Джером Клапка Джером
УВЛЕКАЮЩАЯСЯ НАТУРА
Рассказ
Jerome Klapka Jerome. «The Hobby Rider».
Из сборника «Наброски лиловым, голубым и зеленым».
(«Sketches in Lavender, Blue and Green», 1897)
Тук. Тук. Тук. Тук. Тук.
Я приподнялся в постели и стал напряженно вслушиваться. Мне показалось, что кто-то пытается пробить наружную стеку молотком, завернутым в войлок.
«Грабители!» — решил я (все, что случается в этом мире после часа ночи, мы склонны приписывать грабителям) и задумался, почему взломщики решили, в буквальном смысле слова, взламывать дом, что, по-моему, является способом весьма странным, медленным и неудобным.
Глухие удары продолжались неравномерно, но безостановочно.
Моя кровать стояла у окна. Я протянул руку и раздвинул занавеску. Солнечные лучи заструились по комнате. Я посмотрел на часы — было десять минут шестого.
«И что за бестолковое время они выбрали, — подумал я про грабителей. — Пока они попадут в дом, наступит время завтрака».
Вдруг раздался звон разбитого стекла, и какой-то предмет, ударившись о штору, упал на пол. Я вскочил с кровати и распахнул окно.
Внизу, на лужайке под моими окнами, стоял рыжеволосый молодой человек в свитере и фланелевых брюках.
— С добрым утром! — весело крикнул он мне. — Вас не затруднит бросить мне назад мой мяч?
— Какой мяч? — спросил я.
— Мой теннисный мяч, — ответил он. — Он где-нибудь в вашей комнате. Прошел, как говорится, насквозь!
Я нашел мяч и кинул его в окно.
— Что вы, собственно, тут делаете? — спросил я. — Играете в теннис?
— Нет, только тренируюсь у стенки дома. Это прекрасный способ отработать удар.
— Но он не способствует покою окружающих, — ответил я, боюсь, несколько раздраженно. — А я приехал, чтобы найти здесь покой и тишину. Не можете ли вы заниматься этим в дневное время?
— В дневное! — передразнил он меня. — Да вот уже два часа, как рассвело! Но так и быть, перейду на другую сторону дома.
Он исчез за углом и принялся за работу на заднем дворе, где разбудил собаку. Потом я услышал, как зазвенело еще одно стекло и раздался чей-то сердитый голос, а затем я, очевидно, заснул.
Приехав на несколько недель в Диль, я поселился пансионе, в котором, кроме него и меня, других молодых людей не было, и я, естественно, проводил много времени в его обществе. Беглли был милым и веселым парнем, но он был бы куда приятнее, если бы меньше увлекался теннисом.
Теннису он отдавал в среднем десять часов в день. У него были партнеры-романтики, с которыми он играл при лунном свете, тратя половину времени на то, чтобы отвлечь участников от неспортивных увлечений, и партнеры-безбожники, с которыми он играл по воскресеньям. В дождливые дни он надевал непромокаемый плащ, галоши и отрабатывал подачу в одиночку.
Зиму он провел с родными в Танжере, и я спросил его, как ему понравилось это место.
— Гнусная дыра! — ответил он. — Во всем городе ни одного корта. Мы как-то попробовали играть на крыше, но mater
[1] нашла, что это опасно.
От Швейцарии он был в восторге и советовал мне при случае остановиться в Зерматте.
— Ах, какой там корт! — говорил он. — Забываешь, что ты не в Уимблдоне.
Впоследствии один из наших общих знакомых рассказывал мне, что однажды, глядя с вершины Юнгфрау на плоскую заснеженную поляну, окруженную пропастями, Беглли сказал:
— Видите площадку, там, внизу? Вот где можно было бы сделать недурной теннисный корт, только нельзя далеко отбегать от сетки.
Когда он не играл в теннис, не тренировался, не читал про теннис, он говорил о теннисе. В те времена кумиром теннисистов был Реншо, и Беглли до такой степени надоел мне этим Реншо, что в моей душе созрело преступное желание как-нибудь исподтишка убить Реншо и предать его останки земле.
Как-то вечером, когда дождь лил как из ведра, Беглли в течение трех часов подряд говорил о теннисе, упомянув имя Реншо, если я не сбился со счета, четыре тысячи девятьсот тринадцать раз. После чая он придвинул ко мне свой стул, упал на него и начал:
— Обращали ли вы когда-нибудь внимание, как Реншо…
Я перебил его:
— Предположим, что какой-нибудь меткий стрелок возьмет ружье и убьет Реншо — совсем, наповал, — будете ли вы, теннисисты, продолжать говорить о нем или перейдете на другую тему?
— Кто же станет стрелять в Реншо! — возразил он с негодованием.
— Неважно кто, — сказал я, — но предположим, что найдется такой человек?
— Ну тогда останется его брат, — сказал он.
Об этом я забыл.
— Не будем уточнять, сколько их там в семье, — сказал я. — Но если перебить всех до одного, перестанем мы наконец слышать это имя?
— Никогда, — вскричал он с жаром, — пока существует теннис, имя Реншо не будет забыто!
Страшно подумать, как бы я поступил, если бы он мне ответил иначе.
На следующий год Беглли совершенно забросил теннис и страстно увлекся фотографией. Тогда все его друзья стали умолять его вернуться к теннису, вовлекали его в разговор о подаче, об отбитых и срезанных мячах, о случаях из жизни Реншо, но он не желал и слышать о теннисе.
Где бы он ни был и что бы он ни увидел, он все фотографировал. Он делал снимки со своих друзей и этим превращал их в своих врагов. Он снимал маленьких детей и вселял отчаяние в сердца любящих матерей. Он снимал молодых женщин, и на их семейное счастье ложилась тень. Один юноша как-то влюбился в девушку, которая, по мнению его друзей, была ему не пара. Но чем больше они чернили ее, тем больше он к ней привязывался. Тогда его отцу пришла в голову счастливая мысль, и он уговорил Беглли сфотографировать ее в семи различных позах.
Когда влюбленный увидел первую фотографию, он сказал:
— Что за уродство! Чья это работа?
Когда Беглли показал ему вторую, он сказал:
— Слушайте, дорогой мой, да тут нет ни капли сходства. У вас она вышла безобразной старухой.
При виде третьей он сказал:
— Помилуйте, что вы сделали с ее ногами? Не может быть, чтобы они были такого размера. Это противоестественно.
Увидав четвертую, он воскликнул:
— Пресвятое небо! Во что вы превратили ее фигуру? Как это могло получиться?
При взгляде на пятую он зашатался.
— Великий боже, — воскликнул он, содрогаясь от ужаса. — Это не человек, а призрак! У людей такого выражения лица не бывает!
Беглли уже начал не на шутку обижаться, но его взял под защиту находившийся тут же отец молодого человека.
— Беглли тут ни при чем, — стал вкрадчиво уверять пожилой джентльмен. — Он не виноват. Что такое фотограф? Простое орудие в руках науки. Его дело — установить аппарат, а тот уже сам изображает все, что перед ним оказалось… Не надо, — продолжал пожилой джентльмен, удерживая Беглли, который собирался продолжать демонстрацию своих произведений, — не стоит, не показывайте ему двух остальных…
Мне жаль бедную девушку! Она, по-видимому, искренно любила этого юношу, и наружность у нее была нисколько не хуже, чем у других. Но какой-то злой дух, казалось, вселился в аппарат Беглли. С непогрешимым инстинктом литературного критика он схватывал недостатки и преувеличивал их до такой степени, что они затмевали все достоинства. Человек с прыщом превращался в прыщ с человеком на заднем плане. Люди с резкими чертами лица становились придатками к своим собственным носам. Никто не подозревал того, что один из наших соседей уже четырнадцать лет носит парик. Аппарат Беглли сразу же раскрыл обман, притом с такой очевидностью, что все друзья этого человека долго удивлялись, как это могло ускользнуть от их внимания.
Аппарату, очевидно, нравилось показывать человечество с самой плохой стороны. Невинные младенцы у него неизменно получались с хитровато-глупым выражением лица. Молодым девушкам приходилось выбирать, что им больше по вкусу: лицо бессмысленно идиотское или злое, как у начинающей ведьмы. Кротких старушек аппарат делал наглыми и циничными. Нашего священника, прекраснейшего пожилого джентльмена, Беглли изобразил каким-то дикарем с нависшими бровями и с явно недоразвитым интеллектом. Виднейшего адвоката города он запечатлел с таким лицемерным выражением лица, что не многие из видевших его портрет решались потом доверять ему свои дела.
Мне, пожалуй, не следовало бы говорить о себе, так как я могу быть пристрастным. Скажу одно: если я хоть чуточку похож на свою фотографию, сделанную Беглли, то все, что критики когда-либо и где-либо говорили по моему адресу, справедливо и даже больше чем справедливо. Однако я готов утверждать — хоть я и не претендую на красоту Аполлона, — что левая нога у меня отнюдь не длиннее правой и вовсе не изгибается дугой. Это я берусь доказать. Беглли уверял, что с негативом что-то произошло во время проявления, но на фотографии этого пояснения нет, и потому я продолжаю считать себя незаслуженно оскорбленным.
Аппарат в руках Беглли не подчинялся никаким законам перспективы — ни божеским, ни человеческим. Я видел фотографию его дядюшки, снятого рядом с ветряной мельницей, и пусть любое беспристрастное лицо решит, кто из них больше — дядя или мельница.
Однажды он вызвал целый скандал в нашем приходе, демонстрируя карточку всем известной и уважаемой незамужней особы, держащей на коленях молодого человека. Черты лица этого джентльмена были расплывчаты и костюм казался до смешного детским, — между тем, если бы он встал, рост его был бы не меньше шести футов и четырех дюймов. Одной рукой он обнимал ее за шею, а она держала его за другую руку и фальшиво улыбалась.
Имея некоторое представление о фотографической машине Беглли, я охотно поверил объяснению этой дамы, утверждавшей, что мужчина на ее коленях — это ее одиннадцатилетний племянник, но люди недоброжелательные смеялись над ее попытками оправдаться, а то, что получилось на снимке, говорило против нее.
Все это происходило на заре всеобщего увлечения фотографией, когда малоопытным людям даже нравилось по дешевке запечатлеть свои черты. И вот почти все, жившие на три мили в окружности, раньше или позже сидели, стояли, облокачивались или лежали перед Беглли. В результате ни в одном приходе люди не отличались таким смирением, как в нашем. Взглянув на свою фотографию, снятую Беглли, никто уж не мог грешить тщеславием. Каждому портрет открывал глаза на его недостатки.
Спустя некоторое время какой-то злонамеренный человек изобрел кодак, и Беглли стал появляться всюду притороченным к предмету, напоминающему миссионерский ящик сверхкрупного калибра. На ящике была надпись, смысл которой сводился к тому, что стоит Беглли нажать на спуск, как человек, очутившийся перед объективом, будет сфотографирован в совершенно непристойном виде.
Для всех знакомых Беглли жизнь стала сплошным испытанием, все ежеминутно боялись, что он застигнет их в нежелательном виде. Он увековечил с помощью моментальной фотографии своего отца, когда тот отчитывал садовника, и младшую сестру в тот момент, когда она прощалась с дружком у садовой калитки. Для него не было ничего святого. Он щелкнул спуском кодака, стоя позади процессии во время похорон своей тетки, и запечатлел, как один из ближайших родственников покойной, закрываясь шляпой, шептал на ухо брату веселый анекдот.
Общественное негодование уже достигло предела, как вдруг в нашей местности появилось новое лицо — молодой человек по имени Хэй, подыскивавший спутников для летней экскурсии в Турцию. Все с восторгом подхватили эту идею и рекомендовали ему взять с собой Беглли. Мы возлагали большую надежду на эту поездку, мечтали, что Беглли нажмет на спуск своего кодака около гарема или за спиной какой-нибудь султанши и найдется башибузук или янычар, который навсегда освободит нас от него.
Наши надежды, однако, оправдались только частично. Я говорю «частично», потому что Беглли вернулся целым и невредимым, но полностью излеченным от своей фотографической мании. Он рассказывал, что не встретил за границей ни одного говорящего по-английски существа, будь то мужчина, женщина или ребенок, которое не таскало бы с собой аппарат, и вскоре один вид черного сукна или звук щелканья кодака стал доводить его до бешенства.
Он рассказывал, что на вершине горы Татра в Карпатах английские и американские фотолюбители, желающие снять «величественную панораму», выстраиваются с аппаратом под мышкой, под надзором венгерской полиции, в длиннейшую очередь по двое в ряд и каждому приходится ждать своей очереди чуть не три с половиной часа.
Он также рассказывал, что константинопольские нищие носят на шее щиты с обозначением цен, установленных ими для фотолюбителей. Он привез с собой образец такого прейскуранта:
Один снимок, спереди или сзади — 2 франка
\" .... \" .... с выражением на лице — 3 \"
\" .... \" .... в оригинальной позе — 4 \"
\" .... \" .... во время молитвы — 5 франков
\" .... \" .... во время драки — 10 \"
По его словам, когда нищий был особенно безобразен или отличался физическим увечьем, он требовал по двадцать франков за сеанс, и ему охотно платили эту сумму.
Итак, Беглли забросил фотографию и пристрастился к гольфу. Он показывал несведущим людям, как, вырыв ямку в одном месте и положив пару кирпичных обломков в другом, можно превратить любую теннисную лужайку в площадку для гольфа, и сам все это для них проделывал. Он убеждал пожилых леди и джентльменов, что гольф — самый безобидный вид спорта, водил их за собой часами по мокрым вересковым пустошам и доставлял домой смертельно уставшими, простуженными и полными мстительных планов.
В последний раз я видел его в Швейцарии несколько месяцев тому назад. Он, казалось, совершенно охладел к гольфу, зато много говорил о висте. Мы случайно встретились в Гриндельвальде и условились на следующее утро вместе взбираться на Фаульгорн. На полдороге мы сделали привал, и я немного погулял один, любуясь горным пейзажем. Вернувшись, я застал его с «Кавендишем» в руке и колодой карт, разложенных на траве. Он решал какую-то карточную задачу.
1897