Настройки шрифта

| |

Фон

| | | |

 

ИСКАТЕЛЬ № 1 1976





Братья ВАЙНЕРЫ

ЛЕКАРСТВО ПРОТИВ СТРАХА

Рисунки Г. НОВОЖИЛОВА





ГЛАВА 1

— Меня зовут Филипп Ауреол Теофраст Бомбаст фон Гогенгейм.

— У вас красивое имя, — сказал он.

— Да. Но чаще меня называют Парацельсом. И я считаю это правильным, потому что в искусстве врачевания я уже давно превзошел великого латинянина Цельса.

— А от каких болезней вы исцеляете? — спросил он, и в его прищуренных серо-зеленых глазах не было недоверия — хамского сомнения невежд, а светилось лишь искреннее любопытство.

— Я освобождаю человека от мук, ниспосланных ему водянкой, проказой, лихорадкой, подагрой, тяжкими ранами и болезнью сердца…

— У вас есть помощники?

— Разум мой, и опыт, да сердце, скорбящее о страждущих в мире сем.

— Вы одиноки?

Я засмеялся.

— У меня нет детей, нет жены и друзей не осталось. Но разве все люди не со мной? Разве благодарность пациентов не согревает мое сердце? Разве ненависть завистников — лекарей ничтожных и корыстных аптекарей — не угнетает мою память? И сотни учеников разве не связали меня с тысячами неведомых мне людей благодатью моего учения?

— Вы богаты?

Я показал ему на стопку рукописей.

— Вот все мое богатство. Да старый конь на конюшне. И меч ржавый в ножнах. А сам я живу здесь в немощи и кормит меня из дружбы и милости последний мой товарищ и ученик — цирюльник Андре Вендль.

— Но говорят, будто вам известны методы превращения простых металлов в золото? Почему вы не обеспечите себя и не облагодетельствуете единственного своего друга Вендля?

— Я, Парацельс, действительно великий алхимик и маг, и при желании достопочтенный господин может легко разыскать людей, которые собственными глазами видели, как я вынимал из плавильной печи чистое золото. Но господь сподобил меня великому знанию врачебной химии, и, когда я получил в своем тигле лекарства, которые исцелили обреченных на смерть людей, я понял, что это знамение, ибо щепоть моего лекарства могла дать человеку больше, чем все золото мира, — тогда я дал обет не осквернять потной жадностью святой очаг мудрости.

— А как вы сюда попали?

— Я вышел из своего дома на Платцле, перешел по подвесному мосту через Зальцах, дошел до Кайгассе и потерял на улице сознание. Очнулся я уже здесь, в гостинице «У белого коня»…

— А как вы себя чувствуете сейчас?

— Мой разум, чувства и душа совершенно бодры. Но у меня нет сил пошевелиться. Энтелехия — тайная жизненная сила, открытая и утвержденная мной, — неслышно покидает меня.

Вошел служитель, поставил на стол кружку сквашенного молока и печенье.

— Почему вы не принесли еды для моего гостя? — строго спросил я служителя, но гость торопливо сказал:

— Благодарю вас, не беспокойтесь, я совсем недавно обедал. Да мне уже и собираться пора. Приятного аппетита, а я пойду, пожалуй…

— Счастливого вам пути. А как вас зовут?

— Станислав Тихонов.

— Приходите еще, нам найдется о чем поговорить.

— Безусловно. А над чем вы работали последнее время?

Сначала мне не хотелось говорить, но у него было очень симпатичное лицо, он не мог быть шпионом, у него лицо честного человека. У него любопытные и в то же время немного грустные глаза. И я сказал ему:

— Я создал лекарство против страха…



СТЕНОГРАММА ОБЪЯСНЕНИЯ УЧАСТКОВОГО ИНСПЕКТОРА КАПИТАНА МИЛИЦИИ А. Ф. ПОЗДНЯКОВА В ИНСПЕКЦИИ ПО ЛИЧНОМУ СОСТАВУ ГЛАВНОГО УПРАВЛЕНИЯ ВНУТРЕННИХ ДЕЛ МОСКВЫ

«…Вопрос: Когда вы пришли в себя?

Ответ: В воскресенье утром.

Вопрос: Где именно?

Ответ: В медвытрезвителе номер три.

Вопрос: Сообщили ли вы сразу сотрудникам медвытрезвителя, кто вы такой?

Ответ: Нет, я назвал себя и место работы после того, как выяснилось, что у меня пропали пистолет и служебное удостоверение.

Вопрос: Почему?

Ответ: Не знаю, я плохо соображал, у меня сильно болела голова.

Вопрос: Не могли ли вы потерять пистолет и служебное удостоверение по дороге от стадиона до сквера, где вас подобрал в нетрезвом виде экипаж патрульной машины?

Ответ: Нет, нет, нет! Я не был в нетрезвом состоянии!

Вопрос: Вот заключение врача: «Сильная стадия опьянения о потерей ориентации во времени и — пространстве…» Вы полагаете, что врач мог ошибиться?

Ответ: Не знаю, не знаю! Но пьяным я не был!

Вопрос: Хорошо, расскажите снова, как вы попали на стадион?

Ответ: В пятницу был финал кубка, играли «Спартак» и «Торпедо». Матч начинался в шесть часов. Я болельщик, очень люблю футбол и хожу на все интересные матчи, а тут всю неделю дел было невпроворот, и я не успел заранее купить билет. Я понадеялся купить билет около стадиона. Походил около касс, вижу — надежды никакой, билетов совсем нет, а желающие толпами снуют. Тут подходит ко мне какой-то гражданин и говорит: «Слушайте, у меня есть лишний билет, но я просто боюсь его доставать из кармана: эти фанатики меня на части разнимут. Идите со мной, я вам у входа оторву билет, а вы мне потом отдадите деньги». Ну, поблагодарил я его, конечно. Оторвал он билет: у него их было два, он объяснил, что товарищ не смог прийти, отдал я ему рубль. А жара стояла больше тридцати градусов. Минут за пять до перерыва между таймами он мне говорит: «Подержите, пожалуйста, мое место, чтобы никто не уселся, а я сбегаю займу очередь в буфет — пивца хлебнуть». Скоро он вернулся и принес мне бутылку пива и бутерброд с колбасой. Я его, естественно, поблагодарил за такую внимательность, а он мне говорит, что есть латинская поговорка — не могу вспомнить, как он это сказал, и перевел: кто, мол, дал однажды, тот даст и дважды. Выпил я эту бутылку пива, поговорили мы маленько про футбол. И чувствую я, что от пива совсем у меня жажда не прошла, а даже еще сильнее пить захотелось. Жарко невыносимо, голова начала кружиться, все перед глазами зелено и круги плывут. Хочу соседу сказать, что сомлел я на жаре и голоса своего не слышу. Все заплясало в голове и больше ничего не помню…

Вопрос: Пивная бутылка была закупорена или открыта?

Ответ: Не помню.

Вопрос: Что значит «не помню»? Вы открывали бутылку?

Ответ: Не помню, не могу сейчас сказать.

Вопрос: Доводилось ли вам когда-нибудь встречать ранее этого человека?

Ответ: Нет, никогда.

Вопрос: Запомнили вы его?

Ответ: Плохо. Лет ему на вид около тридцати пяти.

Вопрос: Сможете ли вы отработать его портрет на фотороботе?

Ответ: Попробую, хотя не уверен. У меня до сих пор в голове все кружится.

Вопрос: В случае встречи с этим человеком беретесь ли вы с уверенностью опознать его?

Ответ: Думаю, что смогу.

Вопрос: Есть ли у вас какое-либо объяснение случившемуся?

Ответ: Нет, никак не могу я этого объяснить.

Вопрос: Но вы понимаете, что, если все в действительности было так, как вы рассказываете, значит, вас хотели отравить?

Ответ: Не знаю, хотел ли он меня отравить, но я ведь всю правду рассказываю! Дочерью своей клянусь…»



Я положил на стол листы стенограммы, а Шарапов поднял вверх палец:

— Вот именно — отравить хотели! Почему?

Я пожал плечами:

— Можно ведь и по-другому спросить — зачем?

— Какая разница! — махнул рукой Шарапов.

— Разница, мне кажется, существует, — усмехнулся я. — В «почему» есть момент законченности, вроде акта мести. А «зачем» — это только начало каких-то предстоящих событий.

— Не занимайся словоблудием, умник. Лучше подумай обо всей это петрушке: тут есть над чем мозги поломать.

— Это уж точно. Но у меня бюллетень не закрыт, я еще болен.

— А тебе что — открывая бюллетень, мозги отключают? Я ведь тебе не работать, а думать пока велю!

— С вашего разрешения, товарищ генерал, я бы об этой истории думать не хотел…

Шарапов сдвинул очки на лоб, внимательно посмотрел на меня, медленно произнес:

— Не понял?..

Я поерзал, поверился на стуле, потом собрался с духом:

— Ну как же не понимаете? Вы поручаете мне расследование по делу моего товарища…

— А ты что, знаешь Позднякова?

— Да, конечно, не знаю — сегодня первый раз его фамилию услышал. Но это ведь не имеет значения, мы с ним воленс-неволенс товарищи. И мне надо будет провести служебное расследование именно потому, что начальство само не знает — правду говорит Поздняков или все это дурацкий вымысел…

Генерал откинулся на спинку кресла, уселся поудобнее, сдвинул очки обратно на нос, прищурившись, внимательно поглядел на меня:

— Говори, говори, красиво излагаешь…

— А чего там еще говорить? Вы же знаете, я никогда ни от каких дел не отказываюсь. Но там я жуликов на чистую воду вывожу, а тут мне надо будет устанавливать — не жулик ли мой коллега. И мне от этого как-то не по себе…

Шарапов невыразительно, без интонаций спросил:

— А отчего же тебе не по себе?

— Ну как отчего? Вы же знаете, что зелье это не только монахи приемлют! Скорее всего выяснится, что Поздняков безо всякой отравы — по жаре-то такой — принял стопку-другую с пивцом и сомлел, а пистолет просто потерял. Позднякова — под суд, Тихонову — благодарность и славу к репутации…

Шарапов покачал головой, добро сказал:

— Хороший ты человек, Тихонов. Во-первых, добрый: понимаешь, что со всяким в жизни может такое случиться. Во-вторых, порядочный: не хочешь своими руками товарища под суд сдавать. Ну и, конечно, бескорыстный: сам ты орден получил недавно, теперь другим хочешь дать отличиться. Ну а то, что Поздняков сейчас по уши в дерьме завяз, так это же не ты его туда загнал. Ты вообще о нем раньше не слыхал. Неясно только, сам он попал в дерьмо или его туда, не добив до смерти, бросили? Так это уж подробности — стоит ли из-за этого ломаться, рисковать репутацией хорошего парня и верного товарища? Лучше пусть Поздняков урок извлечет, на стадион больше не ходит…

— Вас послушать, так это меня надо под суд отдать.

— Под суд я бы тебя не стал отдавать, поскольку и мне пришлось бы сесть на скамейку рядом. Потому что и я грешен, обо всем таком думал, о чем ты мне тут застенчиво лепетал. И должен тебе сказать, что мыслишки у нас с тобой вполне поганенькие…

— Почему?

— Потому что, если бы ты знал, что Поздняков говорит правду, ты бы с удовольствием занялся этим делом. А боишься ты, что Поздняков врет!

— Допустим.

— Тут и допускать нечего — все ясно. Боишься ты обмараться в этой истории и предпочел бы, чтобы лучше это сделал я. Кадровики как-нибудь разберутся, я приму решение, а ты Позднякова раньше не знал и впредь не узнаешь… Правильно я говорю?

— Ну, вроде…

— Вот-вот. Только не учитываешь ты, что и я больше всего боюсь: Поздняков мог правды не сказать и начал выпутываться с помощью этой легенды, и оставить для себя хоть тень сомнений в этом вопросе я не могу…

— А претворить эти тени в свет должен я?

— Да. Если Поздняков лжет, нам это надо знать, потому что его пребывание среди нас становится опасным. В этом качестве он сам становится потенциальным преступником. Но если история — правда, то мне это тем более надо знать наверняка: мы имеем дело с исключительно дерзким негодяем, которого надо поскорее выудить на солнышко. И это ясно как день. Понял?

— Чего уж не понять. Непонятно мне только, почему это должен делать именно я…

— Объяснять — долго получится. Так надо. Действуй…



ИНСПЕКЦИЯ ПО ЛИЧНОМУ СОСТАВУ ГЛАВНОГО УПРАВЛЕНИЯ ВНУТРЕННИХ ДЕЛ

«Протокол объяснения по материалам о происшествии с участковым инспектором ПОЗДНЯКОВЫМ А. Ф. «..» сентября 197.. года.

Гр-ка ЖЕЛОНКИНА Анна Васильевна, анкетные данные в деле имеются. По существу заданных мне вопросов могу заявить следующее:

Поздняков Андрей Филиппович — мой муж. Мы состоим в зарегистрированном браке, от которого имеем дочь Дарью двадцати двух лет. Взаимоотношения в семье нормальные. Алкоголем мой муж Поздняков А. Ф., насколько мне известно, не злоупотребляет. Ничего о служебной деятельности мужа я не знаю, в быту он ведет себя нормально. О происшествии на стадионе мне известно со слов мужа, и добавить к сказанному им я ничего не могу. Никаких предположений о причинах происшедшего не имею. Записано с моих слов правильно и мною прочитано.


ЖЕЛОНКИНА А. В.»




Я открыл личное дело инспектора Позднякова и взмахом картонного переплета будто постарался отгородиться от неприятного ощущения соглядатайства, которое мучило с того момента, как мое участие в расследовании было решено окончательно. Объяснить это чувство постороннему человеку вразумительными словами, понятно и четко, я никогда не смог бы. А своим — тем, с кем я годами встречался в МУРе, в райотделах или отделениях милиции, — ничего и объяснять не понадобилось бы, поскольку связаны мы пожизненно железной присягой товарищества, которое является для нас условием, профессиональной необходимостью нашей работы. Те люди, что подпали под мое определение «свои», были очень разными: хорошими и неважными, щедрыми и жадными, сговорчивыми и склочными, умными и бестолковыми. Но вместе с ними приходилось сидеть в засадах, брать вооруженных преступников, выковыривать из тайников клады жуликов, стоившие больше зарплаты милиционера за весь срок его службы, а также необходимо было годами коротать обыденную тягомотину розыска: дежурить, выезжать на происшествия, обращаться друг к другу, даже не будучи знакомыми, за тысячью важных служебных мелочей — и все это было бы невозможно без очень глубокого, порой даже не осознанного ощущения причастности к клану людей, уполномоченных всем обществом защищать его от нечестности во всех ее формах, и это товарищество стояло и стоять будет на вере в безусловную честность каждого его участника.

Поэтому было мне как-то муторно читать личное дело Позднякова, ибо вот эта самая вера в честность, да и особый характер милицейской работы освобождают нас от необходимости говорить о себе или о своих делах больше, чем этого тебе хотелось бы; хочешь — говори, не хочешь — никто тебе вопросов задавать не станет.

А сейчас от желания Позднякова поделиться со мною подробностями своей биографии ничего не зависело — Позднякова не спрашивали, а просто взяли его личное дело и дали капитану Тихонову для подробного ознакомления. И несокрушимой веры в честность Позднякова тоже больше не существовало. Я должен был полностью восстановить эту веру, которая в отвлеченных ситуациях называется красиво — честь. Или уничтожить ее в прах. Непосредственный начальник Позднякова — заместитель начальника отделения милиции по службе Виталий Чигаренков — оказался старым моим знакомым: десять лет назад, поступив на работу, мы вместе проходили учебные сборы в «милицейской академии» — так называлась тогда школа подготовки в Ивантеевке. Десять долгих лет проработали мы в одной организации, но так велик город, и такие хлопотные дела нас крутили все время, что так нам и не довелось ни разу увидеться.

И сейчас мне приятно было взглянуть на него, потому что годы словно обежали его стороной — внешне Чигаренков изменился совсем мало, разве что заматерел немного, да на плечах вместо лейтенантских поблескивали новенькие майорские погоны, и я слегка позавидовал ему — и моложавости, и служебным успехам.

Начинал он тоже сыщиком, но почему-то не удержался в розыске и перешел в службу. Кто-то из общих знакомых рассказывал мне, что с розыском у него не клеилось из-за детской доверчивости и твердого представления, что все на свете должно происходить по порядку и по правилам.

Еще в первые дни работы он стал известен благодаря нелепому происшествию, когда его обмишурил вороватый мальчишка, подозревавшийся в грабеже. Чигаренков предъявил на допросе воришке краденые часы «Победа», изъятые у его напарника. Парень сказал, что надо подумать. А поскольку крепких улик не было, отпустили его домой. На другой день он явился с паспортом на эти самые часы «Победа» и гордо заявил, что они его собственные: марка и номер сходятся. Потом уже «раскололи» мальца, и выяснилось, что, пока Чигаренков отошел к телефону на соседнем столе, этот стервец успел подменить «Победу» со своей руки на вещдок, а потом и паспорт притащил.

Работал с тех пор Чигаренков в службе, но работой своей, похоже, был недоволен. Припомнив несколько любопытных эпизодов из совместной нашей ивантеевской жизни, Чигаренков сказал грустно:

— Вашему брату сыщику хорошо — работа интересная, лихая и к тому же довольно самостоятельная…

Я удивился:

— А чем твоя не самостоятельная? Ты же начальник! Какая тебе еще самостоятельность нужна?

— Я не про то, — сказал с досадой Чигаренков. — Вся моя самостоятельность умещается на одной странице инструкции об организации постовой и патрульной службы на подведомственной территории.

— Ну и что? Я помню, у тебя там, в инструкции, записано, что ты не только можешь, но и обязан проявлять творчество, разумную инициативу и, как это — во! — «развивать подобные качества у подчиненных».

— Обязан, — Чигаренков склонил голову с ровным, по ниточке, пробором. — Я много чего могу и обязан. Например, непрерывно управлять несущими службу нарядами, осуществлять необходимые маневры на участках с напряженной обстановкой, распоряжаться транспортом, контактировать с народными дружинами и так далее и тому подобное.

— Но ведь это совсем немало и по-своему интересно, — сказал я. — И опять же, руководящий состав…

— Так кто бы спорил, интересно. — Чигаренков встал, прошелся по кабинету и сказал неожиданно: — Но я ведь сыщиком быть собирался. Разработки, комбинации, личный сыск… Понимаешь?

— Хм, отсюда, из твоего кабинета, это выглядит довольно заманчиво. Побегай вот с мое, — сказал я. — Что же ты сыщиком не стал?

Чигаренков смущенно помялся:

— Я ведь сначала в розыске работал. Но то ли не повезло, то ли, как говорится, «не обнаружил данных». Знаешь, как это бывает…

— Не совсем, — неуверенно пробормотал я.

— Эх, не повезло мне. Я вот помню случай — бани у меня были на участке, женские. Одно время заворовали их совсем — то вещи, то ценности из карманов — тащат, не приведи бог. Я разработал план, всех причастных по этому плану проверяю. Сотни две женщин допросил — ничего! Является тут одна курносая, щечки розовые, вся такой приятной наружности — дворничиха, в Москве года два, сама из деревни. Я, конечно, хоть и со скукой, но допрашиваю, потому что план есть план, и его надо выполнять. А за соседним столом работал Федя Сударушкин, его ввиду пенсионного возраста на злостных алиментщиков перебросили. И вдруг поднимает он голову и ни с того ни с сего: «Гражданочка, выйдите-ка в коридор на минуту!» Курносая выходит, значит, я — ему: «Ты что, Федя, с ума сошел? С какой стати ты ее выслал?» А он говорит: «Голову мне оторви, коли не она это в банях шурует!» В общем, долго рассказывать не буду, только оказался Федя прав — она. Я потом недели две все у него допытывался — откуда он узнал? А Федя клянется чистосердечно: «Да не знал я, Виталик, истинный крест, не знал! Вот почувствовал я ее сразу, нюх у меня на воров есть». Конечно, нюх появится, когда он тридцать лет отработал, а я три месяца…

Чигаренков расхаживал по кабинету, поскрипывая сверкающими сапогами, поблескивая всеми своими начищенными пуговицами, значками, медалями, и на свежем молодом лице его плавало недоумение.

— Я ведь не спорю — «проколы» были, и этот вот, и еще кое-что. Так ведь опыта не хватало, а работать-то я хотел! Дни и ночи в отделении торчал. Только никто на это внимания не обратил, а наоборот, вызвал меня как-то зам по розыску. Длинное, был у нас такой, Вась-Вась мы его звали. Ехидный мужик был — ужас. Ну и давай с меня стружку снимать, да все с подковырочкой… — Давняя обида полыхнула ярким румянцем на лице Чигаренкова, подсушила полные, сочные губы, сузила зеленые глаза. — Я психанул, конечно…

— Это ты напрасно, — заметил я. — Надо было все объяснить толком, просить в настоящем деле тебя попробовать.

— То-то и оно, — уныло согласился Чигаренков. — А я вгорячах-то, раз так, говорю, перейду в наружную службу, меня давно зазывают, и квартиру обещали…

Слушал я его и совсем ему не сочувствовал, потому что со стороны-то мне было виднее, как точно, как правильно и хорошо сидит на своем месте Виталик Чигаренков — именно на своем. Мы разговаривали, а на столе звонили телефоны, в кабинет входили сотрудники Чигаренкова, и он в коротких промежутках нашего разговора отдавал им ясные, четкие распоряжения, логичные и, наверное, правильные, потому что воспринимались они на лету, как это бывает в надежно и прочно сработавшемся коллективе.

Пока мы толковали, я прослушал несколько подряд его разговоров с подчиненными, и по их репликам, дружелюбным и уважительным, я видел, что он здесь в полнейшем авторитете. И я с неожиданной грустью подумал о несовершенстве механизма человеческого самопонимания, при котором виртуозы-бухгалтера втайне грустят о своей несостоявшейся судьбе отважного морехода, гениальные портные жалеют об утраченной возможности стать журналистами, а видные врачи-кардиологи считают, что их талант по-настоящему мог расцвести только на театральных подмостках, — профессьон манке, пренебреженное призвание. И стороннему человеку порой смешно наблюдать, как они ощущают себя жертвами своего «пренебреженного призвания», в котором, им кажется, они явили бы миру невиданные образцы талантливости и профессионализма.

Слепому видно, что Виталика Чигаренкова привело на его работу доброе провидение, именно на его должности требуются эти доведенные до совершенства аккуратность, четкость, точность — качества, очевидно сочетавшиеся в нем с врожденной способностью организовывать, приказывать, руководить. И он руководил идеально налаженным им самим аппаратом — естественно и непринужденно, пооткровенничав лишь со старым товарищем об утраченном призвании сыщика, призвании, которого скорее всего в нем не было, потому что, я уверен, сыщиком, как и шофером, и художником, и певцом, надо родиться. В его словах мне отчетливо была слышна обида на то, что жулики его обманывали. Так ведь на то они и жулики, обманывать — это необходимо по правилам их игры, им волей-неволей приходится ловчить, хитрить, делать ложные ходы и напяливать разные маски — прямодушных и чистосердечных жуликов не бывает, это, как говорит наш эксперт Халецкий, «противоречие в объекте». А он никак не мог согласиться с тем, что поступки людей иногда противоречат логике, а мотивы их нестандартны. Он хотел, чтобы все происходило по правилам, по закону, по порядку, и невдомек ему было, что сыщик как раз там и обнаруживает свое призвание, где происходят беззаконие, непорядок, нарушение правил…

— Я говорю заму по розыску: обратите внимание на ребят из дома семь — безобразничают! А он со мной спорит — пусть, говорит, гуляют, пусть радиолы на весь дом крутят. Пусть, говорит, цветы в клумбе топчут. Лишь бы не воровали! Вот тебе узковедомственный подход, «психология». Я этого не понимаю…

«Поэтому он зам по розыску, а ты по службе», — подумал я и сказал:

— Просто вам надо объединить воспитательные усилия. Я, знаешь, прочитал недавно в одном журнале: «Стратегическая цель воспитания — формирование счастливого человека». Эти ребята из дома семь понятия счастья еще не осознали.

— А я не отказываюсь, — миролюбиво сказал Чигаренков. — Я и так всех воспитываю. Отдельных граждан с обслуживаемой территории. Анку, дочку свою. Супругу исключаю — она сама кого хочешь воспитает, финансист она у меня…

По тону, каким Виталий отозвался о супруге, я догадался, что эта тема может нас завести довольно далеко. Поэтому я спросил торопливо:

— А с подчиненными как?

Чигаренков подошел к шкафу, достал из него толстую тетрадь в клеенчатом переплете и отрапортовал:

— Первейшая моя обязанность. Я должен знать и воспитывать личный состав в духе строгого соблюдения законности, высокой дисциплины и добросовестного выполнения служебного долга!

Я улыбнулся:

— И что, получается?

— Конечно, получается, — без тени сомнения сказал Чигаренков. — Я тут по совету одного знаменитого педагога — фамилию, жалко, забыл — на своих людей психологические характеристики для себя составляю. Ну для памяти, в порядке индивидуального подхода, одним словом. Глянь. — И он протянул мне тетрадь.

Я с интересом полистал тетрадь, заполненную каллиграфическим, неторопливым, как будто отпечатанным, почерком, удивительно верно представлявшим своего автора прямотой, аккуратностью и отсутствием колебаний.

«Уч. инспектор Выборнов. Добр, но вспыльчив, имеет слабость жениться. Честен до мелочи…»

«Уч. инспектор Снетков. По характеру холоден и надменен. Не пьет. Обещания выполняет…»

«Уч. инспектор Маркин. Любезен, вежлив. Живчик. Движется быстро, а взгляд косой».

«Уч. инспектор Ротшильд. Холостой. С завода по путевке. Компанейский парень. Весельчак. Прозван «Валя-девчатник».

«Командир взвода Форманюк. Скромен, тих, неразговорчив. Разводит птиц…»

«Уч. инспектор Поздняков. Старослужащий. Исполнителен. По характеру суров, требователен. Нет чувства юмора…»

Я положил тетрадь на стол, подождал, пока Чигаренков отпустит очередного посетителя.

— Капитально задумано. Молодец.

Чигаренков довольно заулыбался.

— Да, кстати, о Позднякове. Перебои у него, значит, с юмором?

— Перебои, — подтвердил Чигаренков. — Тут однажды Ротшильд пошутил что-то насчет его внешности, так он с ним полгода не разговаривал. Не говоря уже об анекдотах — все отделение животики может надорвать, а Поздняков и не улыбнется.

— А зачем тебе, собственно говоря, его чувство юмора? Он ведь у тебя на другой, кажись, должности?

— А как же? — удивился Чигаренков. — Я, как руководитель, должен это его качество учитывать. А то поговоришь с ним «с подковырочкой», как со мной Длинное Василий Васильевич когда-то, и хорошего сотрудника лишишься!

— Значит, сотрудник он хороший?

— Хороший не то слово. Я на его участок год могу не заглядывать.

— Так-так. Чем же тогда ты можешь объяснить эту историю с ним? Странно как-то получается.

Чигаренков задумался. Потом, приглаживая рукой и без того гладкий пробор, сказал:

— Странно, когда не знаешь, что произошло на самом деле. Понимаешь, Стас, он ведь, конечно, не ангел, Поздняков. В смысле — нормальный мужик и, как водится, имеет право в свободное время принять маленько. Но чтобы вот так, до бесчувствия… — Лицо Виталия перекосила брезгливая гримаса. — Нет, непохоже это на него. Ты не подумай только, что я «своего» под защиту беру. Если бы я узнал, что он в натуре так набрался, сам бы своей властью три шкуры с него спустил. Так что ты разберись по справедливости…

Я смотрел на его строгое точеное лицо с твердым волевым подбородком, поджатыми губами, странным образом выражавшее вместо строгости и твердости — мягкость и доброту, и думал, что, наверное, зря я столь ожесточенно отбрыкивался от предложения генерала, раз старослужащий Поздняков, мужик суровый и без чувства юмора, так нуждался в моей справедливости.

ГЛАВА 2

Капитан Поздняков лицом был похож на старого матерого кабана, и я снова подумал о том, что участковый — человек малосимпатичный. Несколько лет назад приятели взяли меня на охоту, и мне болезненно-остро запомнилась здоровенная острая голова подстреленного кабана — вытянутое, обрубленное пятачком рыло, прищуренные красноватые веки с длинными белыми ресницами, под которыми плавал мутный зрачок, расширенный последней ужасной болью, все еще угрожающий, но уже совсем бессильный желтый оскал.

— Андрей Филиппыч, у вас враги есть? — спросил я.

— Наверное, — дрогнули белые ресницы. — За десять лет службы на одном участке и друзья и враги появляются: народу, считайте, тысяч двенадцать живет.

— Можем мы с вами наметить круг таких недоброжелателей?

— А как его наметишь, круг этот? Это только у плохого участкового два недоброжелателя — жена да теща! А мне за эти годы со многими ссориться пришлось — и самогонщиков ловил, и хулиганам укорот давал, и тунеядцев выселял, бежавших домой с отсидки за шиворот брал, за собак беспризорных штрафовал, к скандалистам на работу жаловался, пьяниц со дворов да из подъездов гонял, родителей плохих в милицию и исполком таскал. И воры попадались, и в обысках участвовал. Вот и выходит…

Поздняков замолчал, обиженно и горестно двигая своим широким ноздрястым носом, росшим, казалось, прямо из верхней толстой губы.

— Что выходит? — спросил я.

— Да вот как-то раньше никогда мне это в голову не приходило, а сейчас все время об этом думаю. Живет несколько тысяч хороших людей на моем участке, и, по существу, никто из них и знать меня не знает, потому что нам и сталкиваться ни в чем не приходится. А случилась сейчас со мной беда, и надо бы слово обо мне доброе сказать знающим меня людям, так вы ходит, что, окромя всякой швали, никто и не знает меня. А от швали мне слова хорошего не дождаться.

Я покачал головой.

— Не согласен. Если хорошие люди вас не знают, значит, нормально службу несете, не даете их плохим в обиду. Ну ладно, оставим это. Объясните мне, пожалуйста, почему на стадионе у вас был с собой пистолет — вы же были не на работе и без формы?

— С войны привычка, и на службе осталась. Кроме того, я ведь и проживаю на своем участке, так что никакого времени дежурства у меня нет. В ночь, за полночь, что бы ни стряслось, бегут ко мне: «Давай, Филиппыч, выручай». А дела бывают самые разные — я вон трех вооруженных преступников в неслужебное время задержал…

— Значит, можно предположить, что многие знали о пистолете, который вы носите всегда при себе?

— Конечно! — участковый удивленно поднял на меня круглые рыжеватые глаза. — Я ведь представитель власти, и все должны знать, что у меня сила.

Я про себя ухмыльнулся — у меня были другие представления о силе власти, но ничего Позднякову говорить не стал.

— Чаю хотите? — спросил Поздняков.

— Спасибо, с удовольствием.

Чаю мне не хотелось, но я надеялся за чашкой чаю сделать наш разговор менее мучительно официальным.

Поздняков встал с дивана, на котором сидел он все время неестественно неподвижно, выпрямив длинную сухую спину старого служивого, только на пятом десятке переползшего из старшин в офицеры и сохранившего от этого почтительную опаску перед всяким молодым начальством. Он пошарил ногой под диваном тапочки, не нашел их и, видимо, счел неудобным при мне ползать на коленях по полу; махнул рукой и пошел на кухню в одних носках. На пятке левого носка светилась дырка — небольшая, размером с двухкопеечную монету. Поздняков на кухне гремел чайником, туго звякнула о дно вода из крана, спички скреблись о коробок, шипели, не зажигаясь, и участковый негромко чертыхался. А я осматривался.

Из личного дела Позднякова я знал, что тот женат, имеет дочь двадцати двух лет — студентку. Жена, Анна Васильевна, на одиннадцать лет моложе Позднякова, старший научный сотрудник института органических соединений, кандидат химических наук. Образование Позднякова — семь классов до войны, после войны — школа милиции. И тут было над чем подумать даже не потому, что я не мог представить, хотя бы умозрительно, какой-то естественной гармонии в этой не очень обычной семье, а потому, что порядок в комнате Позднякова был наведен не заботливой рукой хозяйки, а отшлифован твердой привычкой к казарменной аккуратности и неистребимой сержантской потребностью в чистоте. И маленькая, с двухкопеечную монету, дырка на носке.

Поздняков принес два стакана в металлических подстаканниках, сахарницу. Чайник он поставил на железную решеточку, снял крышку и угнездил сверху заварной чайничек. Немного посидели молча, потом Поздняков спросил:

— Вам покрепче?

Я кивнул, и Поздняков налил мне светлого, почти прозрачного чая. Мне стало интересно, каким же должен быть у Позднякова слабый чай, и сразу же получил ответ: в свой стакан участковый заварки вообще не налил.

— Берите сахар, — подвинул он мне сахарницу.

— Спасибо, я пью всегда без сахара.

Поздняков ложечкой достал два куска, положил их к себе на блюдце и стал пить кипяток вприкуску. Желтыми длинными клыками он рассекал кусок сахара пополам, одну половинку возвращал на блюдце, а вторую загонял за щеку и не спеша посасывал ее с горячей водой. При этом щека надувалась, губы вытягивались, рыжевато-белая щетина лица становилась заметнее, и он еще больше напоминал кабана — тощего, сердитого и несчастного.

— Дисциплины люди не любят, оттого и происходят всякие неприятности, — сказал Поздняков задумчиво. — А ведь дисциплину исполнять проще, чем разгильдяйничать, порядки, законы человеческие нарушать. Все зло на свете от разгильдяйства, от расхристанности, от того, что с детства не приучены некоторые граждане к дисциплине, к обязанностям в поведении — что самому по себе, что на людях.

— А жена ваша так же думает? — спросил я, и Поздняков вздрогнул: будто я неожиданно перегнулся через стол и ударил его под дых. От жары ли, от кипятка вприкуску или от это го вопроса, но лицо Позднякова разом покрылось мелкими, частыми капельками пота.

— Нет, наверное, не знаю, нет, скорее всего… — И больше ничего не сказал, а только начавшая завязываться беседа сразу увяла.

Я повременил немного и безразлично спросил, вроде бы между прочим:

— Вы с женой неважно живете?

Но это не получилось между прочим, и Поздняков тоже понял, что это вопрос не между прочим и отвечать надо на него обстоятельно, потому что старший инспектор с Петровки к нему зашел не чаи распивать, а допрашивать. Как это ни называй — беседа, разговор, опрос, выяснение обстоятельств, а смысл остается один — допрос.

— Да не то это слово — «неважно». Если правильно сказать, мы вроде бы и не живем давно…

— Как это следует понимать?

— Ну как — проживаем мы в одной квартире, а семьи-то и нет. Давно.

— Сколько это «давно»?

— Столько уж это тянется, что и не сообразить сразу. Лет пять-семь. Здоровкаемся вежливо и прощаемся, вот и вся семья. — И в голосе его не было строевой твердости, а только хинная горечь и усталость.

— А почему же вы развод не оформите?

— Ну разве тут объяснишь двумя словами…

— Тогда не двумя словами, а поподробнее, — сказал я и заметил в глазах Позднякова сердитый проблеск досады и подавленной неприязни. И, прежде чем он успел что-то сказать, я легонько постучал ладонью по столу: — И вот что: мы с вами уже говорили об этом, когда я только пришел. Я хочу повторить — вы напрасно сердитесь на меня, я вам эти вопросы задаю не потому, что мне очень интересны ваши взаимоотношения с женой, а потому, что произошло событие из ряда вон выходящее, и все, что имеет к этому мало-мальское отношение, надо выяснить…

— Да уж какое это может иметь отношение? Я ведь и сам кое в чем малость кумекаю — не первый год в милиции…

— Я и не сомневаюсь в вашем опыте, но ни один врач сам себя лечить не может.

— Это верно, — покачал острой головой Поздняков. — Особенно если больному нет большой веры — действительно больно ему, или он прикидывается.

Я побарабанил пальцами по столешнице, посмотрел на Позднякова, медленно сказал:

— Давайте договоримся, Андрей Филиппыч, не возвращаться больше к вопросу о доверии к вам. Вы ведь не барышня в парке, чтобы я вам каждые десять минут повторял о своей любви и дружбе. Скажу вам не лукавя: история с вами произошла просто фантастическая, и я к вам пришел, желая доказать вашу невиновность. Поэтому мне изо всех сил хочется верить всему, что вы рассказываете. Укрепить мою веру или рассеять ее могут только факты. Вот и давайте их искать вместе. А теперь вернемся к вопросу о вашей семье…

— У меня жена хороший человек. Женщина самостоятельная, строгая.

— А из-за чего ссорились?

— Да не ссорились мы вовсе. Она меня постепенно уважать перестала — я так себе это думаю. Стесняться меня стала.

— Чем вы это можете объяснить? — задавал я бестактные, неприятные вопросы, и по лицу Позднякова видел, какую сейчас боль ему доставляю, и боль эта была так мне понятна и близка, что я закрыл глаза — не видеть потное, бледное лицо Позднякова, не сбиваться с ритма и направления вопросов.

— Так ведь она сейчас стала большой человек, можно сказать, ученый, а муж — лапоть, унтер Пришибеев, — тихо сказал он, сказал без всякой злости на жену, а словно взвешивал на ладонях справедливость своих слов. Он даже взглянул мне в глаза, неуверенный, что я его слышу или правильно его понял, горячо добавил: — Вы не подумайте там чего, оно ведь так и есть.

— Давно наметились у вас такие настроения в семье?

— Ей-богу, не знаю. Наверное, давно. Тут ведь как получи лось? Когда познакомились, работала она аппаратчицей на химзаводе; двадцать лет этому почти. Уставала она ужасно, но все равно ходила в школу рабочей молодежи. За партой, случалось, засыпала, а школу закончила, и поступила в Менделеевский институт. Работала и училась все время — пока вдруг не стало ясно: она человек, а я…

— А куда вы бутылку дели? — спросил я неожиданно.

Поздняков оторопело взглянул на меня:

— К-какую бутылку?

— Ну, из-под пива, на стадионе, — нетерпеливо пояснил я.

— А-а… — Поздняков напряженно думал, пшеничные кустистые брови совсем сомкнулись на переносице, лицо еще больше покрылось потом. — В карман, кажется, засунул, — сказал он наконец, и в тоне его были удивление и неуверенность. — На верное, в карман, куда еще… Но ведь ее в кармане не нашли потом?..

Я оставил его вопрос без ответа, помолчав немного, сказал:

— Постарайтесь припомнить, вы бутылку сами открывали?

— Пожалуй… — Поздняков снова задумался, потом оживился, вскочил. — Пожалуй! Зубами я ее, кажись, открыл. Вот мы посмотрим сейчас, может, пробка в пиджаке завалялась.

Он быстро подошел к вешалке и, снимая с нее поношенный пиджак из серого дешевого букле, бормотал:

— Ведь под лавку я ее не кину, пробку-то? Не кину. Значит, в карман…

— Давайте я вам помогу, — сказал я.

Мы расстелили пиджак на столе, тщательно осмотрели его, вывернули карманы, ощупали швы. В левом кармане сатиновая подкладка совсем посеклась, и нитки ткани образовали сеточку. Я засунул в дырку палец и стал шарить в складке на полах пиджака, прощупывая каждый сантиметр между букле и сатином. Уже на правой поле, с другой стороны пиджака, я нащупал шероховатый неровный кружок. Потихоньку двигая его к дырке, вытащил на свет — кусочек плоской пробки, коричневый, с прилипшим к нему ворсом. Прокладка под металлические пластинки, которыми закупоривают пивные бутылки…



— Не торопите меня, Тихонов, это дурной тон, — сказал Халецкий спокойно.

В лаборатории было почти совсем темно, окна плотно зашторены, и только одинокий солнечный луч, ослепительно яркий, разрезал комнату пополам и бликами падал на золотые дужки очков, когда Халецкий по привычке покачивал головой…

Я сказал ему:

— Результаты экспертизы мне обязательно нужны к завтрашнему утру.

— Почему такая спешка? — удивился Халецкий.

— Ну, знаете, есть старая поговорка: «Береги честь пуще глаза». А тут разговор как раз идет об этом самом…

Халецкий покачал головой, и мне показалось, что он усмехнулся.

— Тихонов, вы же учились в университете, помните свод законов вавилонского царя Хаммурапи?

— Ну и что?

— Там прямо сказано, что врач, виновный в потере пациентом глаза, платится своими руками. А здесь ведь при спешке можно, сделать ошибку, и ваш пациент потеряет не только глаз, но и честь, которую беречь надо еще пуще.

Халецкий развернул белый конверт, извлек пинцетом кусочек пробки, внимательно посмотрел на него в луче солнца, падавшем из-за штор.

— Что вы намерены делать с ним?

— Микрохимический анализ, используем флуоресценты. Не поможет, посмотрим рентгенодифракцию. Что-нибудь да даст результаты. Наука имеет много гитик, — засмеялся он.

— Вы думаете, что из этой пробочки еще можно что-нибудь выжать? — спросил я с надеждой.

— Кто его знает, попробуем. Алкоголики утверждают, что из самой пустой бутылки всегда можно выдавить еще сорок капель. Нам из этой пробочки хотя бы одну сороковую часть капли выдавить, и то было бы о чем говорить…

Лаборатория казалась единственным прохладным местом на всей земле, и отсюда очень не хотелось уходить. Халецкий как будто понимал это и не торопил меня. Он повернулся ко мне, и снова солнечный блик рванулся с золотой дужки его очков. Глаз Халецкого мне не было видно, но я знал, что он внимательно смотрит на меня.

— Ну, Тихонов, а что вы думаете об этом деле?

— Не знаю, — я пожал плечами.

Халецкий спросил:

— Вы считаете, что Поздняков говорит правду?

— Не знаю, ничего я не знаю. Вам ведь известно, милиционеры, как и все прочие граждане, не святые, и среди них всякое бывает. Хотя не хочется в это верить.



Все-таки инспектор Поздняков ошибался, когда говорил мне, что знает его только шваль и шушера. Нашлось кому и доброе слово сказать. Хвалебных гимнов ему не слагали, но добрые слова были сказаны и в ЖЭКах, и жильцами в домах, и в отделении милиции, где он служил. Я воспользовался советом Чигаренкова, который сказал:

— Если бы меня спросили, я бы посоветовал поднять всю документацию Позднякова — посмотреть, кого он мог в последнее время особенно сильно прищучить.

Вот я часами и читал накопившиеся за годы бесчисленные рапорты, докладные, представления, акты и протоколы, составленные Поздняковым. Читал, делал в своем блокноте пометки и размышлял о том чудовищном котле, в котором денно и нощно варятся участковые. Этим я занимался до обеда. Во вторую половину дня ходил по квартирам и очень осторожно расспрашивал об инспекторе. Работа исключительно нудная и совсем малопродуктивная. Но это была одна из версий, а я привык их все доводить до конца — не из служебной добродетельности, а чтобы никогда не возвращаться назад и не переделывать всю работу заново.

И отдельно я читал жалобы на Позднякова от граждан. Оказывается, на участковых подают довольно много жалоб.

А потом говорил с Поздняковым, и снова читал пожухшие бумажки, и опять расспрашивал граждан…

… — Культурный человек, сразу видно, со мной всегда первый здоровается…

… — Зверь он лютый, а не человек…

… — Мужчина он, конечно, правильный, завсегда тверезый, строгий…

… — Естественно, на деньжаты левые у него нюх, как у гончей…

… — Кащей паршивый, он мужа маво, Федюнина Петра, кормильца, на два года оформил…

… — А на суде потом ни слова о том, что Петька Федюнин с ножом на него бросался — семью, понятно, жалел, детей ведь там трое…