Настройки шрифта

| |

Фон

| | | |

 

Эллери Квин

«Две возможности»

Четверг, 4 апреля

Эллери думал, что навсегда покончил с Райтсвиллом. У него даже развилась ностальгия в отношении этого городка, как у человека, предающегося сентиментальным воспоминаниям о местах, где прошло его детство. Он часто повторял, что, хотя и родился в Нью-Йорке, его духовной родиной был Райтсвилл — город мощеных улиц и кривых переулков, город, который свил свое гнездо в долине, прислонясь к животу одного из самых древних горных хребтов Новой Англии. Густой зеленый лес, темнеющий вдали на фоне ясного неба, ухоженные поля, чистый воздух, живописные холмы… Все это запечатлелось в его памяти и было несказанно дорого его сердцу.

И вот теперь перед ним лежал конверт, присланный из Райтсвилла.

Эллери обследовал его, не касаясь содержимого.

Это был продолговатый конверт из гладкой светло-голубой бумаги, который можно приобрести в любом американском магазинчике. Но Эллери не сомневался, что его приобрели в писчебумажной лавке Хай-Виллидж. Неподалеку находилось Агентство по продаже недвижимости Дж. С. Петтигру, а на Аппер-Уистлинг поблескивала «Чайная мисс Салли», где дамы из райтсвиллского haute monde[1] ежедневно собирались, чтобы отведать знаменитый ананасовый мусс с алтеем и орехами. О, Райтсвилл! Если встать у писчебумажной лавки и посмотреть на запад, в сторону Лоуэр-Мейн, то можно разглядеть бронзовую спину основателя города Джезрила Райта, восседающего на ржавой лошади в центре круглой Площади, а на западной ее дуге — новый навес старого отеля «Холлис», в некоторых номерах которого еще оставались фарфоровые ночные горшки, поставленные администрацией более раннего поколения для удобства постояльцев. А если посмотреть на другую сторону улицы, то рядом с кинотеатром «Бижу» Луи Кейхана можно увидеть аптеку «Кат-Рейт», сверкающую белизной… Таков был Райтсвилл, и Эллери сердито перевернул конверт, пробудивший в нем эти воспоминания.

Обратный адрес отсутствовал.

Его и не должно быть. Люди, которые пишут адрес на конверте карандашом и нарочито грубыми прописными буквами, обычно заявляют таким образом о своей робости. Анонимное письмо… Эллери боролся с искушением бросить его в камин.

Наконец он осторожно разрезал конверт.

Из него выпали только газетные вырезки, соединенные в верхнем левом углу стальной скрепкой.

Первая вырезка начиналась с названия «Райтсвиллский архив» — единственной райтсвиллской ежедневной газеты — и даты: «Среда, 1 февраля».

Значит, газета двухмесячной давности. Эллери прочитал заметку.

В ней сообщалось о смерти от сердечного приступа Люка Мак-Кэби в возрасте семидесяти четырех лет, проживающего в Хай-Виллидж по адресу Стейт-стрит, 551.

Эллери не припоминал такого имени, но в статье описывался дом покойного, и ему показалось, что он знает его.

Это было большое здание традиционного викторианского желтовато-коричневого цвета, украшенное деревянной резьбой и цветными стеклами в веерообразных окнах с крыльцом, коньком на крыше и башенкой. Оно простояло на грешной земле уже шесть или семь десятилетий. Стейт-стрит, — северо-западная спица колеса, в центре которого расположена Площадь, — главная, самая широкая улица города, и ближайшие к площади кварталы отличались подлинным великолепием. Однако чем дальше от центра, тем дома становились все более обветшалыми. На рубеже веков, до того, как старые семейства перебрались на Холм, это был фешенебельный район Райтсвилла. Теперь дома у подножия Холма населяли представители нижнего слоя среднего класса, а в некоторых из них сдавались меблированные комнаты. Крылечки везде покосились, решетки зияли дырами, стены потрескались. Весь район отчаянно нуждался в ремонтных работах.

Если дом Мак-Кэби был тем, который помнил Эллери, то он стоял на углу Стейт-стрит и Аппер-Фоуминг-стрит, — это было самое большое здание, и оно громче всех молило о помощи.

Мак-Кэби, сообщал «Архив», был «городским отшельником». Он редко покидал свои ветхие владения — торговцы Хай-Виллидж заявляли, что уже много лет не видели его на Площади или на Лоуэр-Мейн. В былые дни Мак-Кэби считали скрягой, пожиравшим глазами гипотетические кучи золота и бриллиантов при газовом освещении своего фамильного обиталища, но этот слух, был он обоснованным или нет, заглох сам собой потому, что городской отшельник задолго до своей кончины прослыл нищим, питающимся хлебными корками. А вот последнее явно не соответствовало действительности, иначе как объяснить то, что он нанял управляющего, компаньона или слугу — автор статьи высказывался весьма неопределенно относительно статуса этого человека, с другой стороны, то, что Мак-Кэби пребывал в крайне стесненных обстоятельствах, подтверждал его врач, доктор Додд, хорошо известный в Хай-Виллидж (хотя Эллери о нем никогда не слышал). Давая интервью корреспонденту «Архива», доктор Додд неохотно признал, что уже давно прекратил посылать старику счета, поскольку «бедняге было просто не на что вести достойное существование». Тем не менее, Додд продолжал лечить Мак-Кэби вплоть до его смерти. Старик страдал хронической сердечной недостаточностью. Чтобы облегчить приступы, доктор Додд давал ему таблетки.

Насколько было известно, у Мак-Кэби не осталось родственников — его жена, согласно «Архиву», умерла в 1909 году, не продолжив род. Но личные достоверные воспоминания о старике мог сообщить только его управляющий-компаньон Гарри Тойфел, который прожил с Мак-Кэби пятнадцать лет. Тойфел тоже был стариком и, видимо, являл собою колоритную личность, если имел прозвище городской философ. Более того, его часто видели в «Придорожной таверне» Гаса Олсена на 16-м шоссе в компании Тома Эндерсона и Никола Жакара. При упоминании Тома Эндерсона на душе у Эллери потеплело — наконец-то появился старый знакомый, известный в Райтсвилле как городской пьяница или городской нищий. Никола Жакара Эллери как будто не припоминал. Разве только… Ну конечно! В 1940 или 1941 году ему говорили о семье канадских французов в Лоу-Виллидж по фамилии Жакар, причем глава семьи специализировался на производстве детей, и разговоры о них выглядели примерно так: «еще одна тройня»… Если Никола Жакар был тем самым Жакаром, что казалось вполне вероятным, то он явно не был образцовым представителем Лоу-Виллидж. Тот Жакар завоевал репутацию городского вора, и Эллери надеялся, что в этом им руководили благородные побуждения, а именно — необходимость набить рты бесчисленных маленьких Жакарчиков.

Тойфел и его странный хозяин, опять-таки если верить газете, «грызлись, как кошка с собакой». На вопрос, почему он в течение стольких лет оставался в ветхом жилище, ублажая капризного отшельника, Тойфел ответил весьма многозначительно: «Он тоже любил цветы». В саду Мак-Кэби Тойфел творил чудеса с рассадой, очевидно украденной с участков на Норд-Хилл. Гигантский гладиолус Мак-Кэби был сенсационным экспонатом в райтсвиллском цветочном магазине Энди Биробатьяна на Вашингтон-стрит.

После смерти хозяина у Тойфела спросили о его планах. «Уже пять лет мистер Джон Харт уговаривает меня заняться его садом, — ответил он. — Теперь я, пожалуй, это сделаю». Между прочим, газета «Архив» напомнила своим читателям, что Джон Спенсер Харт — миллионер и владелец хлопкопрядильной фабрики в Лоу-Виллидж. Зная Райтсвилл, Эллери не удивился терминологической связи с прошлым: на фабрике не пряли хлопок уже двадцать лет. Источником миллионов Джона Спенсера Харта были красители, и безобразного вида фабрику на углу Вашингтон-стрит и Лоуэр-Уистлинг украшали стальные буквы: «РАЙТСВИЛЛСКОЕ ПРОИЗВОДСТВО КРАСИТЕЛЕЙ».

«Так закончилась еще одна романтическая глава истории Райтсвилла. Служба по усопшему будет проведена доктором Эрнестом Хаймаунтом, помощником пастора первой индепендентской[2] церкви на Уэст-Ливси-стрит. Похороны состоятся на семейном участке Мак-Кэби кладбища Твин-Хилл».

«Requiescat in pace.[3] Возможно, новая работа в саду миллионера Джона Спенсера Харта добавит оптимизма в твою философию, Гарри Тойфел. Но какого дьявола кто-то думает, что это должно меня интересовать?»

Эллери посмотрел на имя автора статьи. «Мальвина Прентис».

Он покачал головой и приступил к следующей вырезке.

Она была из более позднего выпуска «Райтсвиллского архива». «Понедельник, 13 февраля». У второй статьи был броский заголовок. Газета поймала сенсацию за хвост и громко об этом кричала. (Это не походило на «Архив» времен Фрэнка Ллойда или даже Дидриха Ван Хорна. Очевидно, таков был стиль нового руководства.)

Вторая вырезка продолжала похоронную историю от 1 февраля. Люк Мак-Кэби, эксцентричный старый нищий, оказался вовсе не нищим. Он умер одним из богатейших людей Райтсвилла! Старый миф обернулся правдой.

Мак-Кэби тайно являлся полноправным партнером «Райтсвиллского производства красителей».

Почему он хранил в секрете свое участие в бизнесе, выросшем как на дрожжах во время войны и приносившем миллионы, «никогда не станет известно. Как заявил мистер Харт, Мак-Кэби, не объясняя причины, настаивал, чтобы их деловые связи оставались тайными. Мистер Харт считает, что эксцентричность Мак-Кэби…» и так далее.

Выяснилось, что Мак-Кэби хранил свои акции, дивиденды и практически весь капитал в большом сейфе Райтсвиллского национального банка, служащие которого (по словам президента — мистера Уолферта Ван Хорна) ничего не знали о его партнерстве — в предприятии. Харт открыл специальный счет в банке Конхейвена, на который поступали все партнерские чеки, а доходы Мак-Кэби — по его требованию, как сказал мистер Харт, — переходили к нему наличными.

В самом деле сенсация…

Все вышло наружу, как сообщалось в «Архиве», когда Отис Холдерфилд, местный адвокат, передал на утверждение в городской суд по делам о наследстве завещание, которое, по его словам, Мак-Кэби составил всего за несколько дней до смерти.

Но это было ничто в сравнении со следующим открытием. Люк Мак-Кэби завещал все свое состояние достойному и хорошо известному жителю Райтсвилла (задержите дыхание!) доктору Себастьяну Додду! Вот это всем сенсациям сенсация!

Гонорары доктора Додда составляли два доллара за прием в кабинете и три за вызов на дом. Его пациентами были бедные фермеры, бедные обитатели Лоу-Виллидж и бедные обитатели Хай-Виллидж — он специализировался на бедняках. У него было всего два костюма и старый дешевый «форд». Ему и вовсе не удавалось бы сводить концы с концами, если бы не несколько пациентов с Холма, перешедших после смерти доктора Майлоу Уиллоби к нему, а не к одному из молодых врачей. Приемная доктора Додда была всегда переполнена, а кошелек — всегда пуст. Он посвятил столько времени тому, чтобы оставаться неудачником, что был вынужден взять ассистента — молодого доктора Кеннета Уиншипа, — чтобы тот помогал ему пребывать в бедности.

Таков был человек, унаследовавший состояние свыше четырех миллионов долларов. «Кто говорит, что добродетель остается без награды?!» — экстатически восклицала газета «Архив».

Доктор Себастьян Додд был поражен. «Что я могу сказать? Я никогда не имел ни малейшего представления… Он ничего мне не говорил…» Сначала пожилой врач настаивал на том, что это просто шутка. Четыре миллиона! Но когда адвокат Отис Холдерфилд процитировал ему завещание и Джон Спенсер Харт это подтвердил, доктор Додд пришел в возбуждение. Он начал распространяться о плачевном состоянии единственной райтсвиллской больницы, все оборудование которой устарело, а коек явно не хватало для медицинских нужд города с десятитысячным населением. «Когда я вступил в должность главного врача после смерти Майлоу Уиллоби в 1948 году, — сказал доктор Додд, — то обещал себе не успокаиваться до тех пор, пока больница не обзаведется хотя бы современным детским корпусом, в котором мы так нуждаемся. Теперь, благодаря щедрости мистера Мак-Кэби, я смогу это устроить».

Гарри Тойфелу городской отшельник не оставил абсолютно ничего.

Городской философ достойно поддержал свою репутацию, когда корреспондент «Архива» задал ему вопрос, что он чувствует, будучи обойденным в завещании старика, которому прослужил так много лет. «Серебро твое да будет в погибель с тобою», — сказал он, и редакция «Архива» определила источник этой мудрости как «Деяния святых апостолов»,[4] глава 8:20. «Могила, удобренная золотом, порастает сорняком, — добавил Тойфел, очевидно цитируя самого себя, ибо на сей раз газета не смогла установить первоисточник. — Деньги ведь не сделают меня лучше, чем я есть, верно? В глазах Господа все люди равны. Читайте об этом в Евангелии и у Пейна».[5] Далее газета с уважением отозвалась об искренней вере Тойфела и отметила, что она может послужить хорошим уроком для всех читателей.

Гарри Тойфел ничего не подозревал о богатстве Мак-Кэби.

Статья была подписана Мальвиной Прентис.

Нахмурившись, Эллери перешел к следующей вырезке.

Заметка была датирована понедельником 20 февраля — неделей позже предыдущей — и сообщала о самоубийстве Джона Спенсера Харта.

На сей раз Эллери читал с неослабевающим интересом.

Узнав, что он является единственным наследником четырех миллионов долларов Люка Мак-Кэби, доктор Себастьян Додд поручил адвокату Отису Холдерфилду, составившему необычное завещание Мак-Кэби, блюсти его юридические интересы. Соответственно, Холдерфилд представил на подпись своему новому клиенту письмо, адресованное мистеру Джону Спенсеру Харту, президенту «Райтсвиллского производства красителей», с просьбой составить предварительный отчет о финансовом статусе предприятия. Доктор Додд подписал письмо, адвокат Холдерфилд отправил его по почте с требованием высылки квитанции о получении, и квитанция была прислана с подписью адресата. В тот же вечер миллионер пожаловался на гриппозное состояние, отправил жену на новоселье Хэллама Лака, недавно переехавшего с Хилл-Драйв в великолепный новый дом на Скайтоп-роуд, проследил за ее отъездом, отпустил на вечер всех четырех слуг, пошел в библиотеку, запер дверь, написал записку жене и пустил себе пулю в висок.

Единственным поводом для такого отчаянного шага могло послужить письмо, полученное миллионером перед самоубийством. (Впрочем, для газеты «Архив», идеально отражавшей райтсвиллские нравы, все письма адвокатов выглядели зловещими.) Расследование вскоре установило причину страха Харта перед отчетом. Даже супруга Харта не знала, что он годами играл на бирже и пускался в спекуляции, однако его проницательность, по-видимому, строго ограничивалась производством красителей. Эти авантюры поглотили все личное состояние Харта, его долю прибылей от бизнеса и даже часть доли его молчаливого партнера. Когда пришло письмо от нового партнера с официальной просьбой об отчете, Харт пребывал на грани разорения и тюрьмы, поэтому метко направленная в висок пуля казалась вполне разумным решением.

Проверка, осуществленная «Бухгалтерской фирмой Файнголда и Иззарда» («Апем-блок», 118, на Площади), обнаружила, что «Райтсвиллское производство красителей», несмотря на злоупотребления Харта, достаточно крепко стоит на ногах. «Никакого сокращения штатов не предполагается, — заявил доктор Додд, оставшийся единственным владельцем предприятия, — по крайней мере, в настоящее время. Что касается управления, то я имел несколько долгих бесед с Джорджем Черчуордом, который руководил производством при мистере Харте с начала войны, и убежден, что он знает свое дело. Как только прояснится юридическая неразбериха, мистер Черчуорд станет вице-президентом с полной ответственностью за все операции. А пока что он будет продолжать работу в теперешней должности». «Архив» указывал, что Джордж Черчуорд уже давно считается одним из самых энергичных молодых администраторов промышленных предприятий округа, что сейчас ему сорок один год, что он женат на Энджел Эсперли Стоун, дочери Уиллиса Стоуна — владельца похоронного бюро в Хай-Виллидж, — и является отцом троих детей: Чарлайн Уиллис, пяти лет, Лав Эсперли, трех лет, и Джорджа, шестнадцати месяцев. «Наши поздравления Джорджу Черчуорду!»

Харт умер, оставив вдову, Урсулу Харт (урожденную Брукс), и их сына Карвера Б., студента второго курса Йельского университета. «Я понимаю, что от страховки Джона Харта осталось очень мало, — заявил доктор Себастьян Додд в эксклюзивном интервью «Архиву», — так как он заимствовал деньги под свои полисы, поэтому миссис Харт и ее сын остались практически без средств к существованию. Сегодня я написал ей. Как только все прояснится с производством красителей и завещанием Мак-Кэби, миссис Харт начнет получать ежемесячный доход с предприятия, и это будет продолжаться до конца ее дней. А если молодой Карвер нуждается в работе, то она его ждет».

Доктор Додд объяснил в том же интервью, что планы открытия детского корпуса райтсвиллской больницы задерживаются до выяснения «состояния предприятия» в свете «неудачных личных инвестиций» покойного Дж. С. Харта.

И наконец, самой свежей информацией в истории о Себастьяне Додде, причем Эллери уже успел окрестить ее «Приключениями Себастьяна Додда», было любопытное примечание журналиста. Гарри Тойфел, едва успев занять место старшего садовника в поместье Хартов на Норд-Хилл-Драйв, «вторично оказался безработным в течение менее чем трех недель благодаря косе смерти. Однако он принимает свою участь, как подобает мудрому старому философу. Гарри уже согласился работать садовником у одного из самых выдающихся жителей Райтсвилла. Мы имеем в виду доктора Себастьяна Додда».

И вновь статья была подписана Мальвиной Прентис.

Эллери встал и подбросил угля в камин. Ему стало как-то зябко и сумрачно из-за этой райтсвиллской корреспонденции.

Кто послал ему вырезки из «Архива»? И почему?

Прежде всего Эллери подумал об Эмелин Дюпре. Худая, длинная и несгибаемая, как шляпная булавка, Эмелин проживала в доме номер 468 по Хилл-Драйв за два дома от жилища великих Райтов и представляла городское искусство и культуру, давая уроки танцев и актерского мастерства райтсвиллской интеллигентной молодежи. Ее вполне заслуженно прозвали городским глашатаем, так как кончик языка Эмелин обычно бил в колокол дурных новостей. Но, подумав, Эллери решил, что это затея более изощренного ума. Эмелин Дюпре работала языком, не в ее стиле задумать столь зловещую историю.

А то, что за всем этим кроется нечто зловещее, Эллери чуял нутром. Но что именно? В Райтсвилле его хорошо знали в качестве криминалиста. Однако где тут преступление? Правда, Джон Спенсер Харт совершил преступление, но сам же раскрыл свою тайну. Может быть, здесь имеет место тайное преступление? Может, анонимный отправитель вырезок знал или подозревал о какой-то нечестной игре? Но в сообщениях, вышедших из пишущей машинки Мальвины Прентис, не содержалось никаких намеков на подобный вариант. Люк Мак-Кэби умер от сердечного приступа — он давно страдал сердечной недостаточностью, а даже если это было не так давно, смерть в семьдесят четыре года не является чем-то необычным. Что касается самоубийства Харта, то причина была вполне убедительной; кроме того, «Архив» сообщал, что записка жене, безусловно, написана его рукой, — вдова и сын идентифицировали почерк на дознании, проведенном коронером Траппом, а от его опытного глаза не ускользала ни одна мелочь.

После всех этих размышлений Эллери сунул конверт вместе с содержимым в ящик для всякого хлама.

Возможно, это всего лишь запоздалая первоапрельская шутка.

И все же маленькая тайна назойливо тявкала у его ног.

Пятница, 7 апреля

Когда спустя три дня пришел второй конверт, Эллери разорвал его, не стыдясь своего нетерпения, и сразу понял, что отправитель тот же самый. Размер и бумага конверта, адрес, грубо написанный карандашом, райтсвиллский штемпель, отсутствие обратного адреса — все было абсолютно идентичным.

На стол выпала единственная вырезка из «Архива» от 3 апреля.

«Городской пьяница исчез».

Тома Эндерсона больше не было.

Эллери нахмурился.

Расследование, проведенное шефом полиции Дейкином, установило «почти с полной точностью», что Эндерсон мертв. Его пальто и шляпа были найдены утром в воскресенье, 2 апреля, на краю скалы Малютки Пруди, что торчала среди болот, расположенных, как припоминал Эллери, к востоку от Лоу-Виллидж, служивших рассадником москитов и пугалом для местных малышей. «На краю утеса, — заявил шеф Дейкин, — были обнаружены явные признаки борьбы», во время которой Эндерсон, должно быть, свалился вниз. «Архив» указывал, что трясина у подножия скалы Малютки Пруди была бездонной и моментально всасывала любой предмет. Предложение осушить болото было отвергнуто как безнадежное. «Кто же боролся с Томом Эндерсоном на краю скалы Малютки Пруди? — горячо вопрошал «Архив». — Кто сбросил его в эту жуткую бездну? Это вопрос, на который Райтсвилл хочет получить немедленный ответ. Покойный оставил дочь Риму Эндерсон, двадцати двух лет».

Подпись: «Мальвина Прентис».

Эллери отложил вырезку.

Здесь возникала новая загадка. Какова связь между убийцей городского пьяницы — если это убийство — и сагой о Себастьяне Додде?

Здесь, несомненно, должна быть связь. В самой первой вырезке не указывалось на какие-либо взаимоотношения между Эндерсоном и Люком Мак-Кэби — центральной фигурой статьи. А во второй и третьей заметках Эндерсон не упоминался даже мимолетно. И внезапно — в четвертой статье — Эндерсон появился снова, на сей раз в роли главного героя. Но изолированно. Не было никаких ссылок на Мак-Кэби, Харта, доктора Додда или хотя бы Гарри Тойфела.

Тем не менее, все они были как-то связаны между собой — возможно, здесь замешан и городской вор Никола Жакар. Кому-то же в Райтсвилле пришло в голову связать их друг с другом. Аноним что-то подозревал или располагал какой-то информацией. У него были причины верить, что городского пьяницу Эндерсона столкнули со скалы, и что это убийство явилось следствием событий, о которых сообщалось в первых трех статьях «Райтсвиллского архива».

В чем же дело? Хотел ли аноним дать понять, что Мак-Кэби и Харт также были убиты? Или один из них?

К тому же Том Эндерсон не являлся обычным пьянчугой. До того как его сгубил алкоголь, он был образованным и респектабельным человеком. Даже будучи пьяным, как чосеровская обезьяна,[6] и раскачиваясь на трухлявом деревянном пьедестале памятника жертвам Первой мировой войны на фоне кирпичных фабрик, осевших двухэтажных домов, убогих магазинчиков с обманчиво зазывными витринами, вроде универмага Сидни Готча, в мрачной тени старой хлопкопрядильной фабрики — ныне «Райтсвиллского производства красителей», — даже тогда городской пьяница вызывал жалость, а не смех и отвращение. Эллери мог поклясться, что он не был ни в малейшей степени источником зла. И если он умер насильственной смертью, то зло было где-то рядом, а не в нем.

Самым удивительным было то, что у Эндерсона оказалась дочь. «Покойный оставил дочь Риму Эндерсон, двадцати двух лет». Весьма скудная информация, Мальвина! Неизвестно, была ли она уборщицей в одном из отелей Хай-Виллидж или работала на ферме в долине, а может быть, местом ее трудовой деятельности служил публичный дом на Баркинг-стрит? Имя Рима раздражало Эллери, так как оно, непонятно почему, казалось знакомым, но никак не вписывалось в визуальные воспоминания о райтсвиллских трущобах и притонах. Оно ассоциировалось с утонченностью, одиночеством, зеленью леса… Но Эллери был уверен, что не встречал в Райтсвилле никого с таким именем.

«В любом случае, — подумал он, — это ни к чему меня не приведет».

Эллери бросил конверт в тот же ящик, что и первый.

«Утро вечера мудренее», — сказал он себе.

Суббота, 8 апреля

Следующим утром, когда Эллери покончил со второй чашкой кофе, в дверь позвонили. Открыв дверь, Эллери увидел на пороге ребенка. В прихожей и в коридоре было темно, поэтому ему пришлось напрячь зрение. Очевидно, девочка облачилась в одежду матери — которая, несомненно, была незаурядной личностью! — и отважно старалась справиться с волнением.

— Да? — ободряюще улыбнулся Эллери.

— Эллери Квин?

Он всмотрелся в тени коридора, так как голос принадлежал взрослой женщине, и недоуменно спросил:

— Это вы сказали?

— Меня зовут Рима Эндерсон. Не могла бы я поговорить с вами?

Чтобы прийти в себя, Эллери понадобилось несколько минут. Мировая литература изобилует героинями, наделенными авторами такими свойствами, которыми не обладает ни одна реальная женщина. Но перед ним стояла девушка из плоти и крови, словно шагнувшая со страниц книги. Как Эллери вскоре узнал, фактически так оно и было.

В Риме Эндерсон ощущалась удивительная цельность. Словно природа создала ее из одного куска какой-то ценной породы, девушка была стройна и изящна, словно фарфоровая статуэтка. Она вошла в прихожую совершенно бесшумно, заставив Эллери подумать об эльфах и колибри…

Но, разглядывая Риму при свете, он убедился, что в ней нет ничего хрупкого. Она походила на миниатюрный, но зрелый фрукт. Ребенок, волнующий как женщина… Этот парадокс особенно подчеркивали ее глаза, бесхитростные и безмятежные, как у маленькой девочки, но в то же время во взгляде было что-то загадочное, чего никогда не встретишь у детей. Девушка была полна свежести и очарования.

В музыкальном голосе Римы слышалось нечто таинственное и многозначительное. Это был голос ручейка или дриады.[7] Так оно и есть, подумал Эллери. Она — нимфа, живущая в середине дерева. Затем он вспомнил, кто такая «Рима». Так звали женщину-ребенка, полудевушку-полуптицу из венесуэльских джунглей в книге, которую он читал лет двадцать тому назад.

А теперь Рима сидела в его квартире!

Но где же старый Нуфло — ее дедушка? И его собаки Сусио и Голосо? У него были все основания ожидать их увидеть, как и дерево мора, колибри и маленькую шелковистую обезьянку.

— Имя Рима вам дали, когда вы родились?

— Да.

Его дал ей отец — городской пьяница. Он назвал дочь Римой в честь героини У.Г. Хадсона[8] и сделал ее настоящей Римой. Формировать ребенка по образцу литературной тезки довольно жестоко, но поэтично. Эллери внезапно увидел Тома Эндерсона в новом свете. Возможно, шеф Дейкин и «Архив» все-таки не правы. Такой человек мог встать на краю скалы Малютки Пруди и взлететь подобно Икару.[9]

Никто в Райтсвилле не знал эту девушку хорошо — очевидно, для города она была полумифическим фольклорным персонажем. Городской пьяница, должно быть, прятал ее, оберегая утонченный продукт своей творческой энергии от губительного влияния общества. Эллери догадывался, что товарищами по играм Римы Эндерсон были птицы и зверьки, а игровой площадкой служило природное окружение Райтсвилла — равнины, холмы, ручьи и дикие леса, в которые едва ли кто-либо рисковал углубляться. И если ее волосы были волнистыми, кожа — гладкой, а губы — розовыми, как молодая малина, то все это было результатом воздействия природной косметики: солнце, воздух и вода — самый лучший салон красоты, который всегда был к услугам такой девушки, как Рима, в другой, так же как и мир изысканных туалетов, ее нога никогда не ступала.

На девушке были платье из дешевой хлопчатобумажной ткани, грубые черные чулки, белые туфли на низком каблуке и чудовищная шляпа без полей. Все это выглядело купленным в захудалой сельской лавчонке — Эллери не припоминал, чтобы подобный хлам продавался даже в магазинчиках Лоу-Виллидж. По-видимому, она ходила за ним в деревушки Фиделити или Шини-Корнерс, что расположены к северу и юго-западу от Райтсвилла. Там все стоило дешевле, и было меньше риска попасться кому-нибудь на глаза. Девушка выглядела робкой, как птица. Она была бледной, несмотря на смуглую кожу, — видно, нелегко ей было в Нью-Йорке. Возможно, это ее первый визит в большой город. Эллери вдруг пришло в голову, что хорошо бы сейчас положить ей на колени какого-нибудь зверька или птичку и еще отправить ее назад в Райтсвилл не в таком нелепом наряде. Но, пожалуй, решение этой проблемы придется отложить до более удобного случая.

— Вы специально приехали в Нью-Йорк, чтобы повидать меня, мисс Эндерсон?

Она внезапно рассмеялась — это походило на птичье щебетание.

— Зовите меня Рима.

— Хорошо. Но что вас рассмешило, Рима?

— Никто никогда не называл меня «мисс Эндерсон».

Когда Эллери повторил первый вопрос, она ответила:

— Мой отец, Томас Харди Эндерсон, часто говорил о вас.

Томас Харди[10] Эндерсон!..

— Городской пьяница. — Рима произнесла определение абсолютно непринужденно. Это был обычный факт, вроде дурной репутации сусликов. Девушка быстро восприняла нравы дикой природы — лань не заботит то, что говорят о ее отце.

— Что же он говорил обо мне, Рима?

— Что вы человек, который всегда стремится узнать правду. Он сказал, что если после его смерти у меня будут неприятности, то я должна обратиться к вам. А у меня как раз неприятности.

— И вы обратились ко мне?

— Да.

Эллери поднялся, задумчиво теребя занавеску.

— Я слышал о его исчезновении, — сказал он, повернувшись.

— Думаю, отец мертв. — Прямота девушки обескураживала. Она не спрашивала об источнике информации Эллери — его осведомленность ее не удивила.

— Очевидно, райтсвиллская полиция тоже так считает.

— Так сказал мне шеф Дейкин. И женщина из газеты. Она мне не нравится, зато шеф очень славный.

— А почему вы думаете, что ваш отец мертв, Рима? Потому что они вам так сказали?

— Я знала об этом до того, как услышала это от них. — Она встала и подошла к окну.

— Что значит «знали до того»? Вам известно что-то, о чем не знают другие?

— Я просто это знаю. Если бы папа был жив, он бы пришел ко мне или прислал письмо. Значит, он мертв. — Рима с интересом смотрела на Восемьдесят седьмую улицу, как будто смерть отца не имела для нее никакого значения. Однако это нельзя было назвать простым любопытством. Интерес к нью-йоркской улице, скорее, был вызван осторожностью. Так воробей вспархивает с тротуара на телефонные провода и оттуда обозревает окрестности, можно ли спуститься на асфальт к крошкам. Не таится ли поблизости какая-то опасность.

— Люди нередко уезжают без объяснений и предупреждений, Рима. Потому что… ну, скажем, у них неприятности.

— У него могли быть неприятности, но он сообщил бы мне, если бы собирался уехать. Нет, отец мертв.

— Следы борьбы на скале Малютки Пруди…

— Его столкнули со скалы. Он был убит.

— Почему?

— Не знаю, мистер Квин. Поэтому я и пришла к вам. — Все так же внезапно девушка вернулась к дивану и села, поджав под себя ноги. Очевидно, воробей решил, что человек на тротуаре безобиден. — Можно я сниму туфли? Они жмут.

— Пожалуйста.

Рима сбросила туфли и согнула пальцы ног.

— Ненавижу обувь! А вы?

— Терпеть ее не могу.

— Тогда почему вы не снимете ваши туфли?

— Пожалуй, я так и сделаю. — Эллери тоже сбросил туфли.

— Если не возражаете, я сниму и чулки. От них такой зуд… — Красивые крепкие ноги девушки покрывали свежие царапины. Но подошвы не отличались красотой — кожа на них ороговела и напоминала штукатурку. Рима заметила его взгляд и нахмурилась. — Они безобразны, верно? Но я не выношу обувь.

Эллери легко представил себе девушку бегающей по лесу босиком. Его интересовало, как выглядит ее повседневная одежда.

— Сначала я хотела поговорить с друзьями отца, — продолжала Рима. — Но…

«Она перескакивает с одной темы на другую, — подумал Эллери. — Нужно постоянно за ней следить, иначе потеряешь нить разговора».

— С Ником Жакаром и Гарри Тойфелом?

— Но они мне не нравятся. Жакар — нехороший человек. А Тойфел заставляет меня… — Она не договорила.

— Что заставляет, Рима?

— Не знаю… Они оба дурно влияли на папу — до недавнего времени…

— Вы думаете, что Жакар, Тойфел или они оба имеют какое-то отношение к тому, что произошло с вашим отцом?

— Нет. Они действительно были его друзьями. Но я не хочу с ними говорить, потому что они мне не нравятся.

В этот момент Эллери казалось вполне логичным не расспрашивать об исчезновении отца его единственных друзей только по той причине, что они не вызывают симпатии.

Он встал и начал быстро расхаживать по комнате, что служило признаком беспокойства. Рима доверчиво наблюдала за ним.

— Расскажите мне все о вашем отце, Рима. Родился ли он в Райтсвилле? Каким образом он зарабатывал на жизнь?

— Папа родился где-то в Висконсине. Он никогда не говорил о своей семье. Думаю, его родители были суровыми и невежественными людьми — он поссорился с ними и ушел из дома еще подростком. Папе хотелось писать стихи. Он поехал на Восток и поступил в Гарвард, зарабатывал уроками. Какой-то гарвардский профессор сказал ему, что из него может выйти только третьеразрядный поэт, зато он обладает задатками отличного педагога. После окончания курса папа начал преподавать английскую литературу в университете Мерримака в Конхейвене… Его настоящее второе имя было не Харди, а Хогг. Он взял имя Харди, когда поступил в Гарвард.

Эллери кивнул.

— Отец преподавал в Мерримаке уже восемнадцать лет, когда познакомился с моей матерью. А она была студенткой. Папа к тому времени уже стал профессором и считался одним из лучших педагогов в университете. Ему было сорок четыре года, а маме — столько, сколько сейчас мне. Ни у кого из них раньше не было возлюбленных, и они влюбились друг в друга.

Сорокачетырехлетний холостяк с устойчивым отвращением к семейным отношениям и творческим разочарованием в прошлом, вынужденный подавить свою страсть к поэзии и заняться преподаванием литературы, и мать Римы, красивая девушка и многообещающая поэтесса. Эндерсон все отдал своей первой любви.

— Папа говорил, что мамины списки покупок были несравнимо поэтичнее, чем те оды, которые он когда-то писал.

Мать Римы приехала со Среднего Запада — она была одной из многочисленных дочерей в семействе нуворишей. Родители строили в отношении нее большие планы и резко возражали против брака с малозарабатывающим профессором, «похоронившим себя в лесах Новой Англии». Но мать Римы порвала с семьей и вышла замуж за Эндерсона.

— Они поселились в университетском городке, на следующий год родилась я. Папа назвал меня Римой в честь героини «Зеленых дворцов».[11] Когда мне был год или два, он построил маленький домик на холмах возле Конхейвена, и мы перебрались туда. Папа каждый день ездил в университет, мама вела хозяйство, заботилась обо мне и писала стихи на конвертах и пакетах из-под продуктов, как Эмили Дикинсон,[12] а я играла в лесу. В уик-энды мы отправлялись в лес втроем. Одежды у нас почти не было, ночью мы спали на еловых ветках, покрытых одеялами. Думаю, мы были самой счастливой семьей в мире. Когда мне исполнилось пять, папа стал каждый день возить меня в школу и забирать обратно. Хотя всему, что я знаю, меня научили он, мама и лес… Потом, когда мне было почти десять, мама заболела и умерла. За одну ночь. Не знаю, что это было, — какая-то редкая болезнь. Сегодня она была с нами, а завтра ее не стало…

Рима сидела неподвижно.

— Никогда не забуду, что сказал папа на маминой могиле, когда все разошлись. «Это несправедливо, Рима. Жестоко и несправедливо». В тот же вечер, уложив меня спать, он отправился в Конхейвен и вернулся очень поздно пьяным…

Воспоминания Римы о тех днях состояли из шатающейся походки отца, его пьяных выкриков, запаха виски, диких рыданий по ночам и столь же диких приступов нежности. В периоды трезвости Эндерсон был бледен и молчалив, руки его дрожали, и он часто читал Риме стихи своей жены. Но эти эпизоды становились все более редкими и наконец прекратились вовсе. Большую часть времени за Римой присматривали жены университетских преподавателей. Впоследствии начались угрозы судебного преследования, если Эндерсон не бросит пить или не передаст девочку благотворительной организации. Но Рима сама отвергла все попытки разлучить их.

— Должно быть, я раз двенадцать убегала из разных мест, — сказала она Эллери. — Никто не мог меня удержать, а вскоре даже перестали пытаться.

После ряда болезненных инцидентов профессора Эндерсона уволили из университета Мерримака.

— Тогда мы переехали в Райтсвилл, — продолжала Рима. — Папе удалось получить место преподавателя в здешнем колледже. Мы жили в меблированных комнатах миссис Уитли на Аппер-Перлинг-стрит. Днем миссис Уитли присматривала за мной. Теперь ее уже нет в живых.

Преподавание Тома Эндерсона в колледже длилось восемь месяцев. Однажды директриса Марта Э. Кули вошла в класс и увидела стакан виски на его столе, он был тотчас же уволен.

— Спустя пять недель миссис Уитли выставила нас за неуплату. «Не осуждай ее, Рима, — сказал мне папа. — Она бедная женщина, а мы занимали место, которое не могли оплачивать. Мы найдем другое жилье, как только я смогу бросить пить и получу работу».

Следующим воспоминанием Римы была хижина на краю болот. Ее построили какие-то инженеры в один из тех периодов, когда требования общественности осушить болота угрожали нарушить политическое равновесие округа Райт. Крыша хижины нещадно протекала. Им удалось починить ее, а в следующие годы Рима пристроила комнату, настелила новый пол из оставшихся досок и посадила плющ вдоль наружных стен.

— Теперь хижина похожа на цветник, — улыбнулась она.

— А москиты с болот? — спросил Эллери.

— Они меня не кусают, — ответила Рима.

С тех пор они жили в хижине. Насколько Рима знала, эта земля не принадлежала никому — во всяком случае, им никто не досаждал. В первые годы женская благотворительная организация предпринимала попытки отнять девочку у отца, но Рима всегда возвращалась к нему.

— Папа нуждался во мне. Я знала это со дня смерти мамы. Он нуждался в человеке, который любил бы его, не ругал за беспросветное пьянство, снимал с него одежду, когда он возвращался домой, поддерживал ему голову, когда он был пьян сильнее обычного, укладывал в постель и читал ему вслух. Откуда мы взяли печь, кровати, другую мебель? Не знаю. Папа умудрялся доставать все необходимое, а нужно нам было немного.

В конце концов безуспешные попытки общественности обеспечить девочке «подобающие условия» были оставлены, и Эндерсонов больше не беспокоили. Денег у них не было, кроме нескольких долларов, которые Эндерсон время от времени зарабатывал случайными поручениями, и маленькой суммы, ежемесячно поступавшей в Райтсвилл почтой до востребования и адресованной «Томасу Хоггу Эндерсону» со штемпелем «Расин, Висконсин», но без обратного адреса.

— Думаю, деньги присылали папины брат или сестра, — равнодушно сказала Рима. — Папа никогда об этом не упоминал, кроме одного раза. «Я пария в племени Эндерсонов, дорогая, — смеясь, сказал он мне. — Их кровь кипит от контакта с неприкасаемым, но они успокаивают свои лощеные души, посылая жалкие гроши. Все это для тебя, малышка. Я не возьму ни одного паршивого цента».

Конечно, Эндерсон постоянно нарушал обещание. Это превратилось в своего рода ритуал. Каждый месяц отец Римы отправлялся на почту на углу Площади и Лоуэр-Мейн и приносил конверт. Рима вскрывала его, отец поворачивался спиной, и она прятала деньги в жестяную банку на полочке над плитой, а потом Эндерсон исчезал вместе с деньгами на целый день.

— Это продолжалось годами. Папа настаивал, чтобы я прятала деньги, и я всегда так делала, чтобы доставить ему удовольствие. Иногда он даже заставлял меня прятать их в какое-нибудь другое место.

Когда возникала острая необходимость, Рима брала из банки доллар или два, прежде чем деньги исчезали. Но, как правило, она отлично обходилась без них. На огороде за хижиной Рима выращивала овощи, а ее отец приобрел солидный опыт в снабжении дома мукой, птицей, фруктами и беконом.

— Его называли городским нищим так же часто, как городским пьяницей, — будничным тоном продолжала Рима. — Папу всегда это возмущало. «Они платят мне за то, что я их развлекаю, — говорил он мне. — В Средние века я был бы шутом. Я никогда в жизни не попрошайничал!» — Но Эндерсон делал это, и Рима об этом знала. — Все это было ради меня. Папа скорее умер бы с голоду, чем стал нищенствовать ради себя.

Однако Эллери мысленно в этом усомнился. Твердые моральные устои Тома Эндерсона были похоронены вместе с его женой. Он поддавался любому искушению, а более всего жажде забвения.

Иногда Эндерсон охотился на кроликов и другую мелкую дичь в лесах к северу от болот. Но Рима никогда не притрагивалась к его добыче.

— Они ведь мои друзья, — улыбнулась она. — Я не могла есть своих друзей.

Рима проводила время на холмах и в лесах, окружающих Райтсвилл. Там можно было собирать сладкие дикие ягоды, купаться в речушках, лечить больных птиц и животных, лежать в теплой высокой траве рядом с отцом, сидевшим с книгой в руках, читая вслух и задавая ей вопросы. Школьный совет счел бесполезными попытки удержать Риму Эндерсон в классной комнате — начались разбирательства по поводу бесконечных прогулов и угрозы поместить ее в окружной исправительный дом для девочек в Лимпскоте. Том Эндерсон нечеловеческим усилием бросил пить на сорок восемь часов, Рима почистила и заштопала его одежду, и он отправился в город требовать специального заседания совета. На этом заседании Том блистательно продемонстрировал свою педагогическую квалификацию и заявил, что будет обучать дочь самостоятельно, следуя программе, предписанной школьным учреждениям штата. Смущенно посовещавшись, учителя согласились на это необычное предложение с условием, что Рима каждый семестр будет являться на экзамены, а в случае провала совет предпримет карательные меры.

— Мы утерли им нос, — сказала Рима, давясь от смеха. — Папа никогда не позволял мне халтурить, и я всегда получала на экзаменах высшие баллы, особенно по английской литературе. Они смеялись над папой, утверждая, что он не может быть хорошим отцом. Многое в их словах было правдой, но папа никогда не пренебрегал моим образованием, и, так как он был прекрасным педагогом, я знала куда больше других райтсвиллских детей. Думаю, в области литературы я могла бы научить кое-чему и их преподавателей! В городе говорили, что отец продал или заложил все, что у нас было, чтобы раздобыть денег на выпивку. Но как бы мы отчаянно ни нуждались, папа никогда не продавал наши книги, и, если вы приедете в Райтсвилл, мистер Квин, я покажу вам библиотеку, которая вас удивит.

А теперь Том Эндерсон исчез, и Рима настаивала на том, что он мертв…

— Я хочу знать, что с ним случилось. Кто это сделал? — Веки девушки опустились, но Эллери обратил внимание, что ее руки абсолютно неподвижны. «Она научилась дисциплине у животных», — подумал он.

— Рима. — Эллери снова сел напротив нее. — Несколько минут назад, говоря о двух друзьях вашего отца — Нике Жакаре и Гарри Тойфеле, — вы сказали, что они плохо влияли на него «до недавнего времени». Что вы под этим подразумевали? Он перестал видеться с Жакаром и Тойфелем? Порвал с ними?

— Папа бросил пить.

Эллери уставился на нее.

— Вы не верите. Думаете, он не мог этого сделать. Но я знаю, что это так. Все годы после смерти мамы папа ни разу не пытался отказаться от выпивки. Даже когда он оставался трезвым, чтобы поговорить обо мне со школьным советом, это продолжалось только два дня — он даже не притворялся, что хочет бросить пить. Но около месяца назад, без всякого предупреждения, папа заявил мне, что прекращает быть городским пьяницей. Он не стал ничего объяснять, только сказал: «Подожди — и увидишь сама». Папа никогда не говорил мне ничего подобного. Очевидно, поэтому я и поверила ему. Сначала я думала, что это только его желание. Но когда в течение нескольких дней папа возвращался домой твердой походкой, и от него не пахло виски, я поняла, что на сей раз это всерьез. У него дрожали руки, по ночам он метался в кровати, а иногда бегал вокруг хижины как безумный. Один раз, думая, что я сплю, папа поднялся с постели, зажег свечу, вынул из дыры в полу бутылку виски, поставил ее на стол, вытащил пробку и сел, глядя на нее. Я видела, как по его лицу струится пот. Он просидел так целый час, потом вставил пробку, вернул бутылку на прежнее место, прикрыл дыру половицей и снова лег.

Эллери был заинтригован, зачем Рима выдумала эту историю. Такое просто не могло произойти со столь давним и закоренелым алкоголиком, как Том Эндерсон. Но, посмотрев в ясные глаза девушки, он почувствовал, что готов поверить в ее рассказ.

— Может быть, это продолжалось бы недолго, — спокойно добавила Рима. — Но папа не пил целый месяц — вплоть до своей гибели.

— Он по-прежнему виделся с Жакаром и Тойфелом?

— Да, но папа говорил мне, что, делая это, он проверяет самого себя. Он сказал, что ходит с ними в «Придорожную таверну» и, покуда они пьют, сидит перед ними с пустым стаканом. Его сердило, что Жакар смеется над ним, но гнев только помогал ему.

— Значит, вы думаете, что ваш отец был трезв, когда поссорился с кем-то неделю назад на скале Малютки Пруди?

— Я в этом уверена. — Рима действительно была уверена, хотя и не имела на то никаких оснований. Как ни странно, ее уверенность передалась Эллери.

— Он так и не дал вам понять, почему внезапно решил бросить пить?

— Нет. Я знала, что рано или поздно папа все мне расскажет. Мне не хотелось давить на него. Он мог не выдержать…

«И начать пить снова», — подумал Эллери. Он наконец принял решение — нелегкое решение, так как Рима была загадкой, которую он пока еще не мог разгадать.

— Рима, вы когда-нибудь посылали мне письмо? — непринужденно спросил Эллери.

Конечно, нелепо было вот так напрямую задавать этот вопрос, но анонимщики всегда теряются в подобной ситуации, и девушку могли выдать взгляд, дрожащий голос или внезапный румянец.

Однако она всего лишь покачала головой.

Эллери продолжал смотреть на нее.

— Вы знали старика по фамилии Мак-Кэби, он жил в Хай-Виллидж?

— Люка Мак-Кэби? Я слышала о нем от папы. Гарри Тойфел работал на него. Но Люк Мак-Кэби мертв. Он умер, оставив кучу денег врачу из Хай-Виллидж по имени Себастьян Додд.

— Ваш отец когда-нибудь говорил с вами о смерти Мак-Кэби?

— Он рассказывал то, что слышал главный образом от Тойфела. Но по его словам, об этом говорил весь город. Все были очень возбуждены.

— Он знал Мак-Кэби? — настаивал Эллери.

— Понятия не имею. Почему вы все время спрашиваете о Мак-Кэби?

— А вы хотите, чтобы я спрашивал вас, Рима, о том, почему вы лечите больных жаворонков? Я стараюсь поддерживать контакт с Райтсвиллом тем или иным способом. Скажите, что вам известно о Джоне Спенсере Харте?

Никакой дрожи и вспышки в глазах. Рима действительно пыталась вспомнить.

— Харт… Не был ли он каким-то образом связан с Люком Мак-Кэби? По-моему, человек с таким именем тоже недавно умер… Мне мало известно о Райтсвилле, — призналась Рима. — Я ведь редко бываю в городе. Я общаюсь только с людьми, которые заблудились в лесу, собирая ягоды, когда отвожу их домой. Я лучше знаю райтсвиллских собак. Они постоянно бегают вокруг хижины, почесываются и виляют хвостами.

— А ваш отец знал Джона Спенсера Харта?

— Уверена, что нет! Теперь я вспомнила. Не был ли мистер Харт очень богатым человеком, который жил в большом доме на Корт-Хилл-Драйв?

— Ваш отец когда-нибудь упоминал о нем?

— Не припоминаю…

— А он знал доктора Додда, Рима?

— Доктора Додда? Тоже не помню. — Теперь она была расстроена — ее изящные маленькие кисти рук беспокойно двигались. — Должно быть, вы считаете меня глупой. Но я просто не интересовалась райтсвиллскими делами и никогда не спрашивала папу, с кем он знаком, что делает и куда ходит. Не то чтобы я не хотела это знать, но он не любил, когда на него давят. Если папа хотел что-нибудь мне рассказать, я его слушала, а если нуждался в моей помощи, помогала. В остальное время я старалась его не беспокоить. Люди и так постоянно поучали папу. Я единственная принимала его таким, каким он был, и уважала его человеческие права, хотя по райтсвиллским понятиям папа был никчемным человеком…

— Насколько мне известно, доктор Додд много работал в Лоу-Виллидж, и я подумал…

— Но мы никогда не болеем. Я хотела сказать, не болели.

— И ваш отец тоже?

— Папа в некоторых отношениях был очень странным человеком. Он считал визит к врачу признаком слабости, поэтому сам справлялся с недомоганиями, которые других уложили бы в постель.

— Вы на редкость неудачный клиент, Рима. Мне просто не с чего начать.

— Я очень сожалею…

— Полагаю, вы скажете мне, что у вашего отца не было ни единого врага во всем мире.

— Это в самом деле так.

— Но по крайней мере, один враг у него все-таки был, раз его убили!

— Нет… Папа очаровывал людей. Даже миссис Кули — директриса райтсвиллского колледжа — плакала в тот день, когда ей пришлось его уволить. Даже Крис Дорфман — полицейский, которого в прошлом году отдали под суд за то, что он в пьяной драке сломал нос одной из девушек Большой Тутси, — приводил папу домой, а не в участок. «То, что происходит с твоим отцом, просто стыд, — говорил мне Крис. — Он замечательный старикан». Никто не мог хотеть повредить папе из-за него самого.

— Что вы имеете в виду? — удивленно спросил Эллери.

— Иногда люди убивают божью коровку не потому, что она приносит вред, а из-за того, что она попалась под руку. Ничего личного — просто для удобства.

Эллери молча смотрел на нее.

— Если это все… — Рима поднялась с дивана, на сей раз медленно. — Значит, вы не возьметесь за это дело?

— Сколько у вас денег, Рима?

Краска залила ее щеки.

— Как глупо с моей стороны! Конечно, ваш гонорар… Мистер Квин, мне очень жаль, но я…

— Я ничего не говорил о гонораре. Я спросил, сколько у вас денег.

Девушка посмотрела на него. Потом так же внезапно, как и все, что она делала, открыла сумочку из искусственной кожи и протянула ему.

В сумочке были носовой платок, железнодорожный билет, коробочка вишневого драже и несколько монет — всего около пятидесяти центов.

— Это все, что у меня осталось после того, как я купила билет до Нью-Йорка и обратно и заплатила за проезд в автобусе от вокзала Гранд-Сентрал. Папа не брал денег, поступивших из Расина в последний раз, иначе я не смогла бы приехать.

— Скверно. — Эллери нахмурился.

— Скверно?

— Это нарушает мои планы.

— Планы? Я не…

— Я хотел, чтобы вы выглядели городской дамой, когда мы приедем в Райтсвилл.

— Вы поедете со мной! — Снова то же птичье щебетание.

— Что? О, разумеется, — отозвался Эллери. — Я хочу сказать: важно, чтобы вы выглядели современной и… хорошенькой, Рима. Понимаете, нью-йоркский шик…

— Вы хотите, чтобы я купила новую одежду?

Эллери слегка покраснел, когда девушка посмотрела на себя сверху вниз и снова подняла взгляд на него.

— Я знаю, что выгляжу ужасно, — беспомощно произнесла она, — но не могла надеть ничего другого. У меня нет гардероба.

— Печально, — промолвил Эллери, продолжая хмуриться. Затем его чело прояснилось. — Не вижу, почему мы должны подвергать мой план риску всего лишь из-за недостатка денег. Предположим, я одолжу вам пару сотен.

— Долларов?

— Разумеется.

— Но я никогда не смогу вернуть такую сумму! — воскликнула она дрожащим голосом.

— Еще как сможете. Вы же не собираетесь продолжать жить в этой наводненной комарами хижине, верно?

— А где же еще мне жить? — удивленно спросила девушка.

— Не знаю. Но вам придется найти какую-нибудь работу.

— Почему?

— Почему? Потому что… потому что вы будете должны мне двести долларов! — Эллери схватил Риму за руку, с удивлением обнаружив, что рука у нее сильная и гибкая, как крыло чайки. — Ну, хватит разговоров! Нужно купить вам костюм, блузки, шляпу, нижнее белье, чулки, туфли, сделать вам прическу, маникюр и педикюр…

Это было все, что ему удалось припомнить в этот момент.

Уик-энд, 8–9 апреля

Они пересекли еще пару рубежей, прежде чем закончился уик-энд. Первый был преодолен во время экскурсии по магазинам. Эллери повел Риму в универмаг Лашина на Пятой авеню, где можно купить все — от заколки до горностаевой пелерины — и где продавцы никогда и ничему не удивляются. Он нетерпеливо грыз ногти, бродя взад-вперед и спрашивая себя, какое волшебство совершается в комнате для переодевания. В половине пятого Эллери увидел результат и был потрясен. Затем последовал продолжительный эпизод с Франсуа в салоне на пятом этаже. Наконец Рима вышла в сопровождении возбужденного галльского джентльмена, который жаловался хнычущим голосом, что «конечно, невозможно позолотить лилию, месье, да и такой цвет лица улучшать незачем. Но волосы, месье, волосы и ноги!» Месье Эллери горячо возразил, что «волосы, месье, и ноги, месье, таковы, какими их создал Бог». На это Франсуа заметил, что «если так, месье, то почему, во имя всех святых, месье привел мадемуазель в его салон?» Рима села в своей новой одежде, поднесла наманикюренные пальцы к накрашенным ресницам и заплакала, рискуя смыть весь макияж и повергнув Франсуа и Эллери в мучительное молчание. Сердобольная продавщица отослала их обоих, и, когда Эллери через некоторое время увидел Риму, она являла собой холодное совершенство и спросила его, улыбаясь нью-йоркской улыбкой:

— Теперь я соответствую вашему плану, Пигмалион?[13]

В результате испытываемое Эллери чувство неловкости растопила теплая волна восхищения.

После этого он повел девушку обедать в самый чопорный ресторан, какой только смог припомнить.

Эллери больше не думал о Риме как о ребенке. Совсем наоборот. В ресторане он сердито уставился на сидевшего за соседним столиком типа, похожего на Вэна Джонсона.[14] Позднее, вернувшись на Восемьдесят седьмую улицу, Эллери подметил восторженный взгляд инспектора Квина, а когда старик, который был стопроцентным англичанином в том, что касалось неприкосновенности его комнаты, предложил Риме воспользоваться ночью его кроватью, Эллери заподозрил самое худшее. Он поспешно отвел Риму в женский отель на Шестидесятой улице, где пожелал ей доброй ночи под безразличным взглядом пожилой дежурной.

Эллери пришел домой в легкой испарине и обнаружил поджидающего его отца.

— Так скоро вернулся? — осведомился инспектор.

— В твоем вопросе содержится ответ, — холодно отозвался Эллери. — А ты ожидал чего-то другого?

— Странная девушка, — рассеянно произнес инспектор. — Говоришь, она из Райтсвилла?

— Да.

— И ты завтра едешь с ней туда?

— Да!

— Понятно, — сказал инспектор и пошел спать.

Всю ночь Эллери снилась Рима.

На следующий день, сидя в поезде, он попытался анализировать происходящее. Причина заключалась не в одежде, которая всего лишь подчеркнула то, кем Рима была в действительности. Но кем она была? Эллери задал себе этот вопрос, чувствуя, как пальцы девушки выскользнули из его руки. Он попробовал ответить на него методом исключения. Рима не была… Она не была очень многими, но, отбросив все это, Эллери оказался лицом к лицу с раздражающей тайной. В конце концов он решил, что секрет кроется в дихотомии:[15] женщина — ребенок. Рима не была ни женщиной, ни ребенком, но в то же время сочетала в себе обоих. Как ребенок, она доверчиво брала его за руку и, как женщина, внезапно убирала руку. Очевидно, в основе этого были невероятные простодушие и невинность. У нее был непосредственный опыт общения с миром природы и книг, но не с миром людей. Этого не предусмотрел Томас Харди Эндерсон. Такая девушка могла причинить немалый вред как другим, так и самой себе. Нельзя было предвидеть ни ее действий, ни реакций, она обитала там, где ценности не поддавались расшифровке. Нормальные контакты с родителями, друзьями, родственниками, посторонними, учителями, возлюбленными — с земной жизнью, ее ласками и тычками, которые готовят подростка к зрелости, — были ей недоступны в период формирования ее личности. В душе Римы зияли обширные пустоты, размеры которых не мог представить никто, а менее всех сама девушка. Нельзя было забывать о том, в каких условиях она росла.

Внезапно Эллери почувствовал угрозу, что Рима может привязаться к нему, как олененок, оставшийся без матери. Она перестала называть его «мистер Квин» и обращалась к нему «Эллери» или «дорогой», раз двенадцать брала его за руку, не задавала вопросов о том, что он намерен с ней делать по прибытии в Райтсвилл, и, казалось, полностью ему доверилась. После ленча в вагоне-ресторане Рима сбросила свои изящные туфельки, легла на полку в их купе, опустив голову на колени Эллери, и заснула со счастливым вздохом, словно Маугли на ветке дерева. Вся беда состояла в том, что он не был такой веткой и сомневался, что любой мужчина в аналогичной ситуации мог бы почувствовать себя ею. Эллери решил выдать Риму замуж за какого-нибудь молодого поэта, как только ему удастся такого отыскать. Ей просто нельзя позволять бегать на свободе.

Проснувшись, Рима зевнула и потянулась, но не сделала попытки сесть.

— Привет, дорогой. — Ее голос и улыбка были сонными.

Эллери снова ощутил ее руку в своей.

— Хорошо подремали? — Он старался говорить отеческим тоном.

— «Сон легок после сытного обеда», — засмеялась Рима.

— Что-что?