Алексей Иванов
Семнадцать мгновений Москвы
КАФЕ «ПУШКИН»
При входе в кафе «Пушкин» я оробел, как и положено в музее. Тяжелое и темное резное дерево гардероба в фойе, какая-то благородная тускловатость, вышедшие из употребления манеры… Да еще маленькая пушечка и здоровенный глобус, который почему-то хотелось называть астролябией (откуда-то «оттуда же» слово). Черт его знает, как мне здесь себя вести. Покосившись на себя в зеркало, я понял, что ожидаю указания пройти в людскую, где мне дадут чего-нибудь из блюд, которых баре не докушали. Например какой-нибудь суп из стерляжьих отжимок, какими надо опрозрачивать бульон, согласно мнению Елены Молоховец, и которые потом следует скармливать кухаркам и ямщикам. Говорят, что и унитазы в этом кафе расписаны «под Гжель». Я не осмелился посмотреть на это чудо сантехники. Про то, чтобы воспользоваться, и речи идти не могло: меня пережало поперек, да и вообще – святотатство.
Меня деликатно убеждали, что «Пушкин» - заведение демократичное. А у меня штаны были готовы сползти от тяжести литой медной бляхи в кармане – это был гардеробный жетончик, вызывавший больше уважения, чем звезда шерифа на Диком Западе. Мы заняли столик у большого буфета, в котором вместо посуды стояли старинные книги. Официант расстелил перед нами две желтые газеты с меню. Оно было напечатано прыгающими типографскими буквами с ятями и ерами. Я даже читать не стал. « … лещи со спаржей в зеве, раки бордолез, омары Крез, имперский майонез…» Чего я понимаю в этом гастрономическом ампире? Я глазел по сторонам, на «залу» с колоннами, портьерами и балюстрадой, что отгораживала лестничный проем.
Помпезность сама себя и сгубила. Официант принес мне блюдо с салатом размером в ботанический сад. Я просто постеснялся сказать: «Извините, я его боюсь». Пришлось есть все эти перепутанные пучки травы, вороха каких-то листьев и пустотелые тростины со вкусом щавеля. Меня охватило отчаянье. Но я съел все, как диплодок, и от такого количества растений в желудке как-то этически деградировал. А официант уже нес для меня целый свиной бок – война продолжалась. И тогда я подумал: да неужели Пушкин столько жрал? Ведь разорвало бы поэта, даже великого и русского. С такой житейской мысли все и началось.
Мимо пробежала невеста с костюмированной свадьбы. Она была красная и совсем не поэтичная; больше походила на актрису, игравшую Ольгу Ларину, что выскочила во время дуэли Онегина и Ленского за кулисы, чтобы быстро высмолить сигаретку. После того огромного животного, которого я съел почти целиком, официант принес мне чашку кофе, такую, будто я был маленькая фея, и я злобно вспомнил, что во времена Пушкина прислугу называли еще и лакеями. А старинные книги в шкафу принадлежали к эпохе скорее Тютчева или Фета, чем к эпохе Пушкина. И клоуна в хламиде с пуговицами-помпонами, развлекающего детей, согласно стилистике следовало бы заменить каким-нибудь французом-гувернером или, на худой конец, Петрушкой с колпаке с бубенцами. И глобус в фойе оказался не медным, а картонным, но искусно раскрашенным; только вот безобразные очертания Евразии с надписью TARTARIA годились скорее до-Ивана-Грозновскому времени Сигизмунда Герберштейна, а не времени Крузенштерна, Лисянского и Коцебу. Да и вообще, будь здесь унитазы не только расписаны под Гжель, но и сделаны в форме дымковской игрушки – не рифмуются как-то понятия «Пушкин» и «унитаз». В присутствии первого со вторым надо как-то без нажима…
А чего злиться? Москва играется. Было бы это кафе, скажем, «Цой», оформленное в стиле кочегарки, так, наверное, в гардеробе вместо номерков выдавали крышки от канализационных люков с цифрами, написанными копотью. Не хочешь носить – не заходи сюда. Накормили тебя, пригрели – скажи спасибо, а не шипи. Никто ведь не виноват, что ты все принял за чистую монету.
Я все живу по «Капиталу» да по принципу социальной справедливости. А Москва уже и экономическую целесообразность, похоже, давно пережила. Не демократическая даже, а какая-то пост-общественная Москва играется. И в каждом коне я ей проигрываю. Дело даже не в деньгах и не в сноровке. И не в том, что веселые партнеры – везунчики или шулера. Просто на каждый кон – новые правила, которые кто-то из игроков придумывает сам. А я так быстро меняться не успеваю.
ГРУППА «ЛЯ-МИНОР»
Вот перед концертом группы «Ля-минор» меня предупредили: это нечто такое стильное, приблатненное… Ну, я и стал ждать суровой правды жизни. С оттенком скудоумной романтики. «…и лампадой луны как икона освещЁна таежная зона…»
«Ля-минор» состоял из контрабаса, саксофона, аккордеона и барабанов. Сценический образ группы – эдакая шпана времен танцплощадок, в кепках и брюках-клеш. Вокалист в темных очках явно нуждался еще и в сверкающей фиксе. Мне неудержимо вспомнился Юрий Коваль: «С детства я мечтал иметь тельняшку и зуб золотой». Начало концерта задержалось. Вокалист пояснил публике, что по дороге к клубу барабанщик попал в плен к ментам за употребление наркотиков.
Я, дурак, поверил, а на самом-то деле концерт уже начался, хоть без музыки и песен. Группа играла. Другое дело – зачем «Ля-минору» такой непосильный имидж? Ведь наверное нелегко совмещать активную жизненную позицию с суровыми буднями концертной деятельности. Может, «Ля-миноровцы» в душе еще большие провинциалы, чем я?.. А в общем, здорово было бы, конечно, если б барабанщика прямо сюда, в подвал, где расположен клуб, привез зарешеченный фургон - как Фокса на следственный эксперимент. Но барабанщик прибыл своим ходом минут через пять. Без комментариев, без видимых следов наркотического или милицейского воздействия.
Имидж борцов с правопорядком соответствовал репертуару «Ля-минора»: смесь блатной романтики времен Соньки Золотая Ручка с дворовыми романсами а-ля «Я гото-ов цело-ать!! песок». Выступала группа хорошо, наверное, - профессионально. Я не специалист. Но публику цепляло. Из пивной компании за соседним столиком время от времени просили спеть «Мурку» (как Промокашка у Шарапова – видимо, в пару к Фоксу-барабанщику). Группа играла, а компания подыгрывала.
Разумеется, никто из присутствующих не имел никакого отношения к реальным ИТЛ. И ностальгией музыка «Ля-минора» тоже не была. Дворовые романсы шпаны 50-ых годов были фольклором далеко не поколения «Ля-минора», к которому я и сам отношусь. (Во времена моей молодости там, где я был молод, помнится, пели «Шэри, шэри лэди» и «Плачет девочка в автомате».) Музыка «Ля-минора» по сути была уже чистой стилизацией: бабелевским смаком пополам с есенинской удалой тоской. Просвещенная столица легко улавливает здесь прикол, понт, стёб (не знаю, пользуются ли сейчас этим словом). Но до мнительной провинции все эти игры дойдут уже чистой и дешевой монетой. Как если бы коврики для компьютерной «мыши» в деревнях постилали на крыльцо, чтобы вытирать ноги. На гастролях в глубинке у солиста «Ля-минора» в задушевной беседе обязательно спросят: где он сидел и по какой статье.
КИНОТЕАТР «ПЯТЬ ЗВЕЗД»
Москва гораздо больше себя самой, как булгаковская «нехорошая квартира». Идешь, смотришь, а в голове тасуются, как карты, имена и эпохи: здесь был Пугачев, здесь – Мимино, здесь – Пол Маккартни… В Москве как в древней Греции – кругом кумиры. Время сменилось круто, и старые кумиры порядком замшели, сохранив свою привлекательность только для заезжих провинциалов. Провинция знает Москву разве что года до 90-го. Сколько не читай «КП» и не смотри МТV, из провинции нынешних кумиров все равно не разглядишь. Разве что случайно увидишь на экране чье-нибудь ухо или какую-нибудь щеку рядом с отреставрированной поп-дивой и будешь гадать: а это кто и почему его пустили? Но дело не в именах, не в кумирах.
Москва по всем направлениях и на всех уровнях как-то рассеклась пластами неизвестных, непонятных культур и явлений. На линиях сопряжений засветились интерактивные зоны живой жизни: вот только не известно, каким законам эта жизнь подчиняется? Это только в метро везде указатели. А Москва ответа не дает. Она живет, играет и отмахивается: смотри да сам разбирайся, дурак, что ли? Вот и приходится читать вместо текста контекст.
Только его хрен прочтешь, не зная языка, которым он написан. Поэтому я попробовал подступиться к контексту с плацдарма, уже освоенного. Попросту говоря, попросился в кино. Меня повели в кинотеатр «Пять звезд». До сеанса оставалось больше часа. Я сидел за столиком рядом с многоэтажным провалом атриума, охваченным по периметру дорожками, пересеченным мостиками, с большим бесшумным лифтом, ездящим туда-сюда неясно зачем, и какой-то большой круглой штукой в стене, а в штуке этой виднелось нечто вроде пропеллера. К тому же мучительно напоминали о чем-то голые кирпичные стены (дизайн стиля «дешево и сердито») и пара аквариумов с рыбами, похожими на инопланетян. Ну, подсвеченные бары; люди, проходящие мимо во всех направлениях… Узнал! Так сказать, вспомнил все. Это «Вспомнить все» и напоминало. Чуть-чуть не хватало только Шварценеггера или задыхающихся мутантов (я не в счет).
В общем, конечно, не трудно вычитать стилистику Верховена, или эпоху Пушкина, или еще чего, чего встретится. Трудно быть всегда готовым, трудно осознать, что эта игра стилями, ассоциациями, интерпретациями – она в Москве всегда. Она и есть то чертово шоу, которое должно продолжаться. Московское богатство содержания превратилось в аттракцион смыслов и аксессуарных наборов. Суть заменилась меню. Многовато звезд на квадратный сантиметр неба. Многовато шедевров на кубический дюйм пространства. Многовато хитростей на каждую извилину.
Кино я только-только начал смотреть и бросил, ушел. Этот текст скучнее контекста. Что я, у себя дома Николаса Кейджа не посмотрю, что ли? Захотелось в гостиницу, к родимой советской глобализации, которая подарила под Новый год любовь доктору Жене Лукашину и которая так мила в столице любому провинциалу. Окна строчками, двери шеренгами, кнопочки лифта колонкой, ковровая дорожка от заката до рассвета. Но в номере захрустела под ногой отклеившаяся плитка на полу в ванной, брякнула раковина, привинченная на один болт вместо двух, да и за кипяточком для кофе надо бежать к портье, как в Гражданскую войну с поездов бегали на вокзалы, – и стало так же скучно, как в голливудском триллере.
Короче говоря, я так и не решил, чего предпочесть: суконную простоту, ясную до гольной конструкции, или же кукольный перформанс, атлантика и кариатидочку, растянувших кумачовый транспарант: «Искусство существует сверх необходимости!»? Кому – как. Это я и о выборе, и об искусстве.
У ДВЕРЕЙ КЛУБА «СТОУН»
Если уж речь зашла о высоком искусстве, хочется вспомнить свою попытку попасть на вечеринку, посвященную 5-летию MTV. Меня снабдили глянцевым пригласительным билетом, на котором с глуповатой фамильярностью было написано, что он – «только на одного хомо сапиенс». Я наивно посчитал, что с таким билетом меня не только на вечеринку, а прямо в рай без покаяния пустят.
Было уже темно, когда я появился на Кузнецком Мосту, где подсвеченными аквариумами светились дорогие бутики. Кстати, крапал дождь, и вообще было холодно. В маленьком дворике у какого-то совсем не парадного входа в клуб «Стоун» стояла небольшая толпа. Железные двери клуба были сомкнуты, а у каждого человека из толпы имелся такой же, как и у меня, билет.
Я потерся у дверей, послушал разговоры и понял, что клуб переполнен, поэтому охранники запускают только примерно по три человека каждые пять минут. Интересно, откуда для них образуется свободное пространство? Трамбуют там, что ли, уже вошедших? («Убивают,» - добродушно пояснили мне потом.)
В своей жизни я успел застать изрядный ломоть советского быта, к тому же в памяти ничуть не потускнели картины эпохи талонов и пустых прилавков – так что я знаю, что такое очередь. И тутошнюю очередь, окинув взглядом, я сразу оценил. Построил в уме график, долженствующий указать мне примерное время моего проникновения в сии сказочные чертоги. График уходил, в общем, в бесконечность. Стоять и ждать было бесполезно. И я бы ушел – но толпа, черт ее дери, стояла и ждала, ничуть не теряя оптимизма. А люди в толпе не выглядели фанатами, способными залезть по отвесной стене на пятнадцатый этаж, чтобы увидеть, как Филипп Киркоров выходит из лифта в тапочках.
Здравый смысл утверждал, что согласно воображенным мною абциссам и ординатам, присутствующие попадут в клуб «Стоун» только к юбилею первой русской революции. А в толпе легкомысленно смеялись девушки с такими кольцами в ушах, что не хватало только попугаев, и никто не писал на ладонях шариковой ручкой номера, и никто не орал: «Кто последний? Вас тут не стояло, когда я занимал!». Даже въезжали какие-то бесшумные машины и не сигналили, а тихо пыхали фарами, протискиваясь сквозь народ.
Самое удивительное для меня оказалось в том, что каждый ожидающий здесь был эдакой псевдоподией компании, что сидела где-нибудь неподалеку в кафе. Подходило время – совершался звонок по мобиле – и компания поспевала точно к открытию дверей клуба для новой порции посетителей. У себя дома я такого не встречал. Не то, чтобы не было кафе или телефонов. Но как-то не принято в провинции смешивать смыслы. Ждешь – сиди на скамейке на перроне. Хочешь пить кофе – иди в кафе. Но ждать в кафе – это как пить кофе на перроне. Так не делается. Время не подлежит улучшению, потому что, так сказать, времена не выбирают. Время – это что-то сакральное.
А здесь время подлежало улучшению очень даже легко. У входа под дождем время было плохое; в кафе – получше; в клубе – совсем хорошее. Качество времени измерялось количеством потребления. Количество потребления сокращало продолжительность времени. В идеале время становилось как бы несуществующим, прозрачным, как вода. Вода течет туда, где глубже – с пятачка у подворотни в кафе, из кафе в клуб. А я не умею так манипулировать временем, направляя его ток, сокращая или растягивая. Я время воспринимаю линейно. Измеряю его огромным деревянным циркулем, как столыпинский землемер. И с этим циркулем не пролезаю в тесные закоулки Москвы. Будто кованый сундук не могу втиснуть в секцию автоматической камеры хранения.
Конечно, я ушел от клуба «Стоун» несолоно хлебавши. Во времени плохого качества у меня просто не получалось думать про потребление, чтобы это качество улучшить. Но меня до сих пор мучает не сожаление, что я не увидел звезд МТV, а загадка корреляции двух времен: плохого объективного и улучшенного субъективного. Ведь по логике моих вычислений, сколько время не улучшай, в клуб-то все равно не попасть, нет мест. А я уверен, что все пришедшие (кроме меня) тем не менее в клуб попали, причем даже те, кто пришел самым последним и без билета.
ВЫСТАВКА ПАПАРАЦЦИ
Мысль о тождественности качества времени и количества потребления можно развить по экспоненте, и тогда придется придти к выводу, что при неограниченности потребления время превращается в вечность (ну чем я не Эйнштейн?). Поясню по-русски. Возьму для примера жизнь. То есть, кино. Если любой кадр рассматривать (т.е. потреблять) бесконечно долго, то черты случайности в нем стираются и кажется, что приоткрывается некая экзистенциальная сущность бытия. Естественное, но вдруг остановленное движение завораживает. Оно наполняется символическим смыслом и будто бы раскрывает тайну силы, которая движет миром, тайну рока – как вид волны цунами, хищно нагнувшейся над японский лачугой. По-моему, все это - бред. Но он составляет философию искусства папарацци.
Выставка фотографий папарацци располагалась в залах второго этажа Дома Фотографии. В абсолютно пустых комнатах с некрашеными дощатыми полами на белых стенах висели полторы сотни черно-белых снимков. Это были 60-ые годы, Рим. Прямо скажу, что я рассчитывал увидеть голых кинозвезд, пьяные драки, гримасы и разные забавные непотребности – папарацци же, в конце концов. А фигушки.
Здесь были грязновато-черные ночи, какие-то мостовые, широкие ступени лестниц, облупленные углы зданий, растопыренные листья всяких итальянских пиний или араукарий (пальм, короче), торчащие из-за балюстрад, гладкие и блестящие, как облизанная карамель, лимузины и почти совсем не известные мне люди.
До моей провинции мировой кинематограф дошагал сразу в виде Терминаторов, потеряв по пути разных там Феллини и Бунюэлей. Я и сейчас с большим трудом, с подсказкой и не с первого раза отличу Лоллобриджиду от Брижит и Мерилен от Марлен. Тем более, я не знаю звезд масштабом поменьше и богемных персонажей того времени – режиссеров, политиков, графов и автогонщиков. Для меня на фотографиях это были одинаково пожилые и черноволосые мужчины, похожие на Аль Пачино, несколько потертые, как бывалые джинсы. Все эти компании на снимках шли по улицам, смеялись, разговаривали, сидели в ресторанах или залезали в автомобили. Ну, десяток нелепых поз, потерявших равновесие фигур, угловатых жестов, глупых выражений лица – и все. Как-то маловато для выставки, о которой я слышал в СМИ даже из провинции.
(Отдельной серией для меня вычленились фотографии сравнительно недавних звезд – Брандо, Коннери, Бельмондо, Мастроянни. На этих старых кадрах они пышноволосы, худощавы, бодры, подчеркнуто самостоятельны и ужасно одиноки.)
Потом я понял, что я и получил искусство папарацци – а не «клубничку», компромат и прочее, чего мне никто не обещал. Однако без этого перца блюдо лишалось вкуса. Ну, жизнь. Колбаса времени, нашинкованная на тончайшие ломтики кадров. Такие кадры можно гнать тысячами с любой «мыльницы». Все эти зависшие в ходьбе фигуры можно получить на любом видике одним нажатием кнопки «p/still». Откуда же такой пиетет?
Для меня ответ по-марксистски прост. От буржуазной зависимости понятий «качество времени» и «количество потребления». Логический вывод этой зависимости: миг, превращенный в вечность («Остановись, мгновение, какое бы ты не было!»). Но это – философия, не искусство. Какое искусство в том, что данный снимок – просто случайность и ничего более?
Только не надо тотчас лезть в дебри. Не умножайте сущности сверх необходимого, как советовал Оккам уже довольно давно. Псевдомногозначительность этих стоп-кадров напоминает мне старый фильм о высоком блондине в желтом ботинке. Полицейским, рассматривающим частную жизнь сквозь лупу, всякая мелочь казалась огромной и ужасно подозрительной. В препарировании жизни художники-папарацци словно бы утрачивают дух жизни, как становится абсурдом смысл движения в Зеноновом парадоксе об Ахиллесе, догоняющем черепаху. В финале просмотра выставки только и хочется спросить: «Ну и что?».
Забавным же оказалось сравнение этой экспозиции с выставкой «Столько-то лет московской милиции» в залах первого этажа. Здесь была длинная череда фотографий стражей порядка от усатых городовых с шашками до шлемоголовых роботов-щитоносцев нынешнего ОМОНа. Снимки, в основном, постановочные, а экспозиция построена хронологически, с расчетом дать ощущение «поступи лет» - будто в противовес «неподвижности мгновения» у папарацци. Но и такой механический, соцреалистический метод тоже не дал вкуса живой жизни: только машинным маслом пахнуло от шеренги прошагавших автоматов. Контраст застыл в лицах ментов – неожиданно обычных, привычных, даже славных, легко читающихся. Только вне шеренги, в частной жизни менты очеловечились. Разумеется: ведь на их частную жизнь не покушались папарацци.
МЕГАМАРКЕТ
Н-да-а, с ним, конечно, не сравнятся «ни леса, ни моря». Русское поле было сплошь заставлено автомобилями, а вдали вставали громады то ли стадионов, то ли самолетных ангаров, то ли оптовых баз. Все это и было мегамаркетом «Мега». Стилистически очень верно за автостоянкой высилась железнодорожная насыпь, по которой катились бесконечные вереницы вагонов. «Мега» не вместилась даже в Москву, а потому была вытеснена, как наполеоновская армия - за МКАД в промзону. Масштабы-то у нее воистину промышленные.
В Москве я понял, что разнообразие входных-пропускных систем является коллективной сублимацией. Черт бы побрал этого Фрейда, я тут чуть не погиб. В «Меге» вместо входа вращалась здоровенная стеклянная кастрюля, в которую надо было суметь вскочить, а потом выскочить. Получалось нечто вроде белки в колесе. Собрав волю, я просеменил сквозь этот крутящийся и прозрачный самогонный аппарат внутрь здания. Но остался вопрос: а если б я застрял, машина застопорилась бы, как двери лифта, или перекусила меня пополам, как пилорама – гвоздь в доске? Мол, одним посетителем больше, одним меньше, для «Меги» какая разница?..
Гигантское пространство перекрывал прозрачный потолок. Кажется, играла музыка. Везде ходили люди, но без толп и толкотни. Кто-то оставлял одежду в гардеробе, кто-то – нет. В многочисленных кафе сидели немногочисленные посетители. Детей развлекали толстые клоуны. Между прохожих проносились на роликах девушки в униформе и с воздушными шариками – этакие местные ангелы. На ледяном катке с очертаниями лужи вертелись доморощенные фигуристы. Унылые отроки стояли в очереди за великовозрастным детиной, который самозабвенно кидал мяч в волейбольную корзину, но все время мазал. Бурлили разноцветные пузыри в аквариуме, оказавшемся стойкой бара. Журчала голубая водичка в искусственной речке с кафельным дном. Все пространство и все предметы вдруг неожиданно оживлялись, когда выглядывало солнце.
Под самую крышу торчали гигантские, слегка изогнутые искусственные пальмы высотой с пятиэтажный дом. В их роще посреди зала громоздилась серо-стального цвета конструкция, напоминающая кокос. (Вообще, по этой искусственно-тропической символике читалось, что здесь сбылась вековая русская мечта о Рио-де-Жанейро и белых штанах.) Кокос оказался чем-то вроде детского дома. Десятилетних здесь кормили пирожным и мороженым; пятилетние в специальном сетчатом загончике плавали в озере из разноцветных пластмассовых шариков; где-то на верху кокоса и грудных тоже чем-то развлекали, песенки им там пели или кормили птичьим молоком, что ли. Искусственные пальмы своими волосатыми стволами росли, оказывается, сквозь дырки в перекрытиях этажей и крыш. Сложноорганизованное и извилистое пространство «Меги» почему-то очень быстро становилось понятным и знакомым. Но очень не хватало золотых рыбок или заводных павлинов.
А в общем, было и уютно, и просторно; и забавно, и не шумно. В тех магазинчиках-боксах в центральном здании, в которые я зашел, я не обнаружил какого-то особенного изобилия или разнообразия. Изобилие продавалось в соседствующих мегамаркетах – в «Ашане», в «Ikea», хотя и здесь с уникальностью было туго. Глобализм процветал. В своем провинциальном ЦУМе я уже лицезрел все эти товары, только числом помене. Единственное, что поразило меня по-настоящему – это живое кресло. Его, как самого опасного хищника, содержали в стеклянной витрине. При виде меня кресло зашипело и стало корчиться, меняя форму. Примеривалось то ли к тому, как мне будет удобнее сесть, то ли к тому, как ему будет удобнее есть. Жутковато. Особенно в сочетании со стерильными, мертворожденными интерьерами мебельных салонов.
В «Меге» не было ничего зазывающего, кричащего. За рукав здесь не хватали, в глаза не заглядывали со значением. Все показалось мне продуманным, спокойным, респектабельно-демократичным. Меня вежливо и корректно освободили от всех забот – от тяжелой одежды, от детей, от лишних сумок, от урчания в животе, лишь бы я не отвлекался от главного: от покупок. Но «покупка» - какое-то низкое слово, базарное, простонародное. А величественной «Меге» требовался пафос. И я понял, что явился сюда не за вульгарными «покупками». Я явился сюда, чтобы меня преобразил и возвысил новый смысл жизни. Я мог ничего не покупать, но я должен был проникнуться абсолютностью и окончательностью этого смысла: существование – это потребление.
Конечно, это так. Не потребляешь – не существуешь. Но мне немного обидно, когда с такой помпой и фанаберией, с таким апломбом, хоть и завуалированным, меня со всеми почестями низводят до пусть и уважаемого, сложного, но маленького устройства по (быстрому или не очень) переводу хороших вещей в утиль или отходы. Я-то считал себя чем-то большим. Конечно, не таким большим, как здешний кокос, но все же… Я еще и производить чего-нибудь могу. Но моего производства здесь не требовалось. Это же только магазин, хоть он и позиционирует себя как «мир».
Еще совсем недавно у себя в провинции я был обычным бюджетником. В провинции с советских времен доминирующая парадигма ничуть не изменилась. Я должен был отдавать и отдавать себя системе, ничего, в общем, не получая взамен. «Любовь (например, к родине) придумали русские, чтобы не платить». И для меня какое-либо приобретение было небольшим, но праздником. А здесь оно преподносилась как обязательная обыденность. В «Меге» я на всем скаку перенесся из огня, да в полымя. Теперь я должен был брать и брать, потреблять. Сплошное, блин, потреблятство. В душе моей генетическая Азия начала противиться расхозяйничавшейся Европе.
Хороший магазин «Мега», большой и удобный. Только не надо в нагрузку к товару продавать мне еще и смысл жизни.
РЕСТОРАН «ПИРОГИ»
Третьяковский проезд вечером кажется не улицей, а помещением – скажем, галереей. Так по-комнатному здесь витринами подсвечены стены, а столь дорогостоящие пиджачные плечи мужчин преступно осквернять плащом или пальто, чтобы мужчины добрались от дверей бутиков до своих блестящих лимузинов. В этом великолепии очень даже скромно выглядит подъезд ресторана с простецким названием «Пироги».
Мы спустились в подвал – словно на этаж ниже по социальной лестнице. Подвал был совсем церковным: с неоштукатуренными кирпичными стенами, с арочными проходами, с коробчатыми монастырскими сводами. Залы были плотно заставлены дощатыми столами; за столами плотно сидели посетители. Меню было отпечатано на принтере, а листочки засунуты в мутноватые файлы банальной канцелярской папки. Официантка ходила в свитере и джинсах. Над кассой болтались объявления, приклеенные скотчем прямо к кирпичам. Музыки я не запомнил – только гам голосов. Ждать заказа пришлось долго, даже слишком. Официантка поставила на стол поднос и уронила в салат салфетку. Уже потом, забирая тарелку из-под супа, она заодно унесла и вилку. Бесполезно было звать ее обратно, щелкать пальцами, трясти над головой долларами, кричать или рыдать в ладони – все равно бы не заметила. Такой вот интерьер и сервис.
Это был стиль или неистребимые особенности национального общепита? Пока длились многочисленные ожидания, мне рассказали несколько историй о человеке, открывшем… или владевшем… в общем, имевшем самое тесное отношение к «Пирогам». Человек этот – поэт, причем, говорят, хороший. Истории о нем были так фантастичны, что в них верилось сразу: такое просто незачем придумывать. Жаль, я не запомнил фамилию. Наверняка ведь услышу ее еще не раз – но, возможно, в других контекстах, а потому могу и не узнать, о ком идет речь.
В «Пирогах» (мне сказали) собираются молодые московские поэты и, бывает, состязаются с самим «отцом-основателем». Сегодня как раз такой день. Я порадовался удаче.
Поэты и поклонники набились в какой-то дальний каземат, куда я не смог протиснуться. Пришлось стоять в проходе, поминутно получая тычки. В самом каземате какие-то девушки неестественными голосами читали толпе свои стихи. Общая их интонация была такая, что я понял: мир – это мерзкая и гнусная клоака, в которой страдают, смердят и гниют заживо эти самые девушки, тоже, кстати, мерзкие, гнусные и полуразложившиеся от пороков. Еще в стихах как россыпь шариков пинг-понга многозвучно цокали аллитерации и подвывали ассонансы. Метафорика была столь изысканно-уродлива, что на ее фоне «Цветы зла» почти не отличались от «Дафниса и Хлои».
Я бы не сказал, что публика корчилась от отвращения или стонала от восхищенья. Реакция была как на нечто привычное. Из центра зала, из-за стола, где громоздилась подвыпившая компания, время от времени раздавались насмешки. Ведущий вечера одергивал распоясавшихся. Девушки-поэты на насмешки не огрызались, как положено поэтам, а тривиально обижались. Какой-то пожилой мужчина сердито протолкался к выходу с видом мэтра, которого эта неотесанная деревенщина даже не может признать. Рядом со мной люди приходили и незаметно уходили. Наиболее деликатные перед уходом вытягивали шеи и глядели поверх голов, словно им обязательно надо было хоть раз увидеть поэтов, чтобы запомнить навек. Негромкие переговоры вокруг в основном касались тем «где такой-то?» и «ты потом куда?». Невидимый мне ведущий что-то вещал о поколении «после «Вавилона»», а я и про поколение до него не слыхал. Мне стало не интересно, потому что собственно поэзии здесь я так и не встретил. Одно только самовыражение – и говорящих, и слушающих. А быть единственной внимающей публикой среди самовыражающейся творческой молодежи мне и раньше делалось скучно.
В трапезных, мимо которых я прошагал на выход, уже сдвигали столы в общую кучу, а среди сидящих и пьющих наиболее горячие уже стаскивали через голову свитера и кофты. Судя по мату и веселью, если здесь и была поэзия, то в духе простоты и скабрезности Вийона. В общем, тематически другая, чем на вечере. Я ушел – и не увидел самого интересного. Мне только потом рассказали, что произошло.
Этот загадочный человек, придумавший «Пироги», все-таки пришел и прочитал стихи. Свои строчки, присылаемые «сэмээсками», он нахально читал прямо с экрана телефона. Вот это была сила. Жаль, что я не увидел. Девушки-поэты до такого жеста не дотягивали даже вместе со своим апокалипсисом.
А с другой стороны… Уйти меня обязывала стилистика, которой я тут облучился. Ведь все самовыражаются, и я тоже должен. Если уж мне скучны девушки-поэты и конец света, если я ничего не знаю о современной поэзии, а представления о поэтических вечерах в ресторанах у меня не идут дальше хрестоматийной «Бродячей собаки», то и самовыразиться я могу лишь по-провинциальному глупо: просто уйти. Ладно хоть еще дверью не хряснул.
Потому что не было здесь никакой поэзии, никакого искусства. На узких просторах помпезного Третьяковского проезда был вызывающий перформанс человека здешнего круга – сам ресторан «Пироги». А начинкой пирогов здесь были маленькие перформансы пришедших на поэтический вечер. Эдакая матрешка масштабов. И мне не хочется узнавать, каким по счету я могу здесь быть вкладышем.
КЛУБ «КИТАЙСКИЙ ЛЕТЧИК ДЖАО ДА»
При входе билетов не давали, а специальной машинкой ставили на запястье какую-то невидимую печать. Она то ли в темноте должна фосфоресцировать, то ли проявляться в инфракрасном свете (а может, в жестком излучении при ядерном взрыве). Моя рука тайком от меня сама собой сразу вытерлась о штанину. Что это за печать такая? «666», наверное. Меня же в вертеп привели – в ночной клуб «Китайский летчик».
В провинции ночной клуб – непременно вертеп. Провинциальные мерки невольно применяешь и к столице. Первая мысль, когда попадаешь в Москву: «Господи, как бы не пропасть!..» И дело не в толпе на улицах, не в метро и неграх. Дело в мифе о том, что в Москве чуть ли не всё – неведомое «ноу-хау». Тот же «Китайский летчик», к примеру.
Да нет, не всё – «ноу-хау». Скажем, в Перми, где я живу, молодые поэты-авангардисты тоже создавали нечто подобное «Китайскому летчику». Только их ночной клуб назывался «Сбитый летчик». Впрочем, «как вы судно назовете, так оно и поплывет». Не знаю, на какой стадии воплощения этот проект сдох, но Китайский Летчик воистину был сбит до подлета к Перми. Если же судить о Москве по иномаркам, рекламам и брэндам, которые для всей России едины, словно геометрия Евклида, то будто вообще из дома не выезжал. И студенческая молодость, кстати, столичным ноу-хау тоже не является. В общем, в «Китайском летчике» я себя почувствовал почти как на родине…
… на которой, правда, еще не бывал. Но все здесь знакомо, словно так и должно быть. И низкий потолок с какими-то перекрещивающимися балками, и провинциально-жесткие скамейки под задом, и разнокалиберные стулья-табуретки, будто в общаге на дне рождения у приятеля. И молодежь вокруг была веселая и – не побоюсь этого слова – какая-то приличная. Я не обнаружил «Идущих вместе» в красных майках с Путиным на пузе, байкеров в касках с рогами и насупленных, бритоголовых скинхэдов (если по TV идет речь о молодежи, то про них только и рассказывается). За соседним столиком даже в шахматы играли. В провинции шахматы давно стали игрой, так сказать, интимной. У нас в уютных двориках, заросших лопухами, не сидят за клетчатыми столиками пионер с пенсионером, как показывают в кино. И даже с домино, и даже с водкой не сидят. У нас сидят только кучи лысых подростков с одной бутылкой пива на каждые шестнадцать человек. В «Летчике» рядом со мной тоже пили пиво. Но пивная компания не раздвигала собою всю остальную публику по стенам, словно зонтик, раскрытый в автобусе. Вот это, может, и есть ноу-хау.
Провинция – как «продолжение банкета», где все воспитанное постепенно уступает природному. Мне было интересно, чем продолжится банкет в «Китайском летчике»? Будут ли в финале концерта рвать гармонь пополам, найдется ли танцор, неистово падающий «на шпагат» посреди толпы, затащит ли пивная компания к себе вокалиста, чтобы наярить ему стакан водки, начнет ли бармен подменять «Хольстен» «Красным Востоком» («все равно не отличат»)? Но Китайский Летчик совершил посадку все равно в Москве, а не в тысяче российских «шанхаев». Почему-то все закончилось чинно. Даже обидно: как без дебоша, хотя бы маленького, чисто из приличия? Столица, как пьяный король, все равно не уронила короны в салат, подобно своим свежетитулованным герцогам. Вот это, наверное, и есть настоящее ноу-хау.
А что касается уникальности… В Перми на майские праздники молодежь со всего города отправляется на поляны вдоль реки Чусовой на туристический слет. И вот ночью из Перми едет электричка, набитая туристами. И все здесь одеты кто как хочет, и песни звучат подобные (только, разумеется, под гитару), и люди также перекрикиваются через полвагона, и танцуют в тесноте, пьют и курят, и перелезают друг к другу через спинки сидений – да вообще, очень похоже. Разница в том, что в Перми такое – раз в год, а в «Китайском летчике» - каждый вечер. И еще в том, что в электричке все кончается блеваньем в тамбуре, мужским центростремительным движением к буфету на станции и уныло-хоровым девичьим пеньем: «Милая моя, солнышко лесное…» (наша национальная женская песня). В общем, разница в качестве. «Ноу-хау» нет, но все российские города – словно рассыпавшиеся вагоны этой электрички, у которой головной, московский, уже прибыл в пункт назначения, а хвостовой, похоже, даже не тронулся с места.
Журнал «Афиша» (г.Москва), 2004 г.