Анжела КАРТЕР
ЛЮБОВЬ
Глава 1
Однажды Аннабель увидела в небе сразу солнце и луну. От этого зрелища ей стало так жутко, что ужас поглотил ее полностью и не отпускал до тех пор, пока ночь не завершилась катастрофой, — ведь инстинкта самосохранения у Аннабель не было, когда перед нею вставали двусмысленности.
Случилось такое, когда она шла домой через парк. В системе соответствий, по которой она толковала мир вокруг нее, парк этот имел особое значение, и она ходила по его заросшим тропинкам с боязливым удовольствием — особенно зимой, когда свет порою бывал желтым, тускловатым, деревья — голыми, а солнце на закате окаймляло ветви холодным огнем. Садовник XVIII века разбил парк вокруг особняка, который давным-давно снесли, и некогда гармоничная искусственная чащоба, беспорядочно взъерошенная временем, теперь расползлась своими зелеными зарослями по всему уступу высокого холма, от которого рукой подать до оживленной дороги, проходившей мимо городских доков. От прежнего особняка осталось лишь несколько архитектурных придатков — ныне собственность городского музея. Конюшня, напоминающая Парфенон в миниатюре, — жилище скорее для гуигнгнмов, чем для нормальных лошадей: ни один конь больше не вступит в портик с колоннами, особенно эффектный при полной луне, элемент чистой декорации, центр композиции зеленых насаждений на южном склоне, куда Аннабель забредала редко — безмятежность ей быстро наскучивала, а средиземноморский колорит этого участка не возбуждал. Она предпочитала готический север, где в деревьях таилась овитая плющом башня со стрельчатыми окошками в свинцовых переплетах. Оба этих причудливых каприза архитектуры держали под замком, опасаясь вандализма, но одно их присутствие играло предназначенную роль — парк оставался тщательно продуманным театром, в котором романтическое воображение может разыгрывать любые спектакли, какие только впишутся в декорации классической гармонии или старомодной зауми. К тому же волшебную странность парка усиливало странное безмолвие. Шаги по высокой траве звучали мягко, птицы почти не пели, однако вокруг расползался бурливый город, и, как бы ни был приглушен его шум, тишина здесь казалась неестественно призрачной, будто парк затаил дыхание.
Сюда вели только одни ворота, все еще внушительные на вид, — массивные, чугунные, украшенные херувимами, звериными масками, стилизованными рептилиями и пиками, с которых давно слезла позолота; но ворота эти никогда толком не открывались и не закрывались. Створки висели слегка приотворенными, поникнув от старости на петлях; никакой цели они не служили, ибо все ограды вокруг давно исчезли и бродить по парку можно было запросто. Парк размещался на такой возвышенности, что, казалось, парил в воздухе над огромным туманным макетом города, и те, кто в него забредал, остро чувствовали свою наготу перед ликом стихии. Временами казалось, что парк пригоден лишь для игрищ ветров, а порой — что он лишь сточная канава всем дождям, которые только способно вылить на землю небо.
Аннабель шла через парк именно в сезон пронизывающих ветров и мертвенной погоды, в ранних зимних сумерках, — и вдруг ни с того ни с сего посмотрела на небо.
Справа от себя она увидела на склоне холма залитый солнцем квартал скученных домишек, в котором она жила, а слева, над шпилями и небоскребами городского центра, в расселине абсолютной ночи недвижно висела луна. Хотя одно светило садилось, а другое восходило, и солнце, и луна сияли так ярко, что сами небеса разделились на два отрицающих друг друга состояния. Аннабель не могла отвести глаз от этой высоты — ее ужаснул такой кошмарный бунт против привычного. Ничто в ее мифологии не умело разрешить для нее этот конфликт, и она мгновенно ощутила себя беспомощным шарниром вселенной, точно солнце, луна, звезды и все воинства небесные вращались вокруг нее, своей безвольной оси.
Она кинулась прочь с тропинки, в высокую траву, ища от небес укрытия. Брошенная на растерзание стихиям, она металась и петляла, и все движения ее были столь изменчивы, будто ее несло капризными ревущими ветрами, ее краски стали столь неясными, их так перемешало наступавшими сумерками, что и сама она могла показаться не более чем духом этого места или времени года.
На гребне холма она воздела руки с пораженческим самозабвением и, рухнув с тропинки вбок, забилась под можжевеловый куст, где некоторое время лежала, постанывая, не в силах перевести дух. Ветер запутал в колючках отбившиеся пряди волос, подкрепив тем самым ее наитие: нельзя сдвигаться с места ни на дюйм, пока ужасный, двусмысленный час не растворится в ночи целиком и полностью. Там она и осталась — обезумевшая девушка, распластанная по шипастому кусту, трепеща от ужаса, переживая муку, что часто навещала ее, даже когда она среди ночи теснее прижималась к светлому телу своего молодого мужа: тот спал рядом и ведать не ведал о ее снах, хоть и был мальчиком красивым, и кто угодно мог считать, что он в полной мере заслуживает усилий любви.
Она же мучилась ночными кошмарами, пересказывать которые ему было слишком жутко еще и оттого, что главным действующим лицом в них часто выступал он сам — во множестве отвратительных ночных обличий. Иногда и днем она замирали перед каким-нибудь знакомым предметом, поскольку тот, казалось, только что стал самим собой, лишь за миг до того изображая по собственной прихоти нечто диковинное: было у нее это свойство — менять внешний облик реального мира; такую цену платят те, кто смотрит на него слишком уж субъективно. Все, что постигала Аннабель своими чувствами, воспринималось лишь как объекты для экспрессионистской интерпретации, и в повседневных вещах она видела мир жутких мифических форм, в существовании которых была убеждена, но никогда ни с кем о них не заговаривала; да и вообще не подозревала, что будничная, чувственная людская практика может формировать реальный мир. Когда же она обнаружила, что такое возможно, для нее это стало началом конца, ибо откуда ей было взять понятие обыденного? Деверь однажды преподнес ей набор порнографических открыток. Аннабель рассеянно приняла подарок, даже не оказав деверю чести задуматься о сложных мотивах такого подношения, и одну за другой рассмотрела картинки с каким-то отстраненным любопытством. Угрюмая размалеванная девица, основное действующее лицо (туловище и ноги затянуты в черную кожу, промежность оголена), безразлично таращилась в объектив, словно говоря: ну и наплевать, что мне в каждую дырку чего-то понапихали; своим непристойным делом она занималась без наслаждения и без отвращения, скорее с абстрактной точностью геометра, так что все эти ничем не приукрашенные сочетания гениталий — сама противоположность эротике — выглядели холодными, как Россия в глухую морозную ночь, и могли только оскорблять. Эти безразличные аранжировки причудливо перекрещенных линий успокоили и ободрили Аннабель: она поняла, что картинки говорят правду. Самой ей хотелось от жизни только вялого, белого и бездвижного лица, похожего на лицо шлюхи с фотографий, чтобы за ним она могла жить спокойно; она слишком часто приходила в ужас оттого, что изображения вокруг начинали вдруг шевелиться, как она считала, по собственной воле, а она не могла ими управлять.
Потому фотографии эти стали картами в ее личной колоде таро и означали любовь.
Дожидаясь заката, она могла вволю освежать и приукрашивать свой первоначальный ужас, и в конце концов ее охватила убежденность: именно сегодня вечером он не растает, а навсегда завязнет над горизонтом, ей же суждено остаться пригвожденной к склону холма. Когда такое случалось, она думала о своем муже — вот где безопасное место для нее, — хотя, оставаясь с ним лицом к лицу, не умела рассказать ему о своих страхах, поскольку единственным посредником между ее внутренним опытом и опытом обыденным был его брат; и на этот раз он спас ее, и она начала доверять ему чуточку больше.
Но когда она впервые увидела паренька, ставшего ее деверем, он перепугал ее больше, чем что бы то ни было в жизни до тех пор.
Еще до свадьбы, когда она просто жила с Ли, в то время студентом, одним февральским днем Ли пришел домой с лекций и обнаружил, что из Северной Африки неожиданно вернулся его брат. Пришелец сидел на полу перпендикулярно стене, уйдя в складки черной тунисской накидки с капюшоном, скрывавшей все его тело, кроме длинных пальцев, которыми он тревожно барабанил по колену. В такой же позе в другом углу комнаты, занавесив лицо волосами, сидела Аннабель. В комнате висел дух взаимного недоверия. Ли бросил на пол сетку с продуктами и принялся ворошить умиравший огонь в камине.
— Привет, Алеша, — сказал Базз.
Ли опустился перед ним на колени, обнял и поцеловал.
— У меня есть доза, — отчетливо вымолвил Базз.
— Есть хочешь?
Базз мягко проследовал за Ли в кухоньку и, обхватив его со спины, сдавил основание горла кончиками пальцев; Ли обмяк.
— Она мне не нравится, — сказал Базз и отпустил брата.
Когда Ли снова смог говорить, он произнес:
— Попробуй еще раз на мне эти свои приемчики, и я тебя по стенке размажу.
— Дурные… — с усилием вымолвил Базз, — флюиды…
Ли пожал плечами и разбил яйцо в сковородку с нагревшимся маслом.
— Но мне она не нравится! — по-детски капризно взвыл Базз. Стараясь спрятаться, он запахнулся в накидку. — А ты ее шворишь, правда? Всю ночь ее трахаешь.
Ли пригрозил ему кухонным ножом, и он отстал, хныча, поскольку ножи — его любимое оружие — всегда производили на него огромное впечатление, если совались под нос ему. Он по-собачьи съежился на полу перед тарелкой, накрывшись черной накидкой, как палаткой, а Аннабель осталась сидеть, где они ее оставили, в темноте.
— Это мой брат, — благодушно сказал Ли.
— Что с ним?
— Гонорея.
— Чего-чего?
— Венерическое заболевание, — пояснил Ли.
— А кроме того?
— Он урод.
Несколько минут она, похоже, размышляла над этим. Потом произнесла:
— Иди сюда.
Она обняла Ли с таким неожиданным пылом, что его затрясло, и он залепетал ее имя и заелозил руками по ее телу. Когда они завалились на пол, в комнате вспыхнул свет и на них упала тень Базза — ангела-мстителя, ибо он воздел руки так, что складки накидки стали похожи на крылья. Не разбирая, где кто, он накинулся на них обоих и, застав Ли врасплох, вскоре успешно одолел его; приняв традиционную позу победителя, уперев колено Ли в живот, он прорычал:
— Но если я тебя еще когда-нибудь за этим застану!..
Однако время шло, и Базз с Аннабель стали в каком-то смысле соучастниками, а затем и вовсе перестали включать Ли в свои замыслы — он не понимал ни его, ни ее, хотя любил обоих.
Базз никогда не выходил без фотоаппарата — и в тот январский вечер, когда обнаружил ее на склоне холма, он успел, едва заметив ее знакомое угловатое тело, вытянувшееся под кустом в странном свете, сделать без ее ведома несколько снимков. Затем встал рядом с нею на колени и стоял так, не произнося ни слова, пока не осталось ничего, кроме честного лунного света, и только после этого отвел ее домой, в квартирку на викторианской площади, где они жили втроем. Она стояла на темном крыльце, нашаривая ключ озябшими пальцами, еще негибкими от страха, и они все время путались в сумке, где также лежали ее альбомы и еще кое-что: оловянный солдатик, три тюбика белой гуаши и шоколадный батончик, который она в тот день украла в столовой. В сумку залез Базз, нашел ключ, забрал батончик, поцеловал ее в щеку и сбежал, поскольку в тот вечер созывал в квартире вечеринку и ему еще нужно было готовиться. Ему нравилось устраивать вечеринки, ибо он постоянно надеялся, что, если в одном месте пересекается столько людей, непременно должно произойти что-нибудь ужасное. Как обычно, он пребывал в состоянии подавляемого нервического возбуждения.
У них в комнате Ли валялся лицом вниз на ковре перед камином — наверное, спал. Стены вокруг него были выкрашены в темно-зеленый цвет, и на этом фоне выделялись обычные тоскливые атрибуты романтизма: лесные пейзажи, джунгли и руины, населенные гориллами, деревья со зверьем на ветках, крылатые мужчины с поросячьими мордами и женщины с черепами вместо голов. Громадная кровать из тусклой, поскольку редко чистилась, латуни, застеленная узорчатым покрывалом индийского хлопка, занимала всю середину комнаты — просторной и высокой, но в ней размещалось так много громоздкой темной мебели (кресла, диваны, книжные шкафы, буфеты, круглый стол красного дерева, застеленный алой плюшевой скатертью с бахромой, ширма, облепленная побуревшими от времени вырезками), что по комнате приходилось перемещаться очень осторожно, дабы не ушибиться. На окнах висели тяжелые бархатные шторы — стоило их задеть, и поднимались клубы голубоватой пыли; пыльный налет покрывал и все остальное. На каминной полке среди всякого беспорядочного вздора — заводных игрушек, разнообразных камешков, пузырьков и баночек — лежал конский череп.
Вся эта разномастная коллекция, казалось, пульсировала немой, непостижимой символической жизнью; все, что Аннабель притягивала к себе, вызывало у нее в уме какие-то соответствия и потому служило осязаемыми уликами ее секретов, а вся комната говорила о герметической духовной алчности. По-своему Аннабель была сквалыгой. В этой гнетущей комнате Ли казался неуместен — словно пастушок в берлоге ведьмы, — поскольку ему всегда сопутствовало крестьянское или деревенское дуновение свежего воздуха. Он лежал на ковре и водил пальцем по вытертой основе. Аннабель вошла почти беззвучно, но он услышал и поднял голову. Глаза у него были яснейшей, прекраснейшей, насыщеннейшей синевы, но их постоянно окружало красноватое воспаление. Он протянул руку и поймал ее за босую ногу, заляпанную мокрой землей со склона холма.
— Опять по могилам бродила. — Он никогда не воспринимал этой ее запредельности всерьез. — Смотри, голубушка, так и самой помереть недолго.
Аннабель впустила сквозняк, и местная вечерняя газета разлетелась на отдельные листы. Ли перехватил один и показал на смазанную фотографию:
— Джоанна. Джоанна Дэвис. Учится в моем классе. Я ее учитель. Боже милостивый, и не поверишь ведь, а?
На жизнь он зарабатывал преподаванием в школе — общеобразовательной. Ученицей его оказалась пышная блондинка в купальном костюме, и через всю ее грудь тянулась лента, на которой сообщалось, что она победила в каком-то мелком конкурсе красоты. Блондинка обнажала зубы в улыбке столь же блистательно искусственной, как у акробатов в цирке.
— У нее нет тяги к знаниям, — сказал Ли. — Шестнадцать лет. Я для нее старик. Я для нее — мистер Коллинз и даже иногда «сэр».
Ему самому исполнилось двадцать четыре — достаточно много, чтобы это его печалило, однако Аннабель безразлично поворошила газету босыми пальцами. Ее еще настолько переполнял ужас парка, что она едва могла думать о чем-то другом, и приходилось тщательно репетировать про себя даже самую простую фразу; и только после этого она спросила, готов ли ужин, — так, чтобы дрожь в голосе не выдала ее смятения. Ли кивнул и отказался от попыток просто поболтать с нею; они вообще мало разговаривали друг с другом. Она уклонилась от его объятия и прошлепала на кухню — проверить, что он приготовил: вдруг в кастрюльке змеи и пауки, — а Ли тем временем поднялся с ковра и нашарил в ящике громадного буфета, украшенного маленькими резными львиными головами с латунными кольцами в носах, ее антикварную кружевную скатерть. Он не слышал, как она снова вошла в комнату, но увидел, что она вдруг материализовалась в пыльной поверхности буфетного зеркала — слегка покоробленного, отчего лицо ее словно бы отражалось в воде. В кухне все оказалось как должно, и она одарила Ли улыбкой такой неожиданной сладости, что он обернулся, стиснул Аннабель в объятиях и зарылся лицом ей в волосы, потому что у него был роман с другой женщиной, как того и следовало ожидать.
— Чем ты сегодня занималась, любимая?
— Рисовала натурщика, — безразлично ответила Аннабель.
Ее очевидное безразличие к миру за пределами своего непосредственного восприятия перестало задевать Ли, но не уставало изумлять: сам он всегда старался быть счастливым как только мог. Они жили вместе уже три года, но по-прежнему, оставаясь с Аннабель, Ли чувствовал себя одиноким странником в неведомой стране и без карты. Истинные странники редко улыбаются: то, что им пришлось пережить, навсегда стирает улыбки с их лиц; пока что Ли не был готов присоединиться к их избранному аристократическому обществу, хотя уже сильно изменился по сравнению с тем, каким был раньше, и его изумительная улыбка вспыхивала гораздо реже, чем в те дни, когда они с Аннабель еще не были знакомы, ибо тогда он был совершенно свободен.
Свобода эта стала результатом необычного стечения обстоятельств. И сам Ли, и его брат родились совсем с другими именами. Ли перенес три смены имени: от Майкла к Леону и затем к тому, которое выбрал сам, уменьшительному, заимствованному из какого-то ныне забытого вестерна, который посмотрел в киношке одним субботним утром, — Ли — и надменно сохранил его, став взрослым, поскольку не стыдился собственного романтизма. Тетка, воспитавшая обоих мальчиков, поменяла его имя на Леон в честь Троцкого. Замечательная женщина — повариха, профсоюзная уполномоченная, она не покладая рук трудилась, чтобы вырастить мальчишек, и смогла внушить им чувство собственного достоинства и некую суровую требовательность, которые они, повзрослев, проявляли в достаточной мере каждый по-своему, хотя совсем не так, как одобрила бы тетка.
Базз же переименовал себя сам. Когда ему было четыре года, он выбрал этот таинственный слог из титров телевизионного мультика, а потом всегда настаивал, чтобы его называли только так и никак иначе — без фамилии, без ничего; ни на какие другие имена он не отзывался, а потому кличка вскоре прилипла к нему навсегда. Он говорил, что любит это слово, потому что оно долго висит в воздухе после того, как он уходит, однако Ли подозревал, что ему просто нравится доставать всех этим звуком. Их первую фамилию тетка официально поменяла на свою после того, как их мать, ее сестра, лишилась своего общественного лица настолько эффектным образом, что стала легендой в их старом районе.
На День Империи в начальной школе, где учился Ли, организовали утренник — вывешивали флаги, показывали патриотические живые картины и танцевали народные танцы. Праздник достиг кульминации, когда группа избранных малышей в парадных костюмчиках выстроилась на игровой площадке: на шее у каждого висела на тесемке карточка с буквой, и вся шеренга гласила: ПОСТУПАЙ ПРАВИЛЬНО, ПОТОМУ ЧТО ЭТО ПРАВИЛЬНО, — такой кантианский императив был девизом школы. В тот ветреный июньский день на шестилетнем Ли висела буква «С», когда его мать, нагая и вся разукрашенная каббалистическими знаками, ворвалась на запруженную народом игровую площадку и рухнула на асфальт прямо перед ним, корчась и рыдая.
Достигнув сознательного возраста и усвоив теткину гордость, Ли радовался, что мать свихнулась элегантно. Намерения ее были совершенно ясны, а поведение невозможно было объяснить иначе, как началом эффектного психоза в лучших импозантных традициях бедламитов прежних времен. К безумию она пришла не по задворкам неврозов, как не позволила медленно окутать себя ночи безмолвия и тьмы; нет, она избрала главную магистраль, оперно сорвав с себя одежды и возопив во всеуслышание: «Я вавилонская блудница». Тетка время от времени водила Ли к ней в больницу, но мать в себя не приходила и уже не узнавала их, будто они даже в лучшие времена были просто случайными и незапоминающимися знакомыми. Поэтому вскоре после того, как они переехали жить к тетке, та увидела определенную логику в желании ребенка, когда младший брат решил изменить свое имя. Она сделала то же самое для Майкла, а их прежнюю фамилию вымарала и переписала на свою.
На улице, где в детстве жили с теткой братья, казалось, всегда стоял воскресный полдень. Теперь все труднее найти такие улочки, хотя прежде они существовали в огромных количествах во всех крупных городах: тихие и аккуратные, стенка к стенке, домики мастеровых, где солнечные лучи причудливо и мило освещают потрескавшуюся брусчатку и закопченный кирпич, а ветерок никогда не кажется промозглым или буйным. Летом парадные двери занавешивают выгоревшей холстиной — защитить от солнца остатки краски, еще не покоробленной солнцем прошлых лет, а старики в рубашках с коротким рукавом сидят снаружи на табуретках, словно выставленные проветриваться. На низеньких подоконниках можно заметить то остывающий пирог, то застывающее желе; а вот спит кошка; сами же окна прикрыты грубыми кружевными занавесками или являют напоказ пыльные безжизненные растения в зеленых глазированных горшках и гипсовых восточноевропейских овчарок, хотя время от времени удается заглянуть в эти крохотные бурые гостиные, где на стенах мигает пламя камина, — казалось, зимой эти комнаты сулят все тепло на свете. Такие сцены городской пасторали сплошь проникнуты кроткой респектабельной безмятежностью. Вот на такой улочке, за кружевными фестонами, в комнате, набитой пожелтевшими брошюрами, их тетка по-революционному беззаветно отказывалась сдаваться раковой опухоли. Умирала она целое лето, душное и тягостное, но умирала неизменно великолепно. Той осенью Ли уехал в университет, и Базз покинул Лондон вместе с ним. А на следующий год Совет Большого Лондона снес их старую улочку, и на их долю осталось лишь несколько воспоминаний. Братья поселились вместе в университетском городке. Ли был юным пахарем, Базз — ночной птичкой; Ли был сентиментален, Базз — злонамерен; чувственность Ли уравновешивалась только извращенностью Базза, но они держались вместе, потому что остались одни в целом мире, с которым, как оба чувствовали, они были на ножах. Передвигались оба с оглядкой, изумительной собранной походкой бандитов Старого Запада, и были очень обидчивы. Было в них что-то от гостей, которые не намерены долго засиживаться. Безумие матери, сиротство, теткина политизированность и их собственное произвольное самоопределение сформировали в обоих какую-то яростную отстраненность, ибо именно отстраненность они считали необходимой для того, чтобы сохранять свою зыбкую независимость. С младых ногтей они привыкли драться, хотя Ли это удавалось лучше.
Ли был честным сиротой; отец его работал на железной дороге и погиб при исполнении, однако вдова после смерти мужа пошла по рукам, и отцом Базза стал американский военный, от которого не осталось потом ничего, кроме грубого серебряного перстенька с черепом и скрещенными костями. По этой тени Базз потом воссоздал образ подлинного дикаря. Он пришел к убеждению, что человек этот был индейцем, а в доказательство предъявлял собственные прямые и жесткие волосы цвета копоти, высокие скулы и землистый цвет лица. Иногда в любимчиках у него ходило племя апачей, но когда он бывал менее агрессивен, то думал, не могавк ли он: он совершенно не боялся высоты и часто бродил по крышам. Ли пошел учиться в среднюю классическую школу, а Базз — в среднюю современную. И там, со страстным упорством, вызывавшим невольное уважение брата, стойко отказывался учиться чему-либо полезному.
Время от времени он устраивался на фабрики, в доки, обслуживать столики или мыть посуду в кафе. Когда не работал, существовал за братнин счет или подворовывал. Ростом он был выше Ли и одевался в рванину. У него не имелось ни талантов, ни склонностей — с толку сбивали лишь острый ум и безжалостная самопоглощенность. Руки у Базза были длинные и худые, точно их создали специально, чтобы тырить и красть, а ногти он обгрызал чуть ли не до основания. Он сознательно жил на мелодраматическом напряге; однажды, заполняя какую-то анкету для устройства на работу, которой он так впоследствии и не получил, в графе ИНТЕРЕСЫ он написал два слова: секс и смерть.
— Давай не будем преувеличивать, — мягко сказал ему Ли.
Сам Ли походил на Билли Бадда, советского героя труда или паренька из книг Джека Лондона. Среднего роста крепыш, с голубыми глазами, как у мореплавателя, отчасти еще и потому, что кожа вокруг них всегда была немного покрасневшей: ребенком в трущобах он подхватил какое-то воспаление, от которого не смог избавиться и повзрослев. Волосы соломенного цвета, лицо свежее, и только дыра на месте переднего зуба не позволяла думать, что перед нами простофиля, поскольку сообщала его щелястой, но ослепительной улыбке определенную двусмысленность. Как большинство тех, кому посчастливилось родиться хоть с какой-то долей физической красоты, он еще в ранней юности стал очень застенчив и настолько глубоко осознавал, как действует его внешность на других людей, что к двадцати годам производил впечатление совершенной естественности, крайней непосредственности и вообще сердечной теплоты. «Алеша, — с презрительным восхищением говорил о нем Базз. — Чертов Алеша».
Манера Базза говорить сводилась к нервирующим паузам, перемежаемым редкими взрывами напряженной, но, как правило, бессвязной речи. Его огромные глаза под тяжелыми веками на неподвижном лице (радужки большие и темные, а зрачки белесые и мерцающие) приводили в замешательство так же, как если бы вдруг ожили глаза тех масок, которые древние египтяне рисовали на крышках своих саркофагов. Безумие матери он переживал особенно тяжело: ее прочное маниакальное заблуждение, что этого землистого черноволосого младенца, дитя зловещего незнакомца, коснулась рука сатаны, до некоторой степени исказило его развитие, а кроме того, отравило всю жизнь ощущением, что он, должно быть, создан для какой-то особенной судьбы, хотя он не имел ни малейшего представления, что это может быть за судьба. Ли же весь просто бурлил искренним заразительным добродушием, несмотря на то что их обоих окружала атмосфера отчуждения; оба хорошо понимали, насколько они диковинны. Друг с другом они ладили, и никому не приходило в голову, что они могут жить раздельно.
Они безразлично дрейфовали по зыбкому мирку где-то между художественной школой, университетом и комиссионными лавками и на преходящее жительство прибились к террасам довольно крутого холма, где в ветхих домишках обитали ирландцы, вестиндцы и студенты более авантюрного склада: квартплата там была низкой. Братья держались необычайно замкнуто, поэтому о них редко упоминали порознь, а всегда называли братьями Коллинз, точно каких-нибудь бандитов. Об этом они отлично знали и поощряли такую практику. Но в ту зиму, когда ему исполнилось восемнадцать, Базз вдруг сорвался в Северную Африку с компанией знакомых, а Ли остался один в квартирке, которую они в то время занимали, — продолжать учебу. Квартирку они считали еще одним временным пристанищем; на самом же деле прожили в ней несколько лет. Она стала их домом.
Квартира состояла из двух комнат, разделенных хлипкими двойными дверьми, и кухни, выгороженной древесными плитами из передней части одной комнаты. В этой передней комнате, где обитал Ли, имелись высокие окна, выходившие на балкон; в то время комната была совершенно голой, если не считать будильника на каминной полке и некоторого количества книг, хитроумно положенных одна на другую. Во встроенном буфете вместе с одеждой Ли хранил матрас и каждый вечер выволакивал его оттуда. Комната была просторной; стены и половицы выкрашены белым. Эхо разносилось в ней от малейшего звука или движения, и Ли по японскому обычаю снимал в доме обувь. Да и ходил он очень тихо.
В то время комната его всегда была необычайно чиста — белая, как палатка, — и так же легко, как палатку, ее было убирать; но то не была аскетическая нагота. Из-за своей белизны и цельного пространства комната причудливо реагировала на время суток, изменения погоды и смену времен года. Она постоянно видоизменялась — совершенно независимо от желаний Ли. В ней ничто не отбрасывало тени, кроме движений самого хозяина и его брата, хотя ветви деревьев на площади дрожали в ее сияющей пустоте разнообразными смутными очертаниями, а по ночам городские огни таинственно играли на безграничных стенах. Когда Ли открывал окно, внутрь врывались ветры.
Обставленная лишь светом и тенью, комната обладала свойствами анонимности и непостоянства. Штор на окнах не висело, ибо комната была столь нерушимо персональна, что в ней просто нечего было скрывать — так мало она являла. Таким способом Ли выражал свою жажду свободы; все годы позднего отрочества свобода была его единственной великой страстью, а главным условием свободы, казалось ему, может быть лишь отсутствие собственности. С женщинами он тоже держался холодно и отстраненно, ибо еще одним необходимым условием такого состояния была свобода от обязательств. Поэтому сентиментальность его нашла выход в поисках метафизической концепции вольности. Когда ему было тринадцать, а Баззу — одиннадцать, он убедил брата сбежать с ним на Кубу, чтобы сражаться за Кастро. Из книжного магазина «У. X. Смит» Базз спер испанский разговорник, и они добрались до Саутгемптона, где их перехватила полиция. Тетка была в ярости, но очень довольна. Поступок их был принципиальным выплеском той чистой сентиментальности, которая для Ли стала в каком-то смысле первейшей добродетелью, поскольку, когда он стал старше, сентиментальность часто заставляла его идти наперекор желаниям.
Из Марракеша Базз прислал Ли на Рождество немного гашиша, завернутого в джеллабу, и потом братья не виделись полгода. За это время Ли познакомился с женщиной, которая впоследствии стала его женой; новогодним утром он проснулся на чужом полу и обнаружил у себя в объятиях незнакомую девушку. Она открыла глаза, и какой-то голод, какое-то отчаяние в ее узком лице поразили Ли прямо в нежное сердце. Комната полнилась тьмой, тишиной и стоялым воздухом. На диване под пейслийской шалью сплелись какой-то юноша и какая-то девчонка; он заворчал во сне, а по полу процокала мышка. Нежданная гостья Ли резко повернула на шум голову, содрогнулась и заплакала. Он забрал ее домой и накормил завтраком. Когда она сообщила, что ее зовут Аннабель, он сразу понял, что она буржуазка, а по нервозности догадался, что она — девственница.
Ела Аннабель мало, только пила чай и прятала лицо в ладонях, чтобы он ее больше не разглядывал. Движения у нее были колючие, угловатые и грациозные; откуда ему, такому юному, было знать, что он станет мальчишкой-спартанцем, а она — лисицей под его туникой и выгрызет ему сердце? Японские крестьяне перед лисами благоговели, ибо верили, что лисица может проникнуть в тело человека либо через грудь, либо через трещинку между пальцем и ногтем. А оказавшись внутри, заведет с приютившим ее разглагольствования, пока тот окончательно не утратит рассудок; однако у Ли, казалось, не было нужды ее опасаться. Он улыбался ей, перегнувшись через стол, и отводил ее руки от лица — бледного, одни глаза. А узнав, что у нее нет ни единого друга на свете, взял к себе жить.
Она весь день сидела в его белой пустой комнате и смотрела в стену. В промежутках он кормил и ласкал ее. А потом, однажды утром, когда он ушел на лекции, она вытащила свои пастели и на том участке стены, на который обычно смотрела, нарисовала дерево. Она рисовала с такой убежденностью, будто давным-давно уже сделала набросок в уме, ибо дерево было очень замысловатым, пышным, его покрывали цветы и множество ярких птиц. И тогда Ли решил, что время пришло. Как он и догадался, она была девственницей. Он принес полотенце — подтереть кровь. Она спросила: «А будет лучше, когда я к этому привыкну?» Он ответил: «Да, любимая, конечно, любимая», — хотя от ее странно остреньких зубок ему стало не по себе, а когда она из чистого любопытства спросила: «Зачем тебе нужно было со мной так поступать?» — он не нашелся что ответить. Все его сильное и гибкое тело вдруг показалось ему хрупким и ненужным приспособлением; в ее глазах он отражался странными контурами и не мог сказать, каким она его видит — таким, как думал он сам, или нет, — да и вообще, что она в нем видит своими глазищами, которые от слишком частых слез, казалось, сами приняли форму улегшихся на бок слезинок. Он понял, что может дать ей только физиологический ответ, ее же удовлетворит лишь экзистенциальный, и ему стало грустно; но у нее было к нему еще много вопросов, и вскоре она возложила его руку на свою свежую рану, хотя понуждала ее к этому не страсть, а, видимо, любопытство. Это произошло в очень холодный день под конец января, когда снаружи падал снег. За два месяца до того, как он ее встретил, Аннабель пыталась покончить с собой, наглотавшись снотворных таблеток, но комендантша общежития вовремя нашла ее. В больнице ей предложили бросить художественную школу и вернуться к родителям, но она обнаружила такие отчетливые симптомы стресса, что самым благоразумным сочли просто вверить ее заботливому попечению комендантши. Та была женщиной лет сорока с лишним, придерживалась либеральных взглядов и не желала для Аннабель ничего лучше, чем если она наконец найдет себе человека, который ее полюбит. Соседка по комнате взяла ее с собой отмечать Новый год. Аннабель в одиночестве сидела в уголке и рассматривала сначала какие-то старые журналы, которые нашла на полу, затем — фигуры в свете свечей. В них она заметила несколько интересных сочленений форм, одно-два неприятных лица, а потом уснула. Проснулась оттого, что замерзла.
Было уже так поздно, что весь свет погасили, а свечи догорели до оснований. Почти все гости разошлись, но одна парочка занималась на диване любовью, а несколько других спали на полу. Аннабель было так холодно, что она произвольно выбрала какого-то парня, подползла к нему и улеглась рядом, чтобы окончательно не окоченеть. «Это кто у нас тут?» — спросил тот наутро. Потом к нему домой зашла комендантша и, разумеется, была полностью очарована; она решила, что у парня хороший характер, он мил, выдержан, а потому, довольная, передала девушку под его опеку.
Ли не рассчитывал, что она с ним останется, но она осталась. Вскоре она перевезла к нему из прежней комнаты свой проигрыватель. Как он и подозревал, ей больше всего нравился клавесин эпохи барокко. Чтобы справиться с ее капризными переменами настроения, он призвал на помощь все запасы такта, нежности и восприимчивости, которые выработал в себе во время последней теткиной болезни; Аннабель оказалась способна на все оттенки меланхолии — от томительной грусти до гнетущего отчаянья. Он привык заботиться о ком-то, а поскольку брат был в отъезде, заботился о ней. Она спала с ним рядом и время от времени, из чистого любопытства, обнимала его. Иногда ему удавалось выжать из нее крохотный ответный трепет, но чаще всего он просыпался утром и видел, что она уже неотрывно смотрит на него своими странными, светящимися из глубины глазами, точно испепеляет платоническими намеками, понять которые он не в силах. Потом его ненадолго охватывало первоначальное беспокойство, и он подозревал, что ее духовидческий взор пронзил его обезоруживающий панцирь обаяния, а под ним обнаружился кто-то другой — возможно, он сам. Она привлекала его, поскольку он не был убежден в том, какое впечатление на нее производит, и он все больше и больше привязывался к ней — оттого, что она такая странная: странность ее казалась ему качественно иной, но количественно сродни той странности, которую испытывал он сам, как будто оба могли с полным правом сказать миру вокруг: «Мы оба здесь посторонние». Глубоководные рыбы светятся, чтобы узнавать друг друга; так почему мужчинам и женщинам тоже не испускать какого-нибудь бессловесного свечения для тех, кто им близок? Он ощущал какой-то немой контакт с нею; так двух иностранцев, говорящих только на своих языках, влечет друг к другу в третьей стране, языка которой не понимают они оба. А кроме того, в самый первый месяц их совместной жизни он спал с супругой своего преподавателя философии, хотя лишь через несколько лет понял, что логичным средством от их с Аннабель неудовлетворенности было бы присутствие кого-то третьего, самодовольного, а еще позднее с ужасом осознал, что и это решение не вполне удовлетворительно. Женщина эта была лет на пять старше Ли, и он испытывал к ней некое насмешливое расположение, хотя связь продолжал только потому, что был уверен: он для нее ничего не значит, их взаимный опыт пересекается совершенно абстрактным образом, а индивидуальностей друг друга они не признают. Изящная угрюмая брюнетка, мать троих детей. В ней чувствовалось наждачное качество хронически несчастной женщины, и она третировала юного любовника, которого завела из вредности и скуки, с неистовым презрением, если не брать во внимание отдельных мгновений всепоглощающего неспокойства, когда она льнула к нему после соития. «Это как трахаться с женской страницей „Гардиан“», — сказал он Баззу, но ни с кем другим о ней никогда и не заикался — не столько из порядочности, сколько от безразличия.
Она организовала все расчетливо и практично. Ли навещал ее дважды в неделю, днем, когда малыши были в детском саду, а также по четвергам вечером, когда их уже укладывали спать, а муж вел факультатив о концепции разума. Любовью они занимались всегда в свободной комнате на голой постели под репродукцией голубого арлекина Пикассо — на рамочке и стекле лежал восковой налет пыли. По ходу всего их романа она ни разу не пыталась выпытать у Ли никаких подробностей о его семье, среде обитания или амбициях; не проявляла к нему абсолютно никакого любопытства. Он полагал, что это очень интересно.
Как бы там ни было, его она вполне устраивала; он испытывал определенное удовольствие от того, что совокуплялся с супругой человека, учившего его этике; большинство вечеров у него оставались свободными; кроме того, с пуританским удовлетворением, унаследованным от тетки, он ощущал, что познает нечто важное о среднем сословии. Но однажды в начале февраля он пришел в четверг вечером и увидел, что у нее настроение — паршивее некуда, и последовал за ней, несколько настороженнее обычного, на неведомую территорию гостиной.
Неведомую, но никоим образом не непредсказуемую. От детского белья, развешанного на каминной решетке, поднимался пар. Ли заметил, что она читает «Второй пол» — книга валялась на полу корешком вверх. Стены были бежевыми, над самопальной стереоустановкои висела заумная литография Мондриана, на тростниковых циновках валялись обломки пластмассовой игрушки. Довольный Ли криво усмехнулся про себя — такое выражение лица он обычно предпочитал скрывать от окружающего мира, чтобы оно не выдало ничего лишнего.
Еще стояли холода; он присел на циновку и протянул руки к огню. Может, купить такую же, чтобы Аннабель могла валяться во весь рост на жестких холодных половицах по нескольку часов кряду, подумал он, а то иногда похоже, что она лежит на мраморной плите в морге. Ему не нравилось поддаваться таким мелодраматическим образам. Его другая любовь — то есть если Аннабель вообще можно определить как его любовницу, — ладно, просто другая женщина (а она Другая Женщина или просто другая женщина?) — как бы то ни было, эта конкретная женщина уселась в кресло и поджала босые ноги, как бы защищаясь, став таким образом полностью неприступной. На ней были джинсы и клетчатая рубашка, а длинные темные волосы перехвачены на затылке резинкой. На пальце она крутила обручальное кольцо — верный признак подавляемого раздражения — и молчала.
Ли покачался с носков на пятки, вытянув руки к электрической решетке. Сегодня он был похож на Барнаби Раджа. Мысленно он прошерстил весь свой гардероб улыбок, подбирая ту, что соответствовала бы такой двусмысленной ситуации. В очень нежном возрасте Ли обнаружил, что с помощью своего ассортимента улыбок может управлять людьми, и вскоре научился этим облегчать себе жизнь, потому что ему нравилось жить легко; именно такую жизнь он и называл счастьем. Он выбрал улыбку предполагающую и поощряющую; улыбка щелчком встала на место — так гладко, что можно было бы поклясться: Ли распахнул всю свою душу. Как только улыбка материализовалась, женщину прорвало:
— Ты с какой-то пташкой спутался, я слыхала?
— Ну? — медленно ответил Ли, чувствуя неладное. — И что?
Она отмахнулась от него, встала и принялась нервно мерить шагами комнату.
— Я, конечно, едва ли могу рассчитывать на то, что ты станешь хранить мне верность.
«Так вот оно что!» — подумал Ли и сразу понял, что связи конец. Слова он подбирал очень тщательно.
— Н-ну, не знаю. У тебя есть полное право ожидать, что я останусь тебе верен, но верен я в действительности или нет — это совсем другие пироги с котятами, правда?
Она так бурно металась из угла в угол, что ему стало за нее неудобно, поскольку поведение ее в данных обстоятельствах представлялось эмоционально чрезмерным.
— Почему ты сам ничего мне не сказал?
— Не твое дело.
— Спасибо, — с иронией ответила она.
— Послушай, — сказал Ли. — Тебя какая-то муха укусила из-за того, что я бродяжку себе оттопырил.
— Тебя послушать, так ни за что не скажешь, что ты в университете учился.
Тут Ли решил куснуть побольнее.
— Ну вот, ты боишься, наверное, что я тебе мандавошек передам или какую-нибудь еще пакость?
Когда она пнула его босой ногой, он понял, что его анализ верен, и, растянувшись на полу, расхохотался.
— Ты что, сам мне про эту девчонку не мог рассказать?
— А я не из болтливых, — ответил Ли.
Он снова присел по-восточному и мстительно обратил на нее всю обескураживающую силу ослепительной улыбки: ему никогда и в голову не приходило рассказывать ей об Аннабель, настолько незначительна для него была эта другая женщина. Пока нельзя сказать, правда, что и Аннабель стала для него что-то значить. Женщина резко прикурила, отвернувшись от него, точно брала себя в руки. Располагающая комната, много книг и газет. Ли прочел названия на паре корешков.
— Ты для меня никто, ты вещь. Объект. Когда я в первый раз с тобой переспала, это был acte gratuit
[1]. Acte gratuit, — повторила она с некоторым раздражением, поскольку он, казалось, не понял. — Ты хоть понимаешь, что это значит?
Ли назло ничего не ответил.
— Все это было бессмысленно и абсурдно. Бессодержательный акт, но, с другой стороны, вообще все бессодержательно, будто не отбрасывает никакой тени, — кроме моих детей, а я не могу общаться с ними.
Она умолкла. Ли взглянул на нее из-под ресниц, отчасти жалея, отчасти в крайнем раздражении. Молчание затягивалось. Наконец он встал:
— Ладно, мне, пожалуй, пора двигать.
— Крыса ты, — сказала она. — Мерзкий крысеныш.
Ли хотелось только одного: как можно скорее покинуть этот дом, поэтому он готов был согласиться со всем, что бы она ни сказала. Он коротко кивнул:
— Ага, крысеныш. — И подчеркнул: — Рабоче-крестьянская крыса.
При этих словах она подскочила и заколотила по нему кулаками. Он перехватил ее запястья и один раз ударил. Женщина немедленно сникла и недоуменно тронула пальцами свою щеку.
— У нее смешные глаза, — сказал Ли. — И мне она все-таки нравится, если хочешь знать. Говорит мало. И ей все равно придется уйти, наверное, когда вернется мой брат.
В минуты стресса его правильное произношение, усвоенное в классической школе, давало слабину. Его удивило, насколько он сам разволновался, а также то, что он только что сказал; поскольку он всегда говорил правду, то, должно быть, к Аннабель он действительно успел привязаться. Он изумился и моргнул. От хронической инфекции глаза его на свету, от усталости или напряжения постоянно слезились; здесь свет не был ярким, но они слезились все равно. Поскольку прикосновение его кожи стало совершенно невыносимым, она высвободилась из его захвата и в изумлении уставилась на Ли, вспоминая его былую физическую нежность. Ее переполняла боль неверия: она поняла наконец, что те ласки были невольными и фактически к ней никакого отношения не имели: не отдавал он ей никакой дани.
— Тебе вообще какого хрена от меня надо? — несколько злобно осведомился Ли. — Хочешь, чтобы я попросил тебя бросить мужа и уйти ко мне?
— Я никогда этого не сделаю, — немедленно ответила она.
— Ну и вот. — Ли вздохнул. Сейчас он не способен оценить оттенков смысла. Дверь может быть либо открыта, либо закрыта, и люди в общем и целом говорят то, что хотят сказать. А кроме того, он беден, содержать ее с детьми все равно бы не смог, если б даже хотел. Глаза слезились так сильно, что темный силуэт молодой женщины перед ним мерцал.
— Я могла бы устроить тебе в университете большие неприятности, — сказала она.
Теперь пришла его очередь возмутиться.
— Так значит, тетка мне правду говорила о двуличии буржуазии?
Взвыл младенец, и мать еле слышно взвизгнула и. дернулась. Ли переполняла печальная злость.
— Ладно, кончай, — сказал он. — Ты ведь получила то, что хотела, правда?
— Холодное у тебя сердце, я должна заметить.
— Что?
— Ты меня трахнул, а теперь тебе наплевать… — Волосы выбились у нее из-под резинки, лицо пылало.
— Тебя что вообще беспокоит — в смысле, только честно: что тебя так сильно беспокоит?
— Уходи, — ответила она. — Я чувствую себя униженной.
Ли глубоко оскорбился, он был просто в шоке:
— Слушай, как ты вообще можешь считать секс унизительным?
Она запнулась, захваченная врасплох, метнула на него изумленный взгляд и глубоко вдохнула.
— Я могла бы устроить так, чтобы тебя вышвырнули из университета.
— Ну еще бы, — медленно произнес Ли, поскольку начал понимать: она так сильно к нему привязалась, поскольку считала головорезом. — Ну еще бы; и тогда бы я вернулся и избил тебя до полусмерти, верно? Мы с братаном бы вместе пришли. Брата она видела один раз на улице.
— Господи боже мой, — сказала она. — Вы бы и впрямь пришли.
Наверное, она все это время надеялась, что Ли в нее влюбится и вся эта история обретет хоть немного смысла, но если даже так, он этого не осознавал. Ему казалось, что она пользуется им как экраном, на который можно проецировать собственную неудовлетворенность; честный обмен. У него было очень простое понятие о справедливости.
— Уходи, Леон Коллинз, — сказала она. Ли понял, что она подсмотрела его имя в мужниных списках группы: никто никогда не звал его Леоном в лицо, даже преподаватели. Но и ее имени он тоже не знал. Вопли забытого младенца летели за ним, пока он спускался по лестнице.
«Что ж, — думал Ли, — век живи — век учись».
Однако он пришел в крайнее изумление, и ему было очень не по себе. Дома вся комната звенела от клавесинных арпеджио. Аннабель не следила за камином, и от огня осталось лишь несколько красных угольков, поэтому жаркую тьму пробивали только фары беспрестанно проезжавших машин: лучи мигали в голых окнах и северным сиянием играли по телу девушки на белом полу — единственному предмету, нарушавшему пустоту комнаты, если не считать проигрывателя. Музыка закончилась, иголка принялась икать в пустой канавке. Ли подошел выключить аппарат, и Аннабель поймала его за руку.
— От тебя пахнет улицей, — сказала она. — Но ты был с какой-то женщиной.
— Ну, и да, и нет, — ответил Ли, всегда говоривший только правду. — Тебе от этого неприятно?
Слова он произносил очень нежно, ведь беспокойство ее было таким бесстрастным. Она немо покачала головой, и без единого звука по ее щекам потекли слезы.
— Тогда почему же ты плачешь?
— Я думала, ты больше не вернешься.
— Вот как? — Ли был в замешательстве. Ее огромные серые глаза не отрывались от его лица; ему же глаза снова обдало жаром, точно опалило ее метафизическим огнем. Ли показалось, что она требует от него чего-то непомерного, но он никак не мог истолковать ее требований и, оказавшись в этом странном капкане, задрожал так сильно, что пришлось опереться о пол. Его поразило, насколько он тронут этим ее горем — оно казалось подлинным доказательством того, что неким непостижимым для него самого образом он для нее важен. Чем дольше он вглядывался в ее глаза, тем больше росло его смятение, пока в конце концов с облегчением и страхом он не разглядел в ее новом волшебном силуэте очертания того, что нужно любить. Он подумал: «Ох, господи, следовало скорее признать ее». Так его предала собственная стоическая сентиментальность. Ли нерешительно поцеловал девушку, и хотя она не раскрыла губ, но возложила свои руки ему на плечи, под толстый пиджак. Пальто с себя он стряхнул и расстелил на жестких половицах, чтобы ей было удобнее. Она послушно откинулась назад и не отводила глаз от него, поэтому, входя в нее, он по-прежнему трепетал от ее пристального взгляда.
Но несмотря даже на то, что они уже признали наступление любви, близость их все равно была проникнута тревогой: Аннабель понимала игру поверхностей лишь поверхностно; она походила на слепца, который на фейерверке может оценить красоту каждого огненного фонтана в воздухе только по громкости воплей толпы. Смутно постигает природу ослепительного блеска, но не знает наверняка.
Вернувшись домой, Базз долго еще кипел злобной ревностью. Квартира имела форму Г-образного танцевального зала, разделенного двойными дверьми; теперь они служили стенкой, но стена эта была очень тонка, и Базз со своей узкой койки отлично слышал каждое движение и каждый звук влюбленных. Ночи напролет он весь в поту лежал под однозначные скрипы и стоны, корчась и воображая себе их невообразимую близость. Смуглым лицом вжимался в подушку и горько проклинал их; мало-помалу его охватывало маниакальное желание зарезать обоих во сне. Он любовно поглаживал свой марокканский нож и наблюдал за ними днем, а ночью матерился и мастурбировал. Ли понимал, какое напряжение терзает брата, но вскоре слишком озаботился собственными напрягами, чтобы обращать на него внимание: он не мог игнорировать того, что плоть не взрывается волшебством в теле Аннабель. Из нее получалось исторгать лишь те слабенькие вздохи и судороги, которые извращенная перепонка брата превращала в вопли и визги. Казалось, внешний вид лица и тела Ли околдовывает Аннабель все сильнее, но у нее не было никаких воспоминаний о коже, с которыми можно было бы сравнить ощущение его кожи, и больше всего ей словно бы нравилась лишь та интимность, которую она переживает с ним в постели; раньше она много читала о такой интимности. Она начала рисовать серию его портретов. Первый — наутро после их первой настоящей ночи вместе, когда некие клятвы лишь подразумевались; на этом рисунке он походил на золотого льва, слишком кроткого даже для того, чтобы питаться мясом. В последующие годы она вновь и вновь рисовала и писала его в стольких разных обличьях, что он в конце концов вынужден был уйти к другой женщине, чтобы понять, как же выглядит его настоящее лицо.
Когда Базз украл первый фотоаппарат, квартира целиком и полностью отдалась культу видимости. Базз будто использовал камеру как орган зрения, словно не доверяя собственным глазам, словно вынужден постоянно сверять то, что видит, с показаниями третьей линзы, поэтому в конце он стал видеть все как бы из вторых рук, без глубины. Он проявлял и печатал снимки в своей задней комнатке и увешал ими все стены, пока его не начали окружать замершие воспоминания о самом мгновении зрения; ему было спокойнее знать, что они под рукой и за них можно подержаться. Он без счета фотографировал Ли и Аннабель, и от такого вуайеризма ему становилось легче, поэтому атмосфера в доме постепенно разрядилась, хотя они часто просыпались утром и видели, что он примостился в ногах кровати и щелкает камерой. Кроме того, он все время таскался за ними следом, заставая врасплох, они попадались ему во всевозможных ситуациях, и часто на готовых снимках лица у них были раздраженными и изумленными. В комнате Базза начали громоздиться картонные коробки с отпечатками и негативами.
У Ли были две старые фотографии, очень дорогие ему. Кроме этих фотографий, от детства у братьев не осталось ничего. На одной шеренга чистеньких детишек держала буквы, увещевавшие: ПОСТУПАЙ ПРАВИЛЬНО, ПОТОМУ ЧТО ЭТО ПРАВИЛЬНО; на другой крупная суровая женщина играла с камерой в гляделки, а братья стояли у нее по бокам. То была их тетка. Братья уже походили на самих себя, хотя одному было одиннадцать, а другому — девять лет, и они слегка откидывались на пятках назад в своей характерной оборонительно-агрессивной позе, однако тетка держалась достаточно несгибаемо, чтобы остановить целый батальон солдат и хорошенько пристыдить их. Аннабель посмотрела сначала на теткину фотографию, потом — на Ли. Поднесла палец к его щеке, стерла слезинку, но ему не хотелось, чтобы она думала, будто он плачет.
— Это не настоящая слеза, любимая; у меня просто глаза легко слезятся.
В действительности слезинка и была, и не была настоящей. Глазная инфекция сделала его слезы двусмысленными. Но поскольку у Ли было наивное сердце простака, который всегда освистывает негодяя в детском спектакле, то очень часто, когда он понимал, что плачет, ему обычно становилось грустно. Но были слезы причиной печали, следствием печали, или же печаль, приходя, определяла себя для него как реакцию на какой-либо произвольный стимул — будь то фотография покойницы, которую он когда-то любил, или раздумья о смертности всего живого, — таких вопросов он пока для себя не выбирал или предпочитал не задавать. Поэтому обычно он делал вид, что не плачет, хотя расплакаться ему было легко.
Таковы были две его фотографические иконы — ребенок по имени Майкл и семейный портрет. Базз подарил ему еще одну фотографию — они с Аннабель спят в постели, и она стала третьей: образ любовника. Ли и Аннабель выглядели на ней как Дафнис и Хлоя или Поль и Виргиния; Ли, опутанный ее длинными волосами, лежал в изгибе ее обнаженного плеча, потому что был ниже ее ростом, и они смотрелись так красиво и мирно, точно самими небесами были предназначены друг другу. Ли хранил эти фотографии в конверте вместе с тремя свидетельствами о рождении; потом к ним добавилось свидетельство о браке.
Но причинно-следственной связи между этими тремя лицами на снимках обнаружить он не мог. Дитя, ребенок и подросток или молодой человек, чье лицо оставалось таким новым, неиспользованным и незавершенным, казалось, олицетворяли три конечных и не связанных друг с другом состояния. Глядя в зеркало, он видел лицо, не имеющее ничего общего с теми тремя; его черты уже были отфильтрованы глазами жены и настолько видоизменились, что перестали быть его собственными. Казалось, никакая логика не связывает разные этапы его жизни, будто каждый достигался независимо, не органическим ростом, а конвульсивными прыжками из одного состояния в другое. По невинности, которую Ли находил в прежних, отброшенных за ненадобностью лицах, он не испытывал никакой ностальгии — только яростное негодование: надо ж было ему быть невинным настолько, чтобы отказаться от своей свободы. Ибо теперь пустая комната, в которой он существовал так же аскетично, как Робинзон Крузо на своем острове, и только Базз служил ему хмурым и неверным Пятницей, — теперь эта комната задыхалась от вещей, покрылась темными слоистыми красками и наполнилась таким густым угрюмым мраком, что, переступая порог, приходилось набирать в грудь побольше воздуха, точно собираясь нырнуть в другой воздух, более плотный.
В этой таинственной пещере Ли крепко прижимал к себе Аннабель — он знал, что двуличие расцветает от физического контакта. Здесь, где она со своей мебелью тонула в едином сне, у Аннабель по крайней мере оставались форма и какие-то внешние контуры; она была такой же вещью, как диван или буфет с львиными головами. Здесь она была объектом, состоящим из непроницаемых поверхностей. Когда она шла с ним рядом по улице в своей наугад подобранной одежде, тощая и чахлая, то напоминала призрак тряпичницы. Она была высокой и очень худой, руки длинные, и вены на них выступали толстыми пучками, будто на веснушчатых руках старух. Все ноги тоже были оплетены выпуклыми вспухшими венами. Из-за худосочности своей она казалась гораздо выше, чем на самом деле, — карикатурно элегантная, изнуренная девушка с узким лицом и волосами настолько прямыми, что они беспомощно ниспадали безмолвной данью силе земного притяжения. У нее на ногах были очень цепкие пальцы — она могла ими подхватить карандаш и уверенно расписаться. Она воровала.
Ли пришел в ужас, узнав, что она ворует. Из супермаркетов она воровала продукты, а из книжных магазинов — книги; крала краски, тушь, кисти и маленькие предметы одежды. Ее родители были людьми состоятельными, платили ей большое содержание, но она воровала все равно, а Ли всегда расценивал воровство как дело, законное только для бедных. Он считал, что красть как можно больше — для них морально оправдано, а поскольку деньги даются людям только затем, чтобы покупать вещи и не давать колесу экономики останавливаться, то долг богатых (ступицы этого колеса) — как можно больше приобретать. Тем не менее Аннабель продолжала красть, несмотря на его суровое неодобрение, и эта склонность среди многого прочего роднила ее с деверем.
Они поженились, когда ее родители узнали о том, что они с Ли живут вместе. Ли сдал выпускные экзамены, защитил посредственный диплом и на университетском педагогическом факультете записался на курсы подготовки учителей. Брат воспринял его действия с брюзгливым презрением, однако Ли был вынужден содержать своих домашних, которые не могли или не хотели делать этого сами. Аннабель поставила родителей в известность, что у нее изменился адрес, но никаких дальнейших подробностей не сообщила, и они сделали вывод, что она просто поселилась в квартире с другой девушкой. Время от времени она их навещала, а под конец лета, заехав в город по пути в Корнуолл, они ранним утром просто позвонили в дверь.
Базз уже проснулся и работал в фотолаборатории, которую состряпал у себя в комнате. День был теплый, и на Баззе не было ничего, кроме грязных белых моряцких штанов, там и тут прожженных кислотой. Его волосы апача или могавка падали ниже плеч, и от него смердело благовониями и химикатами. Он открыл дверь и увидел мужчину и женщину в повседневной дорогой одежде — они пахли мылом и деньгами, а эти запахи были ему чужды. Исключительно из своенравия он провел их в комнату Ли через свою собственную, мимо стен, заклеенных снимками их единственной дочери, часто раздетой, часто — в объятиях мужчины, но им удалось сохранить невозмутимость, хотя комната Базза была вся набита его фетишами: ножами, расчлененными двигателями со свалки и ванночками с химикатами. Кроме того, он забил все окна, чтобы не пропускали свет. Если комната Ли была чистым листом бумаги, берлога Базза напоминала исчерканный каракулями блокнот, но масса предметов, скопившихся в ней, была по природе своей настолько случайна и валялись они в таком беспорядке — там, куда он позволил им упасть, — что понять, кто же в этой комнате обитает, было ничуть не легче.
Впрочем, и комната Ли уже не была такой девственной, как раньше. Все стены захватила чащоба — деревья, цветы, птицы и звери, — и Ли с Аннабель лежали посреди на узеньком матрасе, точно любовники в джунглях. Она уже купила красный плюшевый диван, круглый стол и чучело лисы в стеклянном ящике, поэтому общее впечатление — перехода из одного крайнего состояния к его полной противоположности — было бы особенно тревожным, если б родители Аннабель хотели увидеть что-то еще, а не только собственную дочь и какого-то сына садовника под сбившимися из-за жары в сторону простынями, спящих.
— Просыпайся, — сказал Базз. — Это ее предки.
Аннабель вздрогнула, но не проснулась. Ли же продрал заштукатуренные сном глаза и в полной мере отдал слезную дань великолепию утра. Увидев, что на него сверху вниз смотрит мужчина в темном костюме, он решил, что произошло худшее и к ним в поисках гашиша или присвоенной собственности нагрянул полицейский шпик. Ли перевернулся и вытянул к нему запястья.
— Отпираться бесполезно, — сказал он.
Аннабель они немедленно забрали с собой, а братья остались предаваться мрачным раздумьям в комнате, без нее казавшейся незавершенной, — оба знали, что до ее возвращения им в этой комнате будет не по себе. Без ее присутствия они сами себе казались недоделанными; сознательно того не желая, она — каким-то осмосом, наверное, поскольку была такой бестелесной, — как-то проникла в их кольцо самодостаточности. Стоило ее родителям выяснить, что Ли закончил университет, несмотря на неподобающую внешность, они решили, что он, должно быть, неограненный алмаз, и слегка пошли на примирение, однако по-прежнему отказывали ему во встречах с нею, пока он на ней не женится, что он в конечном итоге и согласился сделать — из гордости. Ее матери хотелось свадебной церемонии в церкви и чтобы невеста была в белом.
— Тетка в гробу перевернется, — сказал Ли.
Наконец договорились: церемония пройдет в бюро записей актов гражданского состояния того района, где жили братья. Назначили дату, получили разрешение. Все это время Аннабель жила у родителей в пригороде Лондона, а братья — у себя. Едва осознав, что собирается сделать нечто необратимое, Ли ушел в запой — он не пережил бы своей свадьбы, дожидаясь ее в сознательном состоянии. Он никогда толком не понимал Аннабель и уже знал, что у нее не все в порядке с головой; однако пуританское воспитание требовало, чтобы он публично взял на себя ответственность за нее. Его раздирали противоречивые предчувствия.
Однажды январским утром Аннабель проснулась и увидела, что ночью шел снег, поэтому теперь не осталось явной разницы между миром снаружи и миром внутри. Снег толстым слоем лежал на чугунных завитушках балкона и облепил нагие ветви деревьев на площади; но серое небо по-прежнему полнилось мягким вихрем хлопьев, и все звуки доносились глухо, будто сквозь мягкие снежные беруши. Комнату заливал белый свет, отражавшийся с улицы, и разница заключалась лишь в том, что внутри снег не шел, а все остальное было таким же белым, как на крайнем, невообразимом Севере, если не считать красного эмалированного будильника, и тот уже трещал. Ли, толком не просыпаясь, выбросил руку и придавил кнопку; Аннабель доставляло профессиональное удовольствие наблюдать за мускулатурой его предплечья и за тем, как снежный свет играет на покрывающих его золотых волосках, — Ли был весьма мохнат. Колоритное зрелище, к тому же он напоминал ей ню Каковы — героическую статую Наполеона в Веллингтон-Хаусе. Аннабель была благодарна ему за тепло. Она наблюдала за его каждодневной борьбой с не желавшими разлипаться веками, а потом он улыбался, узнав ее, обнимал, целовал в щеку и принимался шарить по белому полу, нащупывая сброшенную накануне одежду. Аннабель особенно радовалась, если удавалось уловить его благородный левый профиль. Ей было неизменно интересно смотреть на него, но едва ли приходило в голову, что Ли — не только сочетание раскрашенных поверхностей, да и вообще она так и не научилась считать себя живой актрисой. О себе она даже не думала как о теле — скорее, как о паре бестелесных глаз; это когда она вообще о себе задумывалась. Ей было восемнадцать — скрытная и замкнутая с самого детства. Любимым художником у нее был Макс Эрнст. Книг она не читала. Ли приготовил ей завтрак и развел большой огонь в камине.
Снега навалило столько, что нечего было и думать идти в художественную школу. Она опиралась на очень белую подушку и покойно потягивала чай. В постель она предпочитала надевать старую белую фланелевую рубашку Ли, и он считал такое умышленное и извращенное облачение простой сексуальной обороной, за которую и прощал ее. Хотя прощать ее было необязательно — она не понимала, что рубашка ее обороняет. Хотя Аннабель делила с ним постель вот уже три недели, она никогда не расценивала постель как место, в котором можно не только спать. А следовательно — и не знала, что ей есть что защищать; Ли же допускал с ее стороны всевозможные страховые увертки девственницы и, сильно не морочась этим, просто ждал, когда она решится. Он собрал книги, завернулся в несколько слоев одежды и вышел в снег — он был прилежным студентом. Некоторое время Аннабель наблюдала за языками пламени в камине. Потом сползла с постели и, точно супруга Синей Бороды, украдкой проскользнула на запретную территорию — в комнату Базза, где воздух пахнул на нее промозгло и сыро.
Еще не став официально фотолабораторией, комната уже была очень темной: ее окно выходило в глухую стену, а поскольку у Базза имелась склонность к коммерции, то комната была к тому же вся завалена множеством странных вещей, равно как и его нынешними фетишами. Все в ней было холодно, убого и произвольно — распродажа старья под приглядом вырезанных из книг портретов индейских вождей.
— А твой брат — какой?
— Иногда — апач.
Аннабель побродила по комнате, хватаясь за разные вещи и вновь кладя их на место. Осмотрела одежду Базза, переполнявшую ящик для чая, выбрала драную жилетку, выкрашенную пурпуром, и оранжевые штаны из мятого вельвета, сняла рубашку Ли и натянула на себя это тряпье, чтобы понять, каково в ней Баззу и каково в ней быть Баззом. Но тряпки эти по ощущению были как любая другая старая одежда, засаленная и нестиранная, и ее это разочаровало. Она уже чувствовала пробуждение смутного интереса к Баззу — ведь ей было уютнее в его комнате, чем в комнате Ли, куда она все же вернулась погреться. Она открыла аккуратный буфет Ли, вытащила оттуда коробку своих пастельных карандашей, встала на колени на матрас и от скуки принялась рисовать то дерево, которое Ли ошибочно, но так серьезно принял за древо жизни, в то время как оно было гораздо ближе и роднее (но крайней мере, для него) Дереву Упас, что в яванских легендах отбрасывает ядовитую тень.
Ли вернулся домой в обед весь раскрасневшийся от мороза, со снегом в волосах.
Сняв на кухне ботинки и носки, он неслышно прошлепал к себе в комнату и увидел, что ни постель, ни посуда после завтрака так и не убраны, а какая-то фигура, уже стоя на цыпочках, сажает пестрого попугая на самую верхнюю ветку яркого дерева. Длинные волосы свисали на знакомый жилет, и Ли уже решил, что внезапно вернулся брат, но до таких художественных высот Баззу было ни за что не подняться, и тут фигура обернулась к нему и невыразительно улыбнулась.
— Так-так, — произнес Ли.
Всю постель усеивало многоцветное карандашное крошево, и Ли пришел в раздражение от такого бардака, хоть ему и понравилось, что Аннабель наконец проявила какую-никакую, а инициативу. Поэтому он решил, что время пришло, — ибо в глубине души всегда намеревался ее трахнуть, не раньше, так позже. Он пристроился рядом с ней на матрасе и обхватил рукой ее талию. Она восприняла этот жест как очередную его маленькую ласку, и только. Когда же он зарылся лицом в прохладу ее живота, она сделала вид, что больше всего на свете ее занимает положение попугая на ветке — тот, по ее разумению, должен был сидеть, пожалуй, на дюйм-другой левее, — но притворство это не могло защищать ее долго, поскольку Ли принялся целовать ей грудь, и красный карандашик выпал из ее руки.
Признаки вторжения в ее интимное пространство застали Аннабель врасплох, и она изумленно опустила взгляд на кудлатую светлую голову Ли — его прикосновение никак не подействовало на нее. В ее крепость сейчас явно должны были ворваться захватчики, и хотя мысль об этом ее удивила, само безразличие такой реакции подсказало ей, что сдастся она без боя, и она подумала: «Почему нет? Почему нет?»
Она не делала никаких попыток раздеться сама, чтобы посмотреть, что станет делать он, — а он снял с нее одежду своего брата; ей пришлось поднять вялые руки, чтобы он стащил жилет, и слегка раздвинуть ноги, чтобы сползли штаны. Аннабель, все это время не сводившая с него глаз, не умела оценить необычайный эротический эффект такой пассивности, такого молчания и такого вопрошающего взгляда — ее утешали воспоминания о детском садике, ибо он раздевал ее, как маленькую девочку. Затем разделся сам. Ее и озадачила, и позабавила эрекция Ли, а вот его беззаботность несколько оскорбила — она знала, что предстоящее событие должно быть для нее в каком-то смысле важным. Он снова лег с нею рядом, и она всмотрелась в его лицо, надеясь на подсказку, что он станет делать дальше. Казалось, он ожидал какого-то встречного движения с ее стороны, поэтому Аннабель неуверенно обхватила его за шею — а может быть, сделала это потому, что где-то читала, в журнале каком-то, что ли, что так и должна поступить. Ей бы хотелось, конечно, получить какие-то инструкции к действию, поскольку трудная это штука — заниматься любовью, когда у одного из двоих крайне смутное представление об общепринятой практике, а то и вообще никакого. Казалось, Ли испытывает некое глубоко личное удовольствие от этих поверхностных соприкосновений и взаимодействия кожных покровов, и Аннабель ошеломленно вознегодовала на эту его близость, поскольку считала интимность своей исключительной собственностью, а другим в праве на нее отказывала. Когда он поцеловал ее, она сообразила, что нужно приоткрыть губы и позволить ему исследовать внутренние поверхности ее рта; когда его язык мягко надавил на ее язык, она невольно издала приглушенный стон, который скорее был вопросом, но Ли не обратил на него никакого внимания и раздвинул ей ноги своим коленом. Она лежала совершенно неподвижно — не мешала ему, но и не помогала — и очень удивилась таинственности его действий, когда он сунул руку ей между ног.
Затем неожиданно у них завязалась беседа. Он спросил, когда у нее следующие месячные, и она ответила, что дня через два-три, а он сказал: «Это просто великолепно, киса», — и улыбнулся ей открыто и непредумышленно. В ближнем фокусе объятий смотреть на него было интереснее, чем она могла себе представить, и эта не виденная ею прежде улыбка обворожила ее так сильно, что она поцеловала его по собственной воле. Его наслаждение при этом она скорее почувствовала, чем увидела, и оно изумило ее еще больше, поскольку до сих пор она привыкла лишь смотреть.
— Ну вот, — сказал он, — в этот раз тебе, наверное, будет не очень, но я постараюсь не сделать тебе больно. Да и в любом случае, — пуритански добавил он, — давно уже пора бы, в твоем-то возрасте. И чему вас только учат в этих школах?
Она решила, что так ему и надо, когда увидела, что он изумился такому количеству крови.
А Ли недоумевал, не тот ли это случай, так подробно описанный, в медицинской литературе, когда прорыв девственной плевы вызывает смертельное кровотечение. Но она все равно не могла ни постичь функции этого действия, ни понять, почему при том и этом он вдруг начал сильно бояться, хотя впоследствии увидела, что своим молчанием может ранить его не хуже, чем он — уязвить ее любыми другими средствами. Когда кровь высохла, она к тому же поняла, что, если очень сосредоточиться, касание его руки вызывает у нее в голове нечастые, но удивительные образы. Поэтому она глядела на него с изумлением, будто он — маг и чародей, а он поглядывал на нее нервно, словно она — не вполне человек.
Они катались по простыням, усеянным хрусткой россыпью пастельных карандашей, и спину ей испестрили радужные мазки и кляксы, да и Ли весь пометился ярким прахом, и тут, и там, а кроме этого — темными пятнами крови, и каждый превратился в холст, невольно украшенный теми творениями безалаберного случая, что так ценят сюрреалисты.
С первым любовником ей повезло — он был добр, нежен и опытен; не повезло ей в том, что вскоре он полюбил ее, а после этого уже не оставлял в покое. Аннабель же была как ребенок, воссоздающий мир вокруг согласно собственным прихотям, поэтому она предпочитала населить свой дом воображаемыми зверьми — они ей нравились больше, чем унылая фауна реальности. Скоро она и его включила в свою мифологию, но если сначала он был травоядным львом, то потом обернулся единорогом, пожирающим сырое мясо, и одинаковым она его с тех пор не видела, да и в картинках таких не было ни малейшей последовательности, если не считать устойчивой романтики самих образов. После того как они возникали, она не могла ими распоряжаться. Каким она его рисовала — таким и видела; для нее он существовал прерывисто.
Проснувшись среди ночи, она иногда видела замерших на потолке белых птиц, вероятно — альбатросов; если не удавалось точно разглядеть их контуры, птицы ужасали ее еще больше, а никакого успокоения от человека, спавшего с нею рядом, не было — он, несомненно, тоже в кого-то превращался, в какую-то иную тварь. Она недвижно лежала под одеялом, прислушиваясь к угрожающим раскатам его дыхания, и не смела протянуть руку и коснуться его, боясь ощутить под пальцами кожистые складки драконьего крыла. Как-то ночью Ли проснулся от кошмара и потянулся к ней, спящей, — она завопила так громко, что в соседней комнате подскочил Базз и кинулся защищать ее.
— Я подумала, что ты инкуб, — сказала она Ли, когда суматоха утихла. В пять утра пришлось заваривать чай и так далее, с вымученной предрассветной жизнерадостностью. Но все равно — как бы там ни было, он стал ей необходим, и она даже подумывала, не родить ли ему детей, хотя дети эти существовали только в ее личной мифологии — как чистые символы, не притязающие ни на что. Они были связаны не с мечтами о материнстве, а с некими откровенными фантазиями о том, как она поглощает его целиком и полностью, — время от времени они возникали у нее с небывалой яркостью, когда он входил в нее, — будто, втягиваясь внутрь сквозь ее опасные врата, он мог навечно, нерушимо остаться взаперти за путаницей волос, низведенный до состояния зародыша, и, растворившись в собственной сперме, сам превратиться в своего ребенка. Так, чтобы, оплодотворив ее, сам он существовать перестал.
Отведя Ли такую большую, хоть и двусмысленную роль в своей мифологии, она желала — очень бережно — свести его к полному небытию.
Она позволила родителям увезти себя, но знала, что в конечном счете вернется. Ей было все равно, выйдет она за Ли замуж или нет, — он же рассматривал брак как юридический договор. Родители купили ей на свадьбу белое платье, но в то утро она забыла про него и оделась как обычно — в джинсы и футболку; правда, мать заставила потом переодеться и сама причесала ее. Аннабель стояла с родителями перед районным бюро, со скучающим видом пиная штукатурку на стене, — в тонком симпатичном платье из белого шелка, которое выбирали без нее, — и ждала, что дальше все пойдет так же, как и раньше. Июльский день был жарким, а двор задыхался от вкрадчивого аромата лип. На матери был кружевной костюм кофейного цвета. Ли опоздал на двадцать минут — весь бледный, трясущийся и по-прежнему довольно пьяный. Брат его всю церемонию просидел по-турецки снаружи, неподвижно, вылитый апач, а фотоаппарат болтался у него на шее, как амулет.
— Ох, дорогая моя, — сказала мать Аннабель, — не такого я бы тебе пожелала.
Ли поставил подпись в гроссбухе.
— Какое необычное имя, — произнесла мать со слабым отблеском надежды. — Леон.
«Будь мы иностранцами, — пришло в голову Ли, — некоторую эксцентричность нам могли бы и простить», — а потому оскалился и пробурчал в ответ:
— Меня назвали в честь Троцкого, зодчего Революции.
При этом он вспомнил свою тетку и подумал, что сердце у него точно не выдержит в этом прохладном светлом здании: он давно уже предал все те надежды, что возлагала на него тетка, давая ему такое имя, если вообще когда-либо их понимал.
«Переметнулся к буржуазии!» — подумал он, а выйдя наружу, отпрянул к стене, точно перед расстрельным взводом. Блистательное утро метко хлестнуло его по глазам дротиками стеклянных осколков; его сокрушила убежденность, что он совершил нечто непоправимое. Он заметил, как мужчина и женщина скривились при виде его брата и молодой жены, своей дочери, как они обменялись сигналами и шифровками, понятными им одним. Слова слетали с их губ, как птицы, устремляясь вверх и прочь, и все вели себя прилично, даже Базз, хотя вид у него был такой, будто он только что побывал в гробнице Эдгара Аллана По: он где-то раскопал черный костюм.
Неудивительно, что дочь воспринимала только видимость всего. Несмотря на чудачества в поведении, неотесанность произношения и длину волос, камера на шее произвела такое впечатление на родителей, что Базза они приняли за уважаемого представителя богемы и решили, что в один прекрасный день он может и разбогатеть: они где-то читали, что фотографы — это новая аристократия. Фотоаппарат оказался достаточным оправданием диковатому внешнему виду, и оба предка напряженно посматривали на пьяного, тошнотного и разбитого жениха, будто считали, что их дочь сделала неверный выбор, если уж ей так приспичило выходить замуж за богему, но поскольку искусство ей все равно дается, то ничего тут уже не попишешь. Они ж не противились, когда ей загорелось поступать в художественную школу. Ли же больше походил на моряка после недельного загула в бандитском порту и никак не вписывался ни в какую деликатную систему мечтаний или надежд. Аннабель протянула ему руку с обручальным кольцом на пальце. Утро распалось на куски. Тошнота подперла, и Ли рванул обратно в бюро. Нашел уборную и долго блевал.
Когда же он снова выполз на солнышко, нервно прикрывая рукой больные глаза, стало ясно, что его внезапная ретирада напрочь разрушила и без того хрупкую свадебную компанию: теперь все стояли порознь и рассеянно поглядывали в разные стороны. Белая гвоздика в папиной петлице вызвала бы слезы на глазах Ли, если бы те и так уже не слезились.
— Ты весь в чем-то белом, — произнес Базз. — Как новобрачно, как уместно.
— Там было окно.
— И ты наверняка попробовал вылезти через него и сбежать.
— Еще бы.
Базз рассмеялся и отряхнул известку с плеча Ли. Тот и сам напоминал ее цветом, к тому же был весь в испарине, но сказал Аннабель: «Ничего личного, любимая», — когда она взяла наконец его за липкую руку, на палец которой он, по настоянию ее родителей, тоже нацепил кольцо.
Вскоре родители изнуренно отвалили, а Коллинзы, теперь уже по праву дополненные третьим членом семьи, направились в свои апартаменты — вверх по склону холма, мимо университета, — по дороге собрав целую процессию случайных знакомых, так что горластая компания, добравшаяся до дома, скорее напоминала Рене Клера, чем Антониони, и Ли, считавший, что несчастным быть аморально, вскоре вернулся в хорошее расположение духа. Однако в тот вечер у обкурившегося Базза случился параноидальный криз, и Ли пришлось целый час усмирять его грубой силой.
Аннабель, так и не сняв уже испачкавшегося свадебного платья, забилась в уголок и заткнула уши — Базз ужасно орал. Квартира была освещена, как церковь на Рождество: они зажгли целую прорву свечей, и комната мигала их пламенем и пахла топленым воском. Все гости, собравшиеся на торжество, растворились в ночи: большинство по опыту хорошо знали, что у братьев лучше не путаться под ногами, когда те сражаются со своими демонами. Ли наконец удалось впихнуть Баззу в глотку горсть таблеток снотворного, он доволок брата до его узенькой койки и навалился там на него, пока тот не заснул в безопасности.
Аннабель, вся слишком белая и зловещая в неверном свете, медленно, одну за другой, задувала свечи. Она не изменила своему бесстрастию, и Ли решил, что ей безразлично то, что произошло с Баззом, — хотя, вероятно, она просто перепугалась и не решалась о чем-либо спрашивать. Ему самому тем не менее было очень стыдно за такую истерику, и единственное, что он мог, — вести себя так, будто это в порядке вещей. А кроме того, ей придется привыкать к таким взрывам, если она хочет жить с ними и дальше. Они легли, и в этот раз все получилось не лучше и не хуже, чем обычно, если не считать того, что Ли было несколько труднее: у него из головы никак не шло, что дверь может быть либо открыта, либо закрыта, а он теперь принял некие формальные обязательства, да еще и перед свидетелями, — не спать больше ни с какой другой женщиной до скончания дней, что означало, вероятно, еще лет сорок. Если, конечно, Аннабель не умрет раньше. Забаррикадировавшись своей недвижностью, Аннабель не чувствовала совсем ничего — она тотчас же забыла о свадебной церемонии. А на следующее утро начала красить стены в темно-зеленый цвет.
В загустевшей, потемневшей комнате его прикосновение уверяло ее, что он не может солгать, но она все равно сказала:
— Если ты меня обманешь, я умру, — и он еще теснее прижал ее к себе, готовый предательски расплакаться, поскольку она ни разу даже его не заподозрила за то долгое время, что они прожили вместе. Она бы скорее решила, что ей изменяют кружки с гербами коронации, стаффордширская керамическая статуэтка принца Альберта или латунная рама кровати или неверна ее собственная одежда. Ли занимал самое важное место среди всего этого имущества, которое она покупала на распродажах или ей добывал где-то Базз; они к тому же вместе совершали вылазки на городскую свалку и рылись там в золе, надеясь отыскать что-нибудь ценное. А пока Ли был на работе, продолжали красть и возвращались домой с целыми охапками вещей, по большинству — совершенно ненужных.
Ли обманывал себя тем, что поскольку он эмоционально не привязан к этой девушке, Каролине, то по большому счету нельзя считать, что он изменяет жене. В пору раздумий, последовавшую за неизбежной катастрофой, у него было достаточно времени иронически поаплодировать масштабам прежнего самообмана, пока же он не имел для этого ни времени, ни склонности — да и намеков на катастрофу не было никаких, ибо ему казалось, что наконец удалось установить равновесие и все так и будет продолжаться вечно.
— Спать с Аннабель — все равно что читать Сэмюэла Беккета на голодный желудок, — сказал он Каролине, провожая ее по пустынным улицам домой в первые предрассветные часы. Хотя говорил он это в первую очередь, чтобы прояснить ситуацию самому себе и таким образом найти возможные оправдания (ибо какие-то предчувствия вины у него все-таки были), она расслышала в его словах лишь обольщение; этим он ее и заинтересовал. Когда они вошли в ее комнату, Ли заморгал от света и с любопытством принялся изучать ее плакаты на стенах и бумажные цветы. Он и забыл уже, насколько далек от девичьей нормы их мрачный интерьер, плод трудов Аннабель. Мгновенно смутившись, Каролина притормозила пальцы на застежке своей меховой куртки, поскольку что-то в его манере предполагало: хоть они и вернулись к ней в комнату с одной-единственной целью, само действие — слишком интимно для людей, едва знакомых друг с другом.
«Поступай правильно, потому что это правильно», — подумал Ли, однако девиз абсолютно не помог, ибо подразумевал лишь вопрос о природе правильного.
От смущения и сомнения Каролина рассмеялась; зазор между ними немедленно исчез. Бессодержательная сексуальность — самое пуританское из всех наслаждений, поскольку это чистый опыт, лишенный какого-либо сверхчувственного значения, и Ли неожиданно оценил железную волю супруги своего преподавателя этики — та была достаточно сильна, чтобы избежать опасностей эпилога, чреватого разглашением секретов и сбором информации. Каролина рассказала ему, что она кое в кого влюблена, а этот кое-кто влюблен еще кое в кого, а взамен Ли почувствовал себя обязанным предложить ей несколько моментальных снимков поведения Аннабель: например, как она рисовала тем зимним утром свое дерево-обманку; как покручивала в пальцах его пенис и спрашивала: «А это для чего?»; как ее бил. Но он осознавал, что это не столько картинки действительных событий, хотя все происходило на самом деле, сколько в каком-то смысле понятия, которыми он вынужден их описывать, и понятия эти превращают сами события в неподвижные кадры экспрессионистских фильмов, абсурдные и неестественные. Поэтому Ли еще некоторое время не закрывал рта, хотя, пытаясь формулировать и связно излагать некие истины, касавшиеся определенных аспектов их с Аннабель взаимоотношений, он раздувал такие детали сверх всякой меры и, как только показал Каролине избитую Аннабель, понял, что зашел слишком далеко.
Они с Аннабель иногда играли в шахматы — ей нравилось брать в руки черные и белые фигуры китайского набора из слоновой кости, который Базз откуда-то ей приволок; она впадала в задумчивость, глаза ее слепо приклеивались к доске, а рука ласкала коня или ладью — пока Ли грыз ногти и ожидал какого-то поразительного, нелогичного хода, разбившего бы всю его математически выверенную атаку.
— Она играет в шахматы по велению страстей, а я — в соответствии с логикой, и она обычно выигрывает. Однажды я съел ее ферзя, а она меня стукнула.
Хотя, припоминал он, недостаточно сильно для того, чтобы надо было вязать ей руки ремнем, ставить на колени и бить, пока не свалится набок. Она подняла к нему осветившееся странной радостью лицо; ее бледность и почти сверхъестественный блеск в глазах поразили его и даже повергли в трепет. Он задыхался от слез, омерзительное существо.
— Будешь знать, как брать моего ферзя, — нагло заявила она. На плечах и груди у нее он увидел синяки, когда она сняла свитер перед тем, как лечь спать. Она задумчиво погладила себя и произнесла: — Мне бы хотелось перстень с лунным камнем.
Ее душевная простота изумила его, но он чувствовал себя достаточно виноватым, чтобы на следующий же день отправиться на поиски кольца с лунным камнем. Но в городе лунные камни не продавались, и вместо этого в букинистическом магазине он купил ей репродукцию «Офелии» Миллеса — у Аннабель часто бывало такое же выражение лица, — и она, казалось, удивилась и удовольствовалась подарком, хотя Ли подозревал, что она все же затаила на него обиду.
— Зачем она так? — спросила Каролина. — Она что, хотела тебя унизить?
— Наверное. Хотя это довольно окольный путь.
Но Ли уже грызла совесть за то, что он рассказал эту историю таким образом, чтобы выставить в хорошем свете самого себя, ибо этим он предавал Аннабель, поскольку не знал, кем она его видела, когда он ее бил. Когда он вернулся домой, уличные фонари меркли один за другим и пели птицы. Он часто уходил из дому без Аннабель — с его друзьями ей было скучно — и возвращался поздно, но на сей раз она проснулась, когда он скользнул в постель, и сказала:
— У меня был плохой сон. Наступило утро, а тебя все не было, и ты так и не вернулся.
Ли закрыл глаза и вжался лицом в подушку, но не смог сдержаться и взял ее кошмарную, жаркую, липкую руку в свою — он знал, что, кроме него, у нее нет друзей, хоть он ей и не очень нравится.
— Иногда я застаю ее врасплох у зеркала — она репетирует улыбки, — сказал Ли своей новой любовнице, и это было до некоторой степени правдой: он часто замечал, как Аннабель улыбается себе в зеркале, и не мог понять, чем это она занимается, если не репетирует улыбку.
— Ох, дорогуша, судя по всему, она действительно сука, — сказала Каролина с напускной легкостью; с воображением у девочки было туговато.
Его лицо сделалось непроницаемым, будто моментально утратило способность принимать какое бы то ни было выражение, и Каролина в тот же миг поняла, что влюбленная женщина не должна позволять себе приоткрывать истинные чувства к жене своего возлюбленного. Одно это знание стоило бы всего эмоционального опыта, приобретенного к концу их романа, однако она успела усвоить столько грязи об отношениях мужчин и женщин, что чуть не решила вообще никаких отношений ни с кем больше не завязывать: если она влюбилась в Ли, чтобы отвлечься, то лекарство оказалось гораздо хуже самой болезни.
Она изучала английскую литературу и знала обоих братьев в лицо, а также была наслышана об их репутации; их окружал притягательный ореол опасности, поскольку Базз был мелким правонарушителем, и вокруг их треугольного хозяйства витали всевозможные слухи. Каролина видела жену пару раз на улице и выбросила ее из головы: сама она была гораздо симпатичнее Аннабель, гораздо страстнее и трижды внятнее. Каролина сама поразилась той всепоглощающей ревности, которую начала испытывать к этой бледной тени. Будто волей-неволей приняла на себя роль Другой Женщины, а теперь приходится учить весь традиционный сценарий от и до, как бы ни калечил он ее достоинство. Поэтому в тот же вечер, когда Аннабель до смерти перепугалась луны и солнца, только гораздо позже, Каролина ввалилась в квартиру Ли с какими-то приятелями: Базз давал вечеринку, и Каролина воспользовалась предлогом, чтобы проникнуть к Ли в дом.
Плавленым воском Базз лепил свечи ко всем плоским поверхностям в доме, и Ли помогал ему, отчасти надеясь, что начнется пожар и весь дом сгорит к чертовой матери: Базз рассказал ему о сцене на склоне холма. Он попробовал поговорить об этом с Аннабель, та не могла или не хотела ему ничего отвечать, и теперь он пребывал в дикой депрессии. Полуголый Базз разукрасился черными и красными полосами грима. Кровать Аннабель он задвинул в угол, расчистил среди их общего мусора достаточно места для танцев и распахнул двойные двери, чтобы объединить комнаты в одну, Г-образную. К тому времени как в сопровождении прикрытия прибыла Каролина, вечеринка громыхала на весь квартал, а хозяева затерялись среди гостей.
Аннабель сидела на своей латунной кровати перпендикулярно стене, завернувшись в цветастый шелковый платок, слишком скованная ужасом, чтобы пить вино, бокал которого держала в руке. Когда Ли чувствовал на себе ее взгляд, то считал, что она тайно обвиняет его в лицемерии, поэтому вскоре ощутил в себе жажду крови. Братья танцевали вместе: экзотическое представление, взаимное издевательство или поединок, которыми они и были знамениты. Играла громкая музыка. Каролина отстала от своей компании и через всю комнату пробралась к высоким окнам. Откинула щеколду на одной раме и впустила внутрь немного холодного воздуха — свечи поблизости затрепетали, а по сияющей поверхности ее белого атласного платья побежали блестки огоньков. Ли увидел ее — сейчас он был уже достаточно пьян, чтобы улыбнуться ей своей самой обворожительной улыбкой. Основной отличительной чертой Каролины была аура безмятежной самоуверенности, и Ли решил, что резонно и даже неизбежно будет, если она вытащит его из этой гробницы Джульетты в какую-то обетованную землю.
Позже события той ночи всем участникам казались разрозненными наборами картинок, произвольно перетасованных: укрытое тело на носилках; свечи, задуваемые сильными порывами ветра; нож; операционная; кровь и бинты. Со временем основные участники (жена, братья, любовница) собрали из этих картинок связную историю, но каждый толковал ее по-своему и приходил к собственным выводам — совершенно не похожим на другие, поскольку каждый рассказывал себе историю так, что сам выступал героем, если не считать Ли, который по общему выбору оказался главным злодеем.
— Ты плачешь, — растроганно сказала Каролина.
Ли не побеспокоился ее поправить. Он стоял у окна и смотрел поверх облетевших деревьев на противоположную сторону площади; в редких окнах там еще горел свет.
— Мы все как-то угнали машину, было дело. Ну, как бы не вполне угнали, а, скорее, взяли и уехали; мне говорили, что я слишком робок и по-настоящему угонять машины у меня кишка тонка. Я открыл в ней бардачок, и там лежал рекламный буклет, обещавший тысячу мест, куда можно поехать. Прикинь, да?
Сбитая с толку, Каролина не могла понять, куда он клонит.
— И что было дальше?
— Мы так и не выбрали, куда поехать, — ответил Ли и расхохотался.
Аннабель заметила перламутровые отблески платья Каролины среди плеч танцующих. Музыка продолжала играть крайне громко. На минутку к Аннабель подсел великолепно разрисованный Базз.
— Ты как, нормально?
Она кивнула. Оба посмотрели на благородный профиль Ли, склонившийся к девушке в белом.
— Как невеста вырядилась, — тихо произнесла Аннабель, чтобы никто больше ее не услышал.
— Ты точно нормально? — не унимался Базз, весь трепеща от предвкушения катастрофы.
— Дай мне свой перстень.
Он надел отцовский серебряный перстенек на ее худенький указательный палец — на безымянном тот не удержался бы, — и Аннабель призрачно улыбнулась ему.
— Теперь я невидимка, — удовлетворенно произнесла она. Поскольку они и раньше часто играли в непостижимые игры, Базз об этом даже не задумался — просто улыбнулся и поцеловал ее, а потом отошел. Она же запахнулась потуже в платок и спустила ноги на пол. Трудно сказать, действительно ли она считала себя невидимкой; по крайней мере у нее было такое чувство. Она осторожно пробралась к окну, отодвинула штору и прижалась лицом к холодному стеклу. И в самых недвусмысленных, домашних понятиях вновь увидела кошмарную гармонию солнца и луны.
Каролина настолько потеряла от Ли голову, что напрочь позабыла о приличиях, да и вообще о чем бы то ни было. Домовладелец заменил проржавевшее ограждение балкона какими-то неизящными досками, так что с улицы видно ничего не было, но Аннабель глядела на происходящее через окно, как ослепленный любовью призрак. Зрелище было беззвучным, точно действие происходило под водой, и расположение сливавшихся линий само по себе было ей очень знакомо; однако лицо этой девушки весьма зримо искажалось, а вовсе не было безразличным и непроницаемым, как лицо той шлюхи с открытки, и Аннабель поняла, что Ли для нее потерян в какой-то тайной и крайней интимности. Она никак не могла вместить это проявление его инаковости в свою мифологию — вселенную совершенно эгоцентричную — и ощутила горестную ревность от самого акта, который понимала только символически.
— Если ты меня обманешь, я умру, — повторила Аннабель словно логическую формулу. Она чувствовала облегчение и даже удовольствие всякий раз, когда ей удавалось избегать подлинного контакта с ним, сознавая, что ее волшебная крепость до сих пор не подверглась осаде, — но думала, что ключ от этой крепости, должно быть, все равно у него, и настанет день, когда он взбунтуется и пойдет на штурм. Однако стоило ей увидеть этот бунт в действии, как пришлось прибегнуть к крайним мерам, чтобы обезоружить Ли, ибо таким образом, думала — а возможно, и надеялась — Аннабель, она сможет превратить событие, грозившее разрушить все ее эгоцентричные построения, в плодотворное их продолжение. Штора упала на место, а она отвернулась от окна. Вечеринка шла своим чередом как ни в чем не бывало, а Базз был поглощен беседой с негром в черных очках, поэтому от него помощи ждать не приходилось. Ей скорее нужна была вполне практическая помощь, а не утешение: она же ходила с Баззом воровать, они делили на двоих секрет перстня, а поэтому она не считала Базза слишком отдельным от себя. Но любила она Ли, и именно Ли хотела сейчас сделать больно.
Она сразу же отправилась в ванную, чтобы в уединении убить себя. К счастью, в ванной никого не было. Заперев за собой дверь, она вспомнила, что нужно было попросить у Базза какой-нибудь нож — тогда бы она воткнула его себе в сердце. Раздосадованная, что придется прибегнуть к недостойной бритве, она тем не менее быстро вскрыла себе запястья двумя точными размашистыми ударами и села на пол истекать кровью. Кровь у нее всегда шла очень легко. Однако она догадывалась: чтобы истечь кровью до смерти, понадобится некоторое время. Запястья побаливали, но она была довольна: будто выиграла еще одну шахматную партию нешаблонным методом.
— Они нас тут заперли, — сказал Ли. Каролина оправила на плечах сбившееся платье и засмеялась.
— Какая я сволочь, — с наслаждением протянула она. Их обнаружат запертыми на балконе в эротическом дезабилье — на такое публичное признание их связи она и надеяться не могла, а потому подумала, как все после этого станет просто: конфронтация Жены и Другой Женщины лицом к лицу, верная победа. Она обвила его руками, а он стал стучать в оконное стекло, пока их не впустила внутрь какая-то молоденькая блондинка. Каролина была слишком занята приведением в порядок своих атласных юбок и не обратила внимания на это поразительное существо, чья угрюмая мордашка, пухлая и белая, как блюдце молока, казалось, парила в огромном облаке обесцвеченных кудряшек. А Ли слишком погрузился в раздумья и тоже не узнал ее — пока она не произнесла:
— Добрый вечер, мистер Коллинз, — а потом хихикнула и добавила: — … сэр.
Одета она была, как начинающая прошмандовка: облегающий белый трикотажный свитер под горлышко, узкие эластичные джинсы и сапоги на высоком каблуке; только ее толстые, бледные и недовольные губы и поразительная чистота кожи давали понять, насколько она юна, эта королева красоты из вечерней газеты, ученица Ли, которой он преподавал современное международное положение и которая теперь обнаружила своего учителя в компрометирующей ситуации посреди пьяного разгула и наркотического дебоша.
— Боже милостивый, кто тебя сюда привел, Джоанна?
— Не беспокойтесь, — ответила она. — Я никому даже не заикнусь.
Так он попал в ловушку сговора с собственной ученицей. Каролина, оглядевшись, была разочарована: никого из ее приятелей в комнате не осталось. Даже Базз испарился, хотя музыка еще грохотала. Ли занервничал:
— Я провожу тебя домой.
Она отыскала свою меховую пелеринку на койке Базза под какими-то непристойными фотографиями Ли с Аннабель. Они оставили вечеринку догорать и, как на первом своем свидании, пешком пошли по тихим улицам, словно одни на свете. Неожиданно она издала низкий и густой смешок и сжала ему руку, но он к этому времени уже довольно-таки протрезвел и пришел в сильное беспокойство: ведь он вел себя еще глупее, чем вообще мог от себя ожидать.
— Последний раз, когда моя мать с кем-либо разговаривала, она утверждала, что она — Вавилонская Блудница, — сказал Ли, но думал он главным образом об Аннабель. Каролина повернула голову и вытаращилась на него: раньше он никогда не заговаривал с ней о своей матери, и она решила, что это, должно быть, означает следующую стадию интимности между ними.
— Расскажи мне о своей маме, — подбодрила она его.
— Она в психушке, — ответил Ли. — Совсем невменяемая.
Каролина не ожидала, что он ответит так равнодушно.
— Бедный Ли, — с оглядкой произнесла она.
— Да нам с теткой лучше было, чего там. Ты ж не захочешь жить с чокнутой, правда, да еще в таком нежном возрасте?
Через несколько дней Базз показал ему снимки, которые сделал на холме. Ли и вообразить себе не мог такого ужаса на лице Аннабель, поскольку сам к метафизическим кошмарам был мало восприимчив; в остальном же он точно представлял, как она будет выглядеть, ведь женщина на игровой площадке и девушка на холме уже наложились друг на друга в его сознании, поэтому, говоря о матери, он говорил об Аннабель. Ли заметил, что его школьное произношение снова выдохлось — стресс давал о себе знать. А кроме этого, ему жгло глаза.
— Тебя… тебя тетя воспитала?
— Да. Нас обоих. Она…
Он не смог закончить фразу, и та повисла в воздухе. Каролина опечалилась и даже немножко обиделась: интимность между ними не выросла, а, наоборот, уменьшилась, ибо он внезапно перестал реагировать на Каролину, и та поежилась, вероятно ощущая неотвратимую потерю кусочка своей великолепной самоуверенности. Она жила в квартале типовых домиков, выстроенном над речным обрывом, в тихом местечке.
— Ты зайдешь?
Он пытливо взглянул на нее с легким укором, и она ощутила предвестие печали.
— Ли?
Она стояла холодной полночью в своей хорошенькой глупенькой одежонке и заклинала его. А Ли казалось, будто он идет по канату над водоворотом, хотя он верил, что одного знания может быть достаточно, чтобы уберечься от падения, если он будет идти осторожно, и даже если он намеревается порвать сейчас с Каролиной, то достаточно сентиментален или, возможно, тщеславен, чтобы подняться к ней наверх. Однако в ее комнате у него закружилась голова — пришлось даже отойти от окна, чтобы не выпрыгнуть. Тогда он понял, что не может больше жить на повседневной высоте — он просто себя обманывал. И тут же позволил захлестнуть себя чувству вины.
— Что я сделала не так? — спросила Каролина, точно безутешное дитя, столкнувшись с безразличием, текущим с волшебной скоростью японского водяного цветка, а Ли уже тошнотворно колебался между двумя средоточиями своей вины — любовницей и женой. Однако с самого начала от Каролины ему нужно было одно — чуточку простой нежности, а ей от него — наслаждения, хотя теперь уже она впала в такое обморочное и беспомощное состояние, что ей казалось: без него она будет одинока всю оставшуюся жизнь.
— Я тебя не знаю, — сказал Ли. — Я же тебя совсем не знаю, правда?
Что прозвучало как оправдание, как попытка что-то объяснить — вовсе не как жалоба, но ее эти слова поразили в самое сердце: она ведь не сознавала, что их свел друг с другом просто случай, что они обмениваются иллюзорными, противоречивыми обманами, будто мигают фонариками друг другу в лицо.
Карету скорой помощи Ли увидел еще с холма и пустился бегом. Он успел увидеть, как Аннабель выносят из дома, обернутую в одеяло, а потом Базз в него плюнул. Брат был по-прежнему разукрашен, как демон; наконец-то он сосредоточился на ситуации, распалившей весь его актерский оппортунизм.
— Я вынес дверь, ты где-то ебался, а она умирала, правда?
Ли не почувствовал ничего, кроме удивления. Вероятно, кто-то из санитаров не дал ему кинуться на брата; как бы то ни было, вскоре он очутился в приемном покое — диктовал имя и адрес Аннабель медсестре. Он дважды громко произнес по буквам это имя — «Аннабель», а потом понял, что не в силах остановиться и продолжает повторять буквы, пока не зажал себе рот ладонью. Аннабель нигде не было видно. На лавке лежал мужик с рожей, разбитой бутылкой, и матерился. Какой-то бледный ребенок сунул шестипенсовик в автомат и вытащил картонный стаканчик кофе. Другая медсестра (или, возможно, одна из двух первых, или просто зевака, или вообще просто какая-то совсем другая медсестра) предложила Баззу успокоительного. Ли по-прежнему не испытывал ничего, кроме шока. Аннабель на носилках, закутанная в одеяла, исчезла за двойной дверью. Баззу кто-то пытался что-то вколоть. Что здесь делает этот ребенок? Девочке всего лет двенадцать, сидит на лавке, болтает ногами и хихикает. Оказавшись в ночном приемном покое да еще без цветов, Аннабель проснется в худшем из своих кошмаров, решит, что она по-прежнему мертва. То есть если проснется вообще.
Едва оказавшись на больничном дворе — а из здания его выпихивали бог знает сколько медсестер, санитаров и служителей, — Базз снова кинулся на брата, но Ли вырвался и задал стрекача. Больница располагалась в полутора милях от их жилища, и Ли понесся в гору, срезая углы по задним дворам, то и дело оглядываясь, но вскоре стряхнул Базза и в конце концов оказался перед домом Каролины, когда на церковной башне в городе, где-то внизу, пробило три. Ли нажал звонок, и она открыла ему. Рыжеватые волосы разметались на спине по малиновому атласу кимоно, но желтый свет уличных фонарей лишил ее всех красок. В его лице Каролина увидела такую муку, что у нее перехватило дыхание, — все время после его ухода она лежала на своей узенькой кровати, глядела в темноту и воображала рядом с собой его.
— Я знала, что ты вернешься, — сказала она. — Просто знала.
— Ох, любимая, дело не в этом, — пристыженно ответил он. — Впусти меня ненадолго, я не могу вернуться домой.
— Что случилось?
— Это очень мелодраматично, — сказал Ли. — Боюсь, ты не поверишь.
Они поднялись в ее комнату, и свет за ними автоматически погас. Внутри она поразилась его нелепому виду — весь перемазанный гримом Базза, грязный после гонки по улицам. Он сбросил куртку на пол и рухнул на ее постель. Она не знала, что делать, и принялась нервно шагать из угла в угол; для дурных известий она совершенно неподобающе одета. Ли нашел сигарету и закурил, неприятно осознавая: что бы он ни сделал, что бы ни сказал, все будет отдавать затхлыми клише — он столько подобных сцен видел в посредственных фильмах, что в реальности такая сцена вторична. И как же в таком случае придать кошмару толику достоинства?
— Она…
— Прошу прощения? — перебила она.