Настройки шрифта

| |

Фон

| | | |

 

— Но вы сами довольны?

— Как вам сказать? Не совсем. И, кроме того, я замучен.

Он показал взглядом на Гопса, разговаривавшего в эту минуту с артистом, и сказал тихо:

— Больше всего меня измучил этот слишком напористый человек.

— Гопс? А какое отношение он имел к постановке фильма?

— Всюду совал свой нос. И всегда от вашего имени. Ведь в основу фильма положена ваша теория Зигзагообразного Хроноса.

— Как это понять?

— Не вам у меня, а мне у вас нужно просить объяснения. Гопс уклонялся от них, ссылаясь на чрезвычайную сложность вашей теории, имеющей отношение к обратимому ходу времени. Короче говоря, он намекал на то странное обстоятельство, что роль Эдгара По исполнял не только Джонс, но и сам По, приходивший к нему на помощь…

— Какая чепуха! По умер в первой половине девятнадцатого века…

— Я тоже убежден в этом, но Гопс… Впрочем, не стоит его упрекать. Только благодаря его напористости, нам удалось добиться от Джонса такого сильного и талантливого исполнения. Мои ассистенты считают, что Гопс применил какие-то химические стимуляторы, действующие на воображение актера. Перед каждой съемкой Гопс не отходил ни на шаг от Джонса. Возможно, действие стимуляторов…

— Сомнительно, — прервал я его.

— А чем объяснить превращение? Только ли талантом? Как понять хотя бы такой факт: крошечные глазки Джонса превращались в большие умные глаза Эдгара По, менялась фигура. Впрочем, вы сами могли в этом убедиться, смотря фильм.

Он замолчал. К нам приближался Гопс, держа за руку Джонса.

— Помирите нас, — говорил Гопс. — Джонс обижается на меня, что я не хочу признать эксперимент законченным. Смешно! Джонс хочет остаться Джонсом, он не хочет окончательно превратиться в По.

Моя сестра Анна, вероятно, не ставила своей целью остаться старой девой, но ей не везло. Ей чертовски не везло. Все молодые люди, которые за ней ухаживали, покидали ее спустя месяц или два после начала знакомства. Я не мог этого понять. Анна казалась мне хорошенькой и неглупой девушкой, сердечной, скромной, возможно даже самоотверженной.

Шли годы. К Анне незаметно подкрадывалось увядание, предвестник скорой и преждевременной старости. И никто из ее родных и знакомых уже не думал, что она выйдет замуж, все считали ее старой девой.

Я был очень удивлен, когда однажды утром Анна сказала мне смущенно:

— Филипп, сегодня вечером ко мне придет мой жених. Я хотела бы тебя с ним познакомить.

— Жених? — пробормотал я. — Ты бы хоть предупредила меня раньше и записала на бумажке его имя. Ты же знаешь, что у меня плохая память на имена.

— Его имя ты не забудешь. Оно слишком известно.

— Известно? Ну тогда назови.

— Эдгар По.

— Ты с ума сошла! По умер сто с лишком лет тому назад.

— Возможно, это его однофамилец. Но ты с ним знаком. Он тебе много раз звонил. И когда тебя не было дома, он разговаривал со мной. Однажды он назначил мне свидание.

— И ты не отказала ему?

— У него такой красивый мечтательный голос, Филипп. У меня не нашлось сил отказать. И я пошла к нему на свидание. Чувство не обмануло меня. Он оказался тем человеком, которого я ждала всю жизнь.

— Обожди, Анна. Я сейчас все объясню. Никакого По нет. Есть великий актер Джонс, великолепно сыгравший эту роль в новом, еще не вышедшем фильме. Не думаю, чтобы Джонс стал продолжать игру, начатую в фильме.

— Нет, Филипп! Ты ошибаешься. Он не актер. Впрочем, ты сегодня в этом убедишься.

В голосе Анны зазвучала необычная нотка, пробудившая во мне дремавшие чувства. Анна была не только единственной моей близкой родственницей, но и воспитанницей. Отец и мать умерли рано. В какой-то мере мне пришлось заменять ей родителей. Когда она была девочкой, я был очень внимателен к ней. Я покупал ей одежду, подогревал завтраки, помогал решать трудные задачи, водил в детский театр, в зоологический сад. Позже это чувство заботливой и душевной ответственности притупилось. Вместо нуждавшейся в постоянной заботе девочки возникла девушка, причем девушка с характером. Теперь уже не я, а она заботилась обо мне, стараясь освободить меня от всего, что могло помешать моей работе. С тех пор судьба Анны перестала меня интересовать — старая дева, каких много… Но ведь и я тоже был старым холостяком, больше всего на свете ценившим привычный уклад жизни и не желавшим его менять.

Слова Анны о том, что у нее появился жених, чрезвычайно встревожили меня. Не признаваясь самому себе в закоренелом эгоизме, я не хотел менять свои привычки даже ради счастья сестры.

Вечером Анна тихо постучала в дверь моего кабинета.

— Он уже пришел, — сказала она. — Но очень смущается. Будь с ним внимателен, Филипп. Я тебя очень прошу.

Я ожидал увидеть актера Джонса и не мог понять, чем пленил мою сестру этот некрасивый вульгарного вида человек с крохотными глазками. Но вместо Джонса я увидел Эдгара По. Да, это был он. Он сидел в кресле, погруженный в глубокую задумчивость, как на портрете в первом томе его собрания сочинений.

Увидя меня, он встал и протянул мне изящную руку поэта, автора «Овального портрета» и «Ворона».

— Между нами время, — сказал он тихо и значительно, — время и пространство тоже. Но я здесь с вами, Дадлин, и с вашей милой сестрой. Всем этим я обязан искусству изобретателя Гопса.

— А не таланту актера Джонса?

— Ради бога, не говорите мне об этом актере! То обстоятельство, что зигзагообразные силы пересеклись в точке «Д», оказавшейся Джонсом, согласно вашей теории, мне кажется чудом, хотя и обоснованным математической логикой. Но этот актер! От него разит самодовольством и жадностью. Знаете, сколько он потребовал с киностудии за исполнение роли?

Внезапно По замолчал. Он молчал в течение часа, казалось приближая эту паузу к чему-то непостижимому, как он сам. Перед моим уходом он внял просьбе моей бедной сестры и прочел стихотворение «Улялюм»:

Я сказал:

— Горячей, чем Диана,

Она движется там вдалеке,

Сквозь пространство тоски, вдалеке…

— Что за надпись, сестра дорогая,

Здесь на склепе? — спросил я, угрюм.

Та в ответ:

— Улялюм… Улялюм…

Вот могила твоей Улялюм!

Он читал, и мне казалось, что пространство движется вместе с комнатой моей сестры, заволакиваясь туманом трагических и музыкальных слов.

Я вышел из комнаты с таким чувством, словно видел сон наяву. Придя в кабинет, я долго ходил из угла в угол, ища логического объяснения всему тому, что случилось со мной в комнате сестры. Я сердился на сестру и на самого себя за то, что дал кому-то непозволительно играть с реальностью и здравым смыслом и позволил совершать насилие над своими чувствами, над своей убежденностью в невозможности и алогичности всего, что произошло.

Через каких-нибудь полчаса все объяснилось. Услыша голоса в коридоре, я открыл дверь и снова увидел гостя своей сестры, надевавшего пальто и шляпу. Он стал ниже, толще, вульгарнее. На лице его вместо больших задумчивых глаз Эдгара По были крохотные глазки.

Я подошел к нему и сказал тихо, чтобы не услышала сестра:

— Актер Джонс?

— Да, — ответил он.

— Что вы делаете? Образумьтесь!

— Не мешайте мне играть! — сказал он и исчез за дверью.

Статья Самуила Гопса с сенсационным заголовком «Эдгар По, возвращенный из прошлого» произвела в моей лаборатории целую бурю. Елизавета Меб, научная сотрудница, отличавшаяся резким и нетерпимым характером, подавав мне журнал, сказала:

— Посмотрите, во что этот шарлатан превратил вашу теорию.

Я бросил взгляд на слишком яркую и безвкусную обложку журнала. На обложке был изображен лихо скачущий ковбой. Это был журнал приключений, ремесленной фантастики и псевдонаучной информации.

Статью Гопса иллюстрировали два снимка: актер Джонс в жизни и актер Джонс в фильме, в роли знаменитого писателя.

— Что вы на это скажете? — спросила Елизавета Меб, и ее тонкие бледные губы сложились в недоброжелательную усмешку.

— Пока ничего. Вот прочту статью…

— Боюсь, как бы во время чтения с вами не случился удар.

— Не беспокойтесь. Я не слишком впечатлителен, чтобы позволить статье Гопса взять верх над чувством юмора.

И я углубился в чтение статьи. Надо сказать, что она была написана искусной рукой человека, явно умеющего разговаривать с читателем. Вероятно, кто-то из штатных сотрудников журнала помог Гопсу изложить его мысли так, чтобы нелепость и ложность их не очень бросились в глаза.

Досадно было другое. Гопс писал не только о своем сомнительном эксперименте, но и о моей гипотезе, смысл которой вряд ли был понятен не только читателям журнала, но и ему самому.

В XX веке было немало попыток вульгарно понять и изложить теорию относительности. Моя гипотеза Зигзагообразного Хроноса была еще более беззащитной. Она не имела никакого отношения к законам макромира, в ней шла речь о явлениях дискретных, об элементарных частицах, о том, что для некоторых из них, обнаруженных совсем недавно и подчиняющихся вращательным формам движения, односторонность времени теряет свою силу.

Для возбуждения острого читательского интереса Гопс начал с конца. Он дал нечто вроде рецензии на только что вышедший фильм из жизни Эдгара По. Он высмеивал эстетические восторги и рассуждения кинообозревателей вечерних газет по поводу игры Джонса и его чудесного перевоплощения в знаменитого писателя.

«Игра? — спрашивал он. — Перевоплощение? Ну, а почему не сказать правду, даже если она противоречит опыту и здравому смыслу? Зачем скрывать истину, хотя она и парадоксальна? На экране появился настоящий По. Да, он автор необыкновенных рассказов. Его удалось выхватить из его времени и перенести в наше, благодаря сложному эксперименту, опирающемуся на теоретические разработки известного физика Филиппа Дадлина. Чтобы не затруднять внимание неподготовленного читателя математическим аппаратом, автор статьи должен опустить доказательства нового дискретного понимания времени, его зигзагообразной природы. Эксперимент, произведенный в лаборатории Гопса, внес нечто принципиально новое в понимание сущности актерской игры… Актер не играет с действительностью, а скорей действительность играет с ним. На время он становится другой личностью…».

Статья была длинной, и я не намерен пересказывать ее содержание.

Я отложил журнал и облегченно вздохнул. Чтение статьи Гопса было похоже на сеанс гипноза.

— Ну, что теперь скажете, милый Дадлин? — спросила Елизавета Меб.

— Он прав только в одном, — ответил я, — в каждом современном человеке живет актер. В капиталистическом обществе люди не живут, а играют. Каждый носит маску. Меня удивляет, что вульгарный и недалекий Гопс мог так тонко изложить эту не лишенную остроты и наблюдательности мысль.

— Вы обратили внимание на второстепенное, — сказала Елизавета Меб. — Разве вас не возмутила попытка мещански опошлить и исказить смысл вашей физической идеи? Он пишет, что он убедил актера Джонса в том, что Джонс уже больше не Джонс, а Эдгар Аллан По, вызванный из прошлого.

— А может, он и в самом деле его убедил, Елизавета?

— Но какое он право имел это делать? С точки зрения этики, это преступно.

— Не будем говорить об этике, Елизавета. Это далеко нас заведет. Я не вижу ничего преступного в том, что Гопс помог Джонсу войти в свою роль и талантливо ее сыграть. Если рассуждать так, как рассуждаете вы, то нужно признать каждого режиссера уголовным преступником.

— Не спорю, — сказала Елизавета. — Режиссеры далеко не преступники. Во всяком случае, не все. Но обратили ли вы внимание на другое?

— Что вы имеете в виду?

— Меня возмущает логическая непоследовательность Гопса. В начале статьи он намекает, что Эдгар По был возвращен из прошлого для экспериментального подтверждения вашей гипотезы, а в конце он становится скромным и объясняет психологическое превращение Джонса его слепой верой в вашу теорию.

— Что ж, это мне даже лестно.

— Ну вот, — сказала возмущенным тоном Елизавета Меб, — вы уже готовы амнистировать Гопса. А заодно и этого мошенника Джонса.

— Вы убеждены, что Джонс мошенник? Какие у вас основания?

Елизавета оставила мой вопрос без ответа и изобразила на своем лице презрение, презрение и насмешку.

Мне стало не по себе. Вопрос о том, что собою представлял Джонс, имел для меня отнюдь не только академическое значение. Джонс продолжал посещать мою квартиру и, перевоплощаясь в Эдгара По, ухаживать за моей несчастной сестрой. Я всячески противодействовал этому, но он всякий раз говорил мне:

— Не мешайте мне играть.

И каждый раз на его подвижной физиономии появлялось выражение, возникающее на лице человека, которому мешают выполнять его долг.

Анна тоже была недовольна моим вмешательством в ее личную интимную жизнь.

— Ты эгоист, Филипп, — упрекала она меня. — Ах, какой ты бессердечный эгоист. Раньше я в тебе этого не замечала.

Не столько ее слова, сколько сама интонация ее голоса, проникающего до самых глубин моего существа, действовала на меня. Каждый раз я отступал перед силой этой \'интонации и допускал то, чего нельзя было допускать. Актер продолжал появляться в нашем доме. Сколько я ни размышлял, я не мог понять истинной его цели. Чем его, мировую знаменитость, могла прельстить моя бедная сестра?

В этот вечер я узнал нечто важное. Придя домой, я застал сестру. Судя по запаху еще не рассеявшегося табачного дыма, ее гость только что ушел.

— Мне ты не позволяешь курить в твоей комнате, — сказал я, — а актеру Джонсу все дозволено.

— Он не актер Джонс.

— А кто?

— Эдгар По.

— Довольно повторять нелепости. Дико! А главное, смешно! Ведь ты не меланезийка с Трибриандовых островов, а цивилизованная женщина, сестра ученого.

— И все-таки он не актер, а Эдгар По.

— Тем хуже, — сказал я, — ведь это же двусмысленно и страшно. Значит, к тебе приходит призрак, нечто, стоящее по ту сторону реальности?

— Нет, он не призрак. Он живой, страдающий, глубоко чувствующий и все понимающий человек.

— Не верю! Актеришка, у которого есть какие-то свои нечистые цели. Зачем он ходит сюда?

— Бедный мальчик, — сказала она. — Если бы он слышал эти ужасные слова. Замолчи!

— Этому мальчику больше сорока лет. Он на своем веку…

— Замолчи! Я прошу тебя. Если бы ты знал, как ему тяжело, как он тоскует по своему времени, из которого его так безжалостно вырвал физический опыт, поставленный Гопсом.

— Чепуха. Гопс слишком вульгарно и искаженно толкует мою гипотезу. Пойми, твой Джонс — не элементарная частица. А моя теория времени и пространства имеет отношение только к микромиру.

— Бедный мальчик! Он говорил мне о твоей теории и об опыте, поставленном Гопсом. Об опыте, который удался. И он просил меня, чтобы я уговорила тебя помочь ему вернуться туда.

— Куда?

— В девятнадцатый век, в котором он жил и писал свои рассказы.

— Он писал подчас очень жестокие рассказы, хотя и очень талантливые…

— И все равно с ним нельзя поступать так жестоко, как поступил Гопс, желая подтвердить твою концепцию.

— Хорошо, Анна. Допустим, я на минуту поверю в эту нелепость… Но объясни, почему он похож на актера Джонса?

— Это тебе кажется. Ты себя в этом убедил. А между тем…

Она не договорила и вся затряслась от плача:

— Бедный мальчик, ему душно в нашем мире… И я дала слово ему помочь…

Я всегда с трудом выносил женский плач, чужое человеческое страдание. А сейчас плакала моя сестра. Ее плечи дрожали.

— Где же логика? — спросил я. — Ты же любишь его, насколько я понимаю.

— Да, люблю. Это первый человек, которого, я полюбила по-настоящему. И поэтому прошу тебя помочь ему вернуться в свое время, в свой век, к людям, которые его окружали, пока жестокий и грубый опыт твоего Гопса безжалостно не вырвал его из его среды.

— Но, может, ты тоже хочешь с ним уйти туда?

— Нет. Это не нужно и невозможно. Я останусь здесь с тобой и буду вспоминать о нем… Верни его в его мир, Филипп! Верни, я тебя прошу! Я не оставлю тебя в покое, пока ты не вернешь его в его век. Верни его, верни!

— Это невозможно, Анна, пойми, время — однонаправленный необратимый процесс. Будущее еще будет, но прошлого уже нет, и оно никогда не вернется.

— Но он много раз мне объяснял твою теорию времени. Согласно твоим вычислениям, время вовсе не однонаправленно, оно обратимо.

— Да, Анна, но только в микромире, где другие законы… Если бы твой Джонс был элементарной частицей!..

— Он не Джонс, а Эдгар По. И ты должен его вернуть. Ты это сделаешь, Филипп, ради меня, твоей единственной сестры.

— О если бы я мог это сделать!

Тихо, молча, на цыпочках, как вор, я вышел из комнаты Анны и закрылся в своем кабинете.

Мальчишки выкрикивали. пронзительными голосами:

— Последние новости! Бесследно исчез знаменитый киноартист Эдгар Джонс. Предполагают самоубийство!

Я подрулил машину к тротуару, подозвал юного продавца, купил вечернюю газету и стал читать. Но заметка была лишь чуть обстоятельнее выкрика продавца. В ней сообщалось, что еще за много дней до исчезновения артист Джонс уверял всех своих знакомых, что он не Джонс, а Эдгар По — жертва физического эксперимента и был вызван из прошлого для подтверждения одной новой и «сумасшедшей» гипотезы… Стало известно также, что во время съемок биографического фильма «Эдгар По» Джонс, исполнявший главную роль, принимал химические стимуляторы, сильно действующие на эмоциональную сферу.

Я уже хотел спрятать газету, когда мой взгляд упал на строки, ошеломившие меня.

«На днях в Балтиморе, — прочел я, — историк литературы Крэншоу нашел неизвестный и никогда не публиковавшийся рассказ Эдгара Аллана По. В рассказе идет речь о путешествии во времени из XIX века в конец XX. Читайте нашу газету! В одном из ближайших номеров будет опубликована эта сенсационная находка!»



Леонид Борисов

Драгоценный груз

Б. П. Брандису


В марте 1847 года Эдгар По овдовел: умерла Виргиния. Ее похоронили, как последнюю нищенку, на безымянной дорожке кладбища. Друзья и почитатели вскоре окрестили эту скорбную, узкую, никогда не освещаемую фонарями дорожку именем Леноры[3]. Спивающийся, лихорадящий, иногда по неделям не обедающий Эдгар сходил с ума от горя и «чесотки разнообразных темных дум» — так он сам назвал редкие часы за работой. Ему все не нравилось, хотя все, что он писал, было великолепно. Стихи его даже современники называли гениальными, — мы говорим «даже» потому, что очень редко современники умеют ценить великих людей.

До галлюцинации томила Эдгара тоска по далеким краям, морям и океанам, — ему страстно хотелось куда-нибудь уехать на год, на два, на три — навсегда, но с тем, чтобы вернуться домой хотя бы за сутки до смерти. Все же чужая земля — всегда чужая земля. Он перестал доверять друзьям и, что нередко случается с чистыми душами, — себе самому. Даже едва разбавленный спирт он покупал только в одном погребке, где как будто не имели намерения отравить его.

— Вы умрете, сэр, — говорила владелица погребка.

— Когда-нибудь, — соглашался Эдгар и медленно втягивал в себя то, что русские называют водкой. Разница была в степени крепости: Эдгар пил нечто градусов на 75. А потом, захмелев, он ложился на диван и скоро засыпал. Но достаточно было одного звука скрипки или рояля, и Эдгар просыпался, чтобы снова начать укорачивать себе жизнь.

Случилось так, что редакция журнала «Всегда вместе» (редактор получил наследство и, словно на пари, стал расходовать его, печатая только талантливых людей) в лице секретаря мистера Пфальса обратилась к Эдгару с просьбой, вернее с предложением, отправиться \'в Санкт-Петербург, столицу России, прожить в этом, как говорили очевидцы, втором Лондоне (имелись в виду туманы и дожди) недели две или три, посетить все, что будет найдено заслуживающим посещения, и возвратиться в Балтимору с дюжиной очерков — в стихах или прозе, как угодно.

— Сколько же я получу за эту неутомительную, приятную даже в воображении работу? — спросил Эдгар По секретаря редакции.

Была названа очень скромная сумма, вполне, впрочем, достаточная для того, чтобы не завидовать ежедневно обедающим людям. Эдгар согласился. Спустя неделю он подписал договор, получил аванс, купил серый костюм, непромокаемый плащ, кожаную фуражку, трость, желтые подбитые гвоздями сапоги. Кольцо Виргинии — змея, кусающая собственный хвост, — он впервые надел на средний палец левой руки. Он надел это кольцо на счастье. В последнюю субботу августа 1847 года ровно в девять утра пароход «Роберт Фултон» отчалил от пристани и взял курс на Лондон, — в Санкт-Петербург пароход должен был прибыть только в середине сентября. Денег у Эдгара было, как говорится, в обрез. Миссис Клемм, его тетка, мать Виргинии, дала ему на дорогу золотые часы своего покойного мужа.

— Это тебе не для того, чтобы смотреть, который час, а для важности, — сказала она племяннику своему и зятю. — Береги часы, у них своя длинная и таинственная история. Вернешься — напомни, расскажу.

Эдгар По занимал на пароходе каюту № 13. Это число ему не нравилось. Несколько раз в пути он пробовал поменяться каютами, но безрезультатно. В конце концов каюту № 13 поделил с Эдгаром молодой француз: он был принят на борт в Дувре, у него было много денег, и он не обращал внимания на то, что каюта, скажите, пожалуйста, имеет какой-то номер…

С приближением к Балтике волна пошла круче и выше, француз бледнел и чаще и дольше. Он спрашивал Эдгара на очень плохом английском языке:

— А что, сэр, наш пароход может перевернуться?

— Может, мосье, — отвечал Эдгар на безукоризненно чистом французском языке, — но не перевернется. Он подобен поплавку на удочке, с помощью которой вы ловите рыбу.

— О, господи, вы еще в состоянии сравнивать, острить и шутить! — со стоном произносил француз, припадая губами к лимону, стараясь откусить и проглотить кусочек. — Вы стойкий человек, сэр. Любуюсь вами!

— Сделайте одолжение, сколько угодно, — отзывался Эдгар, спокойно скрещивая на животе пальцы рук и позевывая: на него опять напала хандра, хотелось помучиться самому и помучить ближнего. — Не угодно ли, мосье, философского разговора? Он, полагаю, не в состоянии утишить волнения на море, но он наверное отвлечет вас от мыслей о том, что мы на борту парохода, носящего имя человека, который изобрел именно пароход, а не что-либо иное.

— Спрашивайте, ох, говорите, черт возьми всех тех, кто надоумил меня, ох, садиться на эту посудину… Вы храбрый человек, сэр. Я навсегда запомню ваш взгляд и оеанку, сэр!

— Скажите, — Эдгар привстал и скрестил на груди руки, — скажите, мосье, вам не приходило в голову, что мы подобны вот этому нашему пароходу в житейском море? И что нас так же носит по волнам, и чувства наши, пассажиры различных склонностей и мужества, пытают нас со дня рождения до смерти, и приходило ли вам когда-нибудь в голову, что…

— Нет, сэр, никогда. Актер по профессии, я никогда не думал о собственной смерти — только о кончине того, кто должен умереть в конце пятого акта, чаще всего именно в конце пятого акта, сэр. Но я играю только в водевилях, сэр. В трагедии я только замещаю тех, кто не в состоянии играть в водевиле — не в состоянии потому, что или неопытен, или слабо одарен, Иногда я замещаю и тех, кто вдруг заболел или умер. Но такое случается весьма редко…

— Тогда разрешите мне прочесть вам стихи, — сказал Эдгар (это было на пятый день совместного путешествия, пароход качало и кренило почти неправдоподобно), — можете, впрочем, не слушать меня, прошу лишь о том, чтобы не перебивали, а я буду воображать, что меня слушает большая, внимательная, ради меня одного собравшаяся аудитория…

Полузакрыв глаза, Эдгар начал читать своего «Ворона». Во тьме каюты (в часы шторма капитан уносил фонарь, свечи и банку с маслом) возникали перед взором Эдгара окрашенные в пурпур и темно-зеленое фигуры закутанных с головой ангелов, и лишь у одного из них трепетали за спиной длинные, лебединые крылья, они резко опускались каждый раз, как Эдгар потухшим голосом произносил магический рефрен: «Невермор!». Поэму свою Эдгар читал на родном, английском языке. Француз очень плохо знал его, но что-то все же тревожило его воображение, он забывал о буре и о возможной смерти, — вернее, она настойчивее напоминала 6 своем близком присутствии, но ничего пугающего не было в этом напоминании, ибо гений Эдгара утишил и укротил даже смерть, сделав ее обычным персонажем в необычной поэме.

— Это божественно! — воскликнул француз, перелетая с одной стороны каюты на другую. То же, но более сосредоточенно и деловито проделал и Эдгар. Над Балтикой бушевала гроза, смотрители маяков не спали на Балтике третьи сутки. — Вы, сэр, поэт, — проговорил француз и, желая особенно польстить сожителю по каюте, добавил: — Вы, сэр, могли бы зарабатывать большие деньги в Париже, только пожелайте! Париж не скупится на развлечения, сэр… Ох, подумать только, что мне предстоит возвращение той же дорогой!..

— Я прочту вам «Улялюм», — сказал Эдгар. — Прошу не лгать мне в ваших комплиментах, мосье. Достаточно будет обычного восхищения во взгляде. Держитесь крепче, не перебивайте, я начинаю.

И он прочел — голосом низким, тоном печальным, с интонацией торжественно-скорбной — первые четыре строки, они заставили француза немедленно же уйти взглядом в себя и забыть о том, что он на корабле и что за стенами каюты неспокойное море.



Небеса были грустны и серы,
Прелых листьев шуршал хоровод,
Вялых листьев шуршал хоровод, —
Был октябрь одинокий без меры…[4]



Эдгар перевел дыхание. Вдруг он почувствовал величие свое, меру того, что он сделал, того, что делать умеет и, может быть, сделает еще, если судьбе угодно будет отпустить ему десять-пятнадцать лет жизни.

— Был незабываемый год, — произнес как обычную, не стихотворную фразу Эдгар и, откашлявшись, весело глядя на француза, закончил первую группу строк:



Шел вдоль озера я, вдоль Оберы,
В полной сумрака области Нодд,
Возле озера, возле Оберы,
В полных призраков зарослях Нодд.



Странное, непонятное дело: «Улялюм» утишил бурю. Судно перестало раскачиваться, оно просто плыло, покачиваясь и поскрипывая, и было похоже, что каждая деталь судна, каждый винтик, гвоздик, вся его обшивка, все, что на борту, и все, что внутри, — все прислушивалось сосредоточенно, затаенно, в сговоре с морем, воспринимало гневом своих стихий страстную тоску чуждой стихии, той, что подарил один из пассажиров «Роберта Фултона».

А что сказать о французе? Он слушал и запоминал и, возможно, запомнил бы, если бы… Когда Эдгар закончил свою маленькую поэму и, устав и чувствуя внезапную жажду, опустился на койку, француз протянул ему руку и поблагодарил на своем родном языке:

— Великолепно, сэр! Это на грани гениального, сэр! Но у меня кружится голова, я заболеваю… Если мне суждено умереть, сэр, очень скоро, то — благословит вас бог за ваше мудрое, редчайшее приуготовление меня к смертному часу… Мне, сэр, очень нехорошо… — И повалился на койку.

Большая, страшной силы волна ударила в левый борт, судно накренилось, и еще раз ударила волна так, что стенка напалубной каюты отошла и отвалилась, как ненастоящая, как на сцене. Еще одна волна, подобно длинному и широкому языку, кончиком своим кольнула француза, приподняла его и вынесла наружу, в мир, во Вселенную, в покои Улялюм, — вынесла вместе с Эдгаром, но кинула в бездну только француза. Эдгар, потеряв сознание, вскоре очнулся. Было страшно холодно. Крупными, зловещими хлопьями падал снег. Что-то делала на палубе и о чем-то кричала команда «Роберта Фултона». Скрипели снасти. Килевая качка сменила бортовую.

— Где я? — спросил Эдгар, вслушиваясь в нестрогий ропот моря и в свою интонацию, показавшуюся ему сейчас исполненной иронии: вот так передразнивают, пародируют ставший шаблонным вопрос о том, где герой находится. — Где я? — уже с улыбкой повторил Эдгар и, весело, по-мальчишески рассмеявшись, громко позвал на помощь: — Сюда! Ко мне! Скажите же наконец, где я?

Было темно. Кто-то ответил Эдгару:

— Не кричите, сэр! Вы среди друзей, не беспокойтесь!

И эта фраза показалась ему неживой, жеванной и пережеванной авторами рассказов в воскресных приложениях к газетам всего мира.

— Вы уверены, что я среди друзей? — стараясь говорить серьезно, как на похоронах, спросил Эдгар. — Но что же со мною? И куда делся мой сожитель по каюте\'

— Ваш сожитель по каюте, — голосом цвета преступных потемок ответил кто-то подле Эдгара, — милейший мосье Плюмо погиб в пучине, сэр. Помолимся о его бедной душе.

Одна за другой стали входить темные фигуры с накинутыми на голову клеенчатыми капюшонами, появились зажженные фонари, чья-то рука протянула Эдгару оловянную кружку, и голос рассвета в мае проговорил:

— Выпейте, сэр. Как себя чувствуете? Ваши вещи так и не нашлись… Будьте любезны, продиктуйте наименование содержимого вашего саквояжа… Деньги при вас, сэр?

Эдгар понял, что он ограблен морем: его саквояж, очевидно, отправился вслед за французом в пучину. Деньги… Были ли деньги? Сколько-то было, но очень мало. Часы? Они здесь. Документы, удостоверяющие личность? Они здесь. Очки, карандаш, ключ от саквояжа… Носовой платок. Даже два — по одному в левом и правом карманах клетчатой теплой куртки.

— Не могу сказать вам, сэр, — обратился Эдгар к тому, кто уже приготовился писать на маленьком, привинченном к полу, столе, — не могу сказать, что именно находилось в моем саквояже. Так, какая-то мелочь, ерунда. Рукопись, стихи — этого жаль. Все остальное…

Он махнул рукой жестом короля, милующего слугу, который потерял тысячу золотых, принадлежащих казне. Оловянную кружку он взял и выпил все, что в ней было: настоящая английская горькая, градусов на пятьдесят. Щекочущая теплота разбежалась по жилам и пригласила ко сну. Еще раз чья-то рука поднесла к его губам ту же кружку, еще раз он выпил и немедленно уснул. Клеточками сознания он еще уловил слова, показавшиеся ему наименее шаблонными из всех, что сегодня пришлось выслушать.

— Крепкий человек, героический характер, — произнес густой, шекспировский бас. — Потерять все свое имущество и заявлять, что это пустяки, мелочь… Хотел бы я знать имя этого человека.

— Эдгар Аллан По… — неслышно, сквозь плотную ткань неполного бессознания, пролепетал Эдгар. И — уже во сне — рассмеялся, подумав: «Это тоже не натурально, это тоже литература, — кто из них знает какого-то Эдгара По?».

Закат в тот вечер был тревожен, даже страшен: половина неба неспокойно перемещалась, как это бывает с заревом от пожара, надменно-сдержанные волны хищно облизывали обшивку «Роберта Фултона», судно двигалось только с помощью одного паруса. Буря взяла себе мосье Плюмо, разбила шесть напалубных кают, украла личные вещи команды и пассажира из Балтиморы. В какой-то бухте судно чинилось в течение трех суток. Эдгар По писал письма. Потом играл в карты с капитаном и, к радости своей, немного выиграл.

— Еще двое суток, и мы прибудем в Петербург, — сказал капитан. — У вас там родные, сэр?

— У меня там никого нет, — ответил Эдгар. — У меня нигде никого нет. Я одинок, сэр.

Капитан вежливо осведомился о занятиях своего партнера, капитан решил, что он играет в карты с богатым коммерсантом, ибо ему, как видно, абсолютно не жаль саквояжа, в котором, конечно же, была не только одна мелочь, ерунда…

— Мистер По занимается коммерческой деятельностью? — полувопросительно, полуутвердительно проговорил капитан, расчесывая пятерней левой руки свои пышные рыжие баки и наблюдая, как предполагаемый коммерсант тасует карты. — Мистер По дурно играет в бридж, из этого я заключаю, что мистер По не принадлежит к родовитой аристократии Англии или Нового Света…

Эдгар улыбнулся, кончил тасовать карты, неумело сдал их, проиграл партию.

— Капитан, — тяжело вздохнув и закрыв глаза розовыми, набухшими веками страдающего бессонницей, проговорил Эдгар, — наверное, любит литературу, — ну, скажем, тот ее род, в котором каждый из нас пробовал свои силы. Имею в виду стихотворчество. Мне кажется, что капитан и сам сочиняет…

— Разные морские истории, — перебил капитан, откровенно воодушевляясь и ласково озирая своего партнера серыми навыкате глазами. — Мои воспоминания о катастрофах, кораблекрушениях и всякой чертовщине были даже напечатаны в английском альманахе «Волна». Если позволите, — капитан встал и согнулся в поклоне, — если позволите, сэр, мы сделаем так: сперва я расскажу вам не совсем правдивую историю, затем я выслушаю любой длины стихотворение, которое…

— Не совсем правдивую историю… — рассмеявшись в широкий воротник шелковой сорочки, повторил Эдгар. — Вы, капитан, несомненный сочинитель, — только лишенные таланта предпочитают истории правдивые. А что с того, если история на самом деле существовала? Я предпочитаю ту, что выдумана. По крайности, она может быть совершенной, хотя бы…

— Разрешите, сэр, начать? — кротко и нетерпеливо спросил капитан.

Эдгар кивнул.

И сию же секунду над головами собеседников вспыхнуло и погасло небо, а затем подобием пушечного выстрела ударил гром. Свет молнии был страшнее грома. Капитан крякнул и перекрестился, как и все капитаны, встречающие грозу. Эдгар По привстал и поглядел на капитана.

— Первые две фразы за вас, сэр, произнесла природа, — сказал он, вовсе не намереваясь улыбаться, но, видимо, улыбка легла на нижнюю половину лица сама собою, искривив рот и изобразив нечто, похожее на гримасу, ибо капитан, подняв руки, испуганно воскликнул:

— Не бойтесь, сэр! За один рейс двух катастроф с человеческими жертвами не бывает! Сидите спокойно, сэр!

— Я не боюсь, капитан, — оскорбленно ответил Эдгар, мрачнея лицом и темнея взглядом. — Потеряв жену, я научился ничего и никого не бояться, да будет вам об этом известно. — И вздрогнул, когда резко и пронзительно, с каким-то остервенением и страстью вскрикнул гром. Это не был удар, и это был такой удар, что капитан перекрестился вторично, а Эдгар успокоился: он доверял людям верующим.

Дождь и ветер исхлестали Эдгара до боли, до стона. Он подумал о том, что спустя три-четыре недели ему придется возвращаться домой тем же путем и на этом пути, наверное, встретятся штормы, бури, ураганы, напасти, — в такой именно. последовательности перечислял некий писатель непогоду на море, под напастью подразумевая, очевидно, нечто, подвластное судьбе и потому лишенное точного наименования. Эдгар вспомнил француза, представил его лицо и мелко, суеверно перекрестился, моля бога отвести от него, бедного, несчастного поэта, слепо карающую руку.

Продрогший, теряющий сознание от усталости физической и чувства страшного, одиночества, Эдгар спустился в трюм, где жили матросы. Он попросил вина. Ему поднесли оловянную кружку рома.

— Я очень несчастен, друзья, — поблагодарил Эдгар чистосердечным признанием в том, о чем люди не любят откровенничать. — Когда я с подчиненными кому-то людьми, мне становится легче. Я чувствую себя человеком подчиненным даже в присутствии не моего начальства, а мое начальство — бог и судьба.

— Зато уж и начальники! — сдержанно посмеиваясь, проговорил старый матрос с рассеченной верхней губой, с вырванной в драке ноздрей. — Не подкупишь, не задобришь!

— Зато они подкупают нас, — многозначительно, оглядываясь по сторонам, заметил Эдгар, пугаясь того, что вдруг само собой сказалось. — Подкупают желанием уверить нас в том, что без них ничего невозможно поделать, что они, действительно, начальники.

— А как иначе? — спросил тот же старый матрос.

— Иначе? Иначе они должны быть нам приятелями, — неуверенно произнес Эдгар, ища взглядом распятие на стене и не находя его. — Есть на свете такие люди, которые наказывают своих богов, а когда надо — награждают их.

— Вас, сэр, господь, как видно, здорово обидел, — не спрашивая, а утверждая и не сомневаясь в этом, проговорил кто-то, лежащий в скрипучей, подвешенной к потолку люльке. Эдгар согласился.

— Да, меня сильно, жестоко обидели, — сперва там, — он поднял палец, — потом здесь, — он опустил его.\'- Обида угнетает меня. Несчастья ослабляют волю. Я начинаю почитать бога и судьбу за начальников моих… Это весьма остроумно, а что остроумно, то всегда придумано, нежизненно.

— Вы, сэр, артист? — спросил кто-то из матросов. — Спели бы что-нибудь нам, — мы умеем ценить артистов не меньше, чем…

— Я — фокусник, — смеющимся тоном проговорил Эдгар. — Я еду в Россию показывать фокусы. Меня ждут в Петербурге. Я умею…

— Что же вы умеете, сэр? — спросили матросы — и тот, что уже задремывал, и тот, который разговаривал с Эдгаром, и тот, которому не давали спать посторонние разговоры, и даже те двое, что считали деньги и, ежеминутно сбиваясь со счета, начинали снова пересчитывать свои несчастные заработки. — Так бы и говорили, сэр, что вы фокусник. Не угодно ли еще рому?

— Угодно, — отозвался Эдгар и стал думать о том, что же он покажет матросам, какой такой фокус преподнесет им… Ему было неловко, совестно самого себя, он уже хотел отказаться от своих слов и сказать правду: я писатель, еду в чужую страну, недавно похоронил горячо любимую свою супругу, и теперь… теперь лезут в голову нехорошие мысли: учишься обманывать хороших людей. «А, была не была, покажу им фокус — . тот, которому когда-то научился в школе…»

— Дайте стакан, — обратился он к матросам. — Налейте воды. Спасибо. Теперь опустите в стакан сколько угодно монет. Так. Не говорите, сколько монет опущено, но сами знайте это. Так. Дайте еще рому. Побольше…

Ему поднесли и рому, и сигар, и египетских душистых папирос. Голова у него кружилась. Он забыл, как показывать фокус, как сделать ту самую удивительную штуку, после которой исчезает сперва одна монета, потом вторая, а третья оказывается под столом, и она мокрая. Черт!.. А еще каких-то двадцать пять лет назад ловко показывал этот фокус… каких-то двадцать пять лет назад…

— Итак, — торжественно провозгласил он, — в стакане вода, а в этой воде какое-то количество монет. Считаем — раз, два, три…

Он накрыл стакан синим фуляровым платком и, махнув рукой на чертей и ангелов, всецело положился на судьбу.

«Бить меня не будут, если ничего у меня не получится, — думал он, — а что-нибудь непременно получится».

— Четыре, пять, шесть, — считал он и слышал, как стучат сердца зрителей. — Прошу вас, друзья, считайте сами за меня до сотни, до двух, до трех, до тех пор, пока стакан сам не упадет и из него не польется вода, а уж тогда…

— Стакан, господь с ним, уже упал! — воскликнул старый матрос, когда товарищи его, словно сговорившись, вслед за ним устало произнесли:

— Сто двадцать девять…

Маленький, похожий на обезьянку матрос подставил руки под катящийся по столу стакан, но он не скатился на пол, он лишь замочил длинные, волосатые руки матроса, покачался со стороны на сторону и, словно живой, накрылся платком и замер.

— Чудовищно подумать, что может сейчас произойти, — вслух подумал Эдгар и, повторив сказанное, добавил: — Денег в стакане уже нет, друзья. Они подчинились моей воле, моей доброй, сильной, на добро во имя нашего спасения направленной воле, и куда-то исчезли. А куда — черт их знает!

Матрос с длинными рыжими усами рывком снял со стакана платок, кинул его на пол и, присев таким образом, что нос его оказался на уровне донышка стакана, крепко, по-матросски выругался: стакан был пуст и сух.

— А где деньги? — спросил он Эдгара.

— Я же сказал: черт их знает, — ответил Эдгар, поеживаясь. — Я, друзья, и сам не знаю, что произошло. Когда-то, в детстве…

— Вот они, деньги! — воскликнул лежавший на койке, пальцем указывая на квадратный зеленого сукна берет — единственное, что осталось от погибшего француза. — Вот они, деньги! Блестят!

— Вдвоем работали, сэр? — одобрительно полувопросил тот, который угощал Эдгара ромом. — Хорошая, чистая работа! А теперь покажите нам своего помощника.

Эдгару совестно было остаться в памяти этих людей каким-то необычайно искусным фокусником. Он взял в руки влажные монеты, несколько минут назад лежавшие в стакане, оглядел их с обеих сторон, кинул в стакан одну монету, и она упала на дно точно и ловко, не задев стенок. «Черт знает что такое! — подивился на себя Эдгар. — Ничего не понимаю» — и кинул вторую монету: она, как и первая, упала точно на дно стакана, не задев ни края, ни стенок. Один из матросов отставил стакан метра на два в сторону и предложил Эдгару еще раз кинуть монету.

— У меня ничего не выйдет, друг мой, — извиняющимся тоном произнес Эдгар, но все же кинул монету, и она последовала примеру первых двух, звонко ударившись о стенки.

— Видите: уже хуже! — обрадованно воскликнул Эдгар и кинул еще раз, и не попал: монета перелетела над стаканом и упала на край стола.

— Притворяетесь, нарочно, — шутливо погрозил пальцем старый матрос. — Черта настоящего артиста, сэр, понимаю! Бросьте-ка еще раз вот эту, — он подал какую-то очень старую, зеленую от времени монету.

Эдгар закрыл глаза, бросая, чтобы наверное не попасть в стакан, но монета упала легко и точно, словно не кидали ее, а положили поверх тех, которые в стакане уже лежали.

— Черт знает что! — громко произнес Эдгар. — Клянусь вам, я не фокусник, не чародей, не заклинатель змей и не шарлатан! Впервые в жизни происходит со мною эта чудодейственная чепуха, клянусь!

Никто не стал спорить с ним. Матросы попросили показать еще несколько фокусов, спросили, не умеет ли он глотать шпагу и есть зажженную паклю, — пароходный кок великолепно ест огонь и глотает шпагу.

— И я умею, — соврал Эдгар. — Все умею, но сейчас я страшно устал. Кроме того, как вам известно, я еду в чужие края, и мне необходимо сосредоточиться. Прошу вас ни о чем меня не спрашивать. Дайте мне глоток рому… — Сделал один глоток, не больше, и поднялся на палубу.

Ветер, подобно ручной птице, летел вровень со стоящим у поручней человеком, ветер касался его щек своей шершавой рукой и запускал пальцы в седеющие и редеющие волосы, мягкие на ощупь и чуть влажные от тысячи водяных мельчайших брызг. Эдгар помянул черта и сплюнул.

— Чего это я плыву в такое место, где ничто и никто не ждет меня, где никто и ничто не влечет к себе… Загадка… странность, но — посмотрим, посмотрим, может быть, и будет что-нибудь интересное…

Вспомнил о загаданном выигрыше своем.

— Это так же странно, как и рассказы мистера По, — рассмеялся он и зашагал пританцовывая. В кают-компании ему дали вина, сигар, он изрядно выпил, почти залпом, в пять страшнейших затяжек втянул в себя манилу и почувствовал неприятное, тошнотное головокружение.

— Пойду прилягу, — сообщил он капитану и всему старшему составу судна. — Мне что-то…

Он заснул сразу же, как только коснулся телом матраца и головой подушки. Он захрапел и во сне видел волков — обыкновенных диких зверей, которых кто-то высокий, темный и колючий называл морскими. Эдгар стал спорить, кричать; помощник капитана тряхнул его за плечо и громко позвал по имени. Храп и бред прекратились. Помощник сказал:

— Слава богу, он только пьян, а мы думали…

«Роберт Фултон» еще три дня и три ночи колесил по морям и заливам, и наконец вахтенный сказал Эдгару:

— Завтра рано-рано, часа в три, пристанем, куда вам надо, сэр. — И добавил: — Ждут вас, надо думать, не дождутся в Санкт-Петербурге! Как похудели-то, господи!.. Ну, ничего, там откормитесь. Петербург провиантом весьма снабженный город. Бывал я дважды…

— А люди как? — спросил Эдгар, стараясь поймать в глазах моряка фалыпивинку или ложь. — Люди какие? Скучные? Мрачные? Злые? Добрые?

— Люди разные, — ответил вахтенный. — Как и везде. Выпить умеют, это они здорово делают, сэр. В карты играют лучше всех других. В драке идут до самой смерти, — народ необыкновенный, прямо скажу, сэр. Вам понравится, сами увидите.

Над Финским заливом стоял туман, косой стеной падал дождь, по-собачьи выл ветер, — звуки и явления, хорошо знакомые каждому, здесь, в нескольких километрах от Санкт-Петербурга, показались Эдгару какими-то особенными, другими, — здесь все казалось более интересным, как и подобает человеческому глазу видеть в чужих краях не то, что там есть, а что глазу приказывают голоса, сердце, воображение — в особенности то воображение, которое долгое время преизбыточно насыщали приязнью и любовью к чужим краям, воспитывали его в картинных галереях, в сборниках прозы и стихов. Эдгару всегда приказывало сердце, а потому Санкт-Петербург понравился ему еще издали, сквозь туман…

По заведенному издавна обычаю на борту судна отслужили молебствие, помянув в молитвах погибшего в пути француза. В полном мраке вошли в Неву.

Желтые пятнышки огней помигивали справа и слева. Эдгар на полминуты вдруг чего-то испугался. Он спросил себя: «Чего я боюсь? Что это вдруг со мною?».

И ничего не мог ответить. Огоньки приближались. Это не были огни, как во всех других городах, — это были именно огоньки — подслеповатые, хилые, похожие на несчастные человеческие глаза. А вместе с огоньками приближались звуки неизвестного Эдгару инструмента (матрос сказал, что это так называемая русская гармонь) и темные, налитые печалью голоса, распевающий тягучую, чем-то похожую на молитву, песню.

— Прибываем с опозданием на сорок семь часов, — сказал капитан.

Эдгар надел непромокаемый плащ, накрыл капюшоном голову, хватился вдруг своего саквояжа, стал даже его искать, но, вспомнив о потере, затосковал и ощутил нечто близкое к физической боли: заныли виски, и, как в таких случаях всегда бывает, Эдгар прошептал, твердо веря в избавление от скорби:

— Виргиния!.. Ты видишь, я в чужом краю… Помоги мне, не покинь среди чужих людей… Виргиния, ангел мой!..

Матросы — далеко не все, а только часть команды — получили разрешение сойти на берег до семи утра. Эдгар заявил, что — и он с ними. Его не поняли, — как это и он с ними? Разве у него нет здесь дома, квартиры, друга, приятельницы, любовницы, наконец!

— Мы идем в одно веселое заведение, — сказали матросы, — такое веселое, что обратно на борт корабля не пойдем, а поползем, и то с помощью товарищей с какой-нибудь соседней посудины.

— На якоре «Русалка», — заметил кто-то из матросов. — Узнаю ее и в профиль и в фас.

— Рядом с нею «Нептун» из Глазго, — добавил помощник капитана, ему особенно хотелось поскорее сойти на берег, у него в Санкт-Петербурге были весьма близкие друзья. — Мистер По, — обратился он к Эдгару, — золотые вещи и крупные деньги советую оставить на борту: время ночное, как-никак…

— Положимся на волю господа и его слугу-озорника по имени Случай, — ответствовал Эдгар, туже стягивая резиновые тесемки капюшона на шее. — С нами бог, — совершенно серьезно сказал он, сходя по узкому трапу на берег.

— И тридцать два апостола, — не очень-то смело добавили матросы: только на суше позволяли они эту шутку, на борту, в море даже подумать было страшно о том, чтобы каноническую дюжину апостолов увеличивать на двадцать человек.

— Скажите, кстати, — спросил Эдгар помощника капитана, — за какой надобностью прибыли вы в Санкт-Петербург? Я что-то не заметил никакого груза…

— Если вы его не заметили, — сдерживая улыбку, ответил помощник капитана, — это значит, что мы доставили в Санкт-Петербург что-то такое, что является очень и очень драгоценным грузом.

— Например? — настаивал Эдгар.

— Например, хотя бы вас, мистер По, — ответил помощник капитана. — И, если пожелаете, мы в любой момент к вашим услугам.

Моросил холодный, пропахший болотом и чем-то горелым дождик. Звуки гармоники доносились хотя и глухо, но как-то особенно страстно, зовуще, от полного сердца. Перешли широкую дорогу, замощенную булыжником, похожим на такой же точно булыжник во всех городах мира. Этот пустяк несколько успокоил Эдгара. Он поднял голову, взглядом поймал большую зеленую звезду, на несколько секунд выглянувшую в прореху жидких осенних туч, назвал звезду Ленорой и помахал ей рукой.

— Здравствуй, Ленора! — громко сказал Эдгар. Матросы рассмеялись, самый старший толкнул вбок кулаком одного, другого, давая этим понять, что у пассажира, безусловно, не все дома, но это ничего не значит: именно такие — самые хорошие, самые добрые люди.

— Сюда, — сказали матросы Эдгару, предупредительно расступаясь перед покосившейся дверью с огромной веревочной ручкой. За дверью было шумно, когда она открылась, к шуму был добавлен такой тяжелый, запросто называемый вонючим, воздух, что Эдгар отшатнулся.

— Артур Гордон Пим дышал в трюме точно таким же воздухом, — вслух произнес Эдгар и, согнувшись, чтобы не удариться головой о притолоку, вошел в помещение трактира, одного из тех дешевых приютов, где за три пятака дают водку, соленые \'огурцы и сколько угодно хлеба. Матросы с «Роберта Фултона» запомнили и полюбили это веселое заведение за то, что хозяйкой его была прекрасная Мария по фамилии Гаврилова. Она и сейчас была здесь, она занимала место за стойкой, величественно улыбаясь вошедшим.

— Очень рада видеть вас, господа, — сказала она по-английски. — А это кто с вами?

Ей не ответили, было очень шумно, дымно от десятка трубок с крепким табаком и русской махоркой, пахло кислыми щами, спиртом и осенью — тем запахом, который можно отыскать только в Санкт-Петербурге и только в сентябре. Матросы нашли свободное место за длинным деревянным столом и, забыв о своем спутнике, занялись выпивкой. Эдгар встал подле стены и, раз взглянув на хозяйку, уже не в состоянии был отвести от нее взгляда.

Он даже капюшон опустил за спину, он даже дышать стал реже и настороженнее, приложил правую руку к сердцу и поблагодарил создателя за то, что он устроил так, что вот сейчас его покорный, несчастный раб находится на чужой земле и созерцает великое, неслыханное чудо: в русском трактире видит Виргинию — живую Виргинию, чуточку располневшую, чуточку похорошевшую, немного более румяную, чем она была прежде, здесь, на земле, живая, но — вот она…

— Мадам! — крикнул Эдгар, протягивая руку к хозяйке, улыбаясь ей бессмысленно, тупо, блаженно, — Виргиния! — крикнул он и опустился в изнеможении на стул подле прилавка. — Виргиния! — повторил он, не опуская рук, и хозяйка, Мария Гаврилова, поняла это, как просьбу, как заказ. Она спросила:

— Господину угодно водки или пива? Господин хочет поесть и потом лечь спать?