Казанцев Александр
Колокол Солнца
Александр Казанцев
КОЛОКОЛ СОЛНЦА
КОШМАРЫ УЗНИКА
Тибр капризной извилистой чертой разделял Вечный город на две части. По одну сторону на холме Монте-Ватикано высились крепостные стены - средоточение высшей церковной власти католицизма. От тяжелых ворот каменные дороги вели к переброшенным на другой берег мостам.
Из зарешеченного окошка в тюремной стене, обрывающейся к реке, нельзя было рассмотреть стоявших на страже у ватиканских ворот наемников-граубинденцев, одетых в двухцветные костюмы.
Вдалеке за мостами виднелся виадук со взлетающими под ним волнами арок древнего римского водопровода, рабами построенного и рабски скопированного римлянами с текущих открытых рек. И поднялось каменное русло водяного потока высоко над землей, без учета, что вода, как давно знали покоренные Римом народы, может течь и по подземным трубам, сама поднимаясь до уровня водоема, питающего водопровод. И просвещенные люди Древней империи, оказывается, не имели представления о законе сообщающихся сосудов, обыватели тех времен пользовались отверстиями в ложе виадука, платя за них величину, чтобы получить живительные струйки.
Там, у мостов и виадука, у крепостных стен и на дорогах, в домах, в лесах, в горах, кипел под солнцем мир людей с их страстями и надеждами, горем и счастьем, не запертых в казематах чужой мрачной волей, хотя при всей их кажущейся свободе большая их часть изнемогала от нищеты и непосильного труда, а меньшая - утопала в роскоши и пребывала в праздности. Однако все они ЖИЛИ, и ради них погружался узник в науки, размышляя о лучшей жизни в подлинной свободе для всех.
Он обладал впечатляющей внешностью и внутренней силой. Его лицо могло бы показаться хмурым, если не угадать в нем выражение пристального внимания. Пышные седеющие волосы острым \"мефистофельским\" мыском спускались на лоб мыслителя, увеличенный двумя высокими залысинами по обе стороны этого треугольника. Взгляд из-под темных, резко очерченных бровей был острым и пронизывающим, отражая ищущий пытливый ум. Прямой нос обрамляли две глубокие складки, оттеняя твердые линии губ. Бритый энергичный подбородок уходил в белый воротник грубой монашеской одежды.
Почти за тридцать лет, проведенных в этой одежде среди тюремных стен, казалось бы, можно привыкнуть к ним, забыть о солнце, звездах, о бушующем за решеткой тревожном мире, но не таков был узник!
Насильно вырванный из окружения людей, он остался с ними сердцем и душой, переносил их в созданный его воображением мир Справедливости и Всеобщего Счастья. Неотступно изучая в неволе науки, он писал в темнице трактат за трактатом, заинтересовав ими в конце концов и отцов-тюремщиков, и отцов церкви, неодобрительно качающих головами по поводу его стремления помогать страждущим и угнетенным, осуждения сильных мира сего.
Но когда дело касалось звезд, интерес к трудам узника умножался, ему даже дозволяли выходить по ночам на тюремный двор, чтобы наблюдать пророчащие звезды, ибо никто, как он, не умёл читать по ним судьбы людей.
Перед тем как приступить в глухой камере к своим трудам, он забывался тяжким, тревожным сном, полным видений. С беспощадной ясностью воскрешали сны все, что хотел забыть, ибо если он и жил, то лишь для будущего, а не для мрака минувшего.
Видел он себя и пятнадцатилетним Джованни Домеником, которого предназначал отец для юридической карьеры, собираясь отправить к родственнику в Неаполь.
Гневным вставал облик отца, узнавшего о намерении непокорного сына постричься в монахи. Но непреклонным оказался Джованни. Однако ни отец, ни обвиненный им в пагубном влиянии на сына его первый учитель-доминиканец отец Антонио не догадывались о том, что руководило юношей.
И в монастыре под прохладным его сводчатым потолком, когда сам настоятель постригал его в монахи, нарекая в монашестве именем Томмазо, не подозревал он, почему тот взял себе это имя, почему ушел из мира суеты.
Ответом на это служили видения узника, бывшие ответом того, что случилось в другой стране с совсем иным человеком, чье имя он взял себе вместе с факелом, как бы зажженным у Солнца, чтоб освещать им путь людей.
И ощущал во сне узник, что не Томас Мор, а он сам всходит на эшафот и с улыбкой дружески обращается к палачу с секирой, которой тот отсечет сейчас ему голову:
- Любезный, а ведь погода нынче недурна? Не правда ли?
Так расстался с жизнью Томас Мор, друг Эразма Роттердамского, автор неумирающей книги \"Утопия\", что в переводе с древнегреческого языка означает \"НИГДЕЙЯ\", рассказывающей о \"месте, которого нет на Земле\", где живут люди, отказавшиеся от главного зла всех зол - от частной собственности, власти денег и неравноправия.
Однако не за это светоч мыслящих людей грядущих поколений, не за упорную борьбу против всех форм насильственной смерти, начиная с войн, кончая казнями, не за то, что недавний первый министр английского королевства отважно восстал против собственного короля Генриха VIII и разбойничьей политики \"огораживания\" с ограблением крестьян, а за то был признан Томас Мор святым, что отказался присягнуть этому королю как главе провозглашенной англиканской церкви, отколовшейся от католической. Но этот шаг был всего лишь каплей, переполнившей горькую чашу протеста несгибаемого философа против мрачного абсолютизма и грубого произвола.
Узник просыпался в холодном поту, словно именно его только что казнили на глазах у ревущей, жадной до таких зрелищ толпы.
Но другие его сны, еще более ранящие, воскрешали то, что происходило десятилетия назад с ним самим. Заточенный ум, не получая новых впечатлений, неумолимо воскрешал былое.
И вот он видит себя юным монахом, направленным завершить образование в Сан-Джорджо, но вынужденным заменить заболевшего старца, взойдя вместо него на кафедру собора в Козенце и приняв участие в высоком богословском диспуте доминиканцев с францисканцами.
Узник снова шептал на своей жесткой койке те красноречивые слова и неопровержимые аргументы, которые повергли тогда всех его оппонентов и сделали его признанным победителем-доминиканцем, чего ему не могли простить те, кто стал его врагом.
Их мести пришлось ждать недолго. Святая инквизиция схватила слишком ретивого юного монаха, обвинив его по доносу в пользовании книгами, которые по велению папы были в монастыре под запретом. Ведь только эти книги, цитированные им, могли принести ему победу на диспуте!
Но как изобретательно защищался он, назначенный отцом в юристы! Как поставил \"святых\" судей в тупик, приведя все \"крамольные цитаты\" из других дозволенных книг, доказав, что если кто видел эти цитаты в запрещенных книгах, то незаконно и пользовался ими!
Пришлось столь же начитанного, как и находчивого, юнца отпустить.
Но неукротимый его нрав вскоре сказался. Томмазо обрушился на вышедшую книгу знаменитого итальянского юриста и философа Якова Антонио Марты \"Крепость Аристотеля против принципов Бернардина Телезия\". Томмазо был страстным последователем Телезия.
Но слишком честным воспитал себя узник, чтобы составлять гороскопы, которым не верил бы сам. В этом и была его давняя беда! При всей своей внутренней силе он оставался все же человеком, не лишенным слабостей и предрассудков. Однако в искренности ему никто не смог бы отказать ни теперь, при чтении по звездам судеб неизвестных ему людей, ни почти тридцать лет назад, когда коварное расположение звезд подсказало ему, что якобы пора действовать. И это время оживало в его кошмарах.
Как живой виделся ему его боевой друг Маурицио де Ринальди, статный, смелый, увлеченный, весь бушующее пламя, рыцарь свободы! С ним вместе возглавляли они заговор против испанской короны, поработившей родную им Калабрию, а звезды подсказали Томмазо в этом дерзком деле успех!
Пламя восстания должно было вспыхнуть от факела, зажженного Томмазо, как он хотел думать, от Солнца, сливающегося у него с образом обожаемой матери.
Но на помощь Марте пришла инквизиция схватив Томмазо по двойному обвинению: в оскорблении генерала ордена и в сочинении богопротивной книги \"О трех обманщиках\".
Узник вновь видел во сне вытянувшиеся лица судей в сутанах, когда он доказал им, что генерала монашеского ордена нельзя оскорбить, ибо в уставе ордена говорится, что его члены отрекаются от всего суетного и мирского, оскорбление же следует отнести к несомненной суетности. Генерал же ордена в своей бесспорной святости нарушить устав не может. Что же касается книги \"О трех обманщиках\", то, как в этом легко убедиться по ее титульному листу, она издана до его рождения.
Нет, недаром отец метил его в юристы, немало смог бы он сделать на этом пути!
Но он избрал другой путь, где собственные заблуждения наряду со светлыми стремлениями сыграли в его жизни роковую роль.
Пробуждаясь от своих снов, узник брался за неизменные занятия. Трактаты чередовались с составлением гороскопов для суеверных лиц, которые за деньги проникали к нему через тюремщиков, чтобы узнать по лишь одному узнику известному расположению звезд свои судьбы.
Если Томмазо умел через странствующих по всей Калабрии монахов зажигать жаждой восстания умы людей, то Маурицио де Ринальди готовил непримиримый кровавый бой. Чтобы собрать для него силы, он не останавливался ни перед чем.
Монахи во главе с первым соратником Томмазо Деонисием Понцио подготовили крестьян, Маурицио де Ринальди привлек на свою сторону дворян. Не прошли мимо его внимания и отважные, хорошо вооруженные люди. Правда, они были разбойниками, став ими из-за бедственного и беспросветного существования. И они ненавидели испанцев не только за их господство на итальянской земле, но и за то, что те толкнули былых тружеников на разбой. Маурицио договорился с вождями шаек, обещая им, что свержением испанского владычества они заработают себе прощение.
Но этого казалось де Ринальди мало. Испанцы держали связь с Испанией по морю и могли получить подкрепление. И тогда Маурицио пошел на сговор... с турками! Ведь Томмазо, его соратник и вдохновитель заговора, относился терпимо к любой религии, так почему же не воспользоваться силой турецкого флота, которым командует перешедший в мусульманство итальянец Синан Цикала, не переставший любить свою родину и готовый помочь ей?
Кроме Маурицио де Ринальди, были еще два друга по заговору, с которыми вместе они выбрали срок восстания - 10 сентября. Он видит во сне лица этих двух \"друзей\". Если бы был он художником, то писал бы с них портрет Иуды.
Кошмарным видением встает трагический день, когда великолепный Маурицио де Ринальди, красавец, созданный для жизни и любви, певец с редким по тембру тенором, был схвачен на глазах Томмазо, идя к условленному месту встречи с ним.
Испанские солдаты скрутили ему руки, сорвали шпагу, били его алебардами, не считаясь с тем, что он дворянин.
Потом Томмазо видит себя переодетым в крестьянское платье, в котором он пробирался к морю, чтобы бежать в Сицилию.
Уже из рыбачьей лодки вытащили его грубые испанские солдаты и, избивая, поволокли к городу.
Жуткими вставали дни суда, сулившего Маурицио и Томмазо и всем другим участникам заговора немедленную казнь.
Сон воспроизводит чувство, которое тогда овладело Томмазо при виде крушения всех надежд.
Необычайный подъем ощутил в себе узник, когда понял, что сошел на него в тот памятный день огонь самого Солнца.
Ради того, чтобы не загасить зажженный светилом факел в его руках, Томмазо выбирает для себя вместо быстрой и легкой казни самые невероятные мучения, которые решает выстоять.
Снова сказался в нем недюжинный юрист, однако он действовал теперь против него самого.
Холодный кошмар воссоздает картину грозного суда. Еще ни одному подсудимому не удавалось избежать уготованной ему кары, ни одному, кроме Томмазо, который доказал суду, что он ему неподсуден, ибо... еретик.
Да, еретик!
Он объяснил свои действия заговорщика так кощунственно, что у судей, верных католиков, волосы встали дыбом.
И греховного Томмазо тотчас выделяют из числа обвиняемых, как заклятого еретика, подлежащего папскому суду, неизмеримо более жестокому, чем военный суд испанской короны.
Лишь взглядом попрощался Томмазо с Маурицио де Ринальди, понявшим, что друг его идет на нечто более страшное, чем смерть.
Бодрствуя, узник никогда не решился бы вспомнить всего затем последовавшего, но мозг безучастно воскрешал видения в новых кошмарах. Ринальди уже не было в живых, как и других заговорщиков, а Томмазо должен был вытерпеть нечеловеческие муки, поклявшись самому себе, что не произнесет ни слова. И эти муки, принятые от \"святых отцов инквизиции\", переживались им снова во сне.
С мрачной тьмой сливался тюремный застенок, оборудованный изуверскими приспособлениями, призванными причинять нестерпимые страдания. Снова и снова видел себя в этом застенке узник измученным и искалеченным, подвергнутым всем \"христианским\" способам мучений, включая дыбу, на которой вздергивали пытаемого, выворачивая ему руки, \"испанский сапог\", железное вместилище для ног, сжимаемое винтами, дробящими кости, плети со свинчаткой, иглы, загоняемые под ногти, колодки для выламывания суставов, раскаленные прутья, прожигающие живое мясо до костей.
Его спас епископ Антонио, приехавший из Рима по велению папы, чтобы познакомиться с показаниями еретика-доминиканца, и не узревший в них деяний колдуна, ибо распространял еретик бога на всю природу, как бы растворяя его в ней, что не противоречило истинной вере, хоть и расходилось с церковными канонами. А потому Томмазо был приговорен не к сожжению, подобно другому мыслителю того времени, Джордано Бруно, а \"к пожизненному заключению\".
Десятилетия понадобились, чтобы зажили инквизиторские раны и узник смог снова мыслить и писать трактаты, посвященные благу людей, так упомянув в одном из них свои страдания: \"Они (Солярии) доказывали, что человек свободен, если даже сорокачасовой жесточайшей пыткой враги не смогли вырвать у почитаемого философа, решившего молчать, ни слова, то и звезды, действуя издалека неощутимо, не заставят нас поступать против собственной воли\".
В пятидесяти тюрьмах, куда его из боязни перемещали, провел все эти годы Томмазо Кампанелла, один из ранних провозвестников научного социализма, отрицавший первейшее из зол - \"священное\" право собственности.
Фамилия КАМПАНЕЛЛА в переводе означала КОЛОКОЛ. Колокол и был изображен на титульном листе первого прижизненного издания знаменитого \"Города Солнца\".
ОТЕЦ ГОРОДА СОЛНЦА
Из тяжелых ватиканских ворот, открытых граубинденцами, одетыми в двухцветную форму, сначала вырвался всадник. Вслед выехала карета на огромных колесах с загнутыми выше ее крыши рессорами, к которым она была подвешена. Кардинальский знак украшал лакированные дверцы.
При виде кардинальского экипажа прохожие тотчас бросались к нему, и по дороге до места по обочинам толпились люди, что объяснялось не только религиозным рвением жителей Вечного города, но и тем немаловажный обстоятельством, что монсеньор кардинал Антонио Спадавелли, состоящий при папском дворе, имел обыкновение выбрасывать в толпу из окошка кареты пригоршни звонких монет, которые благоговейно, хотя и не без свалок, подбирались верующими.
Переехав мост, карета резко свернула в сторону, направляясь вдоль берега Тибра. Горожан, приветствующих кардинала, здесь уже не оказалось, но особо ретивые католики, быть может, рассчитывающие на поживу, некоторое время бежали от моста вслед за каретой, крича хвалу кардиналу, но, к их огорчению, кардинал больше не выбрасывал монет.
Карета минула развалины дворца Нерона, где тиран приказал своему воспитателю философу-стоику Сенеке, презиравшему человеческие страсти и даже смерть, в доказательство этого вскрыть себе вены.
Глядя на руины, кардинал вздохнул, подумав о мудреце, всю жизнь боровшемся со страстями человеческими, а воспитавшего зверя в образе человека, о котором люди спустя тысячелетия вспоминают с содроганием. Что осталось от тех языческих времен, кроме руин, лишь \"мертвый язык\" латынь, на котором говорят не народы, а ученые и священнослужители другой, истинной религии.
Карета приблизилась к тюремным стенам.
Ворота тюрьмы были предусмотрительно открыты, а взмыленный конь граубинденца стоял подле них.
Карета, гремя железными ободьями колес, въехала в тюремный двор, слегка покачиваясь на рессорах.
Сам начальник тюрьмы подобострастно бросился открыть дверцу и спустить подножку.
Придерживаемый юрким начальником тюрьмы и жирным тюремным священником, кардинал с трудом сошел на землю.
Опираясь на посох, он направился к входу, согбенный годами, с аскетическим лицом, на котором все же былым огнем горели черные глаза старого доминиканца отца Антонио.
С огромным усилием, несколько раз останавливаясь, чтобы отдышаться, поднялся кардинал Спадавелли по каменной лестнице.
Перед ним низкорослый начальник тюрьмы с остреньким лисьим лицом суетился так угодливо, что, казалось, он сейчас бросит под ноги кардиналу свой щегольской камзол, поскольку не успел постелить для монсеньера ковер.
Около нужной камеры процессия остановилась. Монах-тюремщик, гремя ключами, отпер замок.
Знаком руки кардинал отпустил всех.
Шум открываемой двери разбудил узника, прервав его сон, который на этот раз не повторял былые мучения. Ему чудилось, что в призывном грохоте открылись ворота \"Города Солнца\", его воплощенной Мечты.
В этом Городе не должно быть собственности, все в нем общее. Никто не угнетает другого, не заставляет работать на себя. Каждый обязан трудиться по четыре часа в день, отдавая остальное время отдыху и самоусовершенствованию, наукам и искусствам. Все жители Города живут в регулярно сменяемых ими помещениях, едят общую пищу в общих трапезных. Они сами выбирают себе руководителей из числа ученых и священнослужителей. В Городе устранены причины, вызывающие зло, там нет денег, нет смысла иметь одежды больше, чем каждый может сносить, роскошь презирается так же, как почитается мудрость. В Городе нет прелюбодеяний и разврата потому, что люди там не связывают себя семьями на вечные времена. Детей же воспитывает государство, в которое входит не только Город Солнца, но и все города страны Солнца. Она общается с другими странами, никому не навязывая своего устройства, но и не допуская чужеземцев приносить с собой иные порядки, для соляриев непригодные, а потому солярии овладели военным искусством настолько, чтобы отразить любые набеги. У себя они допускают разные религии, не подвергая никого гонениям за то, что кто-то молится по-другому, чем его сосед. Солярии больше жизни любят свой Город Солнца и его порядки, тех же, кто нарушает устои Города, они, не прибегая к казням, навечно изгоняют из страны.
Во сне открылись ворота, и Томмазо Кампанелла вскочил, чтобы войти в них. Но, открыв глаза, увидел перед собой кардинала в сутане с алой подкладкой, а шум \"ворот\", разбудивший его, был звукам захлопнувшейся двери в его камеру.
Что-то знакомое почудилось узнику в согбенной фигуре, опирающейся на посох.
- Джованни, мальчик мой! - сквозь слезы произнес Антонио Спадавелли.
Томмазо упал на колени, стараясь поцеловать иссохшую старческую руку.
- Отец мой! Учитель! Монсеньор кардинал!
- Встань, сын мой. Годы почти сравняли нас с тобой, и каждый из нас стал другому и сыном и отцом. Лишь одному богу известно, как переживал я твои мученья, стараясь хоть молитвою помочь тебе.
Томмазо встал с колен.
- Быть может, потому я и могу говорить: \"Мыслю, следовательно, существую\", - с горькою иронией произнес узник, потом пододвинул кардиналу табурет и сам присел на край тюремной койки.
- Да, ты мыслишь и, к счастью, существуешь. Воздаю должное твоей силе, в которую воплотилось желание господа спасти тебя. О мыслях же твоих я и хотел поговорить с тобой.
- Боюсь быть плохим собеседником. Эти стены за десятилетия отучили меня от общения с людьми.
- Но ты и мыслил и писал для них. Чего ж ты добивался, пытаясь доказать, что не напрасно получил имя КОЛОКОЛ?
- Учитель, вы услышали его звон, мой голос? Но мне вспоминать ваш голос - это воскрешать былое, переноситься в блаженные для меня дни детства, любви и свободы, в тепло семьи!
- Семья! Твой отец жестоко обвинил меня, - печально произнес кардинал. - Из-за твоего решения покинуть светский мир я, поверь мне, безвозвратно потерял тогда семью, ставшую мне поистине родной. С тех пор уже около полувека я одинок среди людей.
- Я тоже одинок, учитель, но только в каземате, - ответил узник. Семья! Как странно слышать! Хотя нет ничего для меня дороже образа моей матери, отец мой!
- Не только для тебя, - многозначительно произнес Спадавелли.
Томмазо поднял настороженный взгляд, представив себе, каков был его учитель-доминиканец пятьдесят лет назад.
Тот предостерегающе поднял руку.
- Да, да! Я относился к тебе как к сыну, боготворя твою мать, воплощавшую на земле ангела небесного. Но не смей подумать греховного! Память ее и для меня, и для тебя священна! И не нарушен мой обет безбрачья, данный богу. Однако, угадав в тебе вулкан, готовый к извержению, невольно сам же пробудив в тебе готовность встать на бой с всеобщим злом, я, каюсь, испугался и хотел спасти тебя любой ценой, об этом же молила меня и твоя мать.
- Спасти?
- В своей наивности неискушенного бенедиктинца я слишком полагался на высоту монастырских стен, стремясь укрыть за ними твой мятущийся неистовый дух, ибо любил тебя, быть может, даже больше, чем твой собственный отец.
- Укрыть меня в монастыре? Но разве это получилось?
- Конечно, нет! Нельзя в темнице спрятать Солнце!
- Вы верите, учитель, в мой факел, зажженный светилом?
- В твой Город Солнца? Тогда скажи мне прежде, что ты хотел в нем сказать?
- Учитель, позвольте мне прочесть сонет о сущности всех зол. Он вам ответит лучше, чем я мог бы сам сейчас придумать.
- Твои стихи я ценил еще в твоем детстве. Я выслушаю их и сейчас со вниманием.
Томмазо встал, оперся рукою о стол, глядя на пробившийся через зарешеченное окно солнечный луч я прочел:
Я в мер пришел порок развеять прах.
Яд себялюбья всех змеиных злее.
Я знаю край, где Зло ступать не смеет.
Где Мощь, Любовь и Разум сменят Страх.
Пусть зреют философы в умах.
Пусть Истина людьми так овладеет,
Чтоб не осталось на Земле злодеев
И ждал их полный неизбежный крах.
Мор, голод, войны, алчность, суеверье,
Блуд, роскошь, подлость, судей произвол
Невежества отвратные то перья.
Пусть безоружен, слаб и даже год,
Но против мрака восстаю теперь я.
Власть Зла сразить Мечтой я в мир пришел!
[Здесь и далее переводы. А. Казанцева.]
Кардинал низко опустил голову, задумался, потом обратился к узнику:
- Стихи твои, Томмазо, умом и сердцем раскалены. Но разве святая католическая церковь не борется со злом?
- Бороться с ним, монсеньор, мало, замаливая и отпуская грехи. Надобно устранять причины зла.
- Не те ли, что ты изложил в своем трактате \"Город Солнца\"?
- Я рад, учитель, что эти мои мысли знакомы вам.
- Тогда побеседуем о них. Начнем с мелочей.
- Истина не знает мелочей, учитель мой. Я с детства запомнил эти ваши слова.
- Джованни, мой Джованни! Твои воспоминания волнуют меня. Но \"Город Солнца\" написан уже не Джованни, а Томмазо.
- Томмазо Кампанеллой, помнящим заветы недавнего мученика Томаса Мора, монсеньор.
- Причислен он к святым и почитаем церковью. Итак, начнем хотя бы с места, где ты поместил свой Город Солнца. Оно ведь неудобно. У экватора еще ни один народ не достигал расцвета.
- Я думал, учитель, что культура не расцветала там не от того, что солнце в полдень жжет над головой, а потому, что неустраненные причины зла позволяли множиться порокам.
- Все это так, но разве не лучше поставить твой Город у моря при впадении рек, чтобы удобнее было сообщаться со всем миром? Купцы, торговля издревле способствовали распространению знаний.
- Мой Город, учитель, строит свою жизнь, не отказываясь от общения с другими народами, но не по их правилам. Выкорчевывая причины всех зол, мои солярии заинтересованы не столько в мореплавании и купле-продаже, не в обогащении при удачной торговле, сколько во всеобщем счастье, когда продаются не чужеземные товары, а каждый житель получает из городских богатств все потребное человеку, презирающему всякое излишество.
- Но кто же им предложит столько товаров?
- Никто, учитель! Они сделают их сами. Ведь трудиться будут все без исключения: ученый, жрец, ваятель, воин - все выйдут на поля или в мастерские для ремесел. Ведь если посчитать у нас богатства, которые создаются людьми низших сословий, но принадлежащие по праву собственности сильным, знатным и богатым, что тратят их на роскошь, пресыщение и войны, и если представить, что эти богатства распределены между всеми, то окажется, что бедных-то и нет совсем! И не от заморских купцов будет счастье у соляриев, а от их собственного труда.
- Труд труду рознь. Всегда найдется работа черная и неприятная для всех.
- Ее будут выполнять те, кто преступил устав.
- Но как же ты хочешь создать Город с новым укладом, когда не было в истории человечества таких примеров? Безгрешной общины быть не может. Апостол Павел говорил: \"Если мы думаем, что не имеем греха, то обманываем самих себя\".
- Пусть не было таких уставов в жизни, но это не значит, что их не может быть! Люди не знали о существовании Америки, веря святому Августину, считали, что нет ее за океаном. Мореход Колумб из Генуи открыл и новые земли, и глаза людям. Точно так же нельзя отрицать возможность создания Города Солнца, города без частной собственности.
- Томмазо, ты замахнулся за основу основ! Хочешь срубить сук, на коем зиждется всемирный распорядок. В своем стремлении победить бесправие ты готов лишить людей основных их прав.
- Каких прав, учитель? Права собственности? Но ведь она и есть причина главных зол, порождение богатства одних и бедности других, роскоши сильных и нищеты угнетенных, вынужденных трудиться не на себя!
- Не может существовать того, чего не было на свете!
- Почему же не было, учитель мой? Вернемся снова к первым христианам, у которых в общинах все было общим. А апостолы хранили и восхваляли эту общность имущества.
- Но общины исчезли.
- Однако устав их все же остался... в монастырях.
- Ты хочешь, чтобы весь мир стал одним монастырем?
- А почему бы и нет? Если устав хорош для братии, отчего же всем людям не стать братьями?
- В монастыре обет безбрачья, а в Городе Солнца кощунственная общность жен! Тому ли я учил тебя?
- Нет, нет, учитель! Мы привыкли во всем видеть собственность: на землю, на корабли, на скот, на жен! Позорны гаремы, где женщина рабыня, средство наслаждения, жертва похоти, и даже в наш век женщина, увы, становится рабой своего мужа-господина. А я хотел бы видеть женщин во всем равноправными мужчинам, и \"общими\" они там будут лишь для свободного выбора из их числа подруг. Такими же \"общими\" для них станут и мужчины-мужья. Откинуть надо в слове \"общее\" всякое представление о собственности на женщин и мужчин при вступлении их в брак, когда он считается нерасторжимым до самой смерти, что противоестественно, ибо подобный пагубный обычай и порождает такие пороки, как измена, прелюбодеяние, ревность, ложь, коварство, блуд. Виной тому становится угаснувшее чувство любви, заменяемое принуждением, расчетом, выгодой или привычкой, когда жить вместе приходится под одной кровлей уже чужим, а порой и враждебным людям. Соединение пар должно быть свободным и ни в коем случае не быть \"продажей тела\", как на невольничьем рынке.
Кардинал глубоко вздохнул.
- Какое заблуждение! Ты просто не знавал любви, несчастный! Не ведал страстного, бушующего чувства, когда из всех живущих на Земле тебе нужна всего одна, одна! Не знал щемящего томления, не вынужден был подавлять зов сердца!
И снова Кампанелла с тревогой взглянул на Спадавелли, слова которого звучали как стихи, и внезапно прервал его отчужденным голосом:
- Прошу вас, монсеньор, не трогайте памяти моей матери.
Кардинал вздрогнул и поднял глаза к небу.
- Клянусь тебе именем Христовым, что, говоря это, я вспоминал лишь горькие мученья, которые сам испытал, подавляя чувства и убивая плоть. Ты сын мне названный, сын по привязанности моей к юноше, которого учил. И все же мне жаль, что тебе не удалось испытать тех страданий, которые возвышают душу.
- Страданий я познал, учитель, больше чем достаточно. Но я не знал любви к одной, ее мне заменяла любовь ко всем, учитель! Любовь прекрасна, я согласен, хоть ни в монастырских, ни в тюремных стенах мне не привелось к ней прикоснуться.
- В своем стремлении к счастью всех людей ты готов лишить их той вершины, которой ни тебе, ни мне не привелось достигнуть.
- Нет, почему же! Разве в Городе Солнце наложен на любовь запрет?
- Запрет? Скорее замена любви распутством, похотью, развратом!
- Ах нет, нет, мой учитель! Как не были распутными первые христиане, чью святую стойкость мы с удивлением чтим, не будут распутными и солярии. Пусть по взаимному влечению соединятся они в любящие пары и так живут, пока жива любовь, без принуждения, без выгоды, не за деньги, не за знатность! О каком же распутстве здесь может идти речь?
- Но принужденье у тебя все-таки есть. В деторождении.
- Дети - долг каждой пары перед обществом и богом. Но дети, составляя будущее народа, принадлежат государству и воспитываются им.
- Насильно отнятые у родителей?
- Зачем же это так видеть? В древней Спарте детей, больных и слабых, не способных стать красивыми, сильными, мудрыми, сбрасывали со скалы. В Городе Солнца об их здоровье станут заботиться до их рождения, поощряя обещающие пары, как происходит то в природе, там отцом становится всегда сильнейший. И вовсе здесь не будет служить препятствием любовь, если она соединяет лиц, достойных иметь потомство для народа Солнца. Только такие пары и должны дарить стране детей.
- Но не воспитывают их. Не так ли?
- Их воспитывает государство.
- Разве здесь нет насилия?
- Позвольте спросить вас, монсеньор. Допустим, герцог, граф или любой крестьянин, горожанин узнает, что у его ребенка порча мозга, возьмется ли он долотом пробить ребячий череп и срезать опухоль причину уродства?
- Конечно, нет! Здесь нужен лекарь с его искусством и уменьем.
- Вот видите! А мозг ребенка подвергать увечью неумелого воспитания любой родитель сочтет себя способным? Вы думаете, что сделать ребенка достойным человеком менее сложно и требует меньшего уменья, чем продолбить ему череп, коснувшись ножом его мозга? Не каждый кто родить сумеет, способен воспитать. Вот почему воспитывать детей должно лишь Государство, готовя для того столь же искусных ваятелей ума, как и врачей, способных ножом и долотом спасти от порчи мозга.
- Мир отнятых у матерей детей! Мир, где каждый мужчина вправе пожелать любую женщину! Гарем всеобщий! Содом! Гоморра! Нет, сын мой, не знаю, кто рассудит нас.
- Время, монсеньор, время! Чтобы узнать, нашли ли люди верный путь, готов проспать хоть тысячу лет.
- Бедняга, ты в забытье здесь прозябаешь тридцать лет!
- Я не терял времени, монсеньор, иначе не состоялась бы наша встреча! Наш разговор...
- Наш разговор? Он не коснулся еще твоей склонности к звездам.
- Вы хотите осудить меня за это?
- Нет. Ты сам писал, что влияние далеких звезд на нас неощутимо мягко и наша воля может им противостоять. За это церковь тебе многое прощает.
- И хочет знать, чему противопоставить волю?
- Ты почти угадал.
- Я понял вас, учитель. Как жаль, монсеньор, что вас привели ко мне звезды, а не Солнце!
- Напрасно ты противопоставляешь звезды Солнцу. Они все едины небесные светила.
- Не рознь светил небесных я имел в виду, а лишь причину, заставившую вас найти меня.
- Пусть моя просьба составить гороскоп не оскорбит тебя, защищенного любовью к людям.
- Просьба - это просьба, не приказ. Она взывает к добру, от кого б ни исходила. Ее исполнить - долг. Мне нужно лишь узнать год, месяц и число рождения человека, судьбу которого должно угадать по звездам.
- Так запиши, сын мой.
И кардинал Спадавелли сообщил узнику все, что необходимо было знать астрологу для составления гороскопа.
Кампанелла побледнел, но старался овладеть собой. Он понял, что кардинал приехал, чтобы узнать, что уготовил Рок самому святейшему папе Урбану VIII, хотя имени его не произнес никто из них.
Кампанелла проницательно взглянул на кардинала. Пусть он согнут годами, но взгляд его горит. Неужели он пожелал узнать срок перемен на святом престоле и не назовут ли его имени во время новых возможных выборов, когда всех кардиналов запрут в отдельных комнатах Ватикана и не выпустят до тех пор, пока не совпадет названное ими имя нового папы?
Кардинал Антонио Спадавелли опустил свои жгучие глаза. Но думал он о другом, о том страшном дне, когда ему, тогда еще епископу Антонио, удалось предотвратить жестокую и позорную казнь мыслителя, чьи мысли он опровергал, не отказывая им в светлом стремлении к благу людей. Тогда несчастный, измученный Томмазо был почти без чувств и не узнал его среди инквизиторов и палачей, вынужденных подчиниться представителю папского престола, наложившего потом на них епитимью за пользование нехристианскими способами дознания, отбивших за эту провинность положенное число поклонов.
Но кардинал Антонио Спадавелли ничего не сказал об этом своему бывшему ученику и ныне несгибаемому противнику в споре. Благословив опального монаха, он оперся на посох, встал и отворил незапертую пока тюремную дверь.
ЧЕСТЬ И КОВАРСТВО
Велика была власть главы католической церкви папы. Государи считались с ним, искали в нем опору и в интересах церкви вступали в войны, кровь верующих лилась рекой, не столько за истинную веру, сколько за влияние тех, кто ее представляет в одном или другом лагере.
И бились католики с последователями Лютера в германских государствах, в Дании и в Швеции, с гугенотами во Франции, с непокорными папской власти англичанами.
И когда во Франции вождь удачливых в ту пору гугенотов Генрих Наваррский взошел на престол, ему все же пришлось принять католичество и с благословения папы стать католическим королем Генрихом IV, правда оговорившим некоторые привилегии своим былым соратникам-единоверцам. Однако кинжал фанатика, к удовлетворению Ватикана, покончил с королем Генрихом IV. А к слабому, потом оказавшемуся на его престоле Людовику XIII заботой папы был приставлен возведенный им в кардиналы Ришелье. В 1624 году одновременно с назначением его первым министром Франции, несмотря на его духовный сан, ему было присвоено высшее для всех стран военное звание генералиссимуса.
И беспредельной стала власть истинного правителя Франции кардинала Ришелье, умного, коварного и льстивого. Когда же после подавления крестьянских бунтов и усмирения строптивых вассалов он достиг вершины своего могущества, ему уже мало стало покорной Франции с ее послушным королем, опутанным кардинальской лестью. Его высокопреосвященство не столько в интересах папы, сколько ради европейской гегемонии втянул Францию в Тридцатилетнюю войну с истощенными уже ею странами. Король же, предоставив кардиналу все государственные и военные заботы, предавался развлечениями, восторгаясь лихими проделками своих мушкетеров, и смотрел сквозь пальцы на их дуэли с гвардейцами кардинала, в особенности если они были удачны для мушкетеров и неприятны его высокопреосвященству.
Король считал, что путь в высшее общество прокладывается шпагой, и прекрасно знал, что кардинал уважает тех, кого несет на своих крыльях Удача. К тому же искусники фехтования к которым без достаточных оснований причислял себя и король, настоятельно требовались Франции, поскольку скорого окончания войны не предвиделось.
Ришелье отлично понимал, что преданность - дитя личной выгоды, потому был так же щедр к тем, кто верно служил ему, как беспощаден к врагам, впрочем, всегда готовый привлечь их на свою сторону.
Кардинальский дворец на площади, куда вливалась улица Сен-Онорэ, стала пристанищем тех, кто добивался милости всесильного кардинала, карабкаясь по лестнице благополучия.
В богатых залах толпились и пропахшие потом суровые воины с торчащими усами в пыльных камзолах и грязных ботфортах, и искушенные в дворцовых интригах, надушенные аристократы в богатых одеждах с кружевными панталонами.
Грубая сила сочеталась здесь с искусством лести, солдатские шутки с кичливостью и изяществом манер вельмож.
Среди этой пестрой толпы бесшумными тенями сновали скромные монахи с опущенными глазами, в сутанах, опоясанных вервием, при их отрешенности от всего суетного, мирского излишне внимательные ко всему, что говорилось вокруг.
По настоятельному совету своего неизменного помощника и земляка итальянца Мазарини кардинал Ришелье решил пополнить своих сторонников из числа самых отменных дуэлянтов. Ему надоели насмешки короля за вечерней шахматной партией по поводу очередных побед мушкетеров над гвардейцами в поединках, которые не наказывались королем. Потому и потребовались теперь его высокопреосвященству сорвиголовы, не менее отважны, чем те, которые служили в роте мушкетеров.
Мазарини всегда угадывали желания кардинала и позаботился представить ему столь же бездумных, как и отчаянных, дворян, у которых владение шпагой заменяло все остальные достоинства.
Немало бравых забияк, сознающих свои грешки, со страхом, какого не испытывали при скрещивании шпаг, побывали в библиотеке среди книг и рыцарских доспехов, \"представ пред орлиные очи рыцаря креста и шпаги\" герцога Армана Жана дю Плесси, кардинала де Ришелье, который предлагал им выбор между безоглядным служением ему и Бастилией с маячившим за нею эшафотом.
Надо ли говорить, что эти его посетители без колебаний предпочитали шпагу в руках во славу кардинала и Франции петле на шее за нарушение указа короля.
И вот одним из таких посетителей, которому предстояло сделать подобный выбор, в кабинете Ришелье оказался однажды и самонадеянный юноша, снискавший славу необыкновенного дуэлянта, Савиньон Сирано де Бержерак, \"бешеный гасконец\", гордо прошедший сквозь толпу гвардейцев в приемной кардинала, уже знавших, что прокатываться на счет носа гасконца небезопасно, ибо он обладал не только этим \"украшением\" лица, но ещё и ядовитым языком, так жалящим дворянское самолюбие, что вызов \"оскорбителя\" на дуэль становился необходимостью, а результат поединка при его неподражаемом владении шпагой предрешенным.
Мазарини считал, что приглашенный им на этот раз бретер может оказаться весьма полезным, скажем, в роте гасконцев, могущей достойно противостоять не столько враждебным Франции армиям испанцев или англичан, сколько мушкетерам капитана де Тревиля. Знал это и кардинал Ришелье.
Кардиналу Ришелье перевалило за пятьдесят, но он выглядел крепким, бодрым, полным энергии и властолюбия.
Сирано де Бержерак предстал перед всесильным кардиналом, оглядывая убранство кабинета, принадлежащего скорее ученому, чем государственному деятелю. Он явственно ощущал на себе испытующий взгляд его высокопреосвященства, облаченного в кардинальскую мантию с алой подкладкой. Лицо первого министра Франции было еще красиво с подкрученными усами и острой бородкой воина. На груди его красовалась золотая цепь с крестом.
- Сударь, - начал кардинал, опуская веки, - мне горестно напоминать вам, что нарушителям указа короля, запретившего дуэли, уготовано место в Бастилии.
- Воля короля и вашего высокопреосвященства для тех, кто готов отдать жизнь за Францию, священна.
- Не лучше ли отдать ее на поле брани, чем на эшафоте, сын мой? Будем откровенны. Сколько дуэлей на вашем счету?
- Сто, монсеньор, - вставил находившийся тут же незаметный в серой сутане, но подражающий своей внешностью Ришелье Мазарини.
- Сто? - переспросил кардинал, сверкнул глазами.
- На моем счету нет ни одного вызова на поединок, ваше высокопреосвященство, - сказал, гордо вскинув голову, Савиньон Сирано де Бержерак.
- Как так? Перед отцом церкви и первым министром короля вы утверждаете, что ни разу никого не вызывали на дуэль?
- Ни разу, ваша светлость!
- Но вы участвовали в поединках, нарушив тем волю короля!
- Разве его величеству более угодны трусы, бегущие от противника и пятнающие дворянскую честь? - вместо ответа с задором спросил Сирано.
- Не спорю, господин де Бержерак. Дворянская честь дорога королю, как и мне, его слуге. А у вас, как мне кажется, репутация в отношении защиты чести завидная. По части же острословия я и сам убедился в том, задав вам, как припоминаю, несколько вопросов на выпускных экзаменах коллежа де Бове.
- Я готов служить Франции всем, на что способен, если вы того пожелаете, ваше высокопреосвященство.
- Кому, кому служить? - нахмурился кардинал.
Он привык слышать о готовности служить ему или хотя бы королю.
- Франции, ваше высокопреосвященство.
- Франции? Это похвально, - недовольно заметил кардинал. - Но служить надобно и церкви, во имя которой десятилетиями льется кровь истинно верующих.
- Я готов стоять с ними рядом, пока мыслю и существую.
- Если не ошибаюсь, это формула философа Декарта?
- Совершенно верно, ваше высокопреосвященства. Декарт считает, что мир познается через наши чувства, и душа человека в соединении с его телом позволяет ему обрести способность мыслить, а следовательно, и существовать.
- Не кажется ли вам, молодой человек, что наша святая вера учит нас иному?
- По мнению Декарта, слепая вера слепа, а он своим учением помогает людям прозреть.
- И вы придерживаетесь этого лжеучения?
- Не вполне, ваше высокопреосвященство, ибо Декарт не объясняет всего многообразия мира, но тем не менее я преисполнен уважения к этому титану мысли.
- А известно ли вам, что святейший престол осудил его творения?
- Я не святейший пастырь, чтобы осуждать Декарта, ваше высокопреосвященство, но уважать его считаю за честь.
- Считаете за честь?
- Как и его предшественника Томмазо Кампанеллу, который, будучи предан богу, учит людей жить справедливо и честно.
- Уж не \"Город Солнца\" ли ранил вашу буйную голову, которую вы готовы сложить за Францию?
- За Францию и за свои убеждения, ваша светлость.
- Не хотите ли вы так же сказать, что убеждены в своей готовности защищать неугодного папе Декарта или Фому Кампанеллу, приговоренного за ересь к пожизненному заключению?
- Готов в равной степени защищать убеждения обоих этих мыслителей как свои собственные.
- Тогда вам полезно узнать, сын мой, что на основании буллы святого папы римского, запретившего еретические книги Декарта, эти сочинения будут преданы огню сегодня ночью в присутствии истинных католиков вблизи Нельской башни.
- Это недопустимо, ваша светлость!
- Что вы хотите этим сказать? Уж не решитесь ли вы помешать благому делу?
- Сочту своим святым долгом, ваше высокопреосвященство!
- Интересно, как вы это сделаете? - спросил кардинал с усмешкой, откидываясь на спинку кресла. - Готов биться об заклад, что это вам не удастся! Один против целой толпы?
- Вот видите, ваше высокопреосвященство, вы сами ставите меня в такое положение, когда я не могу не принять ваш вызов, чтоб не слыть трусом!
- Мой вызов? - сделал удивленный вид кардинал.
- Конечно, ваша светлость! Вы только что предложили мне побиться с вами об заклад, что мне не защитить книг уважаемого мной мыслителя Декарта от какой-то там толпы.
- И вооруженных стражников, - добавил кардинал.
- И вооруженных стражников, - согласился Сирано.
- И против всех вы будете в одиночестве?
- Нет, почему же, ваша светлость! Со мною будет моя шпага!
- За меньшие проступки и дерзость я мог бы отправить вас в Бастилию, но я имел неосторожность обмолвиться, что готов побиться с вами об заклад, - сказал кардинал. - А мое слово, слово председателя Королевского совета, не уступает королевскому.
- Это известно всей Франции! И я буду рад служить тому доказательством!
- Итак, бьемся об заклад? - со скрытым коварством спросил Ришелье. - Что же вы ставите, сударь?
- Свою голову, ваше высокопреосвященство, и завещание, передающее вам мою долю отцовского наследства.
- Благородно, но негусто! - с нескрываемой насмешкой произнес кардинал. - Или вы слишком высоко цените свою голову?
- Даром я ее не отдам, во всяком случае.
Кардинал, будучи в душе игроком, увлекся игрой и, предвидя ее исход, забавлялся с молодым человеком, как кошка с мышкой, подобно его любимому коту, который нацеливается прыгнуть ему на колени.
- В случае моего выигрыша, надо думать, ваша голова не достанется мне (за ненадобностью!), но ваша доля из отцовского наследства, переданная мной одному из монастырей, послужит богу. Так пишите, господин Сирано де Бержерак!
Мазарини по знаку кардинала подвинул Сирано письменные принадлежности, Сирано взял гусиное перо с пышным оперением и попробовал его остроту на язык.
- Пишите, - стал диктовать Ришелье. - \"Если я, Сирано де Бержерак, гасконский дворянин, не смогу защитить от толпы сторонников святой католической церкви предназначенных для сожжения книг лжефилософа...\"
- Простите, ваше высокопреосвященство, - почтительно перебил Сирано, - но закладную записку пишу я, и в ней недопустимы паралогизмы.
- Как, как? - изумился кардинал.
- Противоречия и несоответствия, ваша светлость. Потому, с вашего позволения, поскольку я не могу отстаивать книг лжефилософа, я напишу \"философа\".
- Пишите хоть дьявола! - гневно воскликнул Ришелье. - У кого вы учились после коллежа де Вове?
- У замечательного философа Пьера Гассенди, ваше высокопреосвященство.
- У того, кто опровергает Аристотеля, опору теологов святой католической церкви?