне руку и ушел.

Я очень много размышлял над выбором жены для Джосии. Я хотел, чтобы он был счастлив.

Джулиана, конечно, прелестная девушка. «В уголках ее рта таится веселость, вызывающая в воображении звук серебристого смеха». Действуй я по первому побуждению, я бросил бы Джулиану в объятия Джосии.

Но, рассуждал я, для жены нужны более надежные качества, чем одна лишь красота да веселый нрав. Ханна не столь очаровательна, но, по всей видимости, энергична и благоразумна — качества весьма необходимые для жены бедняка. Ее отец известен своим благочестием, дела у него идут хорошо — это несомненно человек бережливый. Он, должно быть, исподволь внушал своей дочери правила экономии и добродетели; и со временем она может получить в наследство кругленькую сумму. Она самая старшая в большой семье. Конечно, ей часто приходится помогать матери. Она сумеет хорошо вести хозяйство и воспитывать детей.

С другой стороны, отец Джулии — бывший капитан. Моряки, как известно, народ распущенный. Вероятно, и у себя дома он привык употреблять такие выражения и высказывать такие взгляды, которые не могли не оказать вредного влияния на формирование характера подрастающей девочки. Джулиана его единственное дитя. А единственный ребенок редко вырастает хорошим человеком. Ему слишком многое позволяется. Хорошенькая дочка отставного капитана наверняка избалована.

Мне надлежало помнить и о том, что Джосия, судя по всему, человек слабохарактерный. Ему нужна сильная рука. У Ханны же во взгляде есть нечто такое, что неминуемо наводит на мысль о сильной воле.

К концу второго дня я решился. На листке бумаги я написал «Ханна», вложил листок в конверт и отправил по почте.

Через две недели я получил письмо от Джосии. Он благодарил меня за совет, но добавлял, между прочим, что лучше бы я написал: «Джулия».

Однако он уверен, что мне виднее, — и к тому времени, как я получу это письмо, они с Ханной будут мужем и женой.

Это письмо меня встревожило. Я начал раздумывать, ту ли девушку я выбрал. Что, если Ханна совсем не такая, как я думаю? Как ужасно это будет для Джосии. Какие у меня факты, чтобы строить предположения? Откуда мне знать, что Ханна не ленивая девушка с дурным характером, вечный камень на шее у бедной труженицы матери и постоянное бельмо на глазу у младших братьев и сестер?

Откуда мне известно, что она хорошо воспитана? Быть может, ее отец — это закоренелый старый плут, как многие притворно благочестивые люди. Чему же в таком случае могла она у него научиться? Разве только лицемерию.

С другой стороны, как могу я знать, что веселое ребячество Джулианы не превратится в ласковую жизнерадостную женственность? Ее отец, вопреки моим сведениям о моряках, может оказаться достойным подражания образцом для всех отставных капитанов. Возможно, у него имеется и небольшой капиталец, вложенный в какое-нибудь выгодное дело. И Джулиана его единственное дитя! Какое право я имел лишать Джосию любви такого прелестного юного создания?

Я взял ее фотографию с письменного стола. Мне показалось, что большие глаза глядят на меня с укором. Я видел, как сразу все изменилось в далеком маленьком домике Джулианы, когда весть о женитьбе Джосии упала тяжелым камнем в безмятежные воды ее жизни. Я видел ее на коленях перед креслом отца, видел, как седовласый загорелый старик нежно гладит эту золотистую головку, вздрагивающую у него на груди от беззвучных рыданий. Я просто не знал, куда деваться от угрызений совести.

Я отложил Джулию и взял Ханну — мою избранницу. Мне показалось, что она смотрит на меня с торжествующей недоброй усмешкой. Мною начинало овладевать чувство какой-то неприязни к Ханне.

Я противился этому чувству изо всех сил. Я говорил себе, что это предубеждение. Но чем больше я с ним боролся, тем сильнее оно становилось. Я уже твердо знал, что со временем оно из неприязни перейдет в отвращение, из отвращения в ненависть. И это была женщина, которую я обдуманно избрал как спутницу жизни для Джосии!

Целый месяц я не знал покоя. Ни одного письма я не решался вскрыть, боясь, что оно от Джосии. При каждом стуке я вскакивал с места и озирался вокруг, ища, где бы спрятаться. Каждый раз, как мне в газетах попадался заголовок «Семейная трагедия», меня бросало в холодный пот. Я боялся прочесть, что Джосия и Хаяна убили друг друга та, умирая, проклинали меня.

Но время шло, а Джосия не появлялся и не писал. Страхи мои понемногу утихали, и возвращалась уверенность в том, что интуиция меня не обманула. Быть может, я сделал доброе дело для Джосии и Ханны, и они благословляют меня. Три года прошли спокойно, и я уже начинал забывать, что есть на свете семья Хэккит.

И вот он явился снова. Однажды вечером я пришел домой и застал его у себя. Взглянув на него, я понял, что оправдались худшие из моих опасений. Я жестом пригласил его в кабинет. Он вошел и уселся на тот же самый стул, на котором сидел три года назад. Перемена в нем была разительна; он выглядел старым и измученным. Вся его поза говорила о безнадежной покорности судьбе. Несколько минут прошло в молчании; он теребил свою шляпу, как при первой нашей беседе, а я делал вид, что привожу в порядок письма и газеты у себя на столе. Наконец, чувствуя, что никакие слова не будут тягостнее этого молчания, я повернулся к нему.

— У вас, как видно, не все благополучно, Джосия? — спросил я.

— Да, сэр, — отвечал он спокойно. — Не сказать, что все в полном порядке. Эта ваша Ханна такая, что только держись!

В голосе у него не было и тени упрека. Он просто констатировал печальный факт.

— Но она хорошая жена в других отношениях, — настаивал я. — Конечно, у нее есть свои недостатки. Они есть у каждого из нас. Но она энергична. Ведь вы не станете отрицать, что она энергична!

Мне непременно нужно было найти в Ханне что-нибудь хорошее, но, кроме этого одного, я ничего не мог придумать.

— Да, это у нее есть, — согласился он. — Даже слишком, при нашей-то тесноте. Понимаете, сэр, — продолжал он, — она у меня с норовом, Ханна-то; да еще у ней мамаша, — с этой тоже бывает трудновато.

— Мамаша! — воскликнул я. — Она-то здесь при чем?

— Как же, сэр, — отвечал он, — она теперь живет с нами, с тех пор как дом у них остался без хозяина.

— Где же отец Ханны? Он что, умер?!

— Не совсем так, сэр, — отвечал он. — Он сбежал еще прошлый год с одной молодой учительницей из воскресной школы и вступил в секту мормонов. Все так и ахнули.

Я застонал.

— А его торговое дело, — спросил я, — торговля строевым лесом, кто теперь вместо него?

— А-а, вы об этом! — отвечал Джосия. — Ну, это пришлось продать, чтобы заплатить его долги хотя бы частично.

Я высказал предположение, что это было, конечно, ужасным ударом для такой большой семьи. Она, вероятно, распалась и все разбрелись кто куда.

— Да нет, сэр, — отвечал он простодушно, — они не очень-то разбрелись. Они все живут с нами. Да это что, сэр, — продолжал он, видя, каким взглядом я смотрю на него. — Конечно, сэр, вы тут ни при чем. У вас, должно, и своих-то забот хватает. А я пришел вовсе не жаловаться. Это будет плохая благодарность за всю вашу доброту ко мне.

— Как живет Джулия? — спросил я. У меня уже не было ни малейшей охоты спрашивать о его собственных делах.

Улыбка пробилась сквозь печаль, застывшую у него на лице.

— О, она! — произнес он более оживленным тоном, чем прежде. — Сразу легче на душе, как подумаешь о ней, как-то сразу легче. Она вышла за моего друга, за молодого Сэма Джессопа. Я нет-нет да и загляну к ним тайком от Ханны. Бог ты мой, в этом маленьком домике чувствуешь себя как в раю. Сэм, он то и дело надо мной подшучивает. «Ну, уж если кто и был настоящий простофиля, так это ты, Джосия», — это он мне, сэр, частенько говорит. Мы ведь с ним старые приятели, с Сэмом-то, вот он и рад подразнить меня малость. — Улыбка исчезла, и он прибавил, вздыхая: — Да, я часто думаю, сэр, вот было бы славно, если б вы тогда порешили насчет меня и Джулианы.

Я почувствовал, что нужно во что бы то ни стало повернуть его мысли в сторону Ханны. Я сказал:

— Вероятно, вы с женой все еще живете на старом месте?

— Да, — отвечал он, — жить-то живем, да что толку. В эдакой теснотище разве житье!

Он сказал, что не знает, как бы он ухитрился прожить, если бы не помощь отца Джулии. Оказывается, поведение капитана во всем этом деле было скорее поведением ангела, чем какого-нибудь другого известного Джосии существа.

— Нельзя сказать, что он из таких умных людей, как вы, сэр, — объяснял он. — Это не такой человек, к которому пойдешь за советом, как, например, к вам, сэр; но все-таки он славный старик. Это как раз напоминает мне, сэр, — продолжал он, — для чего я сюда приехал. Я знаю, это очень дерзко с моей стороны просить вас, сэр, но…

Я прервал его.

— Джосия, — сказал я, — я признаю свою вину в том, что постигло вас. Вы просили у меня совета, и я вам его дал. Кто из нас больший дурак, мы обсуждать не будем. Все дело в том, что я его действительно дал, — а я не такой человек, чтобы уклоняться от ответственности. Чего бы вы ни просили, вы все получите, если это для меня в пределах возможного.

Он весь сиял от благодарности.

— Я знал, сэр, — говорил он, — я звал, что вы мне не откажете. Я и Ханне сказал. Я сказал: я пойду к этому джентльмену и скажу ему. Я пойду к нему и скажу, что мне очень нужен его совет.

— Его что? — спросил я.

— Его совет, — повторил Джосия, очевидно удивленный моим тоном, — по одному маленькому вопросу, который я никак не могу решить.

Я думал, что он надо мной издевается, но я ошибался. Этот человек сидел передо мной и добивался от меня совета, как лучше распорядиться суммой в тысячу долларов, предложенных ему взаймы отцом Джулии; что выгоднее купить на эти деньги: прачечную или бар. Одного ему было мало (я имею в виду совет); ему нужен был еще один, и он придумывал доводы, почему я не должен ему отказывать. Выбор жены, заявлял он, это совсем другое дело. Тогда ему, возможно, и не следовало просить у меня совета. Но теперь, когда речь идет о выборе торгового предприятия, — по такому делу можно обратиться за советом к любому деловому человеку. Оказывается, он недавно перечитывал мою книгу, «Как стать счастливым и т. д.», и если человек, написавший эти строки, не может сделать выбора между соответствующими достоинствами одной определенной прачечной и одного определенного бара, находящихся в одном и том же городе, — что ж, тогда ему остается сказать только одно, что знание и мудрость не имеют в этом мире никакого практического применения.

И действительно, это было очень просто — дать совет по такому вопросу. Конечно, о деле подобного рода я, человек опытный, мог составить более здравое суждение, нежели сей бедный тупоголовый агнец. Отказывать ему в помощи было бы бессердечно. Я обещал разобраться в этом деле и известить его о результатах.

Он вскочил и потряс мне руку. Он сказал, что даже не пытается меня благодарить; слова покажутся слишком бледными. Он смахнул слезу и ушел.

Я столько думал об одном этом тысячедолларовом деле, как будто собирался основать целый банк. Я не хотел, чтобы повторилась история с Ханной. Я прочел все газеты, которые оставил у меня Джосия, но этого мне было мало. Я отправился тайком в город Джосии и обследовал оба предприятия на месте. Я тайно, но тщательно наводил справки, по всей округе. Я прикидывался простодушным малым с небольшими средствами и втирался в доверие к служанкам. Я опросил половину города под тем предлогом, что пишу очерки по истории торговли Новой Англии и хотел бы получить некоторые сведения о деятельности местных жителей, и в заключение неизменно спрашивал каждого, какой бар он чаще всего посещает и где ему стирают белье. Я прожил в этом городе две недели. Почти все свободное время я проводил в баре. На досуге я пачкал свое белье, чтобы его можно было отдать в прачечную.

В результате этого расследования я пришел к выводу, что эти два предприятия, с точки зрения коммерческой, ничем друг от друга не отличаются. Вопрос сводился к тому, которое из них больше подходит для семейства Хэккит.

Я пустился в размышления. Содержатель бара подвергается большему соблазну. Человек слабой воли, постоянно окруженный пьянчужками, рискует и сам пристраститься к вину. А Джосия исключительно безвольный человек. К тому же у него сварливая жена и с ними живут все ее родственники. Ясно, что предоставить Джосии свободный доступ к спиртным напиткам было бы безумием.

Что касается прачечной, она внушала мне мысли успокоительные. Работы там всегда столько, что ее с избытком хватит на всех родственников Ханны. Вот где их можно заставить зарабатывать себе на хлеб. Ханна могла бы расходовать свою энергию, гладя белье, а Джосия стоял бы рядом и вертел каток. Воображению моему рисовалась милая сердцу картина домашнего уюта. Я рекомендовал прачечную.

В следующий понедельник Джосия написал, что он купил прачечную. Во вторник я прочел в «Коммершел Интеллидженс», что одной из наиболее примечательных особенностей настоящего времени является необычайный рост прибылей собственников отелей и баров, имеющий место по всей Новой Англии. В четверг, в списках банкротов я насчитал не менее четырех фамилий владельцев прачечных; и газета добавляла, в виде пояснения, что американское прачечное дело, ввиду быстрого роста китайской конкуренции, находится фактически при последнем издыхания. Я пошел и напился.

Жизнь стала для меня проклятием. Днем я думал о Джосии. Ночью я видел его во сне. Мало того, что я был причиной его семейных невзгод, теперь я лишил его еще и средств к существованию, сведя на нет щедрость доброго старого капитана. Я стал казаться самому себе сущим дьяволом, вечно преследующим этого простого, но достойного человека, чтобы причинять ему зло.

Шли годы; я ничего не слыхал о Джосии, и бремя мое, наконец, свалилось с меня.

И вот, лет через пять, я увидел его снова.

Он подошел сзади, когда я открывал ключом дверь, и тронул меня за плечо дрожащей рукой. Была темная ночь, но газовый фонарь светил ему прямо в лицо. Я узнал это лицо, несмотря на багровые пятна и мутный взгляд. Я грубо схватил его за руку, втащил в дом и поволок вверх по лестнице к себе в кабинет.

— Садитесь, — прошипел я, — и выкладывайте сразу самое худшее.

Он начал было искать свой любимый стул. Я почувствовал, что если я в третий раз увижу его на этом самом стуле, я сделаю что-нибудь ужасное с ними обоими. Я вырвал из-под него стул, и он плюхнулся на пол, заливаясь слезами. Так, сидя на полу, он и начал рассказывать хриплым, прерывающимся от икоты голосом.

В прачечной дела шли все хуже и хуже. К городу подвели новую железнодорожную линию, отчего изменилась вся его топография. Деловая и жилая части города постепенно переместились в северу. Место, где стоял раньше бар, — тот самый, от которого я отказался ради прачечной, — это место стало теперь торговым центром города. Человек, купивший бар вместо Джосии, продал его и на этом разбогател. Южный же район (где находится прачечная) расположен, оказывается, на болоте и пребывает в весьма антисанитарном состоянии. Осмотрительные домашние хозяйки, естественно, не желают отдавать свое белье в такое место.

Пришли и другие беды. Ребенок — любимец Джосии, единственный свет его жизни, — упал в котел и сварился. Мамашу Ханны угораздило сунуться в паровой каток, она стала калекой, и за ней приходится ухаживать день и ночь.

Под гнетом стольких несчастий Джосия начал искать утешения в вине, и теперь он горький пьяница. Этого он и сам не может себе простить, и, рассказывая, он заливался слезами. Он заявил, что в таком веселом месте, как бар, он мог бы стать сильным и смелым; но в этом вечном запахе мокрого белья и мыльной пены было нечто такое, что лишало его мужества.

Я спросил, что говорит обо всем этом капитан. Он снова залился слезами и отвечал, что капитана больше нет. Это, прибавил он, как раз напоминает ему о цели его прихода. По завещанию великодушного старика он получил пять тысяч долларов. Он хочет, чтобы я ему посоветовал, куда их поместить.

Первым моим побуждением было убить его на месте. Теперь я жалею, что этого не сделал. Но тогда я кое-как сдержался и предложил ему на выбор любой из двух возможных вариантов: либо быть выброшенным из окна, либо без лишних слов убираться через дверь.

Он отвечал, что вполне готов отправиться через окно, если сначала я скажу, поместить ли ему деньги в Компанию по добыче селитры на Огненной Земле или в Объединенный Тихоокеанский банк. У него уже нет никакого интереса к жизни. Единственное, что его интересует — знать, что эта небольшая сумма лежит в надежном месте и после его смерти принесет пользу его детям.

Он умолял меня сказать, какого я мнения о селитре. Я отвечал, что не желаю говорить на эту тему. Из этого он заключил, что я не очень-то высокого мнения о селитре, и заявил, что пойдет и вложит деньги в Объединенный Тихоокеанский банк. Я сказал, чтобы он непременно это сделал, если ему так хочется. Он замолчал, видимо обдумывая мои слова. Затем хитро улыбнулся и сказал, что, кажется, он меня понимает. Это очень любезно с моей стороны. Он вложит все до последнего доллара в Компанию по добыче селитры на Огненной Земле.

Он с трудом поднялся и хотел идти. Я его удержал. Я знал так же верно, как то, что утром взойдет солнце, что банк, в который я ему посоветую, или он подумает, что я советую (это одно и то же) вложить деньги, — этот банк рано или поздно лопнет. В Компании по добыче селитры на Огненной Земле хранились все сбережения моей бабушки. Не мог же я допустить, чтобы исчезли капиталы у моей единственной и уже столь престарелой родственницы. Что касается денег Джосии, их можно поместить куда угодно. Он все равно их потеряет. Я посоветовал ему купить акции Объединенного Тихоокеанского банка. Он так и сделал.

Объединенный Тихоокеанский банк держался восемнадцать месяцев. Потом он заколебался. Весь финансовый мир недоумевал. Это был один из самых надежных банков в стране. Люди спрашивали, отчего бы это могло быть. Я-то хорошо знал отчего, но я никому не говорил.

Банк отчаянно сопротивлялся, но судьба его была предрешена. Прошло еще девять месяцев — и он лопнул.

Едва ли нужно говорить, что селитра все это время шла в гору с невероятной быстротой. Бабушка умерла миллионершей и все деньги завещала благотворительным учреждениям. Знай она, что я спас ее от разорения, она, возможно, проявила бы больше признательности.

Через несколько дней после краха банка Джосия явился ко мне. На этот раз он привел все свое семейство. Их было шестнадцать человек.

Что мне оставалось? Шаг за шагом я довел этих людей до нищеты. Я пустил по ветру их счастье и надежды на будущее. Самое меньшее, что я мог для них сделать, — это позаботиться о том, чтобы они по крайней мере не терпели нужды в самом необходимом.

Это было семнадцать лет назад. Я все еще забочусь о том, чтобы они не нуждались в самом необходимом; и совесть моя успокаивается, когда я вижу, что они, кажется, довольны своей судьбой. Их теперь двадцать два человека, и к весне мы ждем еще одного.

— Вот моя история, — сказал он. — Теперь вы, быть может, поймете мое внезапное волнение, когда вы спросили у меня совета. Я вообще теперь не даю советов ни по каким вопросам.

Я рассказал эту историю Мак-Шонесси. Он согласился, что она весьма поучительна, и сказал, что постарается ее запомнить. Он сказал, что постарается ее запомнить, чтобы рассказать кое-кому из своих приятелей, для которых она послужит хорошим уроком.

Глава вторая

Когда мы собрались первый раз, нам, говоря по совести, не удалось как следует поработать над романом. Все из-за Брауна. Ему непременно понадобилось рассказать о собаке. Это был старый-престарый рассказ о том, как некий пес каждое утро являлся в булочную, держа в зубах монету в один пенс, взамен которой он получал пенсовую сдобную булочку. Однажды лавочник решил надуть бедного пса, рассчитывая, что он все равно ничего не поймет, — и подсунул ему булочку в полпенса. Пес пошел и привел полицейского. У этого анекдота уже седая борода, но Браун услышал его в тот день впервые, — и долго не мог успокоиться. Я часто удивляюсь, где это Браун был последние сто лет. Если вы встречаете его на улице, он хватает вас за рукав и кричит: «Я знаю такую историю! — это что-то необыкновенное!» — и начинает вам рассказывать, захлебываясь от восторга и смакуя подробности, об одной из наиболее известных проделок старика Ноя или другой подобный анекдот, который, должно быть, еще Ромул рассказывал Рему. Скоро кто-нибудь поведает ему историю Адама и Евы, и он вообразит, что напал на новый сюжет, который можно использовать для романа.

Эти предания седой старины он преподносит слушателям как случаи из своей жизни или — на худой конец — из жизни своего троюродного брата. Есть такие необычайные, волнующие происшествия, которые непременно приключаются с каждым из ваших знакомых, а если кто из них и не был главным действующим лицом, то уж наверняка был свидетелем. Мне еще не приходилось встречать человека, который не видел бы собственными глазами, как некий джентльмен свалился с империала омнибуса и угодил прямо в тележку мусорщика. Вероятно, чуть ли не каждый из жителей Лондона сваливался в свое время с омнибуса в тележку мусорщика и каждого выгребали из мусора лопатой.

Есть еще сказка об одной леди, муж которой заболел внезапно ночью в отеле. Жена стремглав бросается вниз по лестнице, влетает в кухню, делает крепкий горчичник и мчится с ним наверх. Впопыхах она врывается в чужую комнату и, откинув одеяло, нежно прикладывает горчичник к груди чужого мужа. Мне так часто об этом рассказывали, что теперь, когда я ложусь спать в отеле, мне как-то не по себе. Каждый, от кого я слышал эту историю, спал, конечно, в соседней комнате и проснулся, когда бедняга взвыл от прикосновения горчичника. Таким-то образом он (рассказчик) и узнал об этом происшествии.

Браун пытался нас уверить, что доисторическое животное, о котором он нам рассказал, принадлежало его шурину, и очень обиделся, когда Джефсон проворчал sotto voce[2], что Браун — это уже двадцать восьмой человек, заявляющий, что собака принадлежала его шурину, не говоря о тех ста семнадцати, каждый из которых был сам хозяином этой собаки.

Затем мы пытались приступить к работе, но Браун уже выбил нас из колеи на целый вечер. Надо быть зловредным человеком, чтобы взяться рассказывать о собаках в присутствии тех, кто не обладает сверхчеловеческой выдержкой. Стоит лишь одному припомнить какой-нибудь интересный случай — и уже никто не устоит перед соблазном рассказать нечто еще более занимательное.

Я слышал одну историю, за достоверность которой не ручаюсь, — мне рассказывал ее судья. К одному умирающему пришел пастор. Этот благочестивый и добрый человек, желая как-нибудь подбодрить несчастного, рассказал ему анекдот о собаке. Едва он кончил, умирающий сел в постели и прохрипел: «Это что! Я знаю историю похлеще. Был у меня когда-то пес: большущий, с коричневой шерстью, такой поджарый…»

У него не хватило сил продолжать. Он упал на подушки, и доктор, подойдя к нему, увидел, что через несколько минут все будет кончено.

Добрый старый пастор поднялся и пожал его безжизненно повисшую руку.

— Мы еще встретимся, — ласково проговорил он.

Больной глянул на него с надеждой и благодарностью.

— Вот хорошо, — чуть слышно пробормотал он. — Не забудьте мне напомнить про этого пса.

И он тихо скончался, а на губах у него так и осталась светлая улыбка.

Браун, который уже рассказал о собаке и сидел вполне довольный собой, заявил, что пора подумать о героине романа, но нам было не до этого — мы думали только о собаках, перебирая в памяти все когда-либо слышанное и прикидывая, которую из этих достоверных историй можно рассказать, не рискуя быть поднятым на смех.

Особенно не терпелось Мак-Шонесси: он сосредоточенно хмурился и беспокойно ерзал на стуле. Браун, в заключение своей пространной речи, которую никто не слушал, произнес не без самодовольства:

— Чего же вам еще? Сюжет совершенно оригинальный, и герои тоже.

Тогда Мак-Шонесси не выдержал:

— Тут заговорили о сюжетах, и мне вспомнилась одна история. — Он придвинулся вместе со стулом поближе к столу. — Я вам не рассказывал, какая у нас была собака в Норвуде?

— Это не про бульдога? — тревожно осведомился Джефсон.

— Да, это был бульдог, — подтвердил Мак-Шонесси, — но, по-моему, я о нем еще ни разу не рассказывал.

Мы знали по опыту, что возражать бесполезно, и дали ему полную волю.

— Последнее время, — начал он, — когда мы жили в Норвуде, у нас в округе участились кражи со взломом, и папаша решил, что пора, наконец, завести собаку. Он слыхал, что лучший сторож — это бульдог, и выбрал из представителей данной породы самого свирепого и кровожадного с виду пса.

Увидя такую образину, мать встревожилась.

— Неужели ты позволишь этому зверю разгуливать по всему дому? — воскликнула она. — Он кого-нибудь загрызет. Ты только посмотри на него!

— Вот я и хочу, чтоб он кого-нибудь загрыз, — отвечал отец, — пускай расправляется с ворами.

— Ну зачем ты так говоришь, Томас, — возражала мать, — это совсем на тебя не похоже. Каждый имеет право охранять свою собственность, но никто не имеет права отнимать жизнь у ближнего своего.

— Если ближний желает быть в добром здравии, пускай не лезет к нам в окно, — вспылил отец. — Этот пес будет сидеть в буфетной, и если вор сунется на кухню — пусть пеняет на себя.

Чуть ли, не месяц старики препирались из-за этой собаки. Отец говорил, что у матери слишком чувствительное сердце, а мать говорила, что отец слишком мстительный человек. Бульдог же день ото дня ходил все более мрачный.

Однажды ночью мать будят отца:

— Томас, там внизу вор, я уверена. Я хорошо слышала, как открылась кухонная дверь.

— Значит, пес уже прикончил его, — бормочет отец. Он спал и ничего не слышал.

— Томас, — сурово говорит мать, — ты думаешь я могу тут спокойно лежать, когда моего ближнего убивает свирепый зверь?! Если ты не пойдешь и не спасешь этого человека, я пойду сама.

— Вот наказание! — ворчит отец, с трудом отрывая голову от подушки. — Вечно ей мерещатся какие-то шорохи. Вы, женщины, для того, видно, и ложитесь в постель, чтобы слушать, не крадется ли вор. — Однако для ее спокойствия он натягивает брюки и носки и спускается в кухню. Тут он убеждается, что на этот раз мать была права: в доме действительно вор, окно кладовой растворено, в кухне свет. Отец подкрадывается к приотворенной двери и заглядывает в кухню. Там за столом сидит вор и уплетает холодный ростбиф, закусывая огурчиками, а около него, заглядывая ему в лицо с преданной улыбкой, от которой волосы встают дыбом, сидит этот четвероногий идиот и виляет хвостом.



Отец был так огорошен, что, забыв всякую осторожность, громко заговорил:

— Ах ты, чтоб тебя… — И он употребил выражение, которое, друзья мои, я не решаюсь произносить в вашем обществе.

Грабитель вскочил, бросился к окну и исчез, а пес был явно недоволен отцом за то, что он спугнул вора.

Утром мы отвели собаку к тому дрессировщику, у которого ее купили.

— Как вы думаете, для чего мне нужна была эта собака? — спросил отец, стараясь говорить спокойно.

— Вы сказали, — отвечал дрессировщик, — что вам нужен хороший сторож для дома.

— Вот именно, — подтвердил отец. — Мне тоже кажется, что прихлебателя воров я у вас не просил. Помнится, я вовсе не говорил, что мне нужна собака, которая приветствует вора, когда он лезет в окно, и сидит с ним рядом, пока он ужинает, чтобы ему не было скучно. — И отец подробно изложил события прошедшей ночи.

Дрессировщик согласился, что у отца действительно есть повод для недовольства.

— Я знаю, в чем тут дело, сэр, — сказал он. — С вашей собачкой занимался мой парень Джим, и он, постреленок, видно, учил ее ловить крыс, а не воров. Вы ее оставьте у меня на недельку, сэр, — я это дело исправлю.

Через неделю он привел бульдога обратно.

— Теперь уж он не станет лизать вору пятки, — заявил дрессировщик. — Конечно, это не такой, как иногда, знаете, бывает, особенно умственный пес, но все-таки я немножко вправил ему мозги.

Отец пожелал проверить это на практике, и за шиллинг мы наняли человека, который забрался к нам в кухню через окно, а дрессировщик в это время держал бульдога на цепи. Собака не шелохнулась, пока человек не вышел на середину кухни. Тут она рванулась вперед — и, не будь цепь так крепка, парню бы дорого достался этот шиллинг.

Отец мог теперь спать спокойно; зато тревога матеря за сохранность местных грабителей соответственно возросла.

Месяц за месяцем проходили без всяких событий, и вдруг наш дом приглянулся еще одному вору. На этот раз никто не сомневался, что собака честно зарабатывает себе на пропитание. Из кухни доносились крики и топот. Там что-то с грохотом падало, сотрясая весь дом.

Отец схватил револьвер и помчался вниз, я за ним. В кухне творилось что-то невообразимое. Столы и стулья были опрокинуты, а на полу лежал человек и, хрипя, еле слышно взывал о помощи. Над ним стоял бульдог и держал его зубами за горло.

Отец приставил револьвер к уху распростертого на полу человека, а я с неимоверным трудом оттащил от него нашего избавителя и привязал к водопроводной трубе. Потом зажег свет.

Тогда мы увидели, что на полу лежит полицейский.

— Боже мой! — воскликнул отец, роняя револьвер. — Как вы сюда попали?

— Меня еще спрашивают, как я сюда попал! — произнес полицейский уже сидя. В голосе его звучало безмерное и вполне понятное негодование. — Я-то попал сюда, как положено, в порядке несения службы — вот как! Вижу, в окно лезет вор, — я, конечно, за ним.

— Ну и как, вы его схватили? — спросил отец.

— Что?! — чуть не взвизгнул полицейский. — Как же я мог его схватить, когда этот проклятый пес повалил меня и держит за горло, а вор закуривает трубку и преспокойно уходит через дверь.

Утром бульдога решили продать.

Мать уже успела к нему привязаться, потому что он позволял малышу тянуть себя за хвост, и ей не хотелось, чтобы его продавали. Она говорила, что песик не виноват. Это просто недоразумение. Почти одновременно в дом врываются два человека. Не мог же он броситься на обоих сразу. Хорошо еще, что он успел схватить одного. Правда, он выбрал не вора, а полицейского, — что, конечно, неприятно, — но это может случиться с каждой собакой.

Отец, однако, был уже настроен против бедного животного и на той же неделе поместил в «Фильд» объявление, в котором он, обращаясь к ворам и взломщикам, говорил, что ежели какой-нибудь предприимчивый представитель этого сословия желает беспрепятственно проникать в чужие дома — пусть купит нашего бульдога.

После Мак-Шонесси наступила очередь Джефсона, и он рассказал трогательную историю об одной обездоленной дворняжке, которая однажды, переходя Стрэнд, попала под омнибус и сломала ногу. Студент медик, проходя мимо, подобрал ее и отнес в больницу Черинг-Кросс. Там ей вправили кость и не отпускали ее до тех пор, пока к ней не вернулось прежнее здоровье.

Бедняжка умела ценить заботу и внимание, — в больнице еще не бывало такого пациента. Все очень сожалели, когда ее выписали.

Однажды утром, неделю или две спустя, врач, живущий при больнице, увидел из окна эту собаку. Когда она подошла поближе, он заметил у нее в зубах медную монету. Как раз в это время у края тротуара продавали с тележки конину, и собака остановилась было в нерешительности.

Однако более благородное побуждение восторжествовало; подойдя к больничной ограде и встав на задние лапы, она опустила монету в кружку для пожертвований.

На Мак-Шонесси эта история произвела большое впечатление. Он был просто подавлен душевным величием дворняжки. Это, говорил он, бедный изгнанник, бездомный бродяга, у которого, быть может, за всю его жизнь не было и пенни за душой, — и кто знает, когда ему опять улыбнется счастье. По мнению Мак-Шонесси, этот собачий пенни — дар более щедрый, нежели крупный чек богача.

Теперь все три моих сотрудника горели желанием приступить к работе над романом, но это уже было не по-товарищески. Я-то ведь еще ничего не рассказал!

Много лет назад я знавал одного терьера, черного, с рыжими подпалинами. Он проживал в том же доме, что и я; этот пес никому не принадлежал. Он уволил своего хозяина (если когда-либо имел такового, что весьма сомнительно, учитывая его крайне независимый характер) и теперь распоряжался собой по своему усмотрению. Спал он у нас в холле, а ел со всеми по очереди. Стоило кому-нибудь из жильцов сесть за стол — наш пес уже тут как тут.

В пять часов утра он успевал перекусить вместе с юным Холлисом, подручным механика, которому приходилось вставать в половине пятого и наспех готовить себе кофе, чтобы к шести поспеть на завод. В восемь тридцать ему перепадала уже более солидная порция за завтраком у мистера Блэра на втором этаже; при случае он не прочь был отведать жареных почек в компании с Джеком Гэдбатом, который вставал поздно и завтракал в одиннадцать.

Затем наш пес куда-то исчезал и появлялся только к пяти часам, когда я обычно ел отбивную котлету и пил чай. Где он бывал и что делал до пяти, никто не знал.

Гэдбат клялся, что он два раза встречал нашего пса на Трэднидл-стрит и видел собственными глазами, как пес выходил из конторы биржевого маклера.

На первый взгляд это казалось невероятным, но, поразмыслив, мы решили, что какая-то доля правдоподобия в этом есть, ибо у нашего пса была необычайная страсть приобретать и копить медные монеты.

Жажда богатства совершенно его преображала. Этот пес был уже в летах, с большим чувством собственного достоинства, но стоило показать ему пенни — и он тут же бросался ловить себя за хвост и вертелся до тех пор, пока уже сам не мог толком уразуметь, где у него хвост, а где голова.

Он научился проделывать различные трюки и по вечерам давал нам представления, переходя из комнаты в комнату, а закончив свою программу, станет бывало, перед нами на задние лапы и служит. Жильцы наши потакали ему во всем. В год он, должно быть зарабатывал по нескольку фунтов стерлингов.

Однажды я видел, как он стоял в толпе зевак и глядел на ученого пуделя, который у самых наших дверей выступал перед публикой под шарманку. Пудель сперва стоял на голове, потом прошелся на передних лапах держа задние высоко над головой. Зрители хохотали от души, и когда пудель, окончив представление, пошел по кругу с деревянной миской в зубах, люди охотно бросали ему монеты.

Наш пес вернулся домой и немедля приступил к занятиям. Через три дня он уже мог, не хуже пуделя, стоять на голове и ходить на передних лапах и, дав первое представление, заработал шесть пенсов. Это, должно быть, ужасно тяжело — стоять на голове в таком преклонном возрасте и прыгать, как щенок, когда кости ноют от ревматизма. Но ради денег он шел на все. Я уверен, что за восемь пенсов он, не задумываясь, продал бы душу дьяволу.

Этот пес хорошо разбирался в монетах. Если вы держали в одной руке пенни, а в другой монету в три пенса и протягивали ему обе монеты на выбор, он, непременно хватал трехпенсовую монету, а потом чуть не плакал с досады, что ему не достался также и пенни. Вы могли безбоязненно оставить его в комнате, где лежит бараний окорок, но если вы забыли в этой комнате свой кошелек, — можете его не искать.

Иногда — правда, не особенно часто — он тратил немного денег. Он обожал бисквитные пирожные и время от времени, после нескольких удачных выступлений, разрешал себе полакомиться пирожным, а то и двумя. Но платить за них он терпеть не мог, и почти всегда дело кончалось тем, что он удирал с монетой в зубах и с пирожным в желудке. План его действий был прост. Он заходит в лавку, держа монету на виду и глядя в глаза хозяину невинным и кротким взглядом. Подойдя вплотную к прилавку с пирожными и не сводя с них умильного взора, он начинает жалобно скулить, и кондитер, думая, что перед ним честный пес, берет одно из пирожных и бросает ему.

Хватая пирожное, пес неизбежно роняет пенни, и вот тут-то между псом и хозяином лавки начинается борьба за обладание монетой. Хозяин хочет подобрать ее с пола. Пес наступает на нее лапой и угрожающе рычит. Если он успевает покончить с пирожным, пока лавочник не позвал на помощь, он хватает монету и улепетывает. Сколько раз он, бывало, еле приползает домой, объевшись пирожными в разных кондитерских, — и все еще держа в зудах тот самый пенни, с которым начал свой обход.

Вскоре об, этих бесчестных проделках узнали все жители квартала и почти никто из местных лавочников больше не желал иметь с ним дела. Только самые сильные и проворные еще отваживались его обслуживать.

Тогда он несколько расширил свое поле деятельности, забегая в районы более отдаленные, куда еще не дошла его дурная слава. И выбирал он такие лавки, где торговали пугливые женщины или старые ревматики.

Говорят, деньги — корень зла. У этого аса они отняли последние остатки чести.

В конце концов деньги отняли у него жизнь. Вот как это случилось. Однажды вечером он выступал в комнате Гэдбата, где мы сидели и курили, беседуя, и юный Холлис в припадке великодушия бросил ему монету, думая, что это шесть пенсов. Пес схватил ее и юркнул под диван. Мы удивленно переглянулись, не зная, что и подумать. Вдруг Холлиса осенило — он полез в карман, достал кошелек и начал считать деньги.

— Черт подери! — воскликнул он. — Я дал этому прохвосту целых полсоверена! Эй, Крошка!

Но Крошка и не думал вылезать — он, пятясь, отступал под диваном все дальше и дальше. Тогда, видя, что никакими уговорами его оттуда не вытащишь, мы решили вытащить его за шиворот.

Тащили мы его довольно долго — он упирался, злобно рыча и крепко зажав в зубах монету Холлиса. Сначала мы вступили с ним в мирные переговоры, предложив ему взамен шестипенсовую монету. Он воспринял это как личное оскорбление, считая, видимо, что предложить ему подобный обмен — это все равно, что обозвать его дураком. Тогда мы пообещали ему шиллинг он и ухом не повел, затем полкроны — но на его физиономии не отразилось ничего, кроме скуки.

— Кажется, Холлис, придется тебе распрощаться с этим полсовереном, — сказал, посмеиваясь, Гэдбат.

Нам всем, кроме Холлиса, было очень весело. Его же это приключение, видимо, ничуть не забавляло, и, забрав собаку у Гэдбата, он пытался вырвать монету силой.

Крошка, до конца верный своему принципу никогда добровольно не расставаться с деньгами, держался, как скала. Чувствуя, однако, что его добыча медленно, но верно от него ускользает, он сделал последнее отчаянное усилие — и проглотил монету. Она застряла у него в горле, и он стал задыхаться.

Тут мы не на шутку встревожились за нашего пса. Это был забавный малый, и мы вовсе не желали ему зла. Холлис бросился к себе в комнату и вернулся с длинными щипцами, и мы крепко держали беднягу, пока Холлис старался вытащить у него из горла злополучную монету.

Но бедный Крошка не понял наших намерений. Он был уверен, что мы только я думаем, как бы украсть у него вечернюю выручку, и яростно сопротивлялся. От этого монета еще крепче застряла у него в горле, и, несмотря на все наши усилия, он умер — еще одна жертва ненасытной золотой лихорадки.

Однажды мне приснились сокровища. Это был очень странный сон, и я долго не мог его забыть. Мне снилось, что я и какой-то мой друг — друг очень близкий — живем вместе в незнакомом мне старом доме. Кажется, в этом доме нет никого, кроме нас двоих. Как-то раз, бродя по длинным извилистым коридорам, я обнаруживаю потайную дверь. Я открываю эту дверь и вхожу в комнату. Там стоят сундуки, окованные железом. Я с трудом приподымаю одну за другой тяжелые крышки — и вижу, что все сундуки доверху полны золота.

Тогда я тихо выскальзываю из комнаты, закрываю потайную дверь, снова задергиваю перед ней выцветшую портьеру и крадучись иду обратно по коридору пугливо озираясь в полумраке.

Друг, которого я любил, подходит ко мне, и мы бродим вместе, взявшись за руки. Но я его ненавижу.

Целый день я не отхожу от него ни на шаг или украдкой следую за ним по пятам, боясь, как бы он не обнаружил тайника. Ночью я лежу без сна, следя за каждым его движением.

Но однажды я уснул, а проснулся — его нет. Я быстро взбегаю наверх по узкой лестнице, бегу по коридору. Вижу, портьера отдернута, потайная дверь приоткрыта, и там, в комнате, друг, которого я любил, стоит на коленях перед раскрытым сундуком — и золото слепит мне глаза.

Он стоит на коленях ко мне спиной, и я шаг за шагом подкрадываюсь к нему. У меня в руке нож с крепким изогнутым лезвием. Вот я уже совсем близко, и замахнувшись, я вонзаю нож ему в спину.

Падая навзничь, он толкает дверь — и она с лязгом захлопывается. Я хочу ее открыть — и не могу. Я бью кулаками по этой окованной железом двери и кричу изо всех сил, а мертвец глядит на меня и скалит зубы. Из-под двери пробивается в комнату свет — и угасает, снова появляется — и снова гаснет, а я, безумствуя от голода, грызу дубовые крышки сундуков.

Тут я просыпаюсь и чувствую, что я и в самом деле голоден, и вспоминаю, что я вчера не обедал, потому что у меня болела голова. Накинув халат, я отправляюсь в кухню на поиски съестного.

Говорят, что сновидение — это комплекс мыслей, мгновенно возникающих под влиянием того внешнего обстоятельства, от которого мы просыпаемся. Как многие другие научные гипотезы, эта тоже иногда соответствует истине. Я часто вижу один и тот же сон почти без всяких изменений. Снова, и снова мне снится, что меня вдруг приглашают в театр «Лайсиум» играть одну из главных ролей в какой-то пьесе.

Каждый раз мне приходится подводить бедного мистера Ирвинга[3]; это, конечно, нехорошо, но он сам виноват. Никто его не просил меня уговаривать и торопить. Сам-то я предпочел бы остаться в постели, я так ему и сказал. Но он требует, чтобы я немедленно одевался и ехал в театр. Я ему объясняю, что я совершенно не умею играть на сцене. Он говорит, что это неважно, об этом нечего беспокоиться. Я что-то возражаю, но мистер Ирвинг просит меня приехать в театр хотя бы ради него, и, чтобы не обидеть его отказом и выпроводить из спальни, я соглашаюсь, хотя и против воли. На сцене я выступаю всегда в одном и том же костюме: в своей ночной рубашке (хотя генерала Банко я играл в пижаме), и еще не было случая, чтобы я помнил хоть одно слово своей роли. Как мне удается доиграть до конца, я и сам не знаю. Потом появляется Ирвинг и поздравляет меня, но мне не совсем ясно, за что он меня хвалит: за талантливую игру или за то, что я успел улизнуть со сцены, не дожидаясь, пока обломок кирпича, пущенный с галерки, попадет мне в голову.

Когда бы я ни проснулся после этого сна, одеяло у меня на полу, а сам я дрожу от холода. Именно от холода мне и снится, что я разгуливаю по сцене «Лайсиума» в одной рубашке. Но почему я должен появляться в таком виде непременно на сцене, это мне непонятно.

Есть еще один сон, который я, кажется, видел раза два или три, а может, мне только приснилось, что он мне уже когда-то снился, так тоже иногда бывает. В этом сне я иду по очень широкой и очень длинной улице лондонского Ист-Энда. Такой странной улицы я там никогда не видел. Омнибусы и трамваи разъезжают по ней, вся она запружена ларьками и ручными тележками, и всюду люди в засаленных фуражках стоят и зазывают покупателей. Но по обе стороны улицы тянется тропический лес. Здесь перемешаны достопримечательности Кью и Уайтчепела[4].

Кто-то идет со мною рядом, но кто — я не вижу; мы пробираемся лесом, путаясь ногами в переплетшихся лозах дикого винограда, а между стволами исполинских деревьев то и дело мелькает многолюдная улица.

В самом конце она круто сворачивает в сторону, и когда я подхожу к этому повороту, мне вдруг становится страшно, не знаю почему. Здесь, в узком тупике, стоит дом, в котором я жил еще ребенком, а теперь там кто-то ждет меня и хочет мне что-то сказать.