Джером Клапка Джером
ПОРТРЕТ ЖЕНЩИНЫ
Рассказ
Jerome Klapka Jerome. «Portrait of a Lady».
Из сборника «Наброски лиловым, голубым и зеленым».
(«Sketches in Lavender, Blue and Green», 1897)
Меня ждала спешная работа, но я, подобно робкому бойцу, чувствовал тем меньше желания с ней схватиться, чем громче и настойчивей звучал ее вызов. Я запирался в своем кабинете, чтобы вступить с ней в единоборство, но сразу же, в отчаянии отбросив перо, принимался за чтение. Я выходил на улицу, чтобы испытать муки творчества, но, не выдержав, искал спасения в театре или мюзик-холле. Дошло до того, что тень предстоящей работы омрачила все мое существование. Она садилась рядом со мной за стол и портила мне аппетит; она сопровождала меня повсюду и отпугивала моих друзей, после чего я лишался дара речи и бродил среди них, как привидение.
Наконец, город со своим тысячеголосым шумом и бесконечной суматохой совершенно расстроил мои нервы. Я ощутил потребность в одиночестве, этом великом творце и наставнике, без которого немыслимо никакое искусство, и мне вспомнились Йоркширские леса, где можно бродить целыми днями, не встретив ни души, не услышав ни единого звука, кроме крика каравайки; где, растянувшись на душистой траве, можно ощутить биение пульса Земли, несущейся в эфире со скоростью тысячи ста миль в минуту. И вот в одно прекрасное утро я торопливо упаковал несколько нужных и кучу ненужных вещей, опасаясь, как бы кто-нибудь или что-нибудь не помешало моему отъезду, и следующую ночь провел уже в маленьком северном городке, там, где кончаются дым и копоть промышленных районов и начинаются широкие степные просторы, а в семь часов утра уселся рядом с одноглазым возницей в тележку, запряженную дряхлой пегой кобылой. Одноглазый возница щелкнул кнутом; пегая кобыла начала перебирать ногами; девятнадцатый век со своей суетой остался позади; отдаленные холмы, постепенно приблизившись, обступили нас, и мы превратились в движущуюся песчинку на неподвижном лике Земли.
Под вечер мы приехали в деревню, воспоминание о которой жило в моей памяти. Она расположена внутри треугольника, образованного пологими склонами трех больших холмов. Телеграфа здесь нет, — или, во всяком случае, не было в то время, о котором я пишу, — так что шепоты беспокойного мира сюда не долетают. Ничто не нарушает спокойствия, кроме одноглазого возницы (если только он и его пегая кобыла еще не сложили на покой свои старые кости): раз в день, проезжая через деревню, он оставляет несколько писем и посылок для жителей окрестных ферм, разбросанных по склонам холмов. Здесь сливаются два шумных ручья. Днем и ночью в сонном безмолвии слышно, как они лепечут что-то про себя, словно дети, увлеченные в одиночестве чудесной игрой. Они текут между холмами от своих далеких истоков, смешивают здесь свои воды и продолжают путь вместе; но беседа их становится гораздо серьезнее, как у всех, кто соединяется, чтобы рука об руку идти навстречу жизни. Потом они протекают мимо хмурых, безрадостных городов, вечно окутанных черным дымом, где человеческие голоса днем и ночью тонут в грохоте железа, где дети играют в золе, а на лицах мужчин и женщин застыла тупая покорность. А они текут все дальше и дальше, помутневшие и грязные, к глубокому морю, которое неустанно зовет их к себе. Но здесь их воды еще чисты и прозрачны, и, кроме них, ничто не нарушает спокойствия долины. Да, это как раз такой мирный уголок, где усталый труженик может восстановить свои силы.
Мой одноглазый приятель посоветовал мне поселиться в доме у некой миссис Чолмондли, вдовы, которая жила со своей единственной дочерью в белом домике, в дальнем конце деревни, если ехать по дороге, ведущей через Колл-Фелл.
— Вон тот, что стоит повыше других, его уже отсюда видно, — сказал возница, указывая кнутом. — Уж если там не найдете квартиры, значит и искать нечего, потому как сюда не часто приезжают постояльцы.
Крошечный домик, утопавший в июньских розах, выглядел очень поэтично, и я, позавтракав хлебом и сыром в маленькой гостинице, направился к нему по тропинке, которая вела через кладбище. Воображение заранее рисовало мне полную приятную женщину, распространяющую вокруг себя ощущение уюта, которой помогает какая-нибудь прелестная юная девушка, чьи розовые щечки и загорелые руки быстро излечат меня от неотвязных мыслей о городе. Полный таких радужных надежд, я толкнул полуоткрытую дверь и вошел.
Домик был обставлен с удивительным вкусом, но сами хозяева разочаровали меня. Моя милая хлопотливая хозяйка оказалась сморщенной подслеповатой старухой. Целыми днями она дремала в своем огромном кресле или грелась у камина, протягивая к огню высохшие руки. Мечты мои о девической прелести дочери рухнули перед лицом действительности: я увидел измученную женщину лет сорока или пятидесяти. Наверно, было время, когда эти равнодушные глаза сверкали шаловливым весельем, а сморщенные, плотно сжатые губы складывались в соблазнительную улыбку, но образ жизни старой девы отнюдь не влияет на организм благотворно, а свежий деревенский воздух, подобно старому элю, хорош время от времени, но притупляет ум, когда им злоупотребляют. Женщина эта показалась мне ограниченной и неинтересной; застенчивость, столь нелепая в ее возрасте, не мешала ей питать свойственную всем квартирным хозяйкам слабость к болтовне о «лучших днях», а стремление казаться моложе своих лет вызывало по меньшей мере досаду.
Тем не менее сама обстановка мне понравилась, и я расположился у окна, из которого открывался вид на дорогу, ведущую вниз, в далекий мир, чтобы возобновить поединок со своей работой.
Но если рабочее настроение уже нарушено, его трудно восстановить сразу. Я писал около часа, а затем бросил свое спотыкающееся перо и огляделся, желая рассеяться. У стены стоял книжный шкаф старинной работы, который привлек мое внимание. Ключ оказался в замке, и, открыв стеклянные дверцы, я оглядел уставленные книгами полки. Любопытная это была коллекция: альманахи в нелепых глянцевых переплетах; романы и стихи таких авторов, о существовании которых я и не подозревал; журналы за давно минувшие годы, самые названия которых уже забыты; альбомы и ежегодники, от которых веяло эпохой утонченных чувств и фиолетовых шелков. Все же на верхней полке оказался томик Китса, втиснутый между номером «Евангелического бродяги» и «Ночными думами» Юнга. Поднявшись на цыпочки, я попытался вытащить его оттуда.
Книга была зажата так плотно, что в результате моих усилий два или три соседних тома свалились на пол, подняв облако едкой пыли, и к моим ногам со звоном стекла и металла упала небольшая миниатюра в черной деревянной рамке.
Я поднял ее и, поднеся к окну, стал внимательно рассматривать. Это был портрет молодой девушки в платье старинного покроя, который вышел из моды лет тридцать назад. Я хотел сказать — за тридцать лет до тех пор, потому что теперь, пожалуй, уже около пятидесяти лет отделяет нас от того времени, когда наши бабушки носили локоны, закрученные в виде штопора, и корсажи с таким низким вырезом, что одному богу известно, как они держались. Лицо поражало своей красотой, но это была не просто стандартная красота, присущая всем миниатюрам, которые утомляют правильностью линий и неестественностью колорита: в этих глазах, бездонных и мягких, жила душа. Я смотрел на портрет, и нежные губы, казалось, улыбались мне, но в этой улыбке чувствовалась затаенная грусть, как будто художник в какой-то неповторимый момент сумел уловить тень будущей печали, скользнувшую по озаренному радостью лицу. Я плохо разбираюсь в искусстве, но мне было ясно, что это талантливое произведение, и я недоумевал, почему этот портрет пролежал здесь столько времени, покрытый пылью, когда мог послужить хотя бы для украшения дома. По-видимому, миниатюру положили в шкаф много лет назад и забыли о ней.
Я водворил ее на прежнее место среди пыльных книг и снова взялся за работу. Но в свете угасающего дня предо мной предстало лицо, изображенное на миниатюре, и начало преследовать меня неотступно. Куда бы я ни повернулся, оно смотрело на меня из сумрака. По своему характеру я вовсе не склонен к фантазиям. Кроме того, в то время я как раз сочинял фарс, что едва ли способствует мечтательному настроению. Я разозлился на себя и сделал еще одну попытку сосредоточиться на листе бумаги, лежавшем передо мной. Но мысли мои продолжали разбегаться. Один раз я готов был поклясться, что, оглянувшись через плечо, увидел девушку, изображенную на портрете: она сидела в дальнем углу в большом кресле с ситцевой обивкой. На ней было выцветшее сиреневое платье, отделанное старинным кружевом, и нельзя было не залюбоваться красотой ее сложенных рук, хотя на портрете были изображены только голова и плечи.
Наутро я забыл об этом случае, но как только зажгли лампу, опять вспомнил о нем, и мой интерес настолько возрос, что я снова достал миниатюру с полки, где она была спрятана, и начал ее рассматривать.
Внезапно я понял, что это лицо мне знакомо. Но где и когда мы встречались? Несомненно я виделся и говорил с ней. Портрет улыбался мне, словно подсмеиваясь над моей забывчивостью. Я положил его обратно на полку, сел и попытался собраться с мыслями, напрягая свою память: мы встречались где-то в деревне много лет назад и беседовали о каких-то пустяках. С ее образом связан был запах роз и приглушенные голоса косцов. Почему мы ни разу не виделись с тех пор? Почему ее образ не оставил никакого следа в моей памяти?
Вошла хозяйка, чтобы накрыть стол к ужину, и я начал ее расспрашивать, стараясь говорить небрежным тоном. Как ни пытался я рассуждать здраво, как ни смеялся над собой, но эти туманные воспоминания приобретали в моем воображении какую-то романтическую окраску. Как будто речь шла о горячо любимом умершем друге, память которого я осквернил бы, разговаривая о нем с посторонним человеком. Мне не хотелось, чтобы эта женщина в свою очередь начала меня расспрашивать.
О, да, ответила мне хозяйка. В ее доме часто останавливались женщины. Иногда постояльцы проводили здесь все лето, бродя по холмам и лесам. Ей-то кажется, что тут скучно, уныло. Бывали здесь и молодые женщины, но она не могла припомнить, чтобы какая-нибудь из них показалась ей особенно красивой. Но недаром ведь говорят, что женщины ничего не смыслят в женской красоте. Они приезжали и уезжали. Редко кто возвращался назад, и новые лица вытеснили из памяти старые.
— А давно вы сдаете комнаты? — спросил я. — У меня такое впечатление, что уже лет пятнадцать — двадцать назад в этой комнате жили чужие люди.
— Нет, еще раньше, — ответила она тихо и неожиданно просто. — Мы переехали сюда с фермы после смерти отца. Он понес большие убытки, и у нас мало что осталось. С тех пор прошло двадцать семь лет.
Я поспешил прекратить разговор, опасаясь бесконечных воспоминаний о «Лучших днях». Подобные разговоры мне нередко случалось выслушивать от квартирных хозяек. Узнать удалось очень немного. Кто изображен на миниатюре и почему она валяется в пыльном шкафу, все еще оставалось тайной, но по каким-то причинам, мне самому неясным, я не мог заставить себя прямо спросить об этом.
Прошло еще два дня. Постепенно работа все больше захватывала меня, и лицо, изображенное на миниатюре, вспоминалось уже не так часто. Но в конце третьего дня (это было воскресенье) произошло что-то очень странное.
В сумерках я возвращался домой с прогулки. Я обдумывал свой фарс и смеялся про себя над ситуацией, которая казалась мне забавной. Проходя под окном своей комнаты, я внезапно увидел в нем милое прекрасное лицо, которое стало мне теперь так знакомо. За решетчатым стеклом виднелась тонкая девичья фигурка в старомодном сиреневом платье, совсем такая, какой нарисовало ее мое воображение в первый вечер после приезда сюда, только тогда ее прекрасные руки были сложены на коленях, а теперь она прижимала их к груди. Глаза ее были устремлены на дорогу, которая пересекает деревню и ведет на юг, но она, казалось, не смотрела, а грезила, и тоскливое выражение ее глаз надрывало душу почти как плач. Я стоял у самого окна, но меня скрывала изгородь. Прошло, по-видимому, около минуты, хотя время тянулось страшно медленно, затем ее фигура отодвинулась назад в темноту комнаты и исчезла.
Когда я вошел, комната была пуста. Я окликнул, но никто не отзывался. Мне стало не по себе при мысли, что я, по-видимому, начинаю сходить с ума. Все, что произошло раньше, легко было объяснить последовательным течением мыслей, но на этот раз я увидел призрак внезапно, неожиданно, когда мысли мои были заняты совершенно другим. Он не возник в моем воображении, а был воспринят моими чувствами. В привидения я не верю, но в способности расстроенного рассудка порождать галлюцинации не сомневаюсь, и такое истолкование этого явления не очень меня обрадовало.
Я постарался забыть об этом случае, но он не выходил у меня из головы; в тот же вечер новое обстоятельство еще больше приковало к нему мои мысли. Желая развлечься, я вынул наугад несколько книг и начал перелистывать томик стихов какого-то неизвестного поэта, как вдруг заметил, что наиболее сентиментальные места отчеркнуты карандашом, а поля покрыты замечаниями, — трогательный обычай, существовавший пятьдесят лет назад, а может быть, существующий и теперь, ибо циники с Флит-стрит еще не настолько преуспели в преобразовании мира, как они воображают.
Одно стихотворение, по-видимому, возбудило у читателя особое сочувствие. Это была старая-престарая история о кавалере, который сватается, а затем уезжает, оставляя невесту в слезах. Стихи были очень плохие, и при других обстоятельствах их банальность вызвала бы у меня только смех. Но, сопоставляя их с трогательными наивными заметками на полях, я не чувствовал желания смеяться. Эти избитые истории, которые кажутся нам смешными, полны глубочайшего смысла для многих людей, которые видят в них отражение своих собственных переживаний, и та женщина (почерк был женский), которой принадлежала книга, любила эти бездарные стихи за то, что в них отразились ее мысли и чувства. Такова, сказал я себе, была и ее история, достаточно обычная как в литературе, так и в жизни, но вечно новая для тех, кто ее переживает.
У меня не было основания связывать эту женщину с той, которая была изображена на миниатюре, кроме разве едва уловимого соответствия между тонким нервным почерком и подвижными чертами, но все же я инстинктивно чувствовал, что это одно и то же лицо и что я шаг за шагом пытаюсь проследить историю моего забытого друга.
Мне очень захотелось узнать как можно больше, и на следующее утро, когда хозяйка убирала со стола после завтрака, я снова навел разговор на эту тему.
— Кстати, — сказал я, — чтобы не забыть: если я оставлю здесь какую-нибудь книгу или рукопись, вышлите мне их немедленно. Со мной это постоянно случается. Вероятно, — прибавил я, — ваши жильцы часто забывают здесь свои вещи.
Эта фраза мне самому показалась неуклюжей уловкой, и я боялся, как бы женщина не заподозрила, что за этим кроется.
— Нет, не часто, — ответила она. — Я не могу припомнить ни одного случая, кроме той бедной женщины, которая умерла здесь.
Я быстро взглянул на нее.
— В этой комнате?
Мой тон, по-видимому, обеспокоил хозяйку.
— Да нет, не совсем верно будет сказать, что именно в этой комнате. Мы отнесли ее наверх, но там она сразу же умерла. Когда она приехала, дни ее были уже сочтены. Если бы я знала об этом, я не сдала бы ей комнаты. Многие люди питают предубеждение к дому, в котором кто-нибудь умер, как будто можно найти хоть один, где бы этого никогда не случалось. Все это было не совсем приятно для нас.
Я помолчал немного, а она продолжала звенеть ножами и тарелками.
Наконец я спросил:
— От нее остались какие-нибудь вещи?
— Всего лишь несколько книг, фотографий и прочих мелочей, какие обычно привозят с собой постояльцы, — ответила она. — Ее родственники обещали прислать за вещами, но так и не прислали, и я забыла о них. Они не представляли никакой ценности.
Уходя из комнаты, женщина обернулась.
— Надеюсь, сэр, то, что я рассказала вам, не заставит вас уехать, — сказала она. — Ведь все это случилось очень давно.
— Конечно, нет, — ответил я. — Просто это интересовало меня, вот и все.
И женщина вышла, закрыв за собой дверь.
Что же, вот и объяснение, если я пожелаю им удовлетвориться. В то утро я долго просидел, размышляя о том, возможно ли, что вещи, над которыми я привык только смеяться, в конце концов оказываются реальностью. А еще день или два спустя я сделал открытие, подтвердившее мои смутные догадки.
Роясь все в том же пыльном шкафу, я обнаружил в одном из его рассохшихся ящиков под грудой изорванных и измятых книг дневник, написанный в пятидесятые годы, между испачканными страницами которого было заложено множество писем и засушенных цветов. Писатель не в силах устоять перед человеческим документом, и выцветшие строчки, потускневшие и блеклые, как засушенные цветы, поведали уже известную мне историю.
Это была очень старая и очень банальная история. Героем ее был художник. Есть ли хоть одна подобная история, героем которой не был бы художник? Они вместе росли и любили друг друга, даже не подозревая о своей любви, пока, наконец, не поняли этого. Вот выдержка из дневника:
«Мая 18. Не знаю, с чего начать и как описать все происшедшее. Крис любит меня. Я молила бога сделать меня достойной его и танцевала по комнате босиком, чтобы не потревожить спящих внизу. Он целовал мне руки и обвивал их вокруг своей шеи, говоря, что они прекрасны, как руки богини, потом стал на колени и снова целовал их. Я держу их перед глазами и сама целую их. Я рада, что они так прекрасны. О боже, за что ты так добр ко мне? Помоги мне быть ему верной женой. Помоги мне не причинять ему ни малейшей боли! Сделай так, чтобы я любила его еще больше, еще крепче…»
И такими глупостями заполнено множество страниц, но именно благодаря этим глупостям наш старый, дряхлый мир, столько веков провисевший в пространстве, еще не прокис окончательно.
Следующая запись, сделанная уже в феврале, содержит продолжение истории:
«Сегодня утром Крис уехал. В последнюю минуту он вложил мне в руки маленький пакетик, сказав, что это самое дорогое, что у него есть, и что, глядя на эту вещь, я должна думать о том, кто меня любит. Я, конечно, догадалась, в чем дело, но развернула пакет только тогда, когда осталась одна в своей комнате. Это был мой портрет, который он так тщательно скрывал от всех, но какой чудесный портрет! Неужели я действительно так красива? Но мне жаль, что он изобразил меня такой печальной. Я целую маленькие губки. Я люблю их за то, что ему нравилось целовать их. О мой любимый! Пройдет много времени, прежде чем ты снова поцелуешь эти губы. Конечно, он поступил правильно, уехав отсюда, и я рада, что ему это удалось. Здесь, в деревенской глуши, у него не было возможности учиться по-настоящему, а теперь он побывает в Париже и в Риме и станет великим художником. Даже глупые здешние жители понимают, как он талантлив. Но пройдет столько времени, прежде чем я увижу его, моего возлюбленного, моего короля!»
После каждого его письма следовали такие глупые восторженные излияния, но чем дальше я читал, тем яснее чувствовалось, что со временем письма от него стали реже и сдержанней, и за каждым словом я угадывал ужасное подозрение, которое она не смела высказать прямо.
«Марта 12. Уже шесть недель от Крис нет ни слова. О боже, как я жажду получить от него весточку, ведь последнее письмо я так целовала, что оно чуть не рассыпалось на кусочки. Надеюсь, он будет писать чаще, когда приедет в Лондон. Я знаю, ему приходится много работать, и с моей стороны эгоистично желать, чтобы он писал чаще; но ведь я предпочла бы не спать целую неделю, чем заставить его ждать письма. По-видимому, мужчины непохожи на нас. Боже, помоги мне, помоги, что бы ни случилось! Какая я сегодня глупая! Ведь он всегда был легкомысленным. Я накажу его, когда он вернется, но не слишком сурово».
Право, история в достаточной степени банальная.
Письма от него продолжали приходить и после этого, но, по-видимому, они становились все холоднее, потому что в дневнике появляется раздражение и горечь, а выцветшие страницы местами хранят на себе следы слез. Далее следует запись, сделанная уже в конце следующего года необычайно четким и аккуратным почерком:
«Теперь все кончено, и я рада этому. Я написала ему, что отказываюсь от него, так как он стал мне безразличен, и я хочу, чтобы мы оба были свободны. Так лучше. Иначе он был бы вынужден просить меня освободить его, а это причинило бы ему боль. Он всегда был так деликатен. Теперь он может со спокойной совестью жениться на ней и никогда не узнает, как я страдала. Она больше подходит ему, чем я. Надеюсь, теперь он будет счастлив. Мне кажется, я поступила правильно».
Здесь пропущено несколько строчек, а затем запись возобновляется более твердым и решительным почерком.
«Зачем я лгу себе? Ненавижу ее! Я убила бы ее, если б могла. Надеюсь, она сделает его несчастным, а он возненавидит ее, как я, и она умрет. Зачем я позволила убедить себя написать это лживое письмо, которое он покажет ей, а она сразу поймет все и будет смеяться надо мной? Я могла заставить его сдержать слово; он не посмел бы отказаться от своего обещания.
Что мне за дело до гордости, девической скромности, правил поведения и прочих лицемерных слов! Мне нужен он. Мне нужны его поцелуи и объятия. Он мой! Он любил меня! Я отказалась от него только потому, что мне было приятно воображать себя святой. Все это только лживая игра. Лучше быть грешницей, лишь бы он любил меня. Зачем я себя обманываю? Он нужен мне. В глубине своего сердца я не желаю ничего, кроме его любви, его поцелуев!» В конце было приписано: «Боже мой, что я пишу? Неужели у меня нет ни стыда, ни силы воли? Боже, помоги мне!»
На этом дневник обрывается.
Я просмотрел письма, лежавшие между страницами. Большинство из них было подписано просто «Крис.» или «Кристофер». Но в одном письме фамилия и имя были поставлены полностью, и оказалось, что я хорошо знаю этого человека, пользующегося большой известностью, и не раз встречался с ним. Мне вспомнилась его жена, красивая женщина с резкими чертами лица, его огромный особняк в Кенсингтоне, представлявший собой наполовину дом, наполовину — художественную галерею, вечно полный разодетых болтливых посетителей, среди которых сам он всегда выглядел непрошеным гостем, вспомнилось его усталое лицо и язвительная речь. Вспоминая об этом, я снова представил себе нежное и печальное лицо женщины, изображенной на миниатюре; наши глаза встретились, и она улыбнулась мне из темноты, а мой взгляд выразил горькое недоумение.
Я достал миниатюру с полки. Если теперь я попытаюсь узнать ее имя, в этом не будет ничего дурного. Я простоял так с миниатюрой в руках до тех пор, пока хозяйка не вошла в комнату, чтобы накрыть на стол.
— Я нашел это, роясь в вашем книжном шкафу, — сказал я. — Эта женщина мне знакома, я встречался с ней, но не могу припомнить где. Вы не знаете, кто это?
Женщина взяла портрет у меня из рук, и на ее высохшем лице появился слабый румянец.
— Я потеряла его, — сказала она, — и ни разу мне не пришло в голову поискать здесь. Это мой портрет, написанный много лет назад одним другом.
Я посмотрел на нее, потом на миниатюру. Она стояла в тени, но лицо ее было освещено лампой, и я словно видел ее впервые.
— Как это глупо с моей стороны, — ответил я. — Да, теперь я улавливаю сходство.
1897