Настройки шрифта

| |

Фон

| | | |

 

Я так опечален этим еще и потому, что я этого никак не ожидал. В племянников я совершенно не верил. Одного ведут его прихоти, другого — собственная блажь, ни на одного из них я не мог положиться, я опасался, как бы они не передумали возвращаться в Джибле или не потерялись по дороге. Тогда как о своем приказчике я привык думать как о человеке, способном выпутаться из любого положения, даже если он и совершил неверный шаг, я был настолько уверен в этом, что больше всего желал, чтобы ему удалось вернуться в Смирну и забрать с собой Хабиба и Бумеха, прежде чем они смогли бы отправиться домой.

Впрочем, сестра сообщила мне, что пришел сверток из Константинополя, переданный одним паломником, направлявшимся в Святую Землю. Должно быть, это вещи, которые я оставил у Баринелли. Она описывает мне кое-что из вещей, в основном одежду, но о моем первом дневнике — ни слова. Возможно, его там и нет. Но, может быть, Плезанс не упомянула о нем, потому что не знает, насколько он для меня важен.

О Марте сестра тоже ничего не пишет. Правда, в своем письме я просто сказал, что она проделала часть пути вместе с нами. Наверное, сыновья просветили ее насчет нашей идиллии, но она предпочла ничего мне об этом не говорить, что меня совсем не удивляет.



– Что правда, мами? – Отец обернулся.

30 декабря.

– Мы ее любим, – отрезала его жена.

Я ходил поблагодарить брата Эжидио, позаботившегося о том, чтобы до меня дошло письмо Плезанс. Он беседовал со мной так, словно бы уже решено, что я женюсь на Джакоминетте, он хвалил ее благочестие, набожность ее сестер и ее матери, но не Грегорио, которого он восхвалял лишь за его добросердечие и щедрость. Я не пытался защищаться или отрицать возможность этой свадьбы: жребий брошен, Рубикон перейден, и ни к чему теперь толковать об обстоятельствах. Конечно, я вовсе не собирался направить стопы свои туда, куда я их направил, но в самом ли деле мы всегда выбираем сами? Не лучше ли согласиться с волей Провидения, чем провести всю жизнь, испытывая горечь и досаду? Нет стыда в том, чтобы сложить оружие к ногам Провидения, этот бой — не на равных, и моя честь тут не задета. В любом случае последнюю битву выиграть невозможно.

– Без всяких сомнений. – Папи подошел к мами или к Йо.



Во время нашего разговора, длившегося более двух часов, брат Эжидио рассказал мне, что, по словам путешественников, вернувшихся из Лондона, пожар был в конце концов укрощен. Он разрушил большую часть города, но число погибших вроде бы не слишком велико.

– Что такое любовь? – спрашивает Йо доктора Бола; кожа на ее шее зудит и краснеет. У нее развилась атопическая аллергия на определенные слова. Не угадаешь какие, пока они не оказываются на кончике ее языка и не становится слишком поздно: ее губы распухают, кожа чешется, глаза слезятся от аллергической реакции.

— Если бы Он пожелал этого, Всевышний мог бы уничтожить этот народ еретиков. Но он лишь послал им предупреждение, с тем, чтобы они отреклись от своих заблуждений и вернулись в милосердное лоно нашей матери Церкви.

Врач испытующе смотрит на нее и нюхает тыльную сторону пальцев.

– А как вы сами думаете, Джо? Что такое любовь?

По словам Эжидио, на этот раз только тайное благочестие короля Карла и королевы Катарины убедило Господа явить Его милость. Но вероломство этого народа в конце концов исчерпает терпение Господне…

– Не знаю. – Она пытается посмотреть ему в глаза, но боится, что если сделает это, то он узнает, все узнает.

Пока он говорил, тысяча мыслей промелькнула у меня в голове. В то время, когда я сидел в своем убежище на чердаке, на последнем этаже «Ale house», люди шептались, что Бог наказывает Лондон из-за короля Карла, что все это из-за его тайной приверженности римскому «антихристу» и его любовных похождений…

Оказался ли Господь слишком суров к англичанам? Или, напротив, Он был слишком милосердным?

– Ох, Джо, – утешает ее врач, – нам постоянно приходится переосмысливать все, что для нас важно. Не знать – это нормально. Когда вы снова влюбитесь, то поймете, что это.

Мы приписываем Ему раздражение, гнев, нетерпение или благоволение, но что мы знаем о Его истинных чувствах?

– Любовь, – бормочет Йо ради эксперимента. Как и следовало ожидать, кожа на ее руке покрывается уродливой сыпью. – Наверное, вы правы. – Она почесывается. – Просто страшно не знать значения самого важного слова в моем лексиконе!

Если бы я был на Его месте, если бы я царил на вершине Вселенной, в бесконечно текущем времени, господином вчера и завтра, жизни и смерти, мне кажется, я не испытывал бы нетерпения, я ничему бы не удивлялся — что значит нетерпение для того, кто располагает вечностью, и что может удивить того, кто владеет всем?

– Вам не кажется, что это вызов самой жизни?

Я не могу представить себе Его гневающимся, оскорбленным, негодующим или поклявшимся покарать того, кто отвернулся от Папы или супружеского ложа.

Если бы я был Богом, я сохранил бы Лондон ради Бесс.

– Жизни, – эхом откликается она, словно возвращается к былым дням беспрестанной цитации. Ее губы горят. Жизнь, любовь – отныне за использование этих слов приходится платить.

Увидев, что она рискует жизнью, чтобы спасти какого-то генуэзца, заезжего незнакомца, я приласкал бы ее растрепанные рыжие волосы легким ветерком, утер бы пот с ее лица, убрал бы обломки, преграждавшие ей путь, рассеял бы обезумевшую толпу и погасил бы огонь, окруживший ее дом. Я позволил бы ей подняться в ее спальню, лечь и заснуть, спокойно смежив веки…



Возможно ли, чтобы я — я, Бальдасар, ничтожный грешник, — был снисходительнее Его? Возможно ли, чтобы мое сердце — сердце торговца — было великодушнее и милосерднее, чем Его?

Палец Йо обводит тело дока на металлической оконной сетке, как если бы она его выдумывала. Возможно, она снова попытается писать – что-нибудь не слишком амбициозное, забавный стишок типа лимерика. Она назовет его «Дэннисная ракета», обыграв имя дока.

Перечитав то, что я только что написал, увлекаемый своим пером, я не могу не испытывать некое беспокойство. Но ему тут не место. Бог, заслуживающий того, чтобы я простирался ниц пред Его стопами, не может быть обидчивым или мелочным. Он должен быть выше этого, он должен быть великим. Он — велик, Он — велик, как любят повторять мусульмане.

Глубоко внутри у нее что-то шевелится, словно зуд, до которого она не может добраться.

Ну вот, я снова упорствую — не зная, станет ли завтрашний день последним днем перед концом света или только последним днем этого года — я так же упрям и заносчив, как и все Эмбриаччи, и ни от чего не отступаюсь.

– Несварение, – бормочет она, похлопывая себя по животу. А может, и нет, думается ей; возможно, это личностный феномен: настоящая Йоланда, воскресающая августовским днем над ухоженными зелеными лужайками частной клиники.



У нее болит живот. Она рисует широкие круги с надписью «Я голодна» на своем больничном халате. Но биение внутри неистовее голода – это мечущийся в абажуре мотылек.

31 декабря 1666 года.

Хлопая крыльями, оно поднимается по ее трахее, пока тело Йоланды не начинают содрогать рвотные спазмы. Какая трагедия – в ее возрасте умереть от приступа разбитого сердца! Она пытается засмеяться, но вместо смеха чувствует, как в основании горла веером раскрываются щекочущие крылья. Они широко раскрывают ей рот, как если бы она выкрикивала чье-то имя издалека. Огромная черная птица вылетает наружу и садится на комод – точь-в-точь копия гравюры с изображением ворона в ее первом сборнике английской поэзии.

Она протягивает руки, чтобы подружиться с темной птицей.

Должно быть, сегодня утром множество людей по всему миру думают, что это их последний день последнего года.

Птица не обращает на нее внимания и задумчиво смотрит в окно на темнеющее небо. Ее крылья медленно поднимаются и опадают, огромные дуги взмывают и опускаются, взмывают и опускаются, вверх и вниз, вверх и вниз. Волосы Йоланды развеваются вокруг лица. Пыль разносится по углам. Парусами вздуваются оконные занавески.

Здесь, на улицах Генуи, я не заметил никакого страха или какой-нибудь особенной горячки.

Птица летит к окну.

– О господи! Сетка!

Но Генуя всегда молилась лишь о своем процветании и о благополучном возвращении кораблей, она никогда не имела Веры больше, чем ей это было нужно, — да будет она благословенна!

В следующую секунду Йо вспоминает об утрате веры.

– Поверь хоть немного, – уговаривает она себя, и темная тень легко пролетает сквозь сеть, словно дым, облака или другая эфемерная субстанция. Тень выпархивает наружу, наслаждаясь обретенной свободой, ее темный крючковатый клюв и крошечная головка свисают, словно половой орган, между изогнутыми крыльями.

Грегорио решил устроить сегодня праздник, чтобы, как он сказал, возблагодарить Небеса за возвращение здоровья его супруге. Она вчера поднялась с постели и, кажется, в самом деле выздоровела. Однако мне представляется, что мой хозяин празднует кое-что другое. Возможно, наше обручение, хотя это почти такая же тайна, как мои тайные записки.

Внезапно птица останавливается – в воздухе. Восторг и удивление написаны в оскале ее крыла. Она стремительно падает на потрясенного мужчину на лужайке. Выставив вперед клюв, этот темный и скрытый комплекс, натравленное на мир расстройство личности, птица камнем летит вниз!

Кажется, синьора Ориетина уже не больна, но при виде меня ее лицо передергивает, как от боли.

– О нет, – стонет Йо. – Нет, только не он!

Ей казалось, что, стоя в одиночестве у окна этим августовским днем, она не сможет причинить никому вред. Но теперь птица летит вниз на мужчину, которого она больше всего хочет уберечь от своих слов.

Я до сих пор не понимаю, почему она так на меня смотрит: то ли она не хочет такого зятя, то ли хотела бы, чтобы я смиренно выпрашивал руки ее дочери, вместо того чтобы получить ее так, как сейчас — с высоко поднятой головой, будто принимая почести, подобающие моему имени.

Йо кричит, глядя, как загнутый клюв рвет рубашку и грудь мужчины; белая фигура на лужайке превращается в мокрые красные ошметки.

Для праздника Грегорио нанял одного скрипача и певца из Кремоны, который сыграл нам самые изысканные мелодии, — постараюсь перечислить по памяти имена композиторов: Монтеверди, Луиджи Росси, Якопо Пери и еще некоего Мадзокки или Марадзоли, племянник которого вроде бы женат на племяннице Грегорио.

Насытившись, темная птица взлетает и присоединяется к клубящемуся скоплению туч в северном небе.

Йо стучит по сетке. Мужчина поднимает взгляд, пытаясь угадать окно.

Я не желал портить счастливое настроение хозяина дома, признавшись ему, что эта музыка, даже самая веселая, всегда вызывает у меня грусть. Потому что единственный раз, когда я слышал скрипача, это было вскоре после нашей свадьбы, когда я со своей семьей приехал, чтобы навестить родителей Эльвиры. Я уже жил тогда в этом нежеланном браке, ставшем для нас обоих тяжким испытанием, и потом, каждый раз, как меня волновала какая-то мелодия, эта рана причиняла мне еще большее страдание.

– Кто это?

Однако сегодня, когда кремонец заиграл на своей скрипке, когда зала наполнилась музыкой, я тотчас почувствовал, что ускользаю, словно по волшебству, я сладкие мечты, в которых нет места ни Эльвире, ни Ориетине. Я вспоминал лишь о тех женщинах, которых любил, о тех, кто держал меня на руках, когда я был ребенком, — о моей матери и женщинах в черном из Джибле, и о тех, кого я сам носил на руках, когда вошел в возраст мужчины.

– Вы в порядке? – кричит она, получая удовольствие от своей роли неведомого голоса с небес.

– Кто это? – Он встает, поднимает пляжное полотенце. Кровь сворачивается в длинный красный махровый прямоугольник. – Кто это? – Он раздражен затянувшейся игрой в угадайку.

Среди этих последних ни одна не вызывала во мне большей нежности, чем Бесс. Конечно, я немного думал и о Марте, но теперь воспоминание о ней причиняло мне столько же печали, сколько мысль об Эльвире, и эта новая рана закроется очень не скоро. Тогда как мимолетный набег в сад наслаждений Бесс навсегда останется для меня предвкушением рая.

– Тайная поклонница, – щебечет она. – Бог.

– Хезер? – пытается угадать он.

Как я счастлив, что Лондон не погиб!

– Йоланда, – бормочет она про себя. – Йо, – кричит она ему. «Кто, черт возьми, эта Хезер?» – спрашивает она себя.

– А, Джо! – Он смеется, махая своей ракеткой.

Счастье всегда будет связано для меня со вкусом пряного пива, с запахом фиалок и даже со скрипом деревянных ступенек лестницы, которая вела меня в мое «королевство на чердаке» над «Ale house».

Ее губы зудят и морщатся. «О нет, – думает она, узнавая первые признаки аллергии, – только не мое собственное имя!»

* * *

Подобает ли мне думать так о Бесс в доме моего будущего тестя и, более того, моего благодетеля? Но мысли свободны от всего: и от семейных обязательств, и от любых условностей, свободны от клятв, свободны от благодарности.

Зеленая, чистая и тихая лужайка.

– Любовь, – провозглашает Йо, вкладывая в это слово всю свойственную ему силу. Она твердо намерена победить аллергию. Она выработает иммунитет к оскорбляющим словам. Она собирается с духом перед двойной дозой. – Любовь, любовь, – быстро произносит она. Ее лицо – сплошная зудящая валентинка. – Amor. – Даже от испанской версии тыльную сторону ее ладоней покрывает сыпь.

Вечером, когда кремонец, отужинав вместе с нами, ушел и унес с собой свою скрипку, разразилась нежданная гроза. Полыхали зарницы, глухо ворчал гром, лил проливной дождь — тогда как до этого небо было облачным, но не предвещавшим такой непогоды. Потом сверкнула молния. Следом ударил гром, показалось, будто раскололась на куски целая скала. Самая маленькая из дочерей Грегорио, дремавшая у него на руках, проснулась и заплакала. Отец успокоил ее, сказав, что гроза уже где-то далеко над Замком или над портом.

Сердце внутри ее ребер – пустое гнездо.

– Любовь, – она округляет его звучание, словно яйцо, которое нужно туда положить. – Йоланда. – Она кладет в гнездо еще одно яйцо.

Но едва он закончил свои объяснения, как сверкнула вторая молния — на этот раз ближе. Гром донесся до нас одновременно со вспышкой, и теперь уже мы все закричали.

Она смотрит вверх, на грозовые тучи. Его теннисный турнир будет отменен, всё в порядке. В вышине нет ни одного синего оттенка, который напомнил бы ей о небе. Поэтому она говорит:

– Синева.

Прежде чем мы успели оправиться от нашего страха, случилось странное происшествие. Из очага, вокруг которого мы все сидели, внезапно и без всякой видимой причины выбился язычок пламени и побежал по полу. Мы ужаснулись и онемели, охваченные страшным трепетом, а Ориетина, сидевшая возле меня и ни разу еще не удостоившая меня ни словом, ни взглядом, вдруг схватила меня за руку и стиснула ее так сильно, что ногти ее вонзились в мою ладонь.

Она ищет подходящее слово, которое могло бы последовать за синим унынием.

– Неправа… Истлевать… Небеса…

С каждым словом она наполняется уверенностью и идет дальше:

Она прошептала — но так громко, что каждый мог ее услышать:

– Мир… Белка… Лихорадить… Спятить… Хватит…

Слова извергаются наружу со звуком, похожим на раскаты далекого грома, и обретают форму, глубину и содержание. Йо продолжает:

— Это Судный день! Мне не солгали! Это Судный день! Да помилует нас Господь!

– Док, рок, рывок, помог.

Столько слов. О мире можно говорить бесконечно.

Потом она бросилась на колени, вынула из кармана четки и, зашептав молитву, стала просить нас сделать то же самое. Три ее дочери и бывшие тут служанки принялись бормотать молитвы. Я же никак не мог отвести взгляд от язычка огня, который добежал до лежавшей на полу бараньей кожи, жадно вцепился в ее края, и ее тут же охватило пламя. Признаюсь, я дрожал всем телом и даже подумал в замешательстве, не пора ли мне мчаться к себе в комнату за «Сотым Именем».

Я бросился к лестнице и достиг ее в несколько прыжков, но тут я услышал голос Грегорио, который кричал:

— Бальдасар, куда ты? Помоги мне!

Рассказ о Руди Элменхерсте

Он поднялся, схватил графин и начал поливать водой загоревшуюся овчину. Огонь немного утих, но не погас, тогда он принялся, пританцовывая, гасить его ногами, что при других обстоятельствах могло бы насмешить нас до слез.

Йоланда

Я вернулся и, подбежав к нему, стал точно так же приплясывать, давя язычки пламени и стараясь затушить их, когда они вновь оживали, — все это выглядело так, словно мы истребляли колонию скорпионов.

Тем временем и другие начали приходить в себя после пережитого страха: сначала одна юная служанка, затем — садовник, потом — Джакоминетта; они понеслись за ведрами и кувшинами, наполняли их водой и выливали ее на все, что еще горело, краснело, тлело или дымилось.

Мы по очереди изощрялись в распущенности. По ночам во время каникул то одна, то другая из нас исповедовалась в своих прегрешениях, после того как родители ложились спать и мы проверяли коридор на отсутствие «мавров на берегу» – это островное выражение значило, что горизонт чист. Младшая Фифи удерживала титул дольше всех, хотя красавица Сэнди, перед которой было открыто множество возможностей, составляла ей серьезную конкуренцию. Даже ответственная старшая сестра Карла несколько раз выкидывала коленце. Но она всегда утверждала, что делала это, чтобы укрепить наши общие позиции. Именно поэтому ее грехи отдавали добрыми намерениями и никогда не могли сравниться в пикантности с выходками Фифи. На наше «Ужас, Фифи, как ты могла?!» Фифи отвечала хулиганскими усмешками и слоганом из рекламы «Алка-Зельтцера»: «Попробуйте, вам понравится!»

Вся эта суматоха длилась не больше нескольких минут, но это случилось незадолго до полуночи, и, сдается мне, именно этим фарсом и закончился «год Зверя».

Вскоре только одна синьора Ориетина оставалась на коленях, но вот и она наконец поднялась и заявила, что пора отправляться спать.

В течение нескольких коротких головокружительных лет я считалась главной распутницей среди сестер. Полагаю, все началось в школе-пансионе, когда мне стали оказывать внимание разные молодые люди, и, хотя ни с одним из них дело не дошло до настоящих отношений, сестры ошибочно приписывали количество ухажеров моим роковым чарам. По выражению одной из учительниц, тогда у меня был «сангвинический темперамент». Заглянув в словарь, я, к своему облегчению, узнала, что это не означает, что я какая-то проблемная. Тогда английский язык еще преподносил мне сюрпризы: заглянув в словарь, я выясняла, оскорбили меня сейчас, похвалили, отругали или раскритиковали. На вечеринках мне удавалось рассмешить застенчивых, краснеющих парней из подготовительной школы с трогательными длинными ладонями. Я умела внушить им, что они действительно способны увлечь девушку разговором. Не проходило ни одного субботнего вечера или воскресенья после утренней службы, чтобы ко мне кто-нибудь не приходил. Кучка парней из нашей братской школы спускалась с холма и околачивалась у нас в приемной, лишь бы не сидеть у себя в дортуарах[34]. По пути они могли украдкой выкурить сигаретку или хлебнуть из фляжки. При входе надо было назвать имя одной из пансионерок, и многие называли мое. Мои роковые чары были тут совершенно ни при чем. Только чистой воды сангвиничность.

Поднявшись к себе в спальню, я взял подсвечник, поставил его на стол и зажег свечу, чтобы написать эти строки.

Последнее суеверие — сейчас я дождусь рассвета, чтобы поставить новое число.

Сегодня — первое января тысяча шестьсот шестьдесят седьмого года.

В конце концов после отъезда в университет эта особенность моего характера сработала против меня. Я знакомилась с кем-нибудь, завязывался разговор, поклонники заходили ко мне, но едва мое сердце пускало первые ростки привязанности, как они пропадали. Я не умела удержать интерес. Причина была довольно проста: я отказывалась с ними спать. Ко времени моего поступления в университет заканчивались шестидесятые, и все спали с кем попало из принципиальных соображений. Я на тот момент была отошедшей от церкви католичкой, и за десять лет, прошедших с нашего приезда в эту страну, мы с сестрами изрядно американизировались, поэтому достойного оправдания у меня не было. Причина, по которой я не переспала с таким настойчивым парнем, как Руди Элменхерст, была тайной, покрытой мраком, которую я попытаюсь разобрать здесь, как когда-то мы разбирали стихотворения и рассказы друг друга на занятиях по английскому языку, где я и познакомилась с Рудольфом Бродерманом Элменхерстом Третьим.

Год, так называемый «год Зверя», завершился, но над Генуей снова восходит солнце. На груди этого города я родился: тысячу лет назад, и сорок лет назад, и заново — в этот день.

Я чувствую себя таким веселым, мне хочется смотреть на солнце и говорить о нем, как Франциску Ассизскому. Нам всем следовало бы каждый день радоваться, когда светило пробуждается, но люди сегодня стыдятся говорить о солнце.

Рудольф Бродерман Элменхерст Третий явился на урок спустя десять минут после начала занятия. Я же, напротив, пришла первой и выбрала место за семинарским столом поближе к двери; к сожалению, оно ничем не отличалось от прочих, потому что стол был круглый. Следом аудиторию заполнили другие студенты – университетские знатоки филологии. Я поняла, что они особенные, по их джинсам, футболкам и искушенным ироничным взглядам при упоминании малоизвестных литературных произведений. В отличие от студенток социологического профиля, не все наши девушки вязали во время занятий. К тому моменту я уже кое-что пыталась писать, но это было мое первое занятие по английскому с тех пор, как прошлой осенью я уговорила родителей разрешить мне перевестись в университет с совместным обучением.

Итак, оно не погасло, как не погасли и другие небесные тела. И если я не видел звезд прошлой ночью, это только потому, что небо было затянуто тучами. Завтра или послезавтра я их увижу, и мне не нужно будет считать их. Они — там, на небе, и небеса не потухли, и города не разрушены: ни Генуя, ни Лондон, ни Москва, ни Неаполь. Мы снова будем жить, как жили: день за днем, на той же земле, с нашими людскими слабостями и заботами. С чумой и безумствами, с войной и кораблекрушениями, с нашей любовью и нашими разочарованиями. Не будет божественной катастрофы, и никакой потоп не пошлют нам Небеса, чтобы поглотить наши страхи и наши предательства.

Быть может, Небеса ничего нам не обещают. Не стоит ждать ни лучшего, ни худшего. Быть может, Небеса живут, согласуясь лишь с тем, что мы обещаем себе сами.

Я выложила на семинарский стол свою тетрадь и все до последнего обязательные и рекомендованные тексты, уже купленные мною, и окружила себя ими, как верительными грамотами. Большинство других студентов считали себя слишком крутыми, чтобы покупать книги к курсу. Вошел преподаватель – парень, одетый в водолазку и пиджак на манер всех передовых педагогов тех времен; в нем чувствовалось усердие внештатника: чрезмерное рвение, избыток раздаточных материалов, повторяющиеся «пожалуйста, обращайтесь» в учебном плане, домашний номер телефона в придачу к рабочему. Он сделал перекличку, приветствуя большинство студентов прозвищами, подколами и замечаниями, запнулся на моем имени и фальшиво улыбнулся мне такой улыбкой, какой, по моему опыту, одаряли «иностранных студентов», чтобы показать им, как местные дружелюбны. Я почувствовала себя не в своей тарелке. Единственной родственной душой мне показался отсутствующий Рудольф Бродерман Элменхерст Третий, который тоже отличался необычным именем и, наверное, был не на своем месте хотя бы потому, что попросту отсутствовал на нем.



«Сотое Имя» здесь, рядом со мной, и время от времени еще смущает мои мысли. Я желал обладать этой книгой, я нашел ее, взял с собой, но каждый раз, как я открывал ее, она сопротивлялась, не желая доверить мне свою тайну. Возможно, я недостоин ее постичь. Возможно, я слишком боялся узнать то, что она скрывает. Но также возможно, что ей просто нечего скрывать.

Мы разбирались в логистике снятия копий для семинаров, когда вошел опоздавший парень. Он был одним из тех, кто из недавней схватки с подростковыми прыщами вышел обладателем мужественного, покрытого рубцами хулиганского лица. Такого обойдут вниманием красотки-однокурсницы, ищущие возлюбленных. На его губах играла ироническая улыбочка, а еще у него были – давно не слышала это выражение – томные глаза. Парень, который разобьет вам сердце. Но вы бы не поняли этого, если бы руководствовались звучанием его имени, как поступила я ввиду присущего многим иммигрантам буквализма. Я предположила, что он опоздал потому, что только что примчался из своего маленького баронства где-то в Австрии.

Больше я никогда ее не открою. Завтра же я отнесу и «незаметно оставлю ее среди груды книг в какой-нибудь библиотеке, чтобы однажды, через много-много лет, другие руки смогли прикоснуться к этой книге, другие глаза — погрузиться в ее чтение, и, быть может, эти глаза окажутся зорче моих.

Преподаватель остановил занятие.

Следуя за этой книгой, я проехал весь мир — по морю и по суше; но теперь, подводя итоги моим странствиям, можно сказать, что я просто вернулся из Джибле в Геную, только кружным путем.

На соседней церкви колокола прозвонили полдень. Сейчас я отложу перо, в последний раз закрою свой дневник, уберу чернильницу, потом широко распахну окно, и солнце окатит меня горячими лучами, и я услышу неумолчный шум генуэзских улиц.

– Рудольф Бродерман Элменхерст Третий, я полагаю?

Все засмеялись, парень тоже. Я восхитилась этой его особенностью с самого начала: как он мог эффектно появиться, не покраснев, не споткнувшись и не рассыпав по полу свои книги и содержимое пенала. Он понимал шутки и напускал на себя столь ироничный и самоуверенный вид, что никому не было неловко подшучивать над ним. Парень огляделся и заметил свободное место рядом со мной и стопкой моих книг. Он подошел и сел. Я чувствовала, как он разглядывает меня, вероятно гадая, что это, черт возьми, за незваная гостья, вторгшаяся в святая святых студентов-филологов.

Занятие продолжилось. Преподаватель снова начал объяснять, чего ожидает от нас на своем курсе. Позже он раздал нам распечатки с коротким стихотворением и попросил написать отклик. Парень с именем, похожим на титул, наклонился ко мне и спросил, не одолжу ли я ему бумагу и ручку. Мне льстило, что он обратился именно ко мне. Я вырвала несколько страниц из тетрадки, потом порылась в пенале в поисках еще одной ручки и подняла виноватые глаза.

– У меня нет запасной, – прошептала я. Шушуканье полными предложениями выдавало во мне новичка.

Парень глянул на меня так, будто ему было плевать на ручку и только дура могла посчитать иначе. Под его пристальным взглядом я ощутила, что краснею.

– Ничего страшного, – произнес он так тихо, что мне пришлось читать по губам. Его полные губы морщились, как будто он посылал мне поцелуйчики. Если бы я знала, что такое сексуальное влечение, то опознала бы дрожь, пробежавшую по моему позвоночнику к ногам. Он повернулся к другому соседу, у которого тоже не оказалось ручки. Пошел шепоток. У кого-нибудь есть лишняя? Ни у кого. В тот день в аудитории был дефицит ручек.

Я снова сунула руку в свой пенал. У таких сверхподготовленных студенток, как я, не могло не заваляться запасной письменной принадлежности. На дне пенала прощупывалось что-то многообещающее, и я достала его: это был крохотный карандашик из подаренного на Рождество персонализированного набора – коробки карандашей «моего» (красного) цвета с золотой надписью: «Джолинда». (Мать искала оригинальное написание моего имени, Йоланда, но компания заменила его на американизированную, переиначенную на южный манер Джолинду.) «Джолинда» – так когда-то было написано на моем карандаше. Собственно, от карандаша остался один огрызок, а от имени – первая буква. В моей семье было не принято что-либо выкидывать. Я использовала обе стороны листа. И как ни в чем не бывало протянула свою находку этому парню. Он взял ее и подержал перед собой, как бы говоря: «Что у нас тут?» Его приятели поблизости усмехнулись. Я почувствовала себя нищебродкой из-за того, что сберегла карандаш после множества заточек. И в конце занятия сбежала, прежде чем он успел вернуть мне его.

Тем вечером в мою дверь постучали. Я была уже в ночной сорочке, делала наше домашнее задание – любовное стихотворение в форме сонета. Я довольно выразительно читала его вслух, пытаясь правильно расставить ударения, и смутилась, когда меня застали врасплох.

«Кто там», – спросила я. И не узнала имя. Руди?