Я вам еды принес.
Спасибо, Джеймс.
Вы спали, да?
Спал.
А жизнь-то у вас путем, мистер Ллойд.
Вроде того.
Мама хочет видеть, как вы меня нарисовали, сказал он.
Ллойд потряс головой, прогоняя сон.
Зачем ей?
Не знаю. Она не сказала.
Джеймс передернул плечами.
Просто хочет видеть, мистер Ллойд.
Я пока не закончил.
Ей неважно.
Ну, ладно. Пусть приходит.
Когда?
Сейчас, если ей удобно.
Ллойд повел их в мастерскую, держа чашку чая в руке.
Тут беспорядок. Я работаю.
Na bac, сказала она.
Ничего страшного, сказал Джеймс.
Ллойд собрал рисунки с разных концов комнаты и стал расставлять их в ряд на мольберте, делая паузы, чтобы она могла понять, каким он видит ее сына.
Та siad go halainn, сказала она. Очень красиво. Спасибо.
Он бросил на нее вопросительный взгляд.
А Массон знает, что вы говорите по-английски?
Джеймс прижал палец к губам.
Не говорите ему, сказал Джеймс. Он очень расстроится.
Как так вышло, что он не знает?
Марейд пожала плечами.
Creideann muid an rud a oireanns duinn.
Мы верим в то, во что хотим верить, сказал Джеймс.
Ллойд рассмеялся.
Выходит, грош цена его исследованию.
Он смотрел, как она берет рисунки один за другим, поворачивает к свету
тушь с размывкой
бурые тона
простые линии
мягкость
женщина спит
женщина читает
женщина купается
Она провела пальцами по карандашному рисунку, дотронулась до своего сына, дотронулась до его работы, смахнула частички угля со страницы.
Подождите, сказал он.
Принес альбом с рисунками Рембрандта, открыл на странице с изображением спящей молодой женщины: голова на локте, тело неплотно завернуто в простыню. Показал Марейд.
Можно мне нарисовать вас? — спросил он. Вот так?
Она дотронулась до женщины.
Только с распущенными волосами, сказал он. А не с собранными, как тут у него.
Джеймс перевел. Она взяла у Ллойда книгу, подошла к окну — посмотреть на рисунок в сером свете дня.
Красиво сказала она. Сёп uair a rinneadh ё? А давно нарисовано?
Триста с лишним лет назад.
Seanbhean og, сказала она.
Молодая старая женщина, сказал Джеймс.
Она покачала головой.
Старая молодая женщина, сказала она.
Ллойд улыбнулся ей.
Она провела пальцами по рисунку, по лицу женщины, по складкам простыни, ей дарована жизнь вечная, будет и мне дарована, если я ему позволю, этому англичанину, совсем не похожему на Иисуса. Она улыбнулась. Так можно стать вечной. Видимо.
Та go maith, сказала она. Я согласна.
Он уставился на нее.
Вы уверены? — спросил он.
Она пожала плечами.
Я сказала «да».
Верно, я слышал. Просто не ждал.
Она засмеялся.
Думал, вы откажетесь.
Она закрыла книгу, вернула ему.
Сёп uair? — спросила она. Когда?
Сегодня днем.
Она покачала головой.
Нет. В будке. Anocht. Вечером.
Слишком темно.
Amarach. Завтра?
Да, сказал он. На рассвете. Свет подходящий. Она улыбнулась сыну.
Me fein is tu fein i pbictiuiri.
Ллойд посмотрел на Джеймса.
Что она сказала?
Сказала — она и я на картинах.
Ллойд улыбнулся.
Верно.
Ллойд пошел наводить порядок в будке, готовиться к ее приходу. Сперва разобрал рисунки — те, что решил сохранить, аккуратно сложил под кроватью, остальные бросил к печке на растопку. Развесил одежду, отмыл стол, вынес золу, подмел и, прихватив два металлических ведра, двинулся к морю: одно ведро кухонное, с грязной посудой, другое отхожее, пустое, но все в следах кала и мочи. Он нес их по каменистой тропке, через густую траву, к бухточке, которую тогда отыскал вместе с Джеймсом. Снял ботинки и носки, вошел с ведрами в воду — она яростно плескала ему в лодыжки, студеностью своей пробирала до зубов и позвоночника, заливала ноги краской. Нагнулся, чтобы ополоснуть ведра, но замер.
автопортрет: купание в собственных испражнениях, в духе Сальвадора дали Рассмеялся ребячество умора
и большие деньги
Он поставил отхожее ведро на песок, погрузил в воду то, что с посудой: соленая вода как абразив оттирала застарелые пятна на мисках, тарелках
и чашках. Потом притопил отхожее ведро, смотрел, как волны подхватывают и растворяют его отходы. автопортрет: в путь вокруг света
Он фыркнул.
автопортрет: всемирный художник Он сел на песок, дождался, когда ветер и солнце высушат ладони и ступни — ступни у него были короткие, широкие, из-под пальцев выбивались толстые темные волоски, а ладони удлиненные и изящные, будто бы с маникюром.
автопортрет: мои ладони и ступни
автопортрет: я красавица и чудовище
Он отследил движение воды по бухте: вливается слева, выливается вправо, описав столь мощную дугу, что и думать нельзя, чтобы в нее погрузиться, что получится выплыть, преодолев подобный напор
хотя
кто
заметит
заплачет
душечкам дельцов
без разницы
душечке-дельцу
нет дела
На холоде ноги не сохли, он растер их пальцами, ладонями, носками, обратно шел в мокрых носках и сырых ботинках. Джеймс сидел на земле, прислонившись к двери.
Я хочу стать художником, сказал он.
Ллойд поставил ведра.
Как у тебя нынче дела, Джеймс?
Научите меня писать красками, мистер Ллойд. Прости, Джеймс. Не сегодня. Я работаю.
В воскресенье не положено работать.
А я работаю.
Завтра?
Нет. Никаких учеников.
Джеймс пошел за Ллойдом в будку.
Так научите?
Нет.
А должны.
В общем-то нет.
Пожалуйста.
На столе стояла коробка с едой.
Бабушка вам прислала.
Я не знал, что я тут надолго.
Она так решила.
Ллойд посмотрел на коробку.
Много еды, Джеймс. Больше обычного.
Вы ей, похоже, нравитесь.
Он стал распаковывать продукты. Говядина, ветчины больше обычного, дюжина яиц вместо шести.
Вы должны меня научить, мистер Ллойд.
А вот теперь, Джеймс, ты грубишь.
Джеймс сдвинулся к стене.
Можно задать вам один вопрос, мистер Ллойд? Можно.
Джеймс указал на рисунки.
Это чайки или крачки?
Чайки.
У них головы маловаты. Как у крачек.
Верно.
И вы не понимаете, как свет падает на поверхность моря.
Да что ты говоришь, Джеймс?
Вы не так видите.
Дану?
Да, мистер Ллойд.
А ты откуда знаешь, как правильно?
Я все время смотрю на море, мистер Ллойд. Тут
больше нечем заняться.
Ллойд снял со стены один из рисунков моря. Передал его Джеймсу.
Хорошо. Скажи, как нужно видеть.
Изнутри, не только сверху.
В смысле?
Свет не остается на поверхности воды. Полагаю, так и есть.
Он ломается, и часть проникает внутрь.
И?
Нужно сделать так, чтобы море как бы светилось снизу, не только сверху.
Интересная мысль, Джеймс.
Вот видите. От меня есть польза. И помощь. Верно, Джеймс.
Ну так научите меня писать красками, мистер Ллойд.
Я работаю, Джеймс.
Я просто буду работать рядом.
Нет, Джеймс. Я работаю один.
Ну, может, дадите мне кисти и краски? И бумагу. Не здесь.
В коттедже?
Ллойд вздохнул.
Я совсем не хочу брать ученика.
А я тогда скажу бабушке, что вы собрались рисовать мою маму.
Ллойд театрально ахнул, прижав ладонь к груди.
Да не может быть, Джеймс.
Мальчик рассмеялся.
А вот и скажу. И еще скажу ей, что мама будет в одной простыне.
Ллойд подтолкнул Джеймса к двери.
Иди отсюда, Джеймс. Начни с карандаша и угля. Никаких красок.
Да, мистер Ллойд.
Я через несколько дней вернусь и посмотрю, что у тебя получилось.
А ключ дадите?
Уверен, что ты сумеешь попасть внутрь, Джеймс. Джеймс усмехнулся.
Тут вы правы. Сумею.
Ллойд поставил посуду на полку, разгрузил коробку с едой, разложил по остальным полкам хлеб, фруктовый пирог, фасоль, банку супа, овощи — те же, что и раньше: картофель, капуста, репа английского художника
гонят
французского лингвиста
балуют
Свежее молоко и масло он вынес наружу, поставил у северной стены, защитил от солнца сланцем и камнем. Вернулся в дом, затопил печку, использовав на растопку ненужные рисунки и щепки, потом добавил торфа, стараясь не затушить пламя слишком крупным или сырым куском. Заварил чай, поел говядины с хлебом и сел у печки дожидаться Марейд, рисовать чаек с головами покрупнее, рисовать море, подсвеченное не только сверху, но и изнутри, следуя инструкциям островного мальчика, который свет понимает лучше художника и который сейчас берет ключ на кухне у Бан И Нил и отпирает коттедж англичанина, заходит в мастерскую, где в воздухе висит запах краски и льняного масла, висят частички углерода и угольной пыли. Джеймс вдыхает воздух полной грудью, омывает легкие этими непривычными запахами, которыми я дышу каждый день, не выдыхая. Скажу бабушке, чтобы завтрак, обед и ужин она принесла к дверям, а сам я останусь внутри, буду дышать этим воздухом, один, спрятавшись от них, от их рыбьего запаха, от них и от их планов на мою дальнейшую жизнь, а я вместо этого буду здесь, буду трогать кисти, краски, карандаши и уголь, открывать тюбики с краской, красной и желтой, выдавливать цвета на пальцы, рисовать желтые и красные полосы на щеках, на лбу—инициация, ученичество, становление художника.
Он выдавливает краски на палитру: бирюза, французский ультрамарин, берлинская лазурь, лимонный желтый, желтый кадмий, светло-зеленая марена, темно-зеленая марена, персидский алый, темный рубин, зеленая киноварь, морская зелень, оливковая, темно-зеленая, белая. Белой побольше. Выбрал кисти, тонкую и толстую, изобразил большую лодку в море, сеть за бортом, рыба прыгает, Михал и Франсис на борту, улыбаются. Взялся за вторую картину. Другая лодка. Каррах. Ближе к берегу. Михал и Франсис сидят внутри, но на сей раз хмурятся, везут Ллойда на остров, у художника в правой руке три кисти, воздетые к небу, — приношение богу искусства. Он написал остров в виде горы, по которой рассыпаны домики, бабушку и мать у дверей их коттеджа, в руках чайник и тарелка с плюшками, Массон в дверях своего коттеджа с диктофоном в руке, Бан И Флойн выше по склону, у самой вершины, опирается на свою палку, с лучезарной улыбкой, и она, и ее коттедж окружены желтым сиянием. В нижнем правом углу, ниже уровня моря, он поместил маленькую перевернутую лодку и проставил на киле свои инициалы: ДГ. Джеймс Гиллан. Художник. Не рыбак.
Он написал еще четыре картины и потом уже взялся за карандаш и уголь — пробыл в коттедже до темноты, пока не услышал снаружи голос матери, она разговаривала с Джей-Пи. Он выскользнул в заднюю дверь и успел на кухню до ее прихода.
Ты к чаю не пришел, сказала она.
Поставила на стол корзину с грязным бельем.
Да, не пришел.
Он дотронулся до корзины.
Ну и работы у тебя от этого Джей-Пи.
Он любит чистую одежду.
Она все равно запачкается.
Есть хочешь, Джеймс?
Страшно.
Она сняла с края плиты тарелку, накрытую другой тарелкой, поставила на стол перед сыном, лицо и руки у него были перемазаны разноцветными красками.
Тарелки горячие, Джеймс.
Спасибо.
Ты чем занимался?
Так, ничем.
Долго ты ничем занимался.
Типа того. А что ты делала у Джей-Пи?
Ничего.
Я слышал, как вы разговаривали.
Выходит, ты был поблизости.
Он улыбнулся ей.
Выходит.
Она взъерошила ему волосы.
Тебе спать пора, Джеймс.
Пора.
Он ушел. Она вымыла тарелки, ложки, вилки, подбросила торфа в огонь. Села, вынула из корзинки, стоявшей у стула, угольно-серое вязанье. Будет джемпер для Джеймса. Темный, чтобы грязи не видно было. Она растянула вязанье на коленях, сосчитала. Восемь рядов готовы, осталось еще два, один лицевыми, второй изнаночными. К школе поспеет, Джеймс. Если ты туда вернешься. К этим священникам и их порядкам. Она начала вязать, перекрещивая спицы, нанизывая петли пряжи. Ты у них делаешься тихим, Джеймс. Делаешься неподвижным. И ногти у тебя изгрызены до мяса. Она закончила резинку внизу свитера, добавила по шесть петель с каждой стороны. Продолжила вязать, чередуя ряды лицевых и изнаночных, создавая основу для узора, ее собственного узора, ею придуманного, его она вывязывала для Лиама, теперь для Джеймса, который ничего мне не рассказывает, говорит только, чтобы я не переживала, меня там не любят, потому что я островной, но ты не переживай, мам, мне они тоже не очень-то нравятся. Она сосчитала петли. Сто тридцать четыре. Как оно было вначале, есть сейчас и будет всегда. Молитва вязальщицы. Она связала еще три ряда, лицо, изнанка, лицо. Растянула полотно на ляжках, еще раз пересчитала петли и начала вывязывать узор: плетенка, косичка, жемчужина, ромб в середине, потом в обратную сторону: жемчужина, косичка, плетенка. Вывязала первую плетенку, сделав три петли из одной, собрала их, закрыла изнаночной, вытолкнула наружу — основа плетенки, фактуры джемпера. Марейд улыбнулась, погладила шерстяной узелок, выпуклость, под которой Джеймсу будет тепло, как было тепло мне, когда мне вязала мама, а вот бабушка нет, она и сейчас это называет английским вязаньем, английской затеей, а это англичане виноваты в голоде, в краже земли. Они забрали нашу землю, говорит она, заморили нас голодом, а потом, чтобы справиться с бедностью, снять с себя часть вины, посадили нас за вязание. Вяжите джемперы, вот так, а потом продавайте, говорили они. Этим и зарабатывайте себе на жизнь, говорили они. Этим и зарабатывайте на аренду жилья, говорили они, хотя нам нравилось зарабатывать по-другому, чтобы нас кормила земля, наша земля, и море, наше море. Но они велели нам вязать, вот мы и вяжем. Ну, я-то не вяжу, говорит Бан И Флойн. Так не вяжу. По-ихнему. По-шотландски, английски, ирландски. Я буду вязать по-своему. Как вязала мама. И бабушка. Марейд засмеялась. Над Бан И Флойн, что тихо сидит у огня со своей трубкой, чаем и вязаньем, непокоренная, изготавливает носки, которые никто уже не хочет носить, носки с узором посложнее, чем на этих джемперах, носки с волнами и валами, изгибами и извилинами, носки, которые потом лежат в шкафу, потому что мой отец, муж ее дочери, был последним на острове, кто соглашался их носить, — несколько дюжин носков дожидается в этом шкафу, когда он вернется из моря. Марейд улыбнулась. Ну, хоть ноги у него не будут мерзнуть, когда он вернется из моря, откроет шкаф и достанет эти носки. Она продолжила вязать: двадцать лицевых петель, основание косички, косички пойдут по обеим сторонам груди Джеймса, от бедренных косточек до ключиц. Дальше жемчужный узор, лицевая, изнаночная, лицевая, изнаночная, вязание так успокаивает в тишине спящего дома, спящей деревни, спицы постукивают, вывязывая основание ромба, который пойдет посередине джемпера, вдоль всей груди Джеймса, пока еще тощей, хотя голос у него уже сломался, и он уже брился пару раз, пока только подбородок, исподтишка: волоски смыл, бритву спрятал, пользовался отцовской бритвой без наущения отца, без мужского наущения, потому что от священников толку мало, от этих мужчин в сутанах, а на Михала у него нет терпения, на Франсиса, собственного дядьку, и того меньше, хотя вот англичанин ему нравится. Может, с англичанином он разговаривает так, как разговаривал бы с отцом, но от отца ему теперь толку мало, он на дне моря,
в одном из этих джемперов, темном, как этот, джемпер теперь ложе для рыб, покрывало для кра бов, шерсть проживет дольше, чем его плоть и кожа чем его черные-черные волосы. А что твои кости, Лиам? Мозг твоих костей? И что ты сам? Что от этого всего осталось? От тебя, любимый, там, внизу, в морской пучине, в пучине моря. Осталось что-то или ты исчез бесследно? Съеден? Распылен? Растворен, рассеян. Унесен из одного океана в другой. Частицы тебя пустились в странствие вокруг света. Муж мой в Австралии, Африке, Южной Америке, путешествует без меня по всему миру, хотя и обещал, что мы поедем все вместе, уедем все вместе, втроем. Но ты без меня уехал, Лиам. Без нас.
Она отпила чаю и продолжила вязать.
Сколько вообще могут просуществовать кости? Череп? Меньше или больше, чем джемпер? На брате тоже был джемпер. И на нем темный, как вот этот, но работы его матери, моей матери, — меньше плетенок, чтобы проще различать в стирке. Впрочем, стирать эти джемперы приходилось редко — запахи они впитывают прямо как овцы. Ты хоть раз видел вонючую овцу, Лиам? Корову—да. Козу? Козлы жуть как воняют. Но овцу? Если ее предоставить самой себе, она всегда чистенькая. В отличие от этого француза, который чистый только благодаря мне.
Она добралась до второй стороны ромба, начала повторять весь узор в обратном порядке: жемчуг, косичка, плетенка.
А вот отец джемперов никогда не носил, даже в зимнюю стужу. Он носил рубахи, носки работы Бан И Флойн, а еще жилет и колючие брюки, сшитые портным, который приезжал на остров два раза в год. На мессу надевал пиджак, как положено, но в тот день, в тот осенний день, последний день, он был в своем обычном, всех уверял, что ему не холодно, хотя ведь наверняка стало холодно, когда вода начала просачиваться под одежду, растекаться по коже, по легким, впитываться в кожу, в легкие, в отца, мужа, брата. Святая Троица наших мужчин. Аминь. Сгинь — и сгинул. В тихий осенний день. Утянут на дно шерстью. Плотностью вязки. Плотностью моей вязки. Мой любимый утонул в моем джемпере, утонул из-за моей английской вязки. Она растянула зачаток джемпера на коленях: основа заложена, узор сформирован. Воткнула спицы в шерсть, положила все в корзинку, поднялась, почти беззвучно прошла к двери в дом француза, к нему в постель, осталась там до тех пор, пока серая тьма летней ночи не начала светлеть, и тогда она снова оделась и ушла на утесы, к англичанину, который как раз тащил матрас, белье, одеяло и подушку с кровати на крошечную площадку у печи, пристраивал подушку там, где свет от огня и окна ярче всего, ждал, когда лучи рассвета прокрадутся в оконный проем, ждал, когда она придет, не зная наверняка, придет ли, эта женщина, которая станет его «спящей». Она подергала дверь. Он открыл, протянул ей руку.
Спасибо, что пришли, сказал он.
Она кивнула, руку пожала. Он подвеселил огонь, подкинул еще торфа. Вручил ей книгу, открыл на странице со спящей женщиной.
Вот так, сказал он.
Да, сказала она.
Я выйду, сказал он.
Она разделась, завернулась в простыню, выпростав ступни и ноги, опустила голову на локоть, копируя изображение в книге.
Он вошел.
Спасибо, сказал он.
Он слегка передвинул ее голову, сел на пол, глаза стремительно бегали туда-сюда, вверх-вниз, высматривали, выпытывали, голубые, ясные, затененные нависшими складками, хотя он ведь еще довольно молод, лет сорок, старше Франсиса, моложе Михала, кожа мягче и глаже, чем у островных, у людей моря, да и тело мягче, более округлое, не привычное к работе — комнатная собачка, не сторожевой пес.
Она улыбнулась.
Мне сторожевой пес милее.
Она рассмеялась.
Он остановился.
Простите, вы что-то сказали?
Она рассмеялась, качнула головой.
Марейд, пожалуйста, закройте глаза. Вы, типа,
как спите.
Ceard a duirt tu?
Он закрыл глаза.
Tuigim. Да. Поняла.
Карандаш его двигался стремительно, глаза вкапывались все глубже, внедрялись в меня, впитывались, впитывали, хотя и не так, как это делал Лиам, как это делает Джей-Пи, или как Франсис — Франсис с его вывешенным языком. Нет. Совсем иначе.
Марейд.
Она открыла оба глаза.
Да?
Он прищурил один глаз. Она засмеялась.
Вы спите, сказал он.
Да.
Спите. Не щурьтесь.
Зрение пришлось отключить, и она стала вслушиваться в шорох карандаша по бумаге: движения медленные, ритмичные, карандаш мягко пульсировал, успокаивал, уводил прочь от деревни, от Джеймса, от Бан И Нил, она уже проснулась, бурчит, куда я подевалась, почему не поставила чайник греться, посуду на стол, не начала день как положено, это же моя работа — начинать день как положено и как положено вести его дальше, быть где положено, двигаться, весь день, каждый день, делать то же, что и она, что она делала всю жизнь, не задавая вопросов, я, по крайней мере, ни одного вопроса не слышала.
Сядьте, пожалуйста.
Он взял простыню, обернул ей плечи, тело и ступни — на виду осталось только лицо.
Повезло нам нынче утром, сказал он. Рассеянный свет.
Она кивнула, хотя и сомневалась в смысле его слов. Посмотрела, как свет падает в узкое окошко, рассеянный облаками и стеклом, распадается на лучи, которые освещают разные участки пола.
Подвиньтесь немного назад, пожалуйста.
Он оттолкнул воздух руками. Она подвинулась назад.
И поверните голову.
Она повернула.
Сюда.
Повернула снова.
Тут он сел перед ней, ближе, чем раньше, вытянув шею вперед, так, что она ощущала его дыхание, чувствовала его запах: лаванда, краска, скипидар. Она чуть отстранилась, он не отпустил ее, преследуя глазами, карандашом, стиснул меня, удерживал на месте, пока рисовал, поглядывал попеременно то на бумагу, на линии и изгибы на странице, то на меня, на мое лицо, глаза, скоблил, царапал, будто пытаясь сквозь глаза проникнуть внутрь меня.
Она улыбнулась.
Все-таки когда француз в меня входит, оно как-то лучше.
Не двигайтесь, Марейд.
Она кивнула.
Перестаньте шевелиться.
Beidh, сказала она. Хорошо.
Спасибо.
В воскресенье, восьмого июля, на второй день после перевода на службу в Северную Ирландию, Алан Джон Макмиллан идет по рыночной площади Кроссмаглена в Южном Арме. Ему девятнадцать лет, он рядовой Королевской горной гвардии.
Он не замечает проволоки, которая торчит из почтового ящика возле одного из домов на площади. Задевает проволоку, в доме взрывается бомба. Алан умирает в госпитале от ран, рядом с ним до конца его родители-шотландцы.
Массон сварил себе кофе, поставил кофейник на стол, вместе с чистой чашкой и кувшинчиком молока. Сел, перелистал свои записи, отыскивая место, где оборвал рассказ об истории языка — вводящее в курс дела предисловие к сравнительно-аналитическому исследованию, которое он тоже собирается написать за летние месяцы. Массон выпил кофе, немножко поглазел на море, потом взял шариковую ручку.
В 1770 году карательные законы смягчили, в результате чего медленно, но верно начал формироваться средний класс католиков, хотя неофициальная и зачастую безжалостная дискриминация в быту сохранялась, — она сохраняется по сей день, двести с лишним лет спустя, в северо-восточной части страны, все еще остающейся под британской оккупацией.
Англичане использовали силовые, экономические и юридические рычаги давления, требуя, чтобы ирландцы подлаживались под них, под их правила и постановления, — эта политика с ее подходами оказала сильнейшее воздействие на ирландский язык, сферу его бытования и его структуру ; далее будет приведен конкретный пример, а более развернуто та же тема будет раскрыта далее в тексте диссертации.
В ирландском языке нет нейтрально-уважительной формы обращения к незнакомцам или старшим, такой как vous во французском или «вы» в русском. Своего рода вариант «вы» появился в XVI веке, в период правления англо-норманнов, но постепенно вышел из обращения по мере того, как ирландский все отчетливее превращался в язык домашней и частной жизни, в которой нет особой нужды в нейтральной форме. Однако навязанная англичанами необходимость соблюдения общественной иерархии и отражения ее в языке заставила носителей ирландского языка пользоваться словом «сэр», или sor, при обращении к облеченным властью англоговорящим мужчинам, в результате возник новый уровень языкового и социального размежевания, ранее не существовавший.
Способствуя тому, что неравенство, уже созданное силовыми и экономическими средствами, оказалось зафиксировано и в языке, англичане сохраняли за собой рычаги власти и вознаграждали тех, кто готов был встраиваться в их новую иерархию — колониальную систему, которую использовали и другие европейские страны, в том числе и Франция. Ирландцы, принимавшие навязанные англичанами изменения, оказывались в более выгодном экономическом и социальном положении. Те католики, которые говорили по-английски и англизировали свои ирландские имена, чаще получали работу у англичан: тем совсем не хотелось учить ирландские имена. А в самом выгодном положении оказывались те католики, которые не только говорили по-английски, но и переходили в протестантство.
Ирландский со временем превратился в язык крестьянства, бедноты, безграмотности. Подвергшись маргинализации, он почти лишился надежды удержать позиции доминирующего языка и даже оказаться на одном уровне с английским. Ирландия не стала двуязычным обществом, как Бельгия или Люксембург, вместо этого в ней возникла диглоссия: ирландский стал языком частной жизни, он использовался только в быту в маленьких, в основном сельских сообществах. Английский стал языком публичной жизни, языком образования и торговли, языком общественно-экономического прогресса. Родители платили за уроки английского для своих детей и отвергали попытки преподавателей ирландского сохранять национальный язык, поскольку именно английский был ключом к трудоустройству, благосостоянию и эмиграции — важнейшей для Ирландии потребности после ужасающего голода 1846-1848 годов, унесшего жизни миллиона ирландцев и вынудивших еще полтора миллиона эмигрировать. В результате ирландский стал ущербным языком — языком тех, кто не стремится к улучшению своего общественно-экономического положения в рамках новой структуры общества.
Ученые и политики пытались с этим бороться. В 1843 году Томас Дэвис, писатель-протестант и участник движения «Молодая Ирландия», объявил ирландский национальным языком, а в 1893 году была образована Гэльская лига, ставившая перед собой задачу создания массового движения в поддержку ирландского языка.
Однако на тот момент ущерб языку уже был нанесен колоссальный. Хотя на нем продолжали говорить, его статус основного языка оказался утрачен, добиться массовой поддержки его возрождения, на что возлагали большие надежды, так и не удалось, в результате продолжился процесс его постепенного, но неуклонного увядания.
На этом острове язык еще жив — на данный момент. Бан И Флойн, старшая из членов семьи, изучением которой автор занимался по ходу этого межпоколенческого лингвистического исследования, моноязычна, говорит по-ирландски, английского не знает совсем, тогда как ее дочь Айна И Нил и внучка Марейд Ни Гиоллан — рецептивные билингвы, то есть обе понимают, хотя и в разной степени, английский язык, но в разговоре используют лишь ирландский. Правнук Бан И Флойн Шимас О’Гиоллан — первый двуязычный член семьи. Начальное образование он получил на острове на ирландском, среднее — на материке на английском. Он первым из всех использует в быту английский вариант своего имени — Джеймс Гиллан.
Массон услышал в соседнем коттедже голос англичанина, услышал и Джеймса — художник и его ученик обсуждали картину маслом, которую Ллойд только что снял с мольберта.
Я же тебе сказал: сперва рисунок.
А мне нравится красками.
Ллойд осмотрел вид деревни в серо-голубых тонах. Очень хорошо, Джеймс. У тебя хороший глаз.
Джеймс рассмеялся.
А плохой глаз — это как, мистер Ллойд?
Ллойд поставил картину обратно на мольберт. Продолжай, Джеймс.