— Ты о чем?
— О том, что на твоем хмуром челе начертано. Я ошибся?
Она ничего не ответила, подняла воротник пальто, взяла Бахарева под руку, и вот так, снова молча, они шагали по укрытому золотом осени асфальту. Вдруг она резко повернулась к Бахареву и сказала:
— Ты как-то похвалил меня, сказал, что я сильная.
Это неправда, неправда. Безвольное существо, испугавшееся шантажа какого-то негодяя.
— Ничего не понимаю, Марина. Объясни, пожалуйста, что случилось?
Страх, смятение метнулись в ее глазах, она вдруг сникла, сгорбилась и, не поднимая головы, прошептала:
— Так, просто так. Разыгравшиеся нервы. Пустое все это. Пошли домой. Уже поздно…
Они направились к дому. Больше он не услышал от нее ни слова. Уже прощаясь, Бахарев напомнил о ВДНХ.
— Ты не забыла?
— Может быть, отложим на другое воскресенье?
— Но мы уже договорились с Ольгой, а она с Владиком. Нет, это неприлично.
— Неприлично. Гм! Неужели в мире, где столько подлости, еще существует такое старомодное понятие? Ну ладно. Договорились. Завтра на ВДНХ. Ты заедешь за мной? Буду ждать…
Они оба тщательно готовились к этой встрече — разведчик и контрразведчик — Зильбер и Бахарев. Стороны продумали все детали. Даже количество мест за столом.
В тот вечер, когда Николай был у Ольги, она, прощаясь с гостями, спросила: “В воскресенье на ВДНХ — это твердо? Я надеюсь, что Гарун аль Рашид заранее позаботится о столике на четыре персоны?” “Конечно, Гарун аль Рашид хорошо знает свое дело”. Так же хорошо он знает, что Ольга на ВДНХ не приедет: разговор должен быть в присутствии одной Марины. А столик — на четыре персоны. Все ясно: Зильбер попросит разрешения присесть за стол к “старым знакомым”. Ну что же, здесь их планы не расходятся. Бахарев тоже не случайно приглашал Ольгу с Владиком. Ему тоже нужен повод заказать стол на четверых.
…Сервированный на четыре персоны столик стоит в углу большого зала. С полудня на белой скатерти лежит серая картонка с магическим словом: “Занято”. А над нею уже возвышается ваза с фруктами.
Все шло так, как и предполагал Бахарев. Часика полтора они гуляли по выставке. Воскресный день для конца ноября выдался ясный, теплый. В павильонах многолюдно, и Марина, по-прежнему хмурая, неразговорчивая, сказала, что ей надоела эта толчея, что она предпочитает быть на воздухе. Да и вообще пора идти к Большому фонтану, условленному месту встречи с Ольгой и Владиком. У фонтана их не оказалось. Ждали десять, двадцать минут, полчаса. Николай предложил позвонить из автомата в общежитие и спросить у Герты, давно ли уехала Ольга. Нашли автомат. Позвонили и выяснили: “Тысяча извинений. Страшно болит голова. Лежу в постели и глотаю какие-то пакостные таблетки. К тому же и у Владика неожиданное задание по институту”.
Марина, не скрывая своей радости, передает Николаю телефонный разговор с Ольгой. “А чему, собственно говоря, она радуется, — тому, что будут только вдвоем, или тому, что задуманная ею (или ею и Ольгой) операция развивается успешно?” Мысль эта не дает покоя Бахареву-контрразведчику, а Бахарев-литератор весело откликается:
— Ну что же, раз так, шагаем в ресторан. Я чертовски голоден…
Столик на четыре персоны к их услугам. Официант, узнав, что второй пары не будет, так поставил два свободных стула, что каждому ясно — без согласия хозяев не подсаживайся.
Закуска, коньяк уже на столе, и постепенно хмурь исчезает с лица Марины. Ресторапное многоголосье, суетня официантов — народу полным-полно. Первая рюмка коньяка, ласковая улыбка собеседника, рассказывающего что-то интересное и смешное, делают свое дело. Лед, кажется, тронулся. Марина уже смеется. Коля пересаживается поближе к ней, поднимает рюмку и предлагает тост:
— Я хочу выпить за свою проницательность и за твою силу воли. Я хочу быть правым. Ты — сильная, ты должна быть сильной…
— Раз должна — значит, буду. Хотеть — это быть. Так, кажется, говорили древние?
Они выпили, закусили, оба чмокнули от удовольствия, и вдруг рядом с их столиком, словно поднявшиеся откуда-то из подземелья, появились двое сухопарых изысканно одетых мужчин. В одном из них Бахарев сразу узнал Зильбера. Турист мастерски изобразил на лице своем крайнее изумление.
— О, майн готт! Русские говорят — мир есть тесен. Я имел честь быть познакомлен с вами в “Метрополе”. Мадемуазель есть сама грация в танце…
Лицо Марины перекосилось от бешенства. Николай мельком взглянул на нее и тут же подумал: “Вот, пожалуй, и ответ на твой вопрос, товарищ Бахарев: чему радовалась Марина?” Он никогда не видел ее в таком состоянии — сейчас Марина, кажется, готова на любую акцию, ничто и никто ее не удержит, надо поспешить как-то самортизировать “удар”. Он поднялся со своего места и, улыбаясь, продолжал разговор стоя.
— Ты узнаешь, Марина, своего партнера? У господина… Не имею чести…
Он запнулся.
— Зильбера, Эрнста Зильбера… — И турист склонил голову в сторону Бахарева.
— Так вот, у господина Зильбера бархатный голос и очень приятная, легко запоминающаяся внешность. Будем знакомы — Николай…
— Очень приятно. Это есть мой коллега и друг — Ганс Рихтер. Мы есть туристы. Мы будем иметь много впечатлений. О, это чудесный городок. Я инженер-физик и имею возможность быть ценителем того, что демонстрируют русские. Это изумительно. Я видел в павильоне радиоэлектроники не только то, что есть сегодняшний день мировой техники, по и то, что ость завтрашний. Потом я есть немного голодный и делал предложение Гансу искать ресторан. Но, к сожалению, как говорят коммерсанты, спрос выше предложения. Все места заняты, и будем искать другой ресторан.
После такого заявления гостей продолжать разговор стоя было уже невозможно — есть нормы приличия, долг хозяев, традиционное русское гостеприимство. В общем, все складывалось наилучшим образом. Пора приглашать гостей к столу, хотя Бахарев и догадывается, какая ярость клокочет сейчас в груди Марины. И тут же ловит себя все на той же мысли: неужели перекосившееся в злобе лицо, нескрываемое раздражение — лишь отлично сработанная маска? А под ней — полное удовлетворение: события развиваются так, как потребовал от нее Бородач, все идет по ею же разработанному и ею же твердо осуществляемому плану. Ведь может быть и такой вариант? Он, Бахарев, еще не уверен, что…
Но на раздумье нет времени. Бахарев любезно приглашает туристов к столу и по-немецки говорит им:
— Мы сможем объясняться и по-немецки. Если это устраивает гостей…
— О да, конечно. В России многие отлично разговаривают и читают по-немецки. — И уже по-русски Зильбер добавляет: — Это есть очень приятно.
Рихтер сердечно благодарит за приглашение, но у него деловое свидание, и он должен спешить. Бахарев, соблюдая “протокол”, увещевает гостя, хотя знает, что по замыслу Зильбера Рихтер должен удалиться — он тут был лишь для “фона”. И Рихтер удаляется — Бахарев обратил внимание на то, как тот пошел на негнущихся ногах, но еще пружинистой походкой кадрового вояки: турист!
На столе появляется третий прибор. Обед продолжается. Идет оживленный разговор мужчин, в котором Марина не принимает участия, а лишь изредка подает какие-то реплики или односложно отвечает на вопросы Зильбера: “да”, “нет”. А тот заливается соловьем, расхваливая Москву, размах строительства, потом переключается на выставку. Гость, между прочим, не оставил без внимания павильон печати. О нем он тоже говорит восторженно. Блестящий взлет культуры, гигантские тиражи газет, журналов, книг, проникающих в самые глухие уголки России. Гость изумлен, восхищен. Но он не может не заметить…
— Я не литератор… Вы больше меня есть специалист по этим делам. — Он уже знает, что его собеседник литератор, поэт, что у него широкий круг знакомых среди писателей разных возрастов, что его собеседник на короткой ноге с поэтами, о которых господин Зильбер премного был наслышан у себя дома: “Таланты, увы, не всегда признанные и поддержанные”. Так вот, гость не может не заметить, что, по мнению прогрессивных людей Запада, советская литература достигла бы куда больших вершин, если бы не… Тут турист запнулся и попросил прощения за то, что должен сделать небольшое критическое замечание. Он, конечно, понимает, что неприлично в доме хозяев говорить вещи, неприятные им, но, поверьте, — от души. — У вас это называют партийное руководство литературой… У нас это называют антигуманной, антидемократичной акцией. Я не есть политик. Я есть физик. Но я есть демократ и горячий поклонник свободы творчества. Мой большой друг, господин Эрхард, — он мельком глянул в сторону Марины, — крупный специалист по новейшей русской литературе, немного просвещает меня…
— Разрешите и мне немного просветить вас, — сказал Бахарев. — Я тоже сторонник свободы творчества, но…
— О, это очень приятно. Я имею просьбу моего друга Эрхарда познакомиться с такими литераторами, которые есть свободное творчество. Мой друг имеет большой интерес к произведениям молодых литераторов. Это есть будущее человечества. Молодые легко увлекаются, иногда впадают в крайности, но мы благодарны им за свежесть мысли. А это есть индивидуум, который имеет свой особый взгляд на общество, нестандартный. У вас их называют нигилистами. Мой друг пишет монографию и будет рад узнать, что есть нового у таких литераторов, что есть предмет их споров с официозной позицией. Я буду благодарен…
Но Марина не дала ему закончить монолог. Она резко поднялась и, обращаясь к Бахареву, сказала:
— Я себя очень плохо чувствую, Коля. Пойдем домой. Вы простите нас, господин Зильбер…
Турист тоже встал и несколько растерянно смотрит то на Марину, то на Бахарева.
— Это есть очень неприятно… — заговорил он. — Ресторан не имеет кондишен. Я хочу предложить госпоже небольшую прогулку в парке… Или кафе “Метрополь”, где есть очень уютно…
— Нет, нет! Благодарю вас. Я иду домой. — И, не попрощавшись, пошла к выходу.
Николай догнал ее:
— Подожди, пожалуйста, меня в парке. Я рассчитаюсь. А гость? Право, не знаю, как с ним быть.
— Я тоже не знаю. И знать не хочу.
Бахарев вернулся к столу и позвал официанта: “Прошу общий счет”. Зильбер понял, что сие значит, и благодарно улыбнулся: “То есть русское гостеприимство… Я буду иметь предложение выпить за это радушие. И буду просить разрешить мне ответить вам, господин Бахарев. Мы будем провожать даму домой, а потом поедем ко мне, в гостиницу. Я буду иметь удовольствие предложить вам французский коньяк. Мы можем продолжить наш интересный разговор”.
Бахарев согласился. Они оба вышли из ресторана, и Николай торжественно объявил поджидавшей его Марине:
— Синьорита проследует до своего палаццо под интернациональным эскортом, после чего мужчины отправятся пить коктейль и продолжат свою беседу.
Марина с тревогой и удивлением посмотрела на Бахарева, снисходительно улыбнулась Зильберу, и они молча зашагали по аллеям выставки. Надсадно гудел ветер, небо заволокло тучами, и первые капли надвигающегося дождя окропили землю. Зильбер раскрыл зонт, протянул его Марине, она поблагодарила и отказалась. Бахарев, наблюдавший эту сцену, не мог обратить внимания на то, каким ледяным холодом повеяло от дочери Эрхарда.
Они сели в такси и через двадцать минут были у дома Марины. В пути она не проронила ни слова и так же молча вышла из машины, на прощание буркнув Зильберу что-то похожее на “ауфвидерзеен”. Зильбер остался сидеть в такси, а Бахарев выскочил, чтобы проводить Марину к подъезду. Николай попытался как-то отшутиться, шаркнул ногой, поцеловал ручку, но, когда их взгляды встретились, он понял: не место для шуток. Она стояла перед ним серьезная и печальная. Сейчас она не могла ничего сказать Николаю. Смогла только вполголоса промолвить: “Коля, я хочу, чтобы ты оставил гостя и пришел ко мне. Мамы нет дома, мне грустно и тяжко…”
— Мы недолго задержимся, Марина. Мужской разговор. Ваш покорный слуга через час-другой будет у ваших ног…
Марина скорее прошептала, чем сказала:
— Не уходи, умоляю тебя. Попрощайся с ним. Не надо…
Он ничего не ответил. Повернулся, и шагнул в темноту, туда, где стояла машина с господином Зильбером.
В тот вечер Марина не дождалась Николая. “Мужской разговор” затянулся до полуночи.
Птицын тщательно изучал отчет об этом “разговоре”. Для него было все важно — и интонация Зильбера, и то, как быстро турист реагировал на ответы Бахарева… Николай с тревогой вглядывался в лицо Александра Порфирьевича: “Ну как, справился?” Судя по выражению лица шефа, тот был доволен: разговор получился именно таким, каким замышлял его Птицын. Бахарев с честью вышел из трудного положения, блестяще выполнил все полученные им инструкции.
Есть основания полагать, что Зильбер проявляет большой интерес к Бахареву, его “возможностям”, “литературным связям”, “взглядам”. В споры на самые разные темы — социалистический реализм, критерии литературы и кинематографа, молодежь и демократия, отцы и дети, гуманизм и диктатура, — споры, в которых Бахарев предстал перед разведчиком эрудированным литератором, нет-нет да и вплетались какие-то недомолвки, неопределенные замечания Николая: “Об этом стоит подумать… Возможно, в сказанном вами есть зерно истины…” Птицын понимал: разведчика должны были устроить даже те маленькие лазейки, которые оставлял этот пока еще не очень понятный ему молодой человек, с не очень стандартными — с точки зрения Зильбера — взглядами на жизнь.
— Над чем вы сейчас работаете, что пишете? — поинтересовался Зильбер.
— Заканчиваю повесть о молодежи. Думаю, что получится острая вещь. Конфликт отцов и детей. В семье советского работника растут эгоисты, себялюбцы. Любимые их слова — “дай”, “мое”, “хочу”, “не хочу”. Растут домашние идолы, которым все поклоняются. Включая отца. Он бессилен. Он пытался урезонить старшего сына, а тот ему отрезал: “Ты не лучше нас…”
Бахарев развивает на ходу придуманный сюжет и видит, с каким вниманием слушает его турист. Зильбер попыхивает сигарой и спрашивает:
— То есть ситуация, взятая из жизни?
— Да, и в нашей жизни такое бывает.
— Вы думаете, что вашу повесть опубликуют?
— Хочу надеяться. Возможно, что придется потратить немало энергии в поисках снисходительного редактора.
— В этих поисках вы можете рассчитывать на помощь прогрессивных людей, где бы они ни жили…
Бахарев сделал вид, что не понял, на что намекает гость, и снова повел разговор о молодежи, о студентах. Зильбер охотно подхватил эстафету:
— О, это есть отчаянные бунтари… И у нас и у вас. Вы, вероятно, слышали о них?
— Я читал об одном таком лидере молодых бунтарей. Он, кажется, ваш соотечественник. У него есть очень оригинальное кредо: “Насилие — это есть радость”. Его программа — коктейль из идей Сен-Симона и Бакунина, — заметил Бахарев. — Но если говорить о главном в его кредо, то это антикоммунизм.
— Вы есть слишком прямолинейный, господин Бахарев… Вы есть немного резкий в своих суждениях. Антикоммунизм — это есть формула пропаганды.
— Зачем же такие тривиальные слова! Ведь вы тоже занимались пропагандой, господин Зильбер, когда говорили мне о свободах стран Запада, о законах свободного общества… Я не юрист, я литератор. Но, работая над повестью, я знакомился с некоторыми материалами, касающимися британского правосудия… В Англии на основании так называемого закона об “официальных секретах” человека могут упрятать в тюрьму только за то, что он взял в руки без разрешения документы, представляющие “собственность правительства”. А в моей стране для обвинения надо установить фактическую передачу материалов иностранной разведке… Да, да — фактическую… Я наводил соответствующие справки… И тогда юристы подбросили мне еще одну любопытную для литератора деталь: британское правосудие может посадить человека в тюрьму лишь за преступное намерение, а советский суд — за конкретные, доказанные деяния… Я это так, к слову… Я понимаю, что вас меньше всего интересуют нормы советского уголовного права и, конечно, еще меньше те из норм, которые карают за шпионаж. Это я все говорю к вопросу о пропаганде.
Наступила пауза. Слегка растерявшийся было Зильбер быстро овладел собой и снова повел речь о том же: о контурах человеческого общества будущего, о “мире открытых сердец и умов”.
— Вы умный, образованный человек, господин Зильбер. Это не комплимент. Вы в нем не нуждаетесь. Вы отлично знаете, что на нашей грешной земле два полярных полюса: капитализм и социализм. Третьего, как говорится, не дано…
— Дано… — резко оборвал Зильбер. — Дальновидные люди — у нас, на Западе, и у вас, на Востоке, имеют другую точку зрения. В наш век космоса и атома мир делится не по социально-политическим системам, а по уровню экономического, научно-технического и, если хотите, военного потенциала. Капитализм и социализм трансформируются в единое индустриальное общество…
— Общество не может существовать без идеи.
— Единое индустриальное общество может. Оно деидеологизировано. Оно питается идеями не социальными, а куда более возвышенными и многозначащими — техническими…
Бахарев улыбнулся и тоном, по которому трудно понять, шутит ли он, сказал:
— Это позиция прожженного физика. Если бы я был физиком, то может быть…
— Вы — молодой человек острого ума. Если бы мы имели возможность продолжить наш откровенный диалог завтра, послезавтра… Я верю в конвергенцию наших точек зрения… Так же, как и в конвергенцию социализма и капитализма… Не сбрасывайте со счетов великую техническую революцию нашей эпохи.
— Я не сбрасываю, господин Зильбер. Но социальные последствия разные… Вы это учитываете?
И Бахарев, с трудом сдерживая себя от того, чтобы не обрушиться на противника всей мощью своих аргументов, старался спокойно, в достаточно популярной форме, не обижая собеседника, разъяснить ему бессмысленность попыток буржуазных идеологов обвинить марксистов в игнорировании тех новых факторов, что порождаются научно-технической революцией. И каковы бы ни были эти факторы, включая резко возросшую степень обобществления производительных сил, капитализм по-прежнему использует научно-технический прогресс для роста прибылей монополий, для усиления эксплуатации трудящихся.
— Согласитесь, господин Зильбер, что на фоне тех возможностей, которые открывает перед человеком современный технический прогресс, социальные конфликты в капиталистическом мире становятся особенно глубокими, вопиющими… Не так ли? Возможно, что я где-то и не точен… Я не настаиваю… Это тема спора…
— О, у нас состоялся интересный диалог, господин Бахарев… Вы есть приятный собеседник.
— Кто же мешает нам продолжить этот диалог? Через день, два… через месяц…
— О, я буду приветствовать такую постановку вопроса, хотя несколько затрудняюсь сейчас ответить вам. Время покажет. Я верю в дальновидность советских литераторов и хотел бы выпить за их творческие успехи, за то, чтобы они всегда без страха высоко держали знамя гуманизма…
Разговор пошел о литературе, именитых писателях. И гость пришел в восторг, когда узнал, что есть у Бахарева друг, знакомый с очень популярным на Западе советским писателем, повесть которого отвергнута толстым журналом. И что друг этот обещает Бахареву дать почитать повесть в рукописи, которая сейчас ходит по рукам…
На пятнадцать часов был назначен разговор с генералом. Должна была собраться та же четверка: пора завершать операцию. Уравнение со многими неизвестными перестало существовать. Почти все известно. Утверждены постановления на арест Ольги и Косого… Если потребуется взять Зильбера — и тут соблюдены соответствующие нормы. А вот брать ли Зильбера, когда и где арестовать Ольгу, Косого? Тем более что обстоятельства на первый план выдвинули соображения, выходящие за пределы “Доб-1”. Беседа Зильбера с Бахаревым позволяет повести дело дальше, глубже, с расчетом на более отдаленные времена…
У Птицына на сей счет есть некоторые соображения. Но он пока ничего не говорит о них Бахареву. Он хочет доложить генералу, выслушать его мнение, вернее, его оценку встречи Бахарева с Зильбером — доклад об этой встрече уже давно передан Клементьеву. И сейчас, в ожидании разговора с ним, Александр Порфирьевич неторопливыми глотками пьет горячий кофе.
Тишину разорвал телефонный звонок. Птицын прижимает плечом трубку к уху.
И вдруг он, человек степенный, весь преображается, начинает жестикулировать. Бахарев растерянно, ничего не понимая, — Птицын бросает в трубку односложные “да”, “нет”, “он самый”, “ясно”, — смотрит на подполковника. Наконец Птицын, стараясь быть сдержанным, объявляет:
— Звонили из приемной… Марина пришла.
Птицыну надо быстро решать, как быть с Бахаревым, — может, ему до поры до времени все еще оставаться… литератором? Вопрос серьезный и все из той же серии далеко идущих замыслов. Птицын звонит полковнику, генералу — их нет на месте. Надо немедля принимать решение: в приемной ждет Марина. И Птицын решает: “Придется тебе, Николай, еще некоторое время пребывать в литераторах…”
…Она не сказала ни “здравствуйте”, ни “благодарю” в ответ на приглашение сесть. Сразу выплеснула: “Спасите!” И больше не могла сдержаться — к горлу подступил комок…
— Успокойтесь, вот так… Я, простите, не очень понял вас: кого спасать надо? Последние слова были сказаны вежливо, учтиво, но достаточно строго.
Марина растерянно посмотрела на Птицына: что означает этот вопрос? Когда она шла сюда, то десятки раз прикидывала, как спокойно, размеренно будет рассказывать обо всем, начиная с первых дней войны и кончая встречами с “туристами”, подарками отца, расскажет о его странной статье и ее подспудно зревших подозрениях, о домогательствах Зильбера и легкомыслии Бахарева. Все разложила по полочкам. И твердо решено было покаяться в собственной вине, объяснить, почему медлила, почему не пришла тогда, после беседы с Кохом. Но, как часто бывает в таких случаях, все заранее приготовленные слова в последний момент исчезли. Растаяли как ледышки. Когда она вошла в приемную КГБ, ей почему-то показалось, что главное в ее визите — спасти Бахарева… Она так и начала свой разговор с Птицыным.
— Я хочу сказать о близком мне человеке… Бахареве Николае Андреевиче, литераторе. Поверьте, речь идет о весьма достойном человеке. Иначе я не пришла бы к вам.
Сказала и запнулась, смутилась. То есть как не пришла бы? Она все равно пришла бы сюда и вовсе не потому, что Бахарев…
У нее закружилась голова, она вдруг почувствовала недомогание, охватившее ее после бессонной ночи. Но нашла в себе достаточно сил, чтобы стряхнуть тяжесть.
А Птицын все так же вежливо, но холодно продолжал:
— Вы не ответили на мой вопрос, товарищ Васильева, — кого надо спасать: вас или упомянутого вами литератора?
Марина тяжело вздохнула и, глядя в упор на Птицына, отчеканила:
— И меня и его. Я пришла к вам с повинной…
Птицын с живейшим интересом, словно для него все это открытие, слушает исповедь мечущейся девушки, отмечая точность бахаревских характеристик, точность нарисованного им портрета Марины. И про себя фиксирует: девушка ничего не утаивает. И про родителей, и про первую встречу с “туристом”, и про подарки Эрхарда, и про первые тогдашние сомнения, касающиеся истинного лица отчима; и про то, как не теряла надежду — “а вдруг вернется, раскается во всем и вернется”; и про “Метрополь”, и про танец с Зильбером…
— Я его сразу узнала… Он был с Кохом, когда мы с ним второй раз встречались в кафе “Метрополь”. Подозрения незаметно, исподволь закрадывались уже тогда. Я догадывалась, какие это туристы. Но сама себе не решалась признаться в этом.
До сих пор она говорила спокойно, ровно, глядя прямо в лицо собеседнику. А тут вдруг сорвалась, опустила глаза, и голос задрожал.
— Это был мой первый ложный шаг… А за ним второй… Мы танцуем, гремит музыка, а Зильбер нашептывает: “Вам привет от папы… Он очень скучает без вас. Я привез вам небольшой подарок господина Эрхарда”. И я не успела опомниться, как он надел мне на палец бриллиантовое кольцо… Я принесла его с собой, вот оно. — И Марина, достав из сумки кольцо, положила его на стол. — Оно не принадлежит мне. Делайте с ним то, что считаете нужным.
Умолкла. Собирается с мыслями. Вспоминает:
— Во время танца Зильбер сказал, что имеет некоторые пустяковые поручения ко мне от господина Эрхарда. Я спросила: “Какие?” Он ответил: “Не стоит сейчас об этом”. И тут же сообщил, что хотел бы показать мне статью отца, опубликованную в одной из прогрессивных газет Запада. “Господин Эрхард немного занимается литературой и немного политикой. Ваш папа тоже хочет бороться за мир против империализма и фашизма. Жизнь многому научила его…” И многозначительно добавил: “Конечно, средства борьбы бывают разные… А газету я вам принесу. Нам надо еще раз повидаться. Но у вас, кажется, не принято встречаться с иностранцами в гостинице…” И назначил свидание у памятника Пушкину. Мы встретились там. Потом поехали в Архангельское. Гуляли. Обедали. После обеда я попросила у Зильбера обещанную газету. Он изобразил на лице смущение: “Не обессудьте, проклятый склероз. Приготовил для вас газету и в последний момент забыл положить ее в карман”. Позже я поняла — он соврал. Газета — повод для продолжения наших встреч. И действительно, он тут же предложил мне через два дня встретиться у Кировских ворот…
— И вы встретились?
— Да. Я пыталась вернуть ему кольцо, сказала, что не хочу получать подарки от чужого человека и очень жалею, что приняла такой подарок тогда, в первый раз… Зильбер сунул кольцо в карман моего пальто и сказал: “Вы никуда от этого не уйдете… Вот вам газета, прочтите его статью, и вы поймете, что ваш отчим не так уж далек от тех, кто стоит на весьма прогрессивных позициях… Я не сомневаюсь, фрейлейн Марина, и в вашей стране есть люди, которым придется по душе статья вашего папы… Да! Это так есть… Не смотрите на меня удивленными глазами. Я читал статьи этих людей… Там, у нас… Я мог бы вам показать очень интересный русский журнал, который издают на Западе. Вы нашли бы там прекрасные рассказы и стихи советских авторов. То есть люди, не имеющие возможности печатать свои произведения у себя дома… Я не политик, я ученый, но я не могу не преклоняться перед ними”.
— Он назвал этот журнал?
— Да, но я не запомнила…
— “Грани”?
— Кажется, так… Зильбер сказал, что если я пожелаю, то буду получать этот журнал.
— По почте?
— Он не уточнял…
— И вы согласились?
— Почему вы так говорите? Неужели я даю основания?.. — Ее измученное лицо ожесточилось.
— Значит, отказались? Ну-ну… Не сердитесь. Не надо. Молодежь, она ведь любознательная: хочет знать, что за “Грани” такие… А что вы скажете о статье отца? О тех комментариях к ней, что были высказаны господином Зильбером?
— Я плохо разбираюсь в политике, тем более в вопросах теории…
— Жаль… Серьезный пробел в вашем вузовском образовании.
— Бахарев тоже так считает. И все же я позволю высказать свое мнение… Автор — она избегала слов “отец”, “отчим” — обличает империализм и ратует за многообразие путей строительства социализма. И при этом, может быть, мне показалось, ловко маскирует подтекст: из всего многообразия путей он предпочел бы тот, который решительно отметает диктатуру пролетариата и руководящую роль партии…
— Оказывается, вы не так уж плохо разбираетесь в политике, если уловили эти “мотивы” знакомой “симфонии”. Я, кажется, зря ополчился на вузовское образование.
— Это не вуз… Это мой друг, Бахарев… У нас с ним был долгий спор. И, читая статью, я не раз вспоминала про тот наш большой разговор… Это был, пожалуй, единственный случай, когда я увидела своего друга в неожиданном для меня облике.
— В каком же?
Марина задумалась.
— Несколько легкомысленный и вольнодумный, Николай вдруг предстал передо мной, если хотите, политическим бойцом, этаким воинственным агитатором, умеющим убеждать и драться за свои убеждения. А разговор у нас шел на острые политические темы… Я ведь привыкла к тому, что у нас в институте ребята-активисты иногда уклоняются от таких разговоров, отшучиваются… А Бахарев не уклонился, сам вызвал меня на спор. И я ему была благодарна тогда… Вот вам и ответ насчет подтекста в статье… И насчет комментариев Зильбера к ней…
— Надеюсь, вы догадались принести нам газету со статьей господина Эрхарда? — спросил Птицын. — Отлично. Сейчас мы почитаем это прелюбопытнейшее сочинение.
Птицын, неплохо знавший немецкий язык, бегло пробежал статью и тут же занялся тщательным изучением всей газетной полосы. И, к немалому удивлению Марины, стал даже на свет рассматривать ее. Затем он позвонил кому-то по телефону, сообщил название газеты, дату и заголовок статьи.
— Проверьте, и как можно быстрее… Да, да, вы правильно поняли… Напоминаю — фамилия автора Эрхард… Ну-с, продолжайте, товарищ Васильева. Я вас слушаю… Как дальше развивались события?
— Через несколько дней Зильбер снова позвонил мне и сообщил, что вчера в Москву приехал его коллега по институту, и он видел у пего в номере газету, в которой опубликована еще одна статья господина Эрхарда. Если она меня интересует, мы можем завтра пообедать в Сокольниках. Но газету он не принес, сославшись на внезапный отъезд коллеги в Ленинград. Однако счел нужным разразиться целой тирадой: “Жаль, что вы не прочтете этой блестящей статьи вашего отца… Вдохновенное слово о величии гуманизма, который, увы, иногда игнорируют даже там, где он должен стать знаменем людей, объявивших себя строителями новой жизни”.
Глухим голосом Марина рассказывает об этой последней своей встрече с Зильбером.
— В Сокольниках он начал действовать активнее, решительнее, почти в открытую стал требовать: “Вы обязаны стать помощницей отца… Не забывайте, что вы дочь господина Эрхарда…” От требований он перешел к убеждению: доказывал, что если я буду помогать отчиму, то это облегчит ему возвращение к семье. Потом отказался и от этой тактики. Стал прощупывать мои настроения, говорил о высоком призвании молодых бороться за гуманизм, демократию. И сразу дал понять, что он имеет в виду… Я не помню, как это случилось, но я рассказала ему о нашем студенческом поэте, авторе песни “Заря”. Она в рукописи ходила по рукам. Зильбер обрадованно воскликнул: “Это есть настоящий борец, Марина!.. Ваш папа всем сердцем с такими людьми”. И снова повел разговор о каких-то издаваемых на Западе русских газетах и журналах, где охотно напечатали бы подобные песни.
— А вы не спрашивали у Зильбера, чем, собственно, вы должны помочь отчиму? О каких поручениях идет речь?
— Нет, не считала нужным даже задавать такой вопрос, мне все было ясно. Но он сам, не дожидаясь моего вопроса, поспешил набросить туманную завесу: “От вас требуются сущие пустяки, Марина… Информация… Обычная информация о самых обычных фактах… В глазах любого человека — коммуниста или социал-демократа, капиталиста или рабочего — факт остается фактом… Это категория внеклассовая, вне партии…” Я слушала его и улыбалась. Он удивленно спросил меня: “Чему вы улыбаетесь? Разве я сказал что-нибудь смешное?” Я ответила: “Нет, не смешное… Тривиальное… Недавно я имела возможность выслушать примерно такую же точку зрения: одна из наших студенток доказывала своему другу, что есть такие неопровержимые факты, которые и для советского и для буржуазного писателя в одинаковой мере бесспорны. И тогда начался спор. Друг студентки рассказал любопытную историю о том, как один и тот же совершенно бесспорный факт был по-разному воспринят людьми, представляющими разные классы.
Осенью 1920 года Петроград посетили два иностранца: он и она. Он, вернувшись домой, написал, что улицы Петрограда находятся в ужасающем состоянии: изрыты ямами и автомобильная езда по городу сопряжена с чудовищными жертвами. А перед ней — эти же улицы, изрытые ямами, предстали в ином облике. Неподалеку от Путиловского завода она увидела развороченную мостовую и баррикаду, сложенную в дни наступления белогвардейцев. И перед ее внутренним взором возникли баррикады Парижской коммуны, священные камни революции. Так один и тот же факт по-разному выглядел в глазах Герберта Уэллса и Клары Цеткин”.
Зильбер вначале растерялся, потом улыбнулся: “О, это есть блестящий полемист… Друг вашей подруги есть отличный мастер коммунистической пропаганды… Но я еще более высокого мнения о русской студентке — у нее острый ум интеллектуала, который ищет настоящую правду… Я был бы рад беседовать с такой студенткой…” Ох, как мне хотелось отхлестать его, сказать, что такая студентка стоит перед ним, а ее друг — это Николай Бахарев, с которым господин Зильбер имел честь познакомиться в ресторане “Метрополь”.
— Почему же вы не сказали ему этого?
— Не хотела… Не хотела, чтобы господин “турист” причислял меня к тем молодым, о которых он говорил. Зильбер сделал бы из этого гнусные выводы.
— Вам нельзя отказать в некоторой проницательности, товарищ Васильева. Итак, Зильбер, судя по вашему рассказу, атаковал вас и с фронта и с флангов…
— Да, примерно так… Но было еще одно направление атаки: Бахарев… Только что я объяснила вам, почему не было сказано Зильберу, кто та студентка и кто тот “блестящий полемист”. А сейчас я подумала: жаль, что не сказала. Быть может, Зильбер тогда и не добивался бы встречи с ним.
— С кем?
— С Бахаревым…
— Что вы можете сказать о нем?
Марина не сразу отвечает Птицыну. Мысли у нее сейчас, как предгрозовые облака, растрепаны, лохматы и быстро бегут в разные стороны. А их надо собрать в один узел, чтобы ответить Птицыну. И она пытается это сделать.
— Говорят, что настоящая привязанность слепа. Может быть, и так. Но я попытаюсь… На первый взгляд он кажется человеком легкомысленным. Но, пожалуй, это — обманчивое впечатление. Кто познакомится с ним поближе, тот увидит, что он вдумчив, умен, серьезен. Я уже вам, кажется, говорила… Однажды он даже предстал передо мной воинственным агитатором… Нет, нет — тонким, эрудированным полемистом. — Марина умолкла, задумалась, опустила голову, потом, глядя в глаза Птицыну, резко сказала:
— И все же я смею утверждать, что этот человек несколько легкомыслен, есть в нем что-то от богемы, от прожигателя жизни. Бахарев любит рестораны, веселые компании, легко тратит деньги на себя и других, любит щегольнуть острым словом и острой мыслью. О таких говорят: для красного словца не пожалеет и отца. И думает он порой не так, как многие… Я не боюсь говорить вам об этом.
— А чего же бояться. Я тоже люблю острую мысль. Самое опасное — стандартомыслие. Оно идет от равнодушия. А ваш Бахарев каков?
— О, нет, он не из равнодушных. Нет, нет… Бахарев человек импульсивный, человек острой реакции. И эта реакция его… Я боюсь, что она будет понята господином Зильбером по-своему. Я боюсь, что он попытается…
Марина старается точнее выразить свою мысль, но не находит подходящих слов. Птицын спешит ей на помощь.
— Сделать с Бахаревым то же, что он пытался сделать с вами. Так?
— Возможно, что и так… Это очень сложно… и страшно… Я не знаю, чем кончился их разговор…
Она несколько растерянно посмотрела на Птицына.
— Мне тяжело говорить вам все это… Я знаю, где я нахожусь… Мне трудно говорить так о близком человеке, которого я…
Она осеклась, смутилась, а Птицын про себя отметил: “Пожалуй, я начинаю проникать в тайну, которую не отнесешь к категории государственных. Бот уж действительно — молодость не умеет таить своих чувств”.
И снова пауза. Тяжелая пауза — девушка, кажется, задыхается от молчания, когда слова застревают в горле, когда хочется сказать очень многое, даже слишком многое. А Птицын не склонен нарушать молчание. С отрешенным выражением лица он смотрит куда-то в сторону и ждет.
— Зильбер настойчиво добивался встречи с Бахаревым, — продолжает Марина. — Я это чувствовала, догадывалась, зачем нужна ему эта встреча… Я вам говорила о некоторых чертах характера Бахарева… Таким, вероятно, я нарисовала его портрет и в разговорах с Зильбером, когда мы были в Архангельском. Тогда у меня еще не сложилось окончательное представление о “туристе”. А потом было уже поздно. Он действовал тонко, хитро. Не могу не воздать должное уму, выдержке этого человека, его хватке.
И она снова все о том же, об ухищрениях Бородача.
— Зильбер избрал другую тактику. Он знал, как я люблю маму. Для меня нет на свете человека более дорогого, близкого… Хотя со стороны иным кажется, что я плохая дочь…
— А как мама относится к вам?
— Обожает и опекает как ребенка.
— Да, все мамы на свете одинаковы… Ну, а вот, скажем, вы пошли в ресторан “Метрополь”. Пошли с человеком, не очень еще близким. Мама знала об этом?
— Конечно. Я, правда, с трудом, но дозвонилась ей в тот вечер. Она дежурила в больнице.
Птицын вспомнил, как они с Бахаревым терялись в догадках: кому Марина звонила из автомата на пути в ресторан — маме или Зильберу? Вопрос снят.
— Это очень трогательно. Но я, кажется, прервал нить вашего рассказа. Прошу прощения. Вы остановились на том, что Зильбер повел атаку с другого фланга.
— Да, это было так. — Она все теребит и теребит воротничок своей блузки, будто он душит ее. — Зильбер знал, что я дорожу спокойствием мамы… Да, да, это так… И Зильбер заявил, что, если я откажусь помогать отцу, он расскажет маме обо всем и предупредит, что на карту поставлена судьба ее дочери… Законченный негодяй! Когда он пустил в ход шантаж, я сникла и…
— И поддалась?
— Нет, нет… Это случайность… — Что вы имеете в виду?
— Встречу Зильбера с Бахаревым на ВДНХ. Он появился там неожиданно. Мы с Бахаревым сидели в ресторане, когда… — Она на секунду умолкла и испуганно посмотрела на Птицына. — Нет, нет, я не организовывала этой встречи. Вы должны мне поверить. — В голосе ее — отчаяние.
— Конечно, бывают и случайные стечения обстоятельств… Допустим… Но, может быть, случайность проявилась совсем в другом. Ну, скажем, вы случайно, без умысла, невзначай где-то обронили слово о ваших планах на воскресенье?..
Марина задумалась.
— Нет, я никому не говорила.
— Тогда разрешите последний вопрос: как вы считаете — Зильбер встречался с вашей мамой?
— Нет, категорически нет.
— Откуда такая категоричность?
— Я сама все рассказала маме. И все мои сомнения — идти к вам или нет? — отпали после разговора с мамой. По ее настоянию я пришла к вам.
— А я — то думал, что вас привело сюда доброе чувство к другу… — Птицын улыбнулся, поднялся с места и подошел поближе к Марине.
— Вы не улыбайтесь. — Она теперь смотрела на него снизу вверх. — Это все не так просто. Вначале мне казалось, что только одна сила побудила меня прийти к вам — Бахарев. А теперь понимаю, что иначе поступить не могла… При любых обстоятельствах… Но разговор с мамой многое решил.
— Мы-то не хуже вас знаем, какая она мудрая и сильная… Вот так…
Марина поняла, что разговор закончен. Встала и спросила:
— Я могу идти?
— Да… Впрочем, задержитесь…
Птицын снял телефонную трубку, набрал номер.
— Как наши газетные дела, Сергей Петрович? Так я и предполагал — тот же почерк. Благодарю за оперативность. А справку пришлите… Для документации.
И, уже обращаясь к Марине, Птицын сказал: — Ну вот, еще одна ваша загадка разгадана. Могу сообщить, что газета со статьей вашего отчима — чистейшая фальсификация, ловкая проделка, рассчитанная на простаков. В указанной газете за указанное число нет никаких следов сочинений господина Эрхарда. Газета с его статьей отпечатана тиражом в один экземпляр. Специально для вас… Вот так, товарищ Васильева. А теперь можете идти. До свиданья. Нам, вероятно, придется еще раз встретиться. Будьте здоровы…
Как и следовало ожидать, незадолго до отъезда Зильбера Ольга снова вышла на связь с ним. В тайнике на зет-аллее она оставила для него письмо с закодированным текстом, фотокопия которого лежала на столе Птицына. Медичка сообщала, что решила не рисковать и не посылать с Зильбером все собранное и подготовленное ею, так как скоро сама поедет на каникулы.
А еще через час в этом же парке появился Косой. Он долго бродил по аллеям, неторопливо приближаясь к заветной скамейке. Кругом тихо, ни души. Присел на скамейку, углубился в чтение газеты, которую держал левой рукой, а слегка дрожащей правой шарил в тайнике. Все на месте. Отлично. Сейчас он поедет на Белорусский вокзал, положит чемодан в камеру хранения, в ящик с шифром. Вечером Зильбер — ему этот шифр известен — заберет чемодан. И делу конец… Завтра рано утром Зильбер улетит домой, и тогда Косой облегченно вздохнет.
В столь блаженном настроении Косой покидал парк, не подозревая, что завтра он уже будет сидеть… перед следователем и рассказывать, как все произошло. Летом служебные дела привели его под Можайск, и в воскресенье, прогуливаясь по лесу, он набрел на веселый пикник молодежи. Его пригласили выпить рюмку водки, за ней вторую, третью… На гостеприимство молодых он ответил широким жестом — принес бутылку армянского коньяка, купленную в ближайшем кафе. В состоянии крепкого подпития стал болтать об Одессе, о дружках, о своих связях и красивой жизни, о которой он сейчас, увы, может только вспоминать… Так он познакомился с Ольгой и ее мужем. Супруги оценили “перспективность” неожиданного знакомства. Договорились о встрече в Москве. Там разговор был более откровенным. Косой почувствовал, что по части красивой жизни еще не все потеряно. Ему хорошо платили за выполнение казавшихся безобидными поручений. Потом ему все стало ясно. И он был вполне доволен своей ролью связного. Этот тип уже давно жил по принципу “деньги не пахнут”. А новая хозяйка требовала расширять связи. Так появилась на горизонте дама из технической библиотеки научного института, о которой Ольга сказала: “Она нам пригодится…” Время от времени Косой получал подачки.
И вот последнее задание — газеты “Футбол”, студгородок, тайник в Архангельском…
Косого арестовали вечером на Белорусском вокзале. Он не возмущался, не выражал удивления, негодования, хмуро посмотрел сперва на одного, потом на другого молодого человека. Косой обронил перчатку, и сотрудник КГБ, подняв ее, сказал:
— Не надо суетиться… Вот вы и перчатку чуть было не потеряли… Разрешите помочь чемодан до машины донести?..
На следующий день, рано утром, Бородач улетел домой. А через две недели к Птицыну поступило сообщение Ландыша. Оно было сравнительно короткое: Катя не знала, как развивались последние события по ходу операции “Доб-1”.
Бородач докладывал хозяевам итоги своей миссии в Россию. Операция “Футбол”, по его мнению, осуществлена удачно. Новый связной Медички — Толстяк — показал себя достаточно ловким и расторопным. Медичка успешно действует в соответствии с заданиями центра. С ее помощью операции “Футбол” удалось придать более широкий размах. В ближайшее время она прибудет на каникулы и доставит важные сведения. Несколько сдержаннее Зильбер говорил о возможностях дальнейших контактов со студенткой Мариной Васильевой. Однако и здесь усилия не пропали даром. При ее содействии удалось установить связь с одним московским литератором. Характеристика, данная Зильбером литератору, вызвала повышенный интерес хозяев, в частности человека с протезом: литератор — друг Марины Васильевой, и он может повлиять на нее. Но это, конечно, не самое главное. Зильберу в упор был поставлен вопрос куда более серьезный.
— Считает ли господин Зильбер возможным в недалеком будущем установить контакт известного вам деятеля русской эмиграции с Бахаревым?
— Да, сэр, я допускаю такую возможность, сэр. Хотя мой собеседник весьма уклончиво реагировал на соображения, туманно высказанные ему в этом плане. Но мне показалось, что если его новую повесть откажутся печатать в России, то Бахарев не прочь будет воспользоваться моими предложениями.
— Какими? — Сэр смерил Зильбера испытующим взглядом и тихо, но твердо потребовал: — Я попросил бы господина Зильбера подробнее передать эту часть разговора с Бахаревым.
— Слушаюсь, сэр. — Он облизнул губы и, не шевелясь, со спокойно-бесстрастным лицом передал свой диалог с русским литератором. — Я сказал ему, что, будучи ученым, человеком, далеким от политики, случайно оказался в достаточно близких отношениях с редактором журнала русских эмигрантов “Грани”, издаваемого в Мюнхене, и работниками издательства “Энкоунтер” в Лондоне. И “Грани” и “Энкоунтер” охотно публикуют отвергнутые в России рассказы, повести, стихи… Тут же я назвал Бахареву фамилии нескольких авторов таких произведений. И это, кажется, произвело на него впечатление. Если не считать иронического замечания по поводу “Сказания о синей мухе” Тарсиса. “Неужели читающая публика Запада всерьез принимает этого шизофреника?” Я попытался “отстреляться” шуткой: “Люди, — заметил я, — бывают разные, и было бы не совсем справедливо ожидать, что каждый из нас обладает всеми добродетелями. К тому же прошу учесть специфику наших издательств — коммерция! Все, что вызывает интерес публики, может стать предметом бизнеса. Один из моих друзей в Англии работает сейчас в чисто коммерческом предприятии “Флегон пресс”. Когда, скажем, в советском журнале или в “Гранях” появляются произведения, интересующие западного читателя, то “Флегон пресс” незамедлительно размножает их и продает по достаточно дорогой цене. Вам следует с должным пониманием отнестись к этим законам жизни мира бизнеса. Тут ничего не поделаешь, господин Бахарев. В вашей стране тоже есть свои, непонятные нам законы издательского дела. У вас это называется партийностью литературы. Не так ли?” Бахарев в ответ неопределенно пожал плечами и, усмехнувшись, буркнул: “Да, да, конечно…” К чему относилось это его замечание, я не понял.
— На чем же основана уверенность господина Зильбера в том, что Бахарев воспользуется связями с “Гранями” или “Энкоунтером”?
— Прошу прощения, сэр, но я не выражал такой уверенности. Я лишь позволил заметить, что мне показалось, будто Бахарев несколько заинтересовался моими предложениями. Поверьте, сэр, для этого имеются некоторые основания.
— Я попросил бы господина Зильбера аргументировать их.
— Извольте, сэр. Бахарев спросил меня: “Как практически я смогу отправить свою рукопись в “Грани”, если вдруг — это игра моего воображения — появится такая необходимость?” Согласитесь, сэр, что подобные вопросы не задают зря. Я ему ответил: “Господин Бахарев может не беспокоиться… Вот вам моя визитная карточка, — и вручил ему карточку с адресом, известным сэру. — Когда у вас, господин Бахарев, созреет решение послать рукопись в “Грани”, или “Энкоунтер”, или во “Флегон пресс”, дайте мне знать. Хорошо? В ответ Бахарев многозначительно посмотрел на меня и повел бровями. Но, по своему обыкновению, ушел от прямого ответа. “Да, да, я понимаю ваше недоумение, господин Бахарев, — сказал я. — Мне знакома специфика вашей демократии. Это не совсем безопасно для вас — писать иностранцу… Мы с вами условимся о маленькой хитрости. Вы напишете мне письмо с просьбой прислать обещанный вам в Москве лечебный препарат… Обратный адрес можете указать любой, какой придет вам на ум… Далее все будет организовано должным образом…” Бахарев с живейшим интересом выслушал меня, а потом неожиданно рассмеялся. “Неужели вы серьезно полагаете, господин Зильбер, что я стану играть в эту конспирацию… Впрочем, кто его знает? Жизнь каждодневно преподносит удивительные сюрпризы. Обо всем сказанном вами надо подумать… Вы дали пищу для серьезных размышлений”. Он небрежно сунул мою визитную карточку в карман и тут же перевел разговор на нейтральную тему.
Зильбер умолк, а человек с протезом, глядя слегка прищуренными глазами в бокал с вином, все продолжал одобрительно кивать головой теперь уже, вероятно, каким-то своим мыслям.
— Мы еще вернемся, господин Зильбер, к вашему сообщению о московском литераторе. Вы правильно сориентировали Медичку постоянно держать молодого человека в поле своего зрения, изучать его настроения, взгляды. В частности, мы должны точно знать, не отправится ли он в зарубежный вояж, когда и куда.
…Ландыш пока не имеет возможности сообщить точные координаты Медички, Толстяка и дамы из научного института. Принимает необходимые меры. Что касается Марины Васильевой, то ее координаты, видимо, известны: она неродная дочь Эрхарда. Он специально прибыл в связи с докладом Зильбера. Судя по некоторым репликам человека с протезом, с Эрхардом здесь не очень-то считаются, и вся работа с Васильевой велась Зильбером по собственному усмотрению, без всяких консультаций с Эрхардом. Ландыш передала содержание разговора Эрхарда с Зильбером, когда они остались вдвоем. В голосе бывшего учителя немецкого языка прозвучал упрек:
— Я же предупреждал вас, господин Зильбер, с моей дочерью вам вряд ли удастся установить контакт… Как видите, даже сфабрикованная вами без моего ведома газета не очень-то помогла. Вы не сделали необходимых выводов из информации Коха, из моих комментариев к этой информации. Я уже не говорю о личной просьбе. Я имел честь просить вас, господин Зильбер, не впутывать девушку… Вы не пожелали внять этой просьбе… Потратили много средств, энергии, времени, подвергали риску себя и других… А польза какова?
— Польза еще будет, господин Эрхард. Смею вас заверить. Контакт с литератором многого стоит. А что касается личных просьб… Что мне вам сказать? Сентиментальность — опасная для нас болезнь…
Бахарев по-прежнему встречался с Мариной. Ей показалось, что теперь он уже не такой, как прежде: остепенился, его не тянет больше в ресторан, к шумному застолью. Иногда Николай куда-то исчезал на несколько дней, но накануне предупреждал: “Буду работать. Легко пишется…” Однажды она спросила его: “Когда же выйдет из печати твоя книга? Ты уже давно получил аванс”. Он тяжело вздохнул и стал сетовать на издательство: “Перенесли в план будущего года”.
Бахареву и Марине все реже удавалось оставаться наедине. У них появился почти постоянный спутник — Ольга. Она всегда находила повод прийти к Марине именно тогда, когда там был Николай, и уйти именно в тот час, когда Бахарев собирался домой. Хозяйка нервничала, допускала бестактности, иногда даже грубила Ольге. Та делала вид, что не понимает, в чем дело, и продолжала… выполнять свое задание.
…Ольгу арестовали в Бресте, когда она направлялась домой на каникулы. Все, что предшествовало предъявлению постановления и аресту, она восприняла с поразительной невозмутимостью, спокойствием — ни тени смущения, тревоги. Когда ее пригласили проследовать из вагона в кабинет административного здания КПП для осмотра личных вещей, она, улыбаясь, спокойно спросила:
— Сейчас, вероятно, придет носильщик?
— Да, конечно…
— Благодарю вас.
И всем своим видом подчеркнула: да, я понимаю, у вас такая служба. Таможенники, пограничники. Так во всем мире. Пожалуйста — вот все мои вещи… Видимо, тут какое-то недоразумение.
Капитан, производивший обыск, делал это не спеша. Он аккуратно вынимал из Ольгиного чемодана одну вещь за другой, внимательно рассматривал белье, обувь, платье, блузы, шерстяные кофты, всякие безделушки, русские сувениры, бутылки коньяка и пакеты с зернами кофе. Понятые — механик железнодорожного депо и врач медпункта — поначалу проявляли повышенный интерес к необычным своим обязанностям, а потом свыклись со всей этой непривычной для них церемонией и, словно сговорившись, задремали в мягких старинных креслах. Ольга села рядом с понятыми. Вынув из сумочки губную помаду и зеркальце, принялась освежать бледную краску на губах. Потом спросила: “Разрешите курить?” — и стала попыхивать сигаретой, словно все происходящее ее не касалось и уж, во всяком случае, не волновало.
Так прошло не менее часа.
Капитан занес в протокол последнюю запись — под номером 27. Каллиграфическим почерком было выведено: “Сувенир — тульский самовар. Цена не обозначена”. Ольга повернула голову в сторону капитана и, улыбаясь, спросила:
— Это, кажется, все? — Пожалуй, впервые в ее голосе прозвучало нечто подобное нетерпению.
И с той же улыбкой, с той же неизменно холодной вежливостью последовал ответ:
— Простите, это еще не все. Разрешите посмотреть вот эту сумочку?
И капитан потянулся к лежавшей перед Ольгой на круглом столике черной кожаной сумочке. Понятые, впервые за два часа услышав человеческие голоса, встрепенулись, закашляли, заерзали на своих креслах и даже привстали.
Сидевший у окна Птицын все время пристально наблюдал за Ольгой. Он подметил, как круто изогнулась ее искусно подчерненная правая бровь, как слегка порозовело бледное лицо и задрожали пальцы, ухватившиеся за ремешок сумочки.
— Разрешите…
Ольга разжала пальцы.
— Пожалуйста…
Капитан открыл сумочку и по-прежнему неторопливо выложил на стол пудреницу, расческу, носовой платок, тюбик губной помады, деньги, набор открыток, жевательную резинку… Когда сумочка опустела, он осторожно раскрыл ее пошире и ловко зацепил кончик клейкой ленты, скреплявшей внутреннюю обшивку с металлическим остовом. Лента легко отделилась, и внутри сумочки обнаружилось тайное отделение. Капитан попросил понятых подойти поближе к столу и на их глазах извлек из тайника несколько листков бумаги. Это тонкое плотное шелковое полотно весьма условно можно было назвать бумагой. В тайнике оказались три пронумерованных листка, исписанных убористым. почерком.
Капитан взял лист № 1. Первая строка была жирно подчеркнута. Он вслух прочел ее: написанные по-немецки фамилия, имя, отчество и полное ученое звание. Это была фамилия известного в Москве математика.
Капитан бережно отложил в сторону найденные в тайнике листы бумаги и подчеркнуто вежливо обратился к Ольге:
— А теперь я прошу вас снять туфли… Вот здесь коврик… Чтобы не простудиться… Или вам угодно будет достать из чемодана другие туфли?
Молча, ни на кого не глядя, Ольга сняла туфли и подала их капитану. Он достал из кармана перочинный нож, легко вывернул четыре шурупа и, когда каблук отделился, показал его понятым.
— Прошу вас, товарищи понятые, осмотрите.
Внутри каблука был тайник. Капитан и понятые, подписав протокол обыска, приложив к нему постановление об аресте студентки, вышли. Птицын остался один на один с Ольгой. Медичка поднялась, не зная, что ей делать дальше, поежилась, хотя в кабинете было тепло.
— Вам холодно?.. Можете накинуть пальто. Нездоровится? Знобит? Да, бывает… Садитесь. У нас разговор будет недолгий, но сидя как-то удобнее вести его. Русские говорят: в ногах правды нет. У меня есть несколько вопросов к вам. Так сказать, предварительного характера.
— Слушаю вас.
— Кто была ваша попутчица в купе?
Ольга ухмыльнулась.
— Жена какого-то советника.
— Какого?
— Не знаю точно… Ливанского или ливийского. Ее муж работает в посольстве в Москве.
— Куда едет?
— В Париж. Пробудет там неделю, а потом домой.
— Она знает, кто вы и куда едете?
— Нет, она ничего не знает обо мне. Я пыталась говорить с ней по-французски, но она плохо знает язык. С большим трудом мы объяснялись с ней по-французски и по-русски. Она приняла меня за француженку.
— Ваши родные ждут вас? Вы известили их о выезде? Письмом, телеграммой?
— Я послала маме письмо, в котором сообщила, что выезжаю в Париж, пробуду там три дня, а в пятницу автобусом — домой.
— Вы, вероятно, догадываетесь, что в этом маршруте произойдут некоторые изменения… А мамы на всем белом свете остаются беспокойными мамами, когда ждут домой своих дочерей. Не надо, чтобы ваша мама волновалась.
Ольга вопросительно посмотрела на Птицына, стараясь понять его.
— Думается, следовало бы отправить маме телеграмму и сообщить ей, что ваши планы изменились, что вы задержались в Москве.
— Я охотно послала бы такую телеграмму, но как это сделать? Если я вас правильно поняла, то я больше не принадлежу себе… Так, кажется?
— Да, вы правильно поняли… Впрочем, это нетрудно понять… Но о телеграмме мы могли бы позаботиться. Вот вам листок бумаги. Пишите.
Ольга написала телеграмму и протянула ее Птицыну.
— Ваша телеграмма будет отправлена.
— Из Бреста?
— Нет, из Москвы. А сейчас прошу вас… — И Александр Порфирьевич подал Ольге пальто.
В тот же день Медичка специальным авиарейсом была отправлена в Москву. Вместе с ней полетел и Птицын.
На первом же допросе Ольга собственноручно написала обстоятельные ответы на вопросы. Арестованная ничего не скрывала и даже не пыталась скрыть. Это, пожалуй, шло не от отчаяния, а от сознания: иного пути нет. Она вела себя так, словно давно ждала подходящего случая, чтобы рассказать советской контрразведке о своей шпионской работе. Ее не очень беспокоили утомительные допросы и, видимо, не очень тревожила перспектива суда. И это иногда озадачивало следователя. Однажды он спросил ее:
— У вас сегодня такой вид, будто вам нездоровится. Может, прервем?
Она устало вскинула на него длинные ресницы и несколько вызывающе ответила:
— Как вам будет угодно. Лично я готова продолжать.
— Вы пользуетесь прогулками?
— Да, благодарю вас…
— У вас есть сигареты?
— Да, благодарю вас…
— Вам дают читать книги?
— Да, благодарю вас…
— У вас есть какие-нибудь просьбы?
— Нет.
— Почему вы отказались от права встретиться с представителем консульского отдела посольства вашей страны?
Ольга многозначительно посмотрела на следователя: