Александр Казанцев
Купол надежды
Невероятное растрогать неспособно. Пусть правда выглядит правдоподобно.
А. Буало
Это может быть. Это должно быть. Это будет! Яркой памяти дважды Героя Социалистического Труда, академика Александра Николаевича НЕСМЕЯНОВА в знак восхищения его жизнью и трудами этот роман-мечту посвящаю. Автор
ОТ АВТОРА
Мечта тогда ведет вперед, когда она отталкивается от действительности. Автор старался показать найденным только то, что уже ищется в науке, достигнутым лишь достижимое и выполненными те свершения, к которым стремится человечество.
Разумеется, в таком повествовании действуют лишь вымышленные герои, чистейший плод фантазии автора. Они не имеют ничего общего ни в характерах, ни в судьбах с теми реальными людьми, научный подвиг которых позволил автору представить себе выход из тупика человеческой цивилизации, о котором так часто говорят.
Пусть читатель помечтает вместе с автором, помня, что мечта — первый этап проектирования, и даже проектирования нашего грядущего.
КНИГА ПЕРВАЯ. ВРАГ ГОЛОДА
Природа не может перечить человеку, если человек не перечит ее законам.
А. И. Герцен
Часть первая. БЕЛОК НАШ НАСУЩНЫЙ
Существует мало людей, фантазия которых направлена на правду реального мира. Обычно предпочитают уходить в неизведанные страны и обстановку, о которой не имеют ни малейшего представления и которую фантазия может разукрасить самым причудливым образом.
Гете
Глава первая. СЪЕДЕННОЕ ШОССЕ
Эту великолепную асфальтовую дорогу построили в Алжире в самом конце своего колониального владычества французы.
Профессор Мишель Саломак сделал тогда специальный крюк, чтобы показать ее своему русскому коллеге, молодому профессору из Москвы, которого вез на виллу роз.
Но сам он, французский химик и участник Сопротивления, бежавший из немецкого концлагеря, где выучил русский язык, вовсе не был владельцем виллы и прилегающих к ней плантаций. Все это принадлежало родственнику его жены мсье Рене, который стремился заполучить к себе русского химика.
Военные действия в Алжире то вспыхивали, то затихали, грозя всеуничтожающим пожаром. Попытки французов договориться с арабами с помощью группы «независимых мусульманских депутатов» результатов не дали. Все громче звучали призывы левых сил отказаться от колониального господства в Алжире. К ним примыкал и профессор Мишель Саломак.
Перед виллой красовался пышный цветник. С открытой веранды, с трех сторон окружавшей просторный дом с плоской крышей и фасадом в мавританском стиле, открывался вид на розовые плантации мсье Рене. Двести семь сортов роз! Он собирался создать в Алжире парфюмерную промышленность, заботясь о парижанках. Потому и был заинтересован в Анисимове, опубликовавшем заметные работы о запахе. Мсье Рене с минуты на минуту ждали с заседания Алжирской Ассамблеи.
Вечером розы пахнут особенно!
Анисимов и Саломак в ожидании хозяина виллы гуляли по дорожкам сада и вдыхали тонкий аромат.
Маленький подвижный француз говорил пылко и жестикулировал:
— Нет, нет! Для добрых голубых глаз былинного Добрыни Никитича — я в лагере слышал о нем, — для синтеза добра и силы у вас слишком строгий взгляд. Уверен, что русские иконописцы писали свои лики с кого-нибудь из ваших предков-богатырей. Но как пахнут здесь розы, мой друг, как они пахнут! — восклицал он, переходя от куста к кусту. — Клянусь бульварами Парижа, здесь, в Алжире, каждый сорт просто человечен! Смеетесь? Попробуйте вдохните этот аромат. Он девичий! Согласны? Или вот этот запах скромности. Он вам очень подходит. А есть зовущий, подобно взгляду женщины. Или нежный, словно первая ласка. Хотите, я найду вам кружащий голову, как объятия опытной возлюбленной? Рене хвастался даже особо душным, жарким, распутным…
— Вы просто поэт, профессор!
— Приходится поэтизировать, — вздохнул француз, — раз никто до сих пор не опубликовал теории запаха.
— Увы, мсье Саломак. На мой взгляд, такой теории пока нет, хотя выдающиеся умы пытались ее создать.
— Вот как? И у вас нет?
— Сам Рентген, по собственному признанию, стал физиком только ради того, чтобы разгадать, что такое запах. Но так и не узнал, хотя открыл икс-лучи, названные его именем.
— Но есть же гипотезы. Раз я чувствую — я понимаю!..
— Так ли это? Наши чувства полны тайн. Недавно я беседовал с нашим вице-президентом Академии наук Абрамом Федоровичем Иоффе.
— О-о! Иоффе! Снимаю шляпу.
— Представьте, он тоже, подобно Рентгену, пришел в физику, чтобы открыть тайну запаха.
— И открыл многое другое.
— Но не тайну запаха.
К ученым приближались три закутанные в белое фигуры. Судя по чадре, закрывавшей лицо, — женщины. В Алжире, лишь в его арабской части, на узких улочках-лестницах повстречаешь таких прохожих.
Ученые замолчали.
— Следуйте за нами, — грубым мужским голосом приказал первый из подошедших. — Отныне вы — заложники.
— Вы будете казнены, если французское командование не выдаст нужных нам людей, — зловеще добавил второй.
— Но мы не имеем никакого отношения к французскому командованию. Мы ученые! — запротестовал Саломак.
— Может быть, и к живодеру Рене вы тоже не имеете отношения? — хрипло осведомился из-под чадры третий незнакомец.
Из складок свободно свисавших бурнусов выглядывали спрятанные там автоматы.
Ученые пожали плечами и пошли по дорожке. Вокруг благоухали розы. У калитки с витым узором железных прутьев стоял старенький «пежо» со снятыми номерами.
Незнакомец, объявивший о пленении, уселся за руль, втолкнув на сиденье рядом с собой пухленького Саломака. Возмущенные глаза француза казались особенно выпуклыми. Двое других похитителей, пропустив на заднее сиденье Анисимова, пытались сесть по обе его стороны. Но он оказался таким крупным (был на голову выше любого из них), что никак не удавалось захлопнуть дверцы.
— Рене с минуты на минуту появится здесь, — мрачно заметил Саломак. — Вы рискуете вместе с нами, господа.
— Молчи, отродье гяуров, пока я не размозжил твою плешивую голову, — заорал севший за руль и сорвал машину с места.
— У вас нет оснований быть с нами грубыми, — возмутился Саломак. — Тем более что вы захватили не только меня, французского ученого, но и русского профессора.
— Русского? — недоверчиво переспросил похититель. — Зачем здесь русский?
— Он консультант. Понимаете, консультант по запаху.
— Вот мы посмотрим, как вы тут оба завоняете, если нам не выдадут наших парней.
В ответ Саломак произнес целую речь:
— Господа! Я привык к вежливому обращению. Сотни лет назад Алжир захватили пираты и с благословения турецкого султана страна стала «государством пиратов». Но у вас, бойцов за освобождение Алжира, одинаково ненавидящих и султана, и пиратов, и колонизаторов, должны быть другие приемы. Я сочувствую вам и потому считаю долгом бойца Сопротивления предупредить вас, что мсье Рене — отнюдь не мой единомышленник — не ездит без вооруженной охраны. Мне кажется, что это его «кадиллак» спускается с противоположной стороны к вилле.
— Давай газу! — закричал сидевший сзади похититель, толкнув Саломака в спину, словно он мог прибавить ходу старенькому «пежо».
Автомашина, подскакивая на неровностях дороги, мчалась к великолепному стратегическому шоссе, построенному по четырехлетнему плану «освоения Северной Африки» на иностранные субсидии.
Вероятно, кто-нибудь из слуг Рене видел, как похитители увезли его гостей, потому что «кадиллак» задержался у виллы лишь на минуту.
Похитители заметили погоню, но не собирались уступать свою добычу. Они выехали на новое шоссе и с полузакрытой дверцей помчались по нему с предельной для «пежо» скоростью.
И вдруг все качнулись вперед. Мсье Саломак ударился головой в лобовое стекло, водитель лег грудью на руль и охнул. Анисимов и два его стража полетели на спинку переднего сиденья. Машина встала, мотор ее взвыл, колеса завизжали, понапрасну вращаясь.
Возможно, скрытые чадрой лица похитителей были растерянны. Они выскочили наружу и завозились у колес. Потом бросились прочь от шоссе.
— Куда вы? — закричал им вслед Саломак.
Один из похитителей обернулся и крикнул по-французски:
— Такова воля аллаха. Вам повезло, отродье гяуров, презренный джинн сожрал шоссе, чтобы нам не ехать.
— То есть как это сожрал? — переспросил Саломак, но похитители уже исчезли.
Больше всего они боялись быть узнанными, когда с убитого или раненого снимут чадру.
Анисимов оглянулся. Через заднее стекло виднелся приближающийся «кадиллак».
— Во всяком случае, что бы он там ни говорил про аллаха и джинна, это весьма любезно с их стороны — не прикончить нас перед расставанием, — заметил профессор Саломак, выбираясь из машины и растирая шишку на лбу. Очевидно, пребывание в лагере и бегство оттуда научили его владеть собой.
Анисимов последовал за ним:
— Что же случилось? О каком прожорливом джинне шла речь?
— Непостижимо! — отозвался Саломак. — Колея в порошке. Вы только посмотрите. Этот прах был недавно асфальтом.
— М-да! — протянул Анисимов. — Похоже, что парафиновые связи растворились неведомо в чем. — Он пересыпал из ладони в ладонь тонкий порошок, взятый им из-под колес.
— Есть над чем подумать! — проворчал Саломак.
— Любую химическую реакцию можно повторить, — заметил Анисимов. — Хотя бы в лаборатории.
— Моя лаборатория к вашим услугам, профессор. Париж! Париж!
Подкатил «кадиллак» и тоже забуксовал колесами, увяз в порошке по самую ступицу.
Из машины выскочил розовощекий, коренастый, с туго обтянутым брюшком и нафабренными усами мсье Рене. За ним следом — пять молодцов. Все в беретах, блузах, они смахивали на апашей и были с автоматами.
— Вы живы, господа? Какое счастье! — воскликнул мсье Рене.
— Все в порядке, кузен. Нас никто не съел, чего нельзя сказать о шоссе, как заметил один из доставивших нас сюда любезных похитителей.
— Что за чепуху вы говорите, Саломак? Как можно съесть асфальтированную дорогу?
— В этом суеверном экспромте есть свой смысл.
— Это предстоит выяснить, — заметил Анисимов. — Для исследования выдвинем рабочие гипотезы, в том числе и о биологической коррозии асфальтов.
— Вы не исключаете джиннов? — живо спросил Саломак.
— Выясним в лаборатории, — пообещал Анисимов.
Глава вторая. БУЛЬВАРЫ
В Париже лил дождь. Крыши машин в многоструйном их потоке казались лакированными. Солнечные лучи, пробиваясь сбоку от дождевых туч, сверкали словно в движущихся зеркалах.
А на тротуарах бушевали водовороты зонтиков: строгих, темных — мужских; разноцветных, радужных — дамских.
Казалось, что от площади Согласия до Триумфальных ворот проходит парад машин и раскрытых зонтиков.
Елисейские поля знали много парадов. Накануне второй мировой войны, 14 июля, в день 150-летия Великой французской революции, здесь происходил последний мирный парад французов. Толпы парижан тогда заполняли бульвары по обе стороны аллеи, а над сплошными живыми стенами поднимались самодельные бумажные перископы, накануне продававшиеся с рук, или просто дамские зеркальца, в которых отражались нарядные мундиры.
Потом по этой же магистрали, печатая гусиный шаг, маршировали серые куртки и устрашающие черные ряды оккупантов. А на бульварах робко жались к деревьям одинокие прохожие.
И уж совсем недавно промаршировали здесь высадившиеся наконец в Европе американцы и сражавшиеся во Франции французские бойцы Сопротивления.
— А знаете, дорогой мой друг, о чем я думаю, когда смотрю на парижский асфальт? Что его не сожрали мерзкие боши, подобно одноклеточным дрожжам кандиды, слопавшим, к нашему счастью, шоссе в Алжире.
— Честь и хвала вашей лаборатории, Мишель, где удалось распознать в пожирателях дрожжи кандиды.
— Честь и хвала тому, мой друг, кто догадался об этом еще в Алжире.
— Меня натолкнул на такую мысль наш незадачливый похититель и его «прожорливый джинн».
Два профессора, недавно приехав в Париж из Алжира, шли от площади Согласия к Триумфальным воротам, к знакомому кафе.
Маленький француз высоко в руке держал зонт, чтобы прикрыть им своего высокого спутника.
Молодые ученые уселись за столик под тентом кафе.
Солнечный дождик прошел. И сразу нарядной стала толпа прохожих.
— Не кажется ли вам, мой друг, что парижанки много выигрывают оттого, что не закрывают чадрой и балахоном ни лиц, ни ног, как в арабской части Алжира?
— Или на вилле вашего кузена, — заметил Анисимов.
Оба расхохотались.
— Итак, мой друг, нашей общей пассией стала кандида. Ай, ай, ай! Что скажет Шампанья, ее исследующий?
Подскочил гарсон с манерами апаша.
— Вы сказали шампанское, мсье?
— Я сказал Шампанья, мой друг. Это имя повторят ваши внуки.
— Я не женат, мсье. Это удобнее и не мешает пить шампанское.
— Вы подсказали верную мысль, — вмешался Анисимов. — Мы должны поднять бокал с искрящейся влагой за сделанное открытие, за съеденное не джинном, а кандидой шоссе!
— Готов поднять хоть два бокала, но за съеденные людьми дрожжи кандиды!
— Шампанское сейчас выстрелит, — заверил гарсон и исчез.
— Кандида! Друг мой, мы с вами давно отвыкли от молока матери, и, увы, в этом одна из бед человеческих. Если бы мы до конца дней питались веществом такого состава, то были бы все Жаннами д\'Арк и Добрынями Никитичами.
— Вы имеете в виду аминокислоты?
— Вот именно. И клянусь свободным Алжиром, по данным Шампанья, нет продукта, более приближающегося по содержанию необходимых человеку аминокислот к молоку матери, чем дрожжи кандиды.
— Великолепно! Первый бокал за кандиду!
Шампанское пенилось в хрустале.
— Будем ли мы закусывать чем-нибудь «белковым»? — с напускной серьезностью спросил француз.
— Я предпочел бы синтетическую пищу, — улыбнулся Анисимов.
— Увы, я не поручусь за большинство парижан, которые пока что и не подозревают о нашем заговоре, хотя их соотечественник Бартло произнес пророческие слова об этой пище.
— Как и Менделеев.
— О-о! Менделеев! Что он сказал?
Анисимов достал записную книжку.
— «Как химик, я убежден в возможности получения питательных веществ из сочетания элементов, воздуха, воды и земли, помимо обычной культуры, то есть на особых фабриках и заводах… И первые заводы устроят для этой цели в виде культуры низших организмов, подобных дрожжевым, пользуясь водой, воздухом, ископаемыми и солнечной теплотой».
— Браво! Он предвидел кандиду! Ох, как правильно, мой друг! Именно ископаемыми — нефтью, черт возьми! Хватит ее сжигать подобно пещерным людям, нашедшим греющую огнем черную воду. Для нас же это основа еды наших потомков! Теперь очередь за Бертло. У меня тоже записаны его слова. Наполняйте бокалы. Не беда, если чуть кружится голова. Она закружится еще больше от перспектив! Хотите заглянуть в двухтысячный год, каким он виделся химику девятнадцатого века? Внимайте: «Тогда не будет ни пастухов, ни хлебопашцев, продукты питания будут создаваться химией. В основном эта проблема уже решена». — Саломак щелкнул пальцами. — Это он тогда говорил, а что сказать нам теперь?
— Что нам предстоит решить вопрос не только как делать, но и как сделать… для всех.
— Браво! И это куда труднее. Читаю: «Когда будет получена дешевая энергия…» — Честное слово, он же имел в виду наше время! — «станет возможным осуществить синтез продуктов питания из углерода (полученного из углекислоты), из водорода (добытого из воды), из азота и кислорода, извлеченных из атмосферы».
— Правильно! Хлеб из воздуха. О нем говорил Тимирязев. Он мечтал воссоздать в технике природный фотосинтез растений.
— Прекрасная мысль. Ее развил и наш Бертло — «власть химии безгранична»!
— За химию! — поднял бокал Анисимов.
Профессор Саломак встал и, словно обращаясь ко всем сидящим в кафе, громко прочитал:
— «Производство искусственных продуктов питания не будет зависеть ни от дождей…»
— Дождик кончился, — заметила хитренькая с виду девушка, закрывая свой подсыхавший на полу зонтик.
— «…ни от засухи…» — продолжал Саломак.
Анисимов сжал лежавшие на столе кулаки.
— «…ни от мороза. Наконец, все это не будет содержать болезнетворных микробов — первопричины эпидемий и врага человеческой жизни».
— Фи! — сказала девушка с сиреневыми волосами. Она сидела с бородатым художником в блузе и посасывала через соломинку кока-колу.
— Заводы вместо полей — это гадость, — изрек художник.
Саломак потряс в воздухе записной книжкой и, словно отвечая художнику, продолжал читать все громче:
— «Не думайте, что в этой всемирной державе могущества химии исчезнут искусство, красота, очарование человеческой жизни». — Саломак картинным жестом наполнил рвущейся вверх пеной бокалы художника и его дамы. — «Если землю перестанут использовать для выращивания продуктов сельского хозяйства, она вновь покроется…» Слышите? Вновь покроется! «…травами, лесами, цветами, превратится в обширный сад, орошаемый подземными водами, в котором люди будут жить в изобилии и испытают все радости легендарного „золотого века“! — И Саломак залпом осушил бокал.
Художник и его девушка аплодировали. К ним присоединились и другие посетители кафе на Елисейских полях.
Профессор Саломак раскланивался как на эстраде.
Шампанское все-таки ударило в голову. Два прогрессивных ученых шли по Парижу, поддерживая друг друга.
— К черту, друг мой, к черту! — рассуждал Саломак. — Надо оставаться логичным до конца. Что такое мясо? Это куски расчлененных трупов. Хозяйки большие мастера по анатомии, им бы в моргах работать! Прекрасно знают, что откуда вырезано. Клянусь, патологоанатомам стоит поучиться у них. Но трупы!.. Фи!.. Как еще дик человек! Я становлюсь убежденным вегетарианцем. Что наши предки? У них, как и у всего живого в природе, жизнь была построена на убийстве. Но я отныне никого не ем!
— Держитесь за меня, коллега, ноги у вас что-то совсем не туда идут. Не станем спорить о моральной высоте ваших взглядов. Могу лишь напомнить вам, что Гитлер был вегетарианцем. Он никого не ел, но всю свою, с позволения сказать, философию и всю свою преступную деятельность строил на убийстве миллионов. Я согласен, что мясо, вернее, содержащийся в нем белок, вырабатываемый живыми машинами — скотом, рыбами, птицами, — отнюдь не самый выгодный питательный продукт! Коэффициент полезного действия этих живых машин крайне низок. Всего десять процентов.
— Вы рассуждаете как техник. И это хорошо. Вообще все хорошо. Только не надо убивать для того, чтобы есть. Но есть надо. Клянусь мадонной, есть надо. И пить тоже желательно. Только выпили мы с вами чуточку больше, чем допускалось.
— Пустое. Я еще чувствую себя столбом, врытым в землю.
— Прелестно! Вы столб! А я? Я — котел для варки мяса. Не хочу быть котлом. Мясо отменяю. Я тоже врос в землю, как столб. И вас тоже прошу стать вегетарианцем. Иначе вы мне не друг.
— Но нас объединяет не род пищи, а стремление сделать ее искусственной. Я тоже не прочь отказаться от мяса.
— Отказаться так отказаться! Давайте никого не убивать. Мне уже жаль бактерий.
— Как? Вы против использования одноклеточных организмов? Против того, чтобы питаться кандидой?
— Против! Против! Грибки, они живые, они хорошенькие. У них тоже есть дети.
— Вы шутник, профессор. Нашу научную деятельность как раз и надо направить на использование белка кандиды или подобных ей организмов. Выход белка у них не 10 процентов, а 90!
— А если получать питательные вещества из воздуха, никого не убивая?
— Не спорю с Менделеевым, но он же указывал, что сперва людям выгоднее иметь дело с биомассой. Кстати, сколько тонн дрожжей получает Шампанья из одной тонны кандиды в сутки?
— Он увеличивал в сутки вес биомассы в тысячу раз.
— Вот видите. Теперь слушайте и не спотыкайтесь. Я подсчитал, за какое время удваивается биомасса дрожжей и обычного мяса.
— И за какое же время, коллега?
— Дрожжи — за неполный час, а скот — за полторы тысячи часов. Разница в две тысячи раз! Вот в чем выгода. И вот почему нужно отказаться от скота, а не потому только, что «я никого не ем».
— Не троньте моих идеалов. Я охотно терплю, что вы большевик. И я хочу, чтобы вы оставались моим другом. Я никого не ем — и все тут!
— А одноклеточные организмы тоже нельзя есть?
— Допустим, нельзя…
— А они нас могут есть?
— Меня? То есть как? Что я, скот, что ли?
— Нет. Я хочу спросить, отказываетесь ли вы убивать бактерии чумы и холеры?
— Зачем такие крайности? Это самозащита. Но спорим мы зря, клянусь Пастером, зря! Вот вы уедете к своим белым медведям, которые рыщут по московским улицам в поисках развесистой клюквы, а я стану скучать о вас, дорогой мой Добрыня Никитич.
И два профессора обнялись на парижской улице при свете первых вечерних фонарей.
Глава третья. ВРАГ ГОЛОДА
К шестидесятилетнему юбилею академика Николая Алексеевича Анисимова в одном из журналов был помещен очерк о нем, написанный его ближайшей сотрудницей Ниной Ивановной Окуневой.
«Видный французский ученый, член Парижской академии наук, профессор Мишель Саломак однажды сказал Николаю Алексеевичу Анисимову, что иконописцы в старину вполне могли бы писать лики святых с его предков, русских богатырей.
Думаю, что профессор Саломак не ошибался.
Дед Анисим, приходившийся Николаю Алексеевичу прадедом, тянул бечеву на волжских берегах. И когда рявкал бурлак-исполин на одном берегу, на другом отдавалось. Был он ладен с виду, кудряв, оборван, загульно пил и ошалело лез в драку по всякому поводу. С годами присмирел, а когда пошли по Волге пароходы и не нужна стала бурлацкая голытьба, подался в грузчики, да надорвался — занесся однажды в споре и взялся один тащить господский рояль в двадцать пять пудов. Сходни под ним гнулись, но он все-таки донес его до палубы, только слег после того и уже не годился в богатыри.
Сыновья, все семеро Анисимовы по отцу, бечевой уже не кормились, осели в деревне. Правда, землицы только на старшего хватило, остальные разбрелись батрачить.
Федору досталась заросшая бурьяном отцовская полоска, которую он принялся ковырять деревянной сохой. Старость деда на печку загнала, а полоску передал он сыну Алешке.
Дед Анисим давно помер, дед Федор с печи не слезал, а Алексея в германскую войну в солдаты забрили. Три дня гуляли с гармоникой и песнями. Проводили мужика, и легла полоска тяжкой ношей на бабьи да детские плечи.
Вернулся Алексей уже после революции. Принес солдатскую шинель и винтовку.
Шестилетний Коля знал, где она у отца запрятана, и мечтал хоть разок пальнут из нее. Но не до ребячьих проказ теперь стало. Отец был мужик справный и взялся налаживать запущенное за германскую войну хозяйство. И помогать ему должны были и старшие сыновья, и дочь, и Колька тоже, хоть и пятый, младшенький.
К 1919 году дело на лад пошло, да со старшим сыном Степаном отец в Красную Армию ушел. Вернулся он оттуда один и на одной ноге. Но за хозяйство взялся крепко, как «о всех четырех ногах». Благо лошаденка у них завелась. Как инвалиду гражданской войны и за сына погибшего Советская власть им выделила. Колька гарцевал без седла на коне, когда бороновал свою полоску.
Но случился в двадцатом году недород. Едва на семена собрали зерна. Отец запрятал мешки и винтовкой семейству грозил, ежели кто осмелится к ним прикоснуться.
Так и зимовали впроголодь, отощали все. Весной стали травы собирать, не дай бог хлеб еще не уродится.
И не уродился. Да еще как не уродился!
Жуткое выдалось то лето. Жара стояла на дворе, как в печи. И гарью несло. Леса горели. Пересохли. В воздухе сухим туманом висела мгла. Муть вокруг, словно через закопченное стекло глядишь на белый свет.
Речушку в овраге сперва куры могли переходить. Потом ни воды в ручье, ни кур не осталось. И дно высохло.
Отец приказал колодец углублять. Оба братишки по очереди спускались, а Колька с сестренкой вверху ведра принимали. Да только песок поднятый чуть влажным оказался, а воды — ни капли. Ушла вода — и не подкопаешься.
Пришлось Кольке на буланой их кляче воду с Волги за пятнадцать верст возить. А мальчонке — радость, мужиком себя понимал.
И за все лето ни одного дождя.
Выросла в поле не пшеница, а так — щетина одна. Почти и без колосьев вовсе. И так по всей Волге, говорят. Советская власть, конечно, помогла бы, да сама чуть жива была после гражданской войны да разрухи. И с Врангелем только-только рассчитались в Крыму, царское отребье в море спихнули.
Хорошо помнил Коля отца, ковылявшего на деревяшке, вынужденного наклонять голову, когда в избу входил. Глаза у него, как у всех Анисимовых, незлые, голубые, словно Волга в ясный день, только очень уж пристальные. Смотрел пристально и делал все пристально. И ел тоже пристально. Не приведи бог, крошки хлебные на пол смахнуть. С размаху бил, как дед Анисим в драке. И в шапке есть не дозволял, хоть бы и в поле. Коли ешь, обнажай голову. И даже если пьешь. В знак величайшего благолепия и благодарности за еду-питье, человеку дарованное.
Но не даровали ныне ни господь, ни мать-земля ни еды, ни литья…
Наступил голод.
Ох, как помнил его Коля Анисимов! Мать в ногах у отца валялась, высохшая, жалкая, уже без слез умоляя отдать семейству запрятанные мешки. Да не соглашался отец, словно не одна нога у него, а весь он будто деревянный. На весну семена берег.
А собирали эти мешки, горько сказать как. Не косили, не жали, а по колоску обирали зернышки в мешочки. И не дай бог за щеку хоть зернышко положить, сжевать, культей своей отец зашибить мог. Ощипывали колоски, как птички небесные. Так по всей полоске и прошлись по растрескавшейся земле с жесткой щетиною. Да и собрали всего два неполных мешка. Их и запрятал отец. Только Колька один и знал куда, да помалкивал. Отца боялся. Крут он был, как дед Анисим в молодечестве.
Зря валялась у отца в ногах мать, так ничего и не выпросила. Ели лебеду, будто белену. Одурманенные ходили, шатались, падали.
Сбрую лошадиную съели, похлебку из нее сколько ден варили. На весну веревочную уздечку плести зачали. Коня отец тоже на весну берег, все боялся, как бы соседи его не прирезали, потому в ближних дворах мужики, бабы и детишки уже помирать стали.
Болтали про иные деревни невесть что, уши ссыхались. Будто и не люди там голодают, а звери окаянные. Да и у зверей, поди, такого не случается. Врут все. Не может такого у людей быть!
Покойников все больше становилось. На санках их по первому снегу мимо анисимовской избы провозили.
Что делать! Господь дождя не дал. Зря попы с хоругвями ходили, горло драли, крестными ходами дождя у неба вымаливали. Ничего не вымолили. Вот теперь панихиды и служат сразу по многим покойникам, которых и в церковь не вносят. Поп с церковных ступеней кадит на уставленную санками сельскую площадь.
Люто чувство голода. Но еще горше голодать, когда не знаешь, что детям в рот сунуть. Слюна во рту — полынь, противная, словно ржавую железку или медяшку сосешь. В голове мутит, в животе рези, то ли от пустоты, то ли оттого, что дерево грыз, кору жевал. Козы же жрут, почему человек не может?
Но человек не может.
Помер отец, помер Алексей Анисимов, так и не раскрыв тайну запрятанных мешков и винтовки. Коля ее открыл. Вместе с братьями и сестрой в овраг пошли. Винтовку обнаружили, яму раскопанную нашли, а мешков с семенным зерном не оказалось. Видать, кто-то еще, кроме Кольки, тайник тот знал. А кто — неведомо.
Страшная была зима, ох жуткая!..
Даже тараканов в избе не осталось. Все передохли… с голоду… Да и люди, как тараканы, — один за одним…
Двое старших братишек, Иван да Федор, — двойняшками были, — так вместе и померли. Гробы им Колька сколачивал, потому больше некому. Сестренка Марья невесть куда ушла, может, нищенствовать в город, может, еще куда… Только Колька с матерью и остались горевать да голодать. Коня не успели прирезать, сам сдох. А дохлого порубил кто-то и уволок…
Колька силки в лесу хотел ставить, да лес за лето так выгорел, что в нем и живности никакой не осталось, даже птицы не летали.
И тогда взяла мать Кольку за руку, намотала на него все, что от померших братьев осталось, да и пошли куда глаза глядят.
А глядели глаза на проселок к железнодорожной станции. Любыми правдами и неправдами хотела мать до самой до Москвы добраться. До людей добрых, а может, и до самого Ленина.
Как они попали в столицу, Коля как следует и не помнил. Ели что придется. Когда народ вокруг — иногда и перепадет что-нибудь, хотя таких попрошаек, как они с мамкой, на станциях шныряло видимо-невидимо, будто все, кто не помер в деревне, сюда поспешили.
Ехали и на крыше вагона, и на ступеньках, и на буферах, всяко ехали. Но доехали однако.
Только верно говорят, что беда не приходит одна.
В душном, грязном вагоне, где на заплеванную лавку залезть за высшее счастье почиталось, где люди днем и ночью, ожидая уже не поезда, а бог весть чего, вповалку лежали, смердя от безделья или слабости, мать Коли Анисимова лежала среди них, уж и не чувствуя вони, да так подняться и не смогла. Жар у нее приключился. Соседи слышали, как она про мешки все поминала да про винтовку какую-то.
Мамку забрали дядьки в белых халатах, сказали, что у нее сыпной тиф. А Колю направили в детскую колонию как беспризорника, хотя беспризорником он так и не успел стать.
В колонии кормили досыта. Мальчик чувствовал бы себя счастливым, кабы не мамка, которую куда-то увезли. Она не появлялась, не разыскивала сына.
И только восемь лет спустя рабфаковец Николай Анисимов умудрился разыскать в больничных архивах историю болезни Марии Никитишны Анисимовой, поволжской крестьянки, скончавшейся от сыпного тифа зимой 1921 года.
Рабфак Николай Анисимов закончил в 1929 году и семнадцатилетним парнем попал в университет. Был он нрава общительного, и чувствовалась у него и во взгляде, и в отношении к учению, и всякому делу какая-то пристальность. Должно, от отца перешла… А за доброту и силу прозвали его Добрыней Никитичем.
Перенесенный им голод наложил печать не только на ею воспоминания, но и на все его взгляды. Ненавидел он лукавство природы, в особенности засуху, да и вообще все, от чего зависели судьбы человека как сотни тысяч лет назад, так и теперь. И мечтал новый богатырь стать химиком, чтобы владеть землей и управлять ее капризной щедростью.
Способностями бурлацкий потомок обладал необыкновенными. Замечен он был университетскими профессорами и после окончания университета оставлен при кафедре самого профессора Зелинского.
В конце тридцатых годов защитил он диссертацию и стал кандидатом химических наук.
Грянула Великая Отечественная война, и потомок волжских богатырей ринулся добровольцем в ополчение. Но университет не отпустил его. Война велась не только на передовой линии фронта, но и в тылу, где решался вопрос: быть или не быть голоду в стране и чем армию прокормить. Тогда-то и попал Николай Алексеевич Анисимов в Ленинград, да и остался там в кольце блокады. И еще раз в жизни повидал он умирающих от голода людей, получавших в день по кусочку хлеба, но продолжавших поддерживать жизнь великого города.
Кусочек хлеба! Никто не знал дерзкого замысла молодого ученого. Он хотел спасти от голода население Ленинграда, будучи уверен, что при добавлении к имевшимся кусочкам хлеба аминокислоты лизин этого окажется достаточным для поддержания здоровья людей в осажденном городе. И Анисимов прежде всего провел опыт на самом себе. Он отказался от дополнительного пайка, на который имел право, и проверил свое состояние, употребляя имевшийся у него лизин. Но не хватило духа Анисимову довести опыт до конца. Не мог он без боли смотреть на изможденные детские лица, на санки с очень длинным, порой волочащимся по снегу грузом.
Он отдал весь запас своего лизина. Поддержал жизнь некоторых юных ленинградцев, а сам…
Самого его в бессознательном состоянии эвакуировали в последней стадии дистрофии через Ладожское озеро по «Дороге жизни».
Лишь далеко в тылу выходили молодого ученого.
Для него голод стал кровным врагом. Борьбе с ним решил он посвятить всю свою жизнь.
В Москве Анисимов сделал сообщение о поставленном на себе в Ленинграде опыте. И на своих выводах построил докторскую диссертацию.
Но он замахивался на большее. Ему казалось: мало синтезировать все двадцать аминокислот для создания полноценных питательных продуктов, они должны быть еще и приятными на вкус, обладать знакомым запахом. Тогда-то он и обратился за советом к академику Иоффе, который в научной своей юности увлекался проблемами запаха.
Статьи Анисимова о запахе привлекли к нему международное внимание. И во время Алжирского симпозиума, уже после Великой Отечественной войны, попав на плантацию роз господина Рене, он стал свидетелем разрушения асфальтового шоссе одноклеточными организмами, пригодными в пищу.
Научное предвидение подсказало ему, что наука на пороге создания искусственной пищи.
И ныне, в день своего шестидесятилетнего юбилея, маститый ученый по праву считается одним из родоначальников будущей пищевой индустрии, способной положить конец голоду, который до нашего времени остается жесточайшим врагом человечества, унося множество жизней.
Я не останавливаюсь на его общеизвестных работах последних лет, сделавших ему мировое имя. Он полон сейчас сил и энергии, и в день его юбилея хочется пожелать ему, как врагу голода, самых больших успехов в его благородном деле.
Н. И. Окунева, кандидат химических наук».
Глава четвертая. МАЛЬЧИК С НЕБА
«Я начинаю эти записки вовсе не для того, чтобы опровергнуть нелепую версию о моем происхождении, высказанную моим давним другом, от которой, надо думать, он, ныне уважаемый всеми ученый, откажется. Я пишу ради освещения тех событий, в которых мне привелось участвовать, и ради людей, с которыми встречался.
Я рос самым обыкновенным деревенским мальчишкой и, если бы не мой смехотворно малый рост, ничем бы от них не отличался.
Когда мои сверстники вымахали, как бамбук у факира, а я так и остался с виду тем же мальчуганом, моя малорослость стала предметом насмешек. Это больно ранило меня.
И я стал стесняться своего роста, сделался замкнутым, застенчивым, чурался людей.
Во мне зрело болезненное желание доказать всем, это я не хуже их…
Когда началась война и я явился в военкомат, чтобы вступить в Красную Армию и защищать от фашистов Родину, меня ждал холодный душ.
— Детей мы в армию не берем, мальчик, — сказал мне старший лейтенант с тремя кубиками в петлицах.
Напрасно показывал я паспорт — мне чуть не хватало до восемнадцати лет.
Лейтенант покачал головой:
— Ростом ты, браток, не вышел. Как тебя? Толстовцев? Алексей? У нас, Алеша, и обмундирования для тебя не найдется, дорогой. Не сшили. Поживи в деревне, помогай колхозу. Мужиков замени. Армию ведь кормить надо. А там одни старики да бабы…
Я не боялся труда, но рвался в бой. И пошел пешком в город. В горвоенкомат, жаловаться на старшего лейтенанта.
Выручил меня полковник.
— Что ж, что ростом мал! Для авиации очень даже удобно. Направить добровольца в авиаполк.
Так я стал башенным стрелком.
Вражья сила надвигалась на родные места Смоленщины. Я ходил в боевые вылеты. Обстреливал немецкие самолеты не раз, но ни одного не сбил.
А вот нас сбили.
Трассирующие пули прошили кабину пилота, и летчик мой, замечательный человек, убит был наповал. Самолет потерял управление, и за хвостом его тянулся черный шлейф.
Тут я поступил по инструкции, выпрыгнул с парашютом.
Подо мной — лес, места незнакомые. Передовые позиции где-то далеко. Мы в немецкие тылы летали. И в тыл к немцам я и спускался теперь на парашюте, в Беловежскую Пущу.
Приземлился неудачно, хоть и был это мой двадцать первый прыжок, на аэродроме выучку проходил. А вот ведь, когда понадобилось, ногу подвернул. Встать не могу.
Подобрали меня какие-люди, кто в красноармейской форме, кто в штатском.
Оказалось — партизаны.
Командиром был, как полагалось говорить, «батя», хотя в бати он мало кому годился, совсем еще молодой. А начальником штаба еще моложе был — лейтенант, примкнувший к отряду вместе с выведенной им из окружения группой солдат, Генка Ревич, веселый человек.
Ногу мне подлечили.
И тут снова мой рост привлек к себе внимание.
Вызвал меня Гена Ревич и говорит:
— Слушай, Алеха! Человек ты смелый, и природа наградила тебя неоценимым даром. Я насторожился:
— Как это наградила?
— Ты не обижайся. Я рост твой имею в виду. Вот ведь какой подарок нам сделали — мальчика с неба сбросили!
— Какого мальчика? — разъярился я, готовый на лейтенанта броситься. Самое больное место задел.
— А как же! Сообрази. Ростом ты с мальчика. Ну, лицо, правда, постарше. Так мы тебя загримируем. Смекаешь? И ты в тыл к немцам пойдешь пацаном. Задание выполнять.
Тут я в первый раз в жизни обрадовался, что ростом не вышел, и на все согласился.
Волосы у меня от рождения кудрявые. В авиачасти, куда я попал, мне их оставили, боялись, что без них совсем уж ребяческий будет у меня вид. Но здесь с кудрями я вполне за деревенского мальчишку сойду. Медицинская сестра в отряде косметику понимала — из парикмахерской, — разукрасила меня веснушками, «примолодила», как, смеясь, сказала. Одежонку достали не по мне, но для деревенских ребят обычную — с чужого плеча.
В таком преображенном виде я и отправился в деревню, где гитлеровская часть квартировала.
И до чего просто прошел я вражьи заставы! Никто на меня и внимания не обращал. Иду себе и иду, сапожищами чужими пыль на дороге загребаю.
По деревне шастал как коренной ее житель. Сразу распознал, где кто стоит, какую избу занимает.
С мальчишками местными встретился, покалякал малость. Прикинулся беженцем, потерявшим родителей. Мне и поверили.
Сведения, которые я в отряд принес, пригодились. И повел я боевую группу во главе с Геной Ревичем в деревню, к той самой избе, где штаб части расположился.
Конечно, оружия для меня не нашлось. Мало его в отряде. Но я сам себя вооружил. Наполнил молотым перцем бумажный фунтик с трубкой, из веточки сделанной. И как нажмешь на него — струя перца вылетает, как трассирующая очередь. И на пистолет даже похоже.
Гена Ревич меня вперед послал. И наткнулся я сразу на часового. Здоровый такой бугай. Схватил меня за шиворот и вопит:
— Хальт! Шмуциг кнабе! Руссиш швайн!* (* Стой! Грязный мальчишка! Русская свинья!)
Тут я ему и задал перца, выпустил в глаза струю.
Гитлеровец автомат выронил, взревел и меня отпустил. Начали офицеры из избы выскакивать. Почему часовой ревет, а пальбы нет?
И все — прямо на Гену Ревича. Он их и приканчивал. А трофейное оружие — безоружным бойцам.
И только тогда ворвались наши в избу — разгромили штаб.
В деревне тревога: фашисты носятся, кто в касках, кто в кальсонах. Не знали они еще тогда про партизанскую войну. Блицкриг по нотам разыгрывали.
Наши отошли. А меня в деревне оставили — увидеть, как и что.
Наткнулись на меня разъяренные фрицы, схватили. Ну я реветь как заправский пацан. Они по-своему лопочут. Дали мне пинка…