Джером Клапка Джером
ЧЕЛОВЕК, КОТОРЫЙ ЗАБОТИЛСЯ ОБО ВСЕХ
Рассказ
Jerome Klapka Jerome. «The Man Who Lived For Others».
Из сборника «Наброски лиловым, голубым и зеленым».
(«Sketches in Lavender, Blue and Green», 1897)
Мне рассказывали люди, знавшие его с детства, — и я охотно им верю, что в возрасте одного года и семи месяцев он плакал, когда бабушка не позволяла ему кормить ее с ложки, а в три с половиной года его полуживым выудили из пожарной бочки, куда он залез, чтобы научить лягушку плавать.
Прошло еще два года, и он, показывая кошке, как перетаскивать котят, не причиняя им боли, повредил себе левый глаз и до сих пор видит им плохо. Примерно в то же время он серьезно заболел от укуса пчелы, которую пересаживал с цветка, где, по его мнению, она попусту теряла время, на другой, чьи медоносные свойства были намного выше.
Его страстью было оказывать помощь всем на свете. Случалось, что он проводил целое утро, втолковывая опытным наседкам, как высиживать цыплят. Вместо того чтобы пойти после обеда в лес за черникой, он оставался дома и раскусывал орехи для своей белки. Ему не было и семи лет, когда он начал спорить с матерью о том, как обращаться с детьми, и делал выговоры отцу за то, что тот неправильно воспитывает его.
Когда он был ребенком, ничто не доставляло ему большего удовольствия, чем следить, чтобы дети вели себя хорошо. Эту скучнейшую обязанность он брал на себя по доброй воле, не рассчитывая на благодарность или награду. Ему было решительно все равно, старше или моложе другие дети, сильнее они его или слабее. Когда бы и где бы они ему ни попадались, он сейчас же принимался следить, чтобы они вели себя хорошо. Однажды во время школьного пикника из глубины леса послышались жалобные крики. Отправившийся на поиски учитель обнаружил, что он лежит ничком на земле, а один из его двоюродных братьев, мальчик вдвое выше и сильнее его, сидит на нем верхом и дубасит его размеренно и беспощадно. Поспешив спасти его, учитель спросил:
— Почему ты не играешь с маленькими мальчиками? Зачем ты связался с этим верзилой?
— Сэр, — ответил он, — я следил, чтобы он вел себя хорошо!
Он был очень отзывчивым мальчиком и охотно давал всему классу списывать решения задач со своей грифельной доски. Больше того, он упорно совал ее даже тем, кто ее вовсе не просил. Делал он это от всей души, но так как в его ответах всегда было множество ошибок, и к тому же ошибок своеобразных и неповторимых, присущих только ему одному, последствия для всех списавших были неизменно плачевными. В силу свойственной молодости привычки судить о явлениях по их непосредственным результатам, не вникая в их скрытые причины, одноклассники нередко поджидали его на улице, чтобы хорошенько отколотить.
Всю свою энергию он отдавал тому, чтобы совершенствовать окружающих, на себя ему времени уже не хватало.
Ему нравилось зазывать к себе домой желторотых юнцов и обучать их боксу.
— Ну-ка, стукни меня по носу! — командовал он, становясь перед противником в оборонительную позу. — Главное, не бойся. Бей сильнее!
Их не надо было долго просить. А он, чуть справившись от неожиданности и уняв текущую из носа кровь, уже объяснял своим подопечным, что били они плохо, не по правилам, и что он с легкостью мог бы отразить их удары, если бы они дрались как полагается.
Дважды после игры в гольф он хромал в течение целой недели: ему вздумалось показывать новичку, как бить клюшкой по мячу. Однажды, играя в крикет, он стоял с битой в руках перед воротцами и, вместо того чтобы защищать их, объяснял своему метателю, как бросать мяч, и в это время мяч противника сбил среднюю стойку его ворот. После этого он долго и тщетно пререкался с судьей, стараясь доказать, что бросок был неправилен.
Рассказывают, что, когда ему в сильную бурю пришлось переезжать Ла-Манш, он взволнованно бросился на капитанский мостик, доказывая капитану, что «сию минуту видел огни милях в двух по борту!»
Сидя в омнибусе, он непременно устраивался около водителя, чтобы указывать ему препятствия, возникавшие на пути.
Мое знакомство с ним началось тоже в омнибусе. Впереди меня сидели две дамы. Кондуктор подошел к ним, чтобы получить деньги за проезд. Одна из них дала ему шестипенсовик, сказав, что едет до Пикадилли, куда билет стоит два пенса.
— Нет, нет, — сказала вторая дама своей приятельнице и дала кондуктору шиллинг. — Мы сделаем иначе. Я должна тебе шесть пенсов. Дай мне четыре, и я заплачу за нас обеих.
Кондуктор взял шиллинг, оторвал два билета по два пенса и задумался над сдачей.
— Ну вот, — сказала вторая дама, — теперь верните моей приятельнице четыре пенса.
Кондуктор послушался.
— А ты отдай эти четыре пенса мне, — обратилась она к первой даме. — Вот так. А теперь вы, — повернулась она к кондуктору, — дайте мне еще восемь пенсов, и тогда мы будем с вами в расчете.
Кондуктор нехотя отсчитал ей восемь пенсов: шестипенсовик, полученный им от первой дамы, и три монетки из своей сумки — пенни и два полупенса. Он сомневался в правильности выданной им сдачи и вышел из вагона на площадку, бормоча, что в его служебные обязанности не входит играть роль арифмометра.
— А теперь, — сказала вторая, старшая дама младшей, — я должна тебе ровно шиллинг.
Я полагал, что вопрос о расчетах покончен, как вдруг сидевший напротив меня румяный джентльмен оглушительным басом закричал:
— Эй, кондуктор! Вы обсчитали этих дам на четыре пенса.
— Кто кого обсчитал на четыре пенса?! — с негодованием воскликнул кондуктор, стоя на верхней ступеньке лестницы. — Я же выдал им два билета по два пенса!
— Два двухпенсовых билета — это не восемь пенсов, — с горячностью возразил румяный джентльмен и, обратившись к первой даме, спросил: — Скажите, сударыня, сколько вы дали кондуктору?
— Шесть пенсов, — ответила та, порывшись в своем кошельке, — а затем я дала четыре пенса тебе, — прибавила она, обращаясь к приятельнице.
— Недешевые билетики! — вмешался в разговор какой-то просто одетый человек, сидевший на задней скамейке.
— Не в этом же дело, дорогая, — запротестовала вторая дама. — Я с самого начала была должна тебе шесть пенсов.
— Но ведь я дала тебе четыре пенса, — настаивала первая.
— А мне вы дали шиллинг, вы! — заявил кондуктор, грозно указывая пальцем на старшую из двух дам.
Та утвердительно кивнула головой.
— А я дал вам сдачи шесть пенсов и потом еще два. Правильно? — продолжал он.
Дама подтвердила и это.
— А вот ей, — указал он на первую даму, — я дал четыре пенса. Так или не так?
— Которые я тут же передала тебе, дорогая, — подхватила младшая.
— Провались я на этом месте, если меня не обжулили на четыре пенса! — крикнул кондуктор.
— Позвольте, — снова вмешался румяный джентльмен, — ведь вы получили еще шестипенсовик от другой дамы.
— Которые я отдал вот ей! — воскликнул кондуктор, опять пуская в ход свой обличающий палец. — Обыщите мою сумку, нате! У меня нет ни одной шестипенсовой монеты!
Тут уже все успели забыть, кто что сделал, и начали противоречить и себе и друг другу. Наш румяный спутник взялся уладить дело, но добился только того, что, еще не добравшись до Пикадилли, трое пассажиров грозили пожаловаться на кондуктора за грубость, сам кондуктор успел позвать полисмена и записал имена и местожительство обеих дам, чтобы судиться с ними за неуплату четырех пенсов (которые они хотели заплатить немедленно, но румяный господин им не позволил). Младшая дама прониклась уверенностью, что старшая хотела ее одурачить, а та залилась слезами.
Румяный джентльмен доехал вместе со мной до вокзала Черинг-кросс. Там у кассы выяснилось, что мы оба живем в одном пригороде, и мы сели в одно купе. В течение всей дороги он толковал об этих четырех пенсах.
У дверей моего дома мы обменялись рукопожатием. Он пришел в восторг, видя, как близко мы живем друг от друга. Что привлекало его ко мне, я решительно не мог понять, так как сам он мне ужасно надоел и я почти не скрывал этого. Впоследствии я узнал, что у него было особое свойство приходить в восторг от всякого, кто не оскорблял его прямо в глаза.
Три дня спустя он без всякого приглашения ворвался ко мне в кабинет, видимо уже считая себя моим задушевным другом, и стал извиняться, что никак не мог навестить меня раньше, что я ему охотно простил.
— У вашего дома я встретил почтальона, и он передал мне для вас вот это, — сказал он, вручая мне голубой конвертик.
Там оказалось напоминание о необходимости внести плату за воду.
— Мы должны занять твердую позицию в этом вопросе, — заявил он. — Я вижу, плата тут начислена до двадцать девятого сентября. С какой стати платить эти деньги теперь, в июне?
Я ответил примерно в том духе, что платить за воду так или иначе придется, а потому не все ли равно, когда платить, в июне или в сентябре.
— Дело не в сроке, — ответил он, — а в принципе. Чего ради платить за воду, которой вы еще не пользовались? По какому праву они заставляют вас платить вперед?
Язык у него был подвешен хорошо, и я развесил уши, слушая его. В какие-нибудь полчаса он убедил меня в том, что это вопрос не пустяковый, что он связан с неотъемлемыми правами человека и гражданина и что если я заплачу эти четырнадцать шиллингов и десять пенсов в июне вместо сентября, то окажусь недостойным своих предков, отдавших жизнь в борьбе за те права, которыми я сейчас пользуюсь.
Он сказал, что водопроводная компания действует без малейших юридических оснований, и, поддавшись его уговорам, я тут же сел и написал председателю компании оскорбительное письмо.
В ответе, подписанном секретарем, говорилось, что ввиду непримиримости занятой мною позиции компания считает необходимым использовать этот случай для создания прецедента и потому подает на меня в суд, предлагая мне заблаговременно обратиться к своему адвокату.
Когда я показал письмо моему новому знакомому, он просиял.
— Предоставьте это дело мне! — ликовал он, пряча письмо секретаря в карман. — Мы им покажем!
И я предоставил это дело ему. Единственным оправданием мне может служить то, что я был поглощен работой над пьесой (по терминологии того времени она называлась комедийной драмой), и весь здравый смысл, которым я тогда располагал, очевидно, ушел на создание этой пьесы.
Решение мирового судьи несколько охладило меня к, наоборот, воспламенило его.
— Мировые судьи — безмозглые старые чучела, — говорил он. — Это дело уголовного суда!
Председатель уголовного суда оказался добродушным старым джентльменом. Его решение основывалось на том, что, поскольку оговорка, разрешающая взимание платы вперед, выражена в договоре довольно туманно, он не может отнести судебные издержки компании за мой счет. В итоге за все это удовольствие мне пришлось заплатить что-то около пятидесяти фунтов, правда, включая в эту сумму четырнадцать шиллингов и десять пенсов абонентной платы.
После этого мои отношения с услужливым соседом стали немного прохладнее, но, живя в одном пригороде, мне поневоле приходилось встречаться с ним, а еще чаще — слышать о нем.
На всякого рода вечерах и утренниках он неизменно задавал тон, а так как в подобных случаях он бывал необыкновенно милым и ласковым, то представлял особую опасность.
Никто более него не трудился ради всеобщего увеселения. Никому не удавалось так быстро вызвать всеобщее уныние и тоску.
Как-то раз на рождество я зашел к знакомым и еще из передней увидел странную картину. Пожилые дамы и мужчины, человек в общей сложности четырнадцать или пятнадцать, мрачно маршировали вокруг стульев, стоявших в центре гостиной, а наш румяный Попльтон играл что-то на рояле. Время от времени он переставал играть, и тогда каждый мог, опустившись на ближайший стул, немного передохнуть, а счастливец, которому не хватило стула, пользовался случаем, чтобы улизнуть, провожаемый завистливыми взглядами остальных. Я постоял у двери, наблюдая за этим противоестественным зрелищем, Но вот ко мне подошел только что ускользнувший из игры гость, и я спросил его, ради чего все это делается.
— Лучше и не спрашивайте, — с раздражением ответил он. — Очередная идиотская выдумка Попльтона. — И свирепо добавил: — А после этого мы будем играть в фантики!
Я попросил служанку не беспокоиться и никому не сообщать о моем приходе и, сунув ей за это шиллинг, сумел исчезнуть, никем не замеченный.
Сразу после сытного обеда Попльтон любил организовывать танцы, для которых надо было скатывать ковры или перетаскивать тяжелый рояль в противоположный угол комнаты.
У него был такой набор игр и развлечений, что он вполне мог бы открыть филиал чистилища на земле. Стоило человеку втянуться в интересный спор или увлечься беседой с хорошенькой женщиной, как на него налетал Попльтон, восклицая: «За мной, мы начинаем литературную игру!»
Притащив несчастного к столу и снабдив его карандашом и бумагой, он требовал, чтобы тот немедленно нарисовал словесный портрет любимой им литературной героини, и стоял над душой жертвы, пока не добивался своего.
Однако Попльтон не щадил и самого себя. Кто, как не он, первый предлагал свои услуги, когда надо было провожать на вокзал одиноких старых дам. И он не успокаивался, пока не усаживал их в купе совсем не того поезда, какой им был нужен. Он любил играть в «диких зверей» с маленькими ребятишками, после чего те всю ночь мучились нервными припадками.
Нет и не было на свете человека с более благими намерениями, чем Попльтон. Навещая больных бедняков, он всегда приносил какое-нибудь лакомство, которое им было противопоказано. Для людей, предрасположенных к морской болезни, он великодушно, за свой счет, устраивал поездки на яхте, а страдания, которым они при этом подвергались, считал проявлением черной неблагодарности.
Он страстно любил брать на себя подготовку свадебных церемоний. Однажды он устроил так, что невеста явилась в церковь за три четверти часа до жениха, и тем самым вызвал неприятные переживания, омрачившие для всех радость этого светлого дня. В другой раз он забыл пригласить на венчание священника. Но зато он всегда был готов признать свои ошибки.
На похоронах он также играл немалую роль, доказывая убитым горем родственникам, насколько каждому из них удобнее или приятнее, что покойник уже отправился на тот свет, и выражая благочестивую надежду, что его собеседник скоро с ним встретится.
Но самым главным наслаждением его жизни было вмешиваться в семейные ссоры друзей и знакомых. Ни одна семейная ссора на много миль вокруг не обходилась без участия Попльтона. Обычно он начинал ролью примирителя, а кончал главным свидетелем со стороны истца.
Будь он журналистом или дипломатом, его страсть вмешиваться в чужие дела завоевала бы ему всеобщее уважение. Его ошибка заключалась в том, что он занимался этим в частной жизни.
1897