Настройки шрифта

| |

Фон

| | | |

 

Джордж Гордон Байрон

Вампир

Вот уже некоторое время я вынашивал замысел посетить страны, что доселе не часто привлекали внимание путешественников, и в 17 году я пустился в путь в сопровождении друга, коего обозначу именем Огастус Дарвелл. Он был на несколько лет меня старше, располагал значительным состоянием и происходил из древнего рода; благодаря незаурядному уму он в равной степени был далек от того, чтобы недооценивать, либо чересчур полагаться на помянутые преимущества. Некие необычные подробности его биографии пробудили во мне любопытство, интерес и даже известную долю почтения к этому человеку, каковые не смогли притушить ни странности поведения ни время от времени повторяющиеся приступы тревожного состояния, порою весьма похожего на умопомешательство. Я делал еще только первые шаги по жизни, в которую вступил довольно рано; и дружба эта завязалась не так давно; мы учились в одной школе, затем в одном университете; но пребывание Дарвелла в тамошних стенах завершилось ранее моего; он был глубоко посвящен в то, что называется высшим светом, в то время как я еще не закончил периода ученичества. За подобным времяпрепровождением я много слышал о его прошлом и настоящем, и хотя в рассказах этих обнаруживалось немало противоречивых несоответствий, я, несмотря ни на что, видел: он — человек незаурядный, из тех, что несмотря на все усилия держаться в тени неизменно привлекают к себе внимание.

Итак я познакомился с Дарвеллом и попытался завоевать его дружбу, что представлялась недосягаемой; какие бы привязанности не рождались в его душе прежде, теперь они словно бы иссякли, а прочие сосредоточились на одном; у меня было достаточно возможностей подметить, сколь обострены его чувства; ибо хотя Дарвелл умел их сдерживать, совершенно скрыть их не мог; однако же он обладал способностью выдавать одну страсть за другую, таким образом, что трудно было определить суть обуревающего его чувства; а выражение его лица менялось столь стремительно, хотя и незначительно, что не стоило и пытаться установить причины.

Было очевидно, что его снедает некое неутолимое беспокойство; но проистекает ли оно от честолюбия, любви, раскаяния, горя, от одного из этих факторов или всех, вместе взятых, или просто от меланхолического темперамента, граничащего с душевным расстройством, я не смог выяснить; обстоятельства, на которые ссылалась молва, подтвердили бы любую из этих причин; но как я уже поминал, слухи носили характер столь противоречивый и сомнительный, что ни один из фактов нельзя было счесть достоверным. В ореоле тайны, как правило, усматривают некое злое начало, не знаю, с какой стати; в его случае первое было налицо, хотя я затруднился бы определить степень второго — и, в отношении Дарвелла, вообще не желал верить в наличие зла.

Мои попытки завязать дружбу были встречены довольно холодно; но я был молод, отступать не привык, и со временем завоевал, до известной степени, привилегию общаться на повседневные темы и поверять друг другу повседневные, будничные заботы, — подобная привилегия, порожденная и укрепленная сходством образа жизни и частыми встречами, называется близостью или дружбой, сообразно представлениям того, кто использует помянутые слова.

Дарвелл немало постранствовал по свету; к нему обратился я за сведениями касательно маршрута моего намеченного путешествия. Втайне я надеялся, что мне удастся убедить его поехать со мной; надежда эта казалась тем более обоснованной, что я подметил в друге смутное беспокойство; возбуждение, что охватывало его при разговоре на данную тему, и его кажущиеся безразличие ко всему что его окружало, подкрепляли мои упования. Свое желание я сперва выразил намеком, затем словами; ответ Дарвелла, хотя я отчасти и ожидал его, доставил мне все удовольствие приятного сюрприза: он согласился.

Закончив все необходимые приготовления, мы отправились в путь.

Посетив страны южной Европы, мы направили свои стопы на Восток, согласно намеченному изначальному плану; именно в тех краях произошло событие, о котором и пойдет мой рассказ.

Дарвелл, судя по внешности в юности отличался превосходным здоровьем; с некоторых пор оно пошатнулось, однако отнюдь не в результате воздействия какого-либо известного недуга; он не кашлял и не страдал чахоткой, однако слабел с каждым днем; привычки его отличались умеренностью, он никогда не жаловался на усталость, но и не отрицал ее воздействия; тем не менее, со всей очевидностью силы его таяли; он становился все более молчаливым, его все чаще мучили бессонницы, и, наконец, друг мой столь разительно изменился, что моя тревога росла пропорционально тому, что я почитал опасностью ему угрожавшей.

По прибытии в Смирну, мы собирались посетить руины Эфеса и Сардиса; учитывая плачевное состояние друга, я попытался отговорить его от этого намерения — но напрасно; Дарвелл казался подавленным, а в манерах его ощущалась некая мрачная торжественность; все это плохо согласовывалось с его нетерпением отправиться на предприятие, каковое я почитал не более чем развлекательной прогулкой, мало подходящей для недужного; однако я больше ему не противился; и спустя несколько дней мы вместе выехали в путь, в сопровождении одного только янычара.

Мы преодолели половину пути к развалинам Эфеса, оставив за спиной более плодородные окрестности Смирны, и вступили на ту дикую и пустынную тропу через болота и ущелья, уводящую к жалким постройкам что до сих пор ютятся у поверженных колонн храма Дианы — стены, лишенные крыш, обитель изгнанного христианства, и не столь древние, но совершенно заброшенные и разоренные мечети — когда внезапная, стремительно развивающаяся болезнь моего спутника вынудила нас задержаться на турецком кладбище: только могильные плиты, увенчанные изображением чалмы, указывали на то, что жизнь человеческая некогда обретала прибежище в этой глуши.

Единственный встреченный нами караван-сарай остался позади в нескольких часах езды; в пределах досягаемости не наблюдалось ни города ни хотя бы хижины, и надеяться на лучшее не приходилось; только «город мертвых» готов был приютить моего злосчастного спутника, которому, казалось вскоре предстояло стать последним из его обитателей.

Я огляделся по сторонам, высматривая место, где бы я смог поудобнее устроить моего спутника; в отличие от традиционного пейзажа магометанских кладбищ, кипарисов здесь росло немного, и те были разбросаны по всей местности; надгробия по большей части обвалились и пострадали от времени; на одном из наиболее крупных, под самым раскидистым деревом, Дарвелл расположился полулежа, с трудом удерживаясь в этом положении. Он попросил воды.

Я сомневался, что удастся найти источник, и уже собрался обреченно и неохотно отправиться на поиски, но больной велел мне остаться; и, обернувшись к Сулейману, нашему янычару, который стоял рядом и курил с невозмутимым спокойствием, сказал: «Сулейман, верба на су» (т. е. «принеси воды»), — и весьма точно и подробно описал место: небольшой верблюжий колодец в нескольких сотнях ярдах направо.

Янычар повиновался.

— Откуда вы узнали? — спросил я у Дарвелла.

— По нашему местоположению, — ответствовал он. — Вы должно быть заметили, что в этих местах некогда жили люди, следовательно должны быть и родники. Кроме того я бывал здесь раньше.

— Вы бывали здесь раньше! Как же так случилось, что вы ни разу не упомянули об этом при мне? И что вы могли делать в таком месте, где никто лишней минуты не задержится?

На этот вопрос я не получил ответа.

Тем временем Сулейман принес воды, оставив лошадей у источника.

Утолив жажду Дарвелл словно бы ожил ненадолго; и я понадеялся было, что друг мой сможет продолжать путь или, по крайней мере, возвратился вспять, и взялся его уговаривать.

Дарвелл промолчал — казалось он собирается с силами чтобы заговорить. Он начал:

Здесь завершается мой путь и моя жизнь; и я приехал сюда умереть, но у меня есть просьба, не требование, ибо таковы будут мои последние слова. Вы все исполните?

— Всенепременно; но надейтесь!

— У меня не осталось ни надежд ни желаний, кроме одного только сохраните мою смерть в строжайшей тайне.

— Надеюсь, что случая тому не представится» вы поправитесь и…

— Молчите! — так суждено; обещайте!

— Обещаю.

— Поклянитесь всем, что… — И он произнес клятву великой силы.

— В том нет необходимости; я исполню вашу просьбу, и если вы сомневаетесь во мне…

— Иного выхода нет — вы должны поклясться.

Я принес клятву; это успокоило недужного. Он снял с пальца перстень с печаткой, на которой были начертаны некие арабские иероглифы и вручил его мне.

И заговорил снова:

— В девятый день месяца, ровно в полдень (месяц значения не имеет, главное соблюсти день) бросьте этот перстень в соленые потоки, впадающие в Элевзинский залив; на следующий день в то же самое время, отправляйтесь к развалинам храма Цереры и подождите там час.

— Зачем?

— Увидите.

— Вы сказали, в девятый день месяца?

— В девятый.

Я отметил, что именно сегодня — девятый день месяца; больной изменился в лице и умолк.

Силы его таяли с каждой минутой; тем временем на соседнее надгробие опустился аист со змеей в клюве; казалось птица пристально наблюдает за нами, не спеша заглотать добычу.

Не знаю, что внушило мне мысль прогнать пернатого гостя, но попытка моя ни к чему не привела; аист описал в воздухе несколько кругов и возвратился в точности в то же самое место.

Дарвелл с улыбкой указал на птицу и заговорил, — не знаю, обращался ли он ко мне или к самому себе, — но сказал только одно:

— Все идет хорошо!

— Что идет хорошо? О чем вы?

— Неважно; нынче вечером вы должны предать мое сердце земле — на том самом месте, куда уселась птица. Остальное вам известно.

Затем он дал мне указания касательно того, как лучше скрыть его смерть. Договорив, он воскликнул:

— Вы видите птицу?

— Разумеется.

— И змею, которая извивается у нее в клюве?

— Вне всякого сомнения; в том нет ничего необычного; аисты питаются змеями. Но странно, что птица не заглатывает добычу.

Дарвелл улыбнулся нездешней улыбкой и слабо изрек:

— Еще не время!

При этих словах аист улетел прочь.

Я проводил птицу глазами, отвернувшись на краткое мгновение — за это время я едва успел бы досчитать до десяти. Тело Дарвелла вдруг словно отяжелело и бессильно навалилось на мои плечи. Я обернулся и взглянул в его лицо — мои спутник был мертв!

Я был потрясен происшедшим. Ошибки быть не могло — спустя несколько минут лицо его почернело. Я бы объяснил перемену столь мгновенную действием яда, если бы не знал, что у Дарвелла не было возможности воспользоваться ядом незаметно от меня.

День клонился к закату, тело разлагалось на глазах, и мне ничего не оставалось, как только исполнить волю покойного. При помощи янычарского ятагана и моей собственной сабли мы с Сулейманом вырыли неглубокую могилу на том самом месте, которое указал нам Дарвелл: земля уже поглотившая некоего магометанина, поддавалась без особого труда.

Мы выкопали яму настолько большую, насколько позволило время, засыпали сухой землей останки загадочного существа, так недавно скончавшегося, а затем вырезали несколько полосок зеленого дерна там, где землю не настолько иссушило солнце, и уложили их на могилу.

Во власти изумления и горя, плакать я не мог…



Джон Уильям Полидори

Вампир

Так случилось, что в самый разгар увеселений, неизменно сопутствующих лондонской зиме, на всевозможных приемах, устраиваемых законодателями хорошего тона, стал появляться некий дворянин, более приметный своей эксцентричностью, нежели знатностью. Он наблюдал за весельем, царящим вокруг него, так, словно сам не мог принять в нем участие.

Очевидно, беспечный смех представительниц прекрасного пола привлекал его только затем, чтобы одним взглядом заставить его умолкнуть и пробудить страх в сердцах, где доселе царило лишь легкомыслие. Те, кто ощущал этот благоговейный ужас, не смогли бы объяснить его происхождение: некоторые ссылались на взгляд мертвенно-серых глаз, что, остановившись на лице собеседника, словно бы не проникал в душу и не постигал сокровенные движения его сердца, но ложился на щеку свинцовым лучом, и, не в силах преодолеть преграду, давил на нее невыносимой тяжестью.

Благодаря эксцентричности помянутого дворянина, его наперебой приглашали во все дома; всем хотелось поглядеть на него, а те, что привыкли к острым ощущениям и теперь страдали от бремени еnnui (скука — фр.), радовались, что появился некто, способный пробудить в них интерес.

Несмотря на пепельно-бледный оттенок кожи, — ни румянец стыда, ни игра страстей не имели власти оживить его, хотя черты и абрис лица отличались совершенством формы, — многие охотницы за знаменитостями пытались привлечь его внимание и добиться хоть каких-то проявлений того, что можно было бы счесть сердечной склонностью; леди Мерсер, что со времен своего замужества дерзко кокетничала с любым оригиналом, принятым в гостиных, постоянно оказывалась у него на пути и едва ли не вырядилась шутом, чтобы привлечь его внимание — но тщетно: да, он глядел в глаза собеседницы, однако взор его при этом оставался отрешенно-бесстрастным; даже ее вопиющее бесстыдство потерпело крах, и леди Мерсер оставила поле боя. Но хотя искушенная прелюбодейка не могла обратить к себе взгляд этого человека, нельзя сказать, чтобы он оставался вовсе равнодушен к женскому полу: однако с такой осмотрительностью заговаривал он с добродетельной супругой и целомудренной дочерью, что мало кто знал о его беседах с женщинами.

Тем не менее, он снискал себе репутацию человека красноречивого; и это ли помогало преодолеть страх перед его странностями или в пользу его свидетельствовало явное отвращение к пороку, только он столь же часто появлялся в обществе тех дам, что в силу семейных добродетелей составляют гордость своего пола, как и среди тех, что позорят свой пол своим беспутством.

Примерно в то же время в Лондон приехал молодой джентльмен по фамилии Обри: потеряв родителей еще в раннем детстве, он и его единственная сестра остались наследниками изрядного состояния. Опекуны предоставили юношу самому себе, полагая, что их долг — лишь позаботиться о его имуществе, а воспитание ума — задачу неизмеримо более важную, — возложили на своекорыстных наймитов, так что юноша развивал в себе скорее воображение, нежели здравый смысл. Отсюда — его обостренно-романтическое чувство чести и справедливости, кои ежедневно губят столько модисток.

Обри свято верил, что добродетель чтут все, а порок привнесен в мир Провидением лишь для живописного эффекта, как в романах; он полагал, что нищета хижины сводится только к отличию в одежде; платье бедняка греет не хуже, но, благодаря асимметричным складкам и разноцветным заплатам больше подходит восприятию художника. Короче говоря, юноша принимал грезы поэтов за реальную действительность.

Он был красив, прямодушен, богат; а силу этих причин, едва Обри появился в светских гостиных, матери наперебой принялись расписывать ему своих томных или шаловливых любимиц, состязаясь меж собой в том, кто далее прочих отступит от истины; лица дочерей при его появлении озарялись лучезарными улыбками, а глаза вспыхивали, стоило ему молвить хоть слово, так что юноша вскорости чрезмерно возомнил о своих талантах и заслугах. В часы уединения упиваясь романами, он к изумлению своему обнаружил, что, если не считать сальных и восковых свечей, пламя которых подрагивало отнюдь не в силу присутствия призрака, но в силу отсутствия щипцов для нагара, в реальной жизни не находится места для нагромождения отрадных картин и описаний, коими изобилуют тома, ставшие для него школой жизни. Однако, обретая некоторое утешение в удовлетворении собственного тщеславия, он уже готов был отречься от своих грез, когда необыкновенное существо, описанное нами выше, встретилось ему на пути.

Обри не сводил с него глаз; но как определить характер человека, полностью погруженного в себя, который не реагировал на внешние предметы иначе, кроме как молча отдавая себе отчет в их существовании, что выражалось в стремлении избежать малейшего соприкосновения? Позволяя воображению изображать что угодно, и поощряя тем самым свою склонность к гротескному и необычному, юноша вскоре превратил сей объект наблюдений в героя романа и теперь следил скорее за порождением собственной фантазии, нежели за человеком из плоти и крови.

Обри свел с ним знакомство; осыпал знаками внимания, и вскорости настолько заручился расположением помянутого мизантропа, что тот всегда замечал присутствие юноши.

Со временем Обри обнаружил. что финансовое положение лорда Ратвена стеснительно, и, подметив признакам приготовлений на ***-стрит, догадался, что тот собирается отправиться в путешествие. Желая узнать больше об этом эксцентричном характере, что до сих пор только подстегивал его любопытство, Обри намекнул опекунам, что пришла пора ему совершить вояж, на протяжении многих поколений почитавшийся совершенно необходимым для того, чтобы юноша стремительно продвинулся в карьере порока, сравнялся со старшими и не казался новорожденным младенцем, когда заходит речь о скандальных интрижках, и любовные похождения служат предметом насмешки или восхищения, в зависимости от проявленного искусства.

Опекуны согласились; и Обри, помянув о своих намерениях лорду Ратвену, к вящему своему удивлению, получил от его светлости предложение присоединиться к нему. Польщенный этим знаком доверия от того, кто, со всей очевидностью, держался от людей особняком, юноша охотно согласился, и уже спустя несколько дней они пересекли разделяющий пролив.

До сих пор Обри не представлялось возможности изучить характер лорда Ратвена; в пути он обнаружил, что, хотя теперь он может свободнее наблюдать за его действиями, последствия таковых подталкивают к иным выводам. нежели кажущиеся мотивы его поступков.

Спутник его отличался неумеренной щедростью: лентяи, бродяги и нищие получали из рук его гораздо больше, нежели было необходимо для удовлетворения насущных потребностей. Но Обри не мог не подметить, что благодеяния его обращались отнюдь не на людей добродетельных, доведенных до нищеты несчастьями, добродетель неизменно преследующими — эти отсылались от дверей едва ли не с насмешкой; когда же являлся распутник и просил не на хлеб насущный, но на то, чтобы и дальше услаждаться похотью или еще сильнее погрязнуть в пороке, ему перепадала обильная благостыня. Обри, однако, объяснял это тем, что назойливая настойчивость негодяев обычно одерживает верх над стыдливой застенчивостью добродетельных бедняков.

Но было еще одно обстоятельство, сопряженное с благодеяниями его светлости, что произвело на юношу впечатление еще более неизгладимое: все, воспользовавшиеся его милостыней, неизбежно обнаруживали, что на ней лежит проклятие, ибо всех она либо приводила на эшафот, либо ввергала в бездны еще более беспросветной нищеты.

В Брюсселе и других городах, через которые друзья проезжали, Обри удивлялся, видя, с каким жадным нетерпением спутник его стремился в обители всех модных пороков: он в совершенстве постиг все тонкости игры в фараон, он делал ставки — и неизменно выигрывал, разве что противник его был известным шулером, а тогда его светлость терял больше, чем выигрывал, но всегда с тем же непроницаемым лицом, с которым обычно наблюдал за окружающими его людьми. Однако не так встречал он опрометчивого юнца или злосчастного отца семейства: тогда малейшее его желание словно бы становилось законом для судьбы — апатичная отрешенность исчезала, глаза вспыхивали огнем более ярким, нежели у кошки, играющей с полузадушенной мышью.

В каждом городе, после отъезда лорда Ратвена, еще недавно богатый юноша, выброшенный из круга, украшением которого он некогда являлся, в безмолвии подземелья проклинал судьбу, ввергшую его во власть этого демона; в то время как многие отцы, обезумев от горя, ощущали на себе умоляющие взгляды голодных детей, не имея за душою и единого фартинга некогда баснословного богатства, посредством которого возможно было бы облегчить нынешние страдания. Впрочем, с игорного стола лорд Ратвен денег не брал, но тут же снова терял, в пользу погубителя многих, последний гульден, только что вырванный из судорожно сжатой руки невинного; то могло быть лишь следствием известного рода интуиции, что, однако, уступала коварству более опытных игроков.

Обри то и дело собирался открыть другу глаза и умолять его отказаться от благотворительности и развлечения, что оборачиваются гибелью для многих, и самому ему выгоды не приносят; однако он все откладывал — каждый день юноша уповал на то, что друг даст ему возможность высказаться открыто и начистоту; однако, удобного случая так и не представилось.

В экипаже ли, на фоне ли великолепных и живописных пейзажей, лорд Ратвен оставался тем же: взор его говорил еще меньше, чем уста; и хотя Обри находился рядом с предметом своего любопытства, сгорая от тщетного нетерпения, он так и не приблизился к разгадке тайны, что в его восторженном воображении принимала сверхъестественные очертания.

Вскорости они прибыли в Рим, и на какое-то время Обри потерял своего спутника из виду; он оставил его ежедневно посещать утренний кружок некоей итальянской графини, а сам отправился изучать руины другого, почти обезлюдевшего города.

Пока юноша предавался этому занятию, из Лондона прибыли письма, кои он вскрыл с радостным нетерпением: первое оказалось от сестры и дышало любовью от первой строчки и до последней; прочие были от опекунов, и изрядно его удивили; ежели и прежде молодому человеку приходило в голову, что спутник его наделен злой силой, письма давали ему достаточно поводов укрепиться в этом мнении. Опекуны настаивали, чтобы юноша немедленно расстался со своим другом, и убеждали, что характер того до отвращения порочен, а неодолимое обаяние соблазнителя, противиться которому никто не в силах, делает тем опаснее для общества его развратные поползновения.

Обнаружилось, что презрение его к прелюбодейке проистекало не от неприязни к распущенности; нет, для полного удовольствия лорду Ратвену требовалось, чтобы его жертва и соучастница в преступлении пала с вершин незамутненной добродетели в самые бездны позора и бесславия; короче говоря, все женщины, общения с которыми он искал, как представлялось, в силу их безупречной нравственности, с момента его отъезда сбросили маску притворства и, не колеблясь, представили свои грехи, во всем их вопиющем безобразии, на суд общества.

Обри твердо решился покинуть того, в чьем характере до сих пор не обнаружилось ни одного светлого пятна, на коем мог бы отдохнуть взгляд.

Юноша вознамерился измыслить какой-нибудь благовидный предлог для того, чтобы расстаться с лордом Ратвеном навсегда, а до той поры наблюдать за ним еще пристальнее, не упуская из виду даже самой мельчайшей подробности.

Он вошел в тот же круг и вскорости заметил, что его светлость старается воспользоваться неопытностью дочери некоей леди, чей дом он посещал наиболее часто.

В Италии нечасто случается, чтобы незамужняя девушка появлялась в обществе, так что лорду Ратвену приходилось вынашивать свой план в секрете; однако взор Обри следил за всеми его хитросплетениями и вскоре обнаружил, что назначено тайное свидание, которое, скорее всего, обернется гибелью для невинной, хотя и безрассудной девушки.

Не теряя времени, он явился в апартаменты лорда Ратвена и резко спросил, каковы его намерения касательно помянутой леди, одновременно поставив его светлость в известность, что он знает о назначенной на вечер встрече. Лорд Ратвен ответствовал, что намерения его таковы, какие, по его убеждению, имел бы каждый в подобном же случае; и в ответ на настойчивые расспросы, намерен ли он жениться на девушке, расхохотался во все горло.

Обри ушел; немедленно написал записку, объявляя, что с этого момента вынужден отказаться сопровождать лорда Ратвена на протяжении оставшейся части пути; приказал слуге подыскать другую квартиру и, навестив мать юной леди, сообщил обо всем, что знал сам — не только касательно ее дочери, но и касательно репутации его светлости.

Тайное свидание предотвратили.

На следующий день лорд Ратвен прислал слугу известить о своем безоговорочном согласии расстаться, но даже не намекнул о своих подозрениях касательно того, что планы его разрушило вмешательство Обри.

Покинув Рим, Обри направил стопы свои в Грецию, пересек Пиренейский полуостров и вскорости оказался в Афинах. Там он поселился в доме одного грека, и принялся за изучение поблекшей летописи древней славы на монументах, что, очевидно, устыдившись того, что увековечивают деяния свободных людей только после деяний рабов, укрылись под слоем земли или многоцветного лишайника.

Под тем же кровом обитало создание столь прекрасное и хрупкое, что она могла бы послужить моделью для художника, желающего запечатлеть на полотне обещанную надежду правоверных в магометанском раю, вот только в глазах ее слишком отчетливо светилась мысль для того, чтобы счесть, что она принадлежит к существам, лишенным души. Когда она танцевала на лугу или легко сбегала по горному склону, сравнение с газелью не воздало бы должного ее очарованию, ибо кто променял бы этот взгляд, взгляд одухотворенной природы, на сонный, томный взгляд животного, льстящий разве что вкусу эпикурейца!

Нежная Ианта часто сопровождала Обри в его поисках памятников древности, и зачастую ничего не подозревающая девушка, догоняя кашмирскую бабочку и словно летя на крыльях ветра, дивным видением представала восторженному взгляду того, кто забывал о только что расшифрованных письменах на полустертой табличке, залюбовавшись юной сильфидой. Часто, когда она порхала вокруг, распущенные ее волосы вспыхивали и мерцали в лучах солнца переливами столь изысканно-золотистых и быстро сменяющихся оттенков, что вполне могло бы извинить рассеянность антиквария, отвлекшегося от того самого предмета, который еще недавно представлялся ему существенно важным для правильной интерпретации отрывка из Писания.

Но зачем пытаться описать прелести, что все мы воспринимаем, но не ценим? То были невинность, юность и красота, нетронутые тлетворным влиянием многолюдных приемов и душных балов.

Пока юноша срисовывал руины, что желал увековечить для будущего, Ианта, бывало, стояла рядом, наблюдая за волшебным эффектом карандаша, воспроизводящего пейзажи ее родины; потом она описывала ему круговые танцы на открытых луговинах, изображала в сверкающих красках юного воображения торжественную свадебную церемонию, что видела как-то в детстве, и затем, обращаясь к предметам, что, очевидно, произвели на ее ум впечатление куда более глубокое, пересказывала спутнику волшебные предания няни.

Серьезность девушки и очевидная вера в то, о чем шла речь, вызвали интерес даже у Обри; и часто, когда Ианта бралась поведать ему легенду о вампире, что проводит немало лет в окружении друзей и близких, вынужденный каждый год насыщаться жизнью прелестной девы, чтобы продлить собственную на последующие месяцы, кровь стыла у юноши в жилах, в то время как он насмешками тщился избавить собеседницу от фантазий вздорных и жутких. Однако Ианта называла ему имена стариков, которые со временем обнаруживали вампира в своем кругу, после того как несколько ближайших их родичей и детей бывали найдены с отметиной плотоядных посягательств чудовища; убедившись, что Обри стоек в своем вольнодумстве, девушка принялась умолять гостя поверить ее словам, ибо подмечено: те, что дерзают поставить под сомнение существование вампира, неизменно получают доказательство, вынуждающее их, в муках и с разбитым сердцем, признать истинность старинного предания.

Ианта в подробностях описала юноше, как выглядят чудовища, и вообразите себе ужас Обри, когда он услышал достаточно точное описание лорда Ратвена; однако же, он продолжал убеждать собеседницу в том, что страхи ее беспочвенны, в то же время изумляясь множеству совпадений, что словно бы подкрепляли веру в сверхъестественные способности его светлости.

Обри все больше и больше привязывался к Ианте; невинность девушки, столь непохожая на показную добродетель женщин, в кругу которых он искал свой прекрасный идеал, завоевала его сердце; и хотя мысль о женитьбе молодого английского джентльмена на необразованной гречанке казалась ему нелепой, он все-таки все больше и больше влюблялся в прелестное, словно фея, создание.

Несколько раз он заставлял себя отдалиться от девушки и, наметив себе план антикварных изысканий, отправлялся в путь, твердо намереваясь не возвращаться, пока не достигнет цели; но каждый раз убеждался, что не в состоянии сосредоточиться на руинах, пока в мыслях его царит образ, представляющийся единственным законным властителем его дум.

Ианта не догадывалась о любви гостя: бесхитростное дитя ничуть не изменилось со времен первой встречи. Расставалась она с Обри неохотно, но лишь потому, что, пока спутник ее и покровитель зарисовывал либо очищал какой-либо фрагмент, избежавший разрушительной длани времени, девушке не с кем было посещать любимые уголки.

Что до Вампиров, тут Ианта воззвала к авторитету родителей, и оба они, равно как и несколько присутствующих тут же соседей, подтвердили существование чудовищ, бледнея от ужаса при одном о них упоминании. Вскорости после того Обри вознамерился отправиться на очередную экскурсию, что должна была занять несколько часов; услышав название места, хозяева тут же принялись заклинать юношу не возвращаться ночью, потому что проезжать предстояло через лес, где ни один грек ни за что не задержался бы после наступления темноты.

Они уверяли, что Вампиры собираются в чащу на ночные оргии, и что самые ужасные несчастья обрушатся на голову того, кто осмелится встать на дороге у чудовищ. Обри отнесся к рассказам легкомысленно и принялся было потешаться над глупым суеверием, надеясь тем самым выставить его в нелепом свете; но увидев, что хозяева содрогнулись, почитая непростительной дерзостью издевки над сверхъестественными, инфернальными силами, от одного упоминания о которых кровь стыла у них в жилах, юноша умолк.

На следующее утро Обри собрался в путь; никто его не сопровождал. С удивлением подметил юноша скорбное выражение на лице хозяина и растрогался, обнаружив, что его насмешки над верой в жутких демонов, внушили добрым людям такой страх. Он уже собирался отбыть, когда Ианта подошла к коню и принялась умолять юношу вернуться до того, как с наступлением ночи могущество жутких тварей несказанно возрастет — он обещал.

Однако Обри настолько увлекся своими изысканиями, что не заметил, как день клонится к концу и у горизонта возникло то самое темное пятнышко, которое в теплом климате стремительно вырастает до грандиозных размеров и обрушивает всю свою ярость на обреченную землю.

Наконец, юноша вскочил в седло, намереваясь наверстать упущенное, но было уже поздно.

Южные страны сумерек почти не знают; едва солнце опустится за горизонт, как сгущается ночь, и не успел Обри отъехать на порядочное расстояние, как разыгралась буря — гулкие раскаты грома следовали один за другим, тяжелый проливной дождь пробивал завесу листвы, а синяя зигзагообразная молния ударялась и вспыхивала у самых ног лошади.

Вдруг конь испугался и понес с головокружительной скоростью через непролазную чашу.

Когда наконец, утомившись, скакун остановился, то при свете молнии юноша обнаружил, что находится рядом с лачугой, едва поднимающейся над завалами палой листвы и зарослями кустарника. Он спешился, надеясь узнать дорогу в город или по крайней мере укрыться от неистовства бури.

Гром на мгновение стих, и в наступившей тишине юноша услышал пронзительный женский крик и приглушенный смех, издевательский и торжествующий: в следующий миг звуки слились воедино.

Обри содрогнулся; раскат грома над головой привел юношу в чувство, и он резким рывком распахнул дверь хижины.

Он оказался в кромешной мгле и пошел на звук.

Похоже, его приход остался незамеченным; он громко звал, но шум продолжался и на гостя не обращали внимания. Вдруг рука юноши коснулась чего-то живого, и он немедленно сжал пальцы; раздался вопль: «Опять помешали», за которым последовал демонический хохот.

Юноша почувствовал железную хватку невидимого противника, наделенного словно бы сверхчеловеческой силой; намереваясь дорого продать свою жизнь, Обри сопротивлялся, но тщетно: его оторвали от земли и с силой швырнули на пол; враг бросился на поверженного, придавил коленом грудь и уже сомкнул было руки на горле, но тут в дыру, что днем служила окном, проник свет бесчисленных факелов и потревожил нападавшего — он тут же вскочил и, оставив свою жертву, выбежал через дверь и скрылся в чаше: в следующее мгновение стих и треск ломающихся ветвей.

Буря к тому времени улеглась; и Обри, не в состоянии двинуться с места, вскорости добился, чтобы его услышали находящиеся снаружи. Они вошли; пламя факелов озарило глиняные стены и соломенную кровлю: каждая соломинка была густо облеплена хлопьями сажи.

По требованию Обри принялись искать ту, что привлекла его внимание своими криками; он снова остался во тьме.

Вообразите себе ужас юноши, когда пламя факелов опять замерцало вокруг него, и в принесенном безжизненном трупе он опознал хрупкую фигурку своей прелестной проводницы!

Обри закрыл глаза, надеясь, что это — только фантом, порождение растревоженного воображения; но, открыв их снова, увидел все то же тело, распростертое у своих ног.

В лице не осталось ни кровинки, губы побелели; однако недвижность застывших черт казалась не менее прекрасной, нежели некогда одухотворявшая их жизнь; шейка и грудь были запятнаны кровью, а на горле виднелись следы зубов, прокусивших вену; указывая на этот знак, пораженные ужасом люди восклицали: «Вампир, Вампир!»

Быстро соорудили носилки, и Обри уложили рядом с той, что еще совсем недавно являлась для него сосредоточием стольких ярких, волшебных видений, а теперь угасла вместе с цветком жизни, увядшим внутри нее. Мысли его смешались — ум отказывался работать, словно не желая отражать действительность и ища спасения в апатичной безучастности; Обри бессознательно сжал в руке кинжал причудливой формы, найденный в хижине.

По дороге им встретились еще отряды, высланные на поиски той, которую скоро хватилась мать. Жалостные причитания их, при приближении к городу, заранее упредили родителей о случившемся страшном несчастье.

Горе достойных людей не поддается описанию; но обнаружив, что послужило причиной смерти их дочери, они взглянули на Обри и молча указали на труп. Они так и не смогли утешиться; оба умерли от разбитого сердца.

Обри уложили в постель; у него началась сильнейшая лихорадка, он часто бредил, и во время таких приступов обращался к лорду Ратвену и к Ианте — в силу необъяснимого сопоставления юноша словно бы заклинал былого спутника пощадить ту, которую любил. В другое время он призывал проклятия на его голову и называл погубителем девушки.

В это время лорд Ратвен прибыл в Афины, и, уж какие бы побуждения не явились к тому причиной, но, прослышав о состоянии Обри, его светлость немедленно поселился в том же доме и принялся ухаживать за больным.

Придя в себя, юноша ужаснулся и изумился при виде того, чей образ в расстроенном воображении сливался с образом Вампира; но учтивые слова лорда Ратвена, в коих звучало едва ли не раскаяние в совершенном неблаговидном поступке, что повлек за собою разрыв, а еще более выказанные им внимание, тревога и забота, вскоре примирили юношу с присутствием былого друга. Казалось, что с его светлостью произошла разительная перемена; он больше не казался погруженным в апатию мизантропом, что некогда произвел на Обри впечатление столь сильное; но едва здоровье больного быстро пошло на поправку, лорд Ратвен снова впал в прежнее расположение духа, и Обри больше не видел разницы между лордом Ратвеном нынешним и прежним; разве что иногда, к изумлению своему, молодой человек ловил на себе его пристальный взгляд, и при этом на губах его светлости играла улыбка злобного торжества; юноша не знал, почему, но улыбка эта не давала ему покоя.

Пока больной справлялся с остаточными последствиями недуга, лорд Ратвен, как представлялось, был всецело поглощен наблюдением за чуждыми приливам и отливам волнами, что играли под прохладным ветерком, либо следил за ходом тех сфер, что, подобно нашему миру, перемещаются вокруг недвижного солнца; по всей видимости, он усиленно старался избегать чужих взглядов.

Рассудок Обри, в результате пережитого потрясения, заметно ослаб, и некогда отличавшее его неизменное жизнелюбие, похоже, совершенно иссякло.

Теперь юноша любил одиночество и тишину не меньше лорда Ратвена; но как бы ни стремился он к покою, в окрестностях Афин мысли несчастного принимали одно и то же тревожное направление; Обри искал уединения среди руин, кои часто посещал прежде, но призрак Ианты следовал за ним по пятам; он искал уединения в лесу, но в подлеске слышалась легкая поступь девушки, собирающей скромные фиалки; стоило ему резко развернуться, и воспаленное воображение рисовало ему бледное лицо, кровоточащее горло и кроткую улыбку на губах. Обри решился бежать из тех мест, где каждая подробность пейзажа порождала в его уме горестные ассоциации.

Он предложил лорду Ратвену, перед коим почитал себя в долгу за ревностную заботу о себе во время болезни, посетить области Греции, незнакомые обоим.

Они разъезжали повсюду, побывали в каждом уголке, способном пробудить хоть какие-то воспоминания; но, спешно продвигаясь от места к месту, похоже, не замечали увиденного. Путешественникам то и дело доводилось слышать о разбойниках, однако со временем они перестали обращать внимание на тревожные слухи, почитая их выдумкой людей, в чьих интересах возбудить великодушие тех, кого они, якобы, защищают от мнимых опасностей.

Вследствие подобного пренебрежения к советам местных жителей, как-то раз они отправились в путь с немногочисленными сопровождающими, нанятыми скорее в качестве проводников, нежели защитников.

Однако, въехав в узкое ущелье, на дне которого пролегло русло реки и тут и там высились завалы камней, сорвавшихся с отвесных скал, путешественники горько раскаялись в своем легкомыслии — едва отряд вступил в теснину, как у самых их лиц вдруг засвистели пули и раздалось эхо выстрелов.

В ту же секунду провожатые покинули своих подопечных и, схоронившись за валунами, принялись палить в том направлении, откуда доносились выстрелы. Лорд Ратвен и Обри, последовав их примеру, на мгновение задержались в укрытии за поворотом ущелья; но, устыдившись собственной робости (ибо неприятели насмешливыми криками звали их выйти), и понимая, что будут перебиты на месте, ежели кто-то из лиходеев переберется поверху и зайдет к ним с тылу, они смело ринулись вперед на врага. Едва покинули они свое убежище, как лорд Ратвен получил пулю в плечо и упал. Обри поспешил к нему на помощь и, более не задумываясь ни об исходе битвы, ни о собственной безопасности, вскорости увидел вокруг себя лица грабителей; ибо заметив, что лорд Ратвен ранен, провожатые тотчас же бросили оружие и сдались на милость победителя.

Пообещав щедрое вознаграждение, Обри вскорости уговорил разбойников перенести раненого друга в находящуюся поблизости хижину, и, сговорившись о выкупе, грабители более не навязывали путешественникам своего присутствия, ограничившись тем, что выставили стражу у дверей до тех пор, пока сотоварищ их не вернется с обещанной суммой, на которую ему выдали вексель.

Силы лорда Ратвена стремительно убывали, спустя два дня началась гангрена и смерть казалась неизбежной. Внешность и манеры его светлости нимало не изменились; казалось, он и к боли оставался столь же безразличен, как и к окружающему миру; однако с приближением ночи он заметно встревожился и то и дело останавливал на Обри пристальный взгляд, так что юноша счел своим долгом предложить свою помощь с особенной настойчивостью.

— Да, помогите мне! — Вы можете спасти меня! — И даже больше! Я говорю не о жизни, окончание срока земного бытия заботит меня не более, чем заход солнца; но вы можете спасти мою честь, честь вашего друга!

— Как, скажите мне, как; я сделаю все, — отозвался Обри.

— Мне нужно так мало — жизнь моя стремительно убывает — не могу объяснить подробнее — но если вы сохраните в тайне все то, что обо мне знаете, честь моя не пострадает и злоречие ее не коснется — и если еще недолгое время в Англии останутся в неведении касательно моей смерти… я… я… если бы только меня почитали живым!

— О вашей смерти не узнают.

— Поклянитесь! — Вскричал умирающий в свирепом исступлении, приподнимаясь на ложе. — Поклянитесь всем, что чтите в душе, всем, что внушает ужас вашей природе, поклянитесь, что еще год и день вы не сообщите ни о моих преступлениях, ни о моей смерти никому из живущих, никоим образом, что бы ни случилось, что бы вы ни увидели. — Глаза его выкатывались из орбит.

— Я клянусь! — проговорил Обри.

Раненый с хохотом откинулся на подушки и испустил дух.

Обри отправился спать, но уснуть не смог; в памяти его вновь воскресали все обстоятельства знакомства с этим человеком, и, сам не зная почему, вспоминая о клятве, он содрогался, словно от предчувствия чего-то ужасного.

Поднявшись спозаранку, юноша направился было в хижину, где оставил покойного, но встреченный разбойник сообщил ему, что лачуга пуста: он сам и его сотоварищи, как только Обри ушел, перенесли труп на вершину ближайшего утеса, так, чтобы тела коснулся первый же холодный луч встающей луны — во исполнение обещания, данного его светлости. Изумившись, Обри взял с собою нескольких человек и поспешил к скале, дабы там же, на месте, предать умершего земле. Однако, поднявшись на вершину, юноша не обнаружил ни тела, ни одежды, хотя разбойники клялись и божились, что указывают на ту самую скалу, где оставили труп. Некоторое время Обри терзался догадками, но со временем вернулся к хижине, убежденный, что грабители труп зарыли, а одежду присвоили.

Устав от страны, где на долю его выпали злоключения столь ужасные, и где все словно бы сговорились усилить суеверную меланхолию, воцарившуюся в его мыслях, юноша решился покинуть Грецию и вскоре прибыл в Смирну. Дожидаясь судна, что переправило бы его в Отранто или в Неаполь, он принялся приводить в порядок вещи, оставшиеся после лорда Ратвена.

Среди всего прочего обнаружился футляр с оружием для нападения, в большей или меньшей степени предназначенным для того, чтобы обеспечить смерть жертвы.

Внимание юноши привлекли кинжалы и ятаганы. Обри вертел их в руках, разглядывая причудливую форму, но каково же было изумление юноши, когда он обнаружил ножны, отделанные в том же стиле, что и кинжал, найденный в роковой лачуге.

Обри содрогнулся; торопясь проверить догадку, он отыскал клинок — и вообразите себе его ужас при виде того, что лезвие, невзирая на странную форму, и впрямь подошло к ножнам, что он держал в руке!

Других доказательств взору не требовалось; Обри не отрывал глаз от кинжала; он все еще надеялся, что зрение его обманывает, однако необычность формы и переливы одних и тех же оттенков на рукояти и ножнах, не уступающих друг другу в великолепии, не оставляли места сомнениям; и на ножнах и на рукояти обнаружились капли крови.

Юноша покинул Смирну и уже на пути домой, оказавшись в Риме, первым делом расспросил о юной леди, которую попытался некогда вырвать из порочных объятий лорда Ратвена. Родители пребывали в отчаянии: семья разорилась и впала в нищету, а о девушке не слышали со времен отъезда его светлости. Под влиянием стольких несчастий Обри едва не лишился рассудка; он опасался, что и эта дама стала жертвой погубителя Ианты.

Юноша сделался молчалив и угрюм; теперь единственное его занятие состояло в том, чтобы подгонять форейторов, словно от скорости его передвижения зависела жизнь близкого человека. Он прибыл в Кале; ветер, словно подчиняясь его воле, вскорости пригнал путешественника к английскому берегу; Обри поспешил в родовое гнездо и там нежные объятия и поцелуи сестры на мгновение словно бы изгладили из его памяти все мысли о прошлом. Если и прежде, трогательными детскими ласками, она завоевала его любовь, то теперь, когда в ней пробудилась женщина, она стала наперсницей еще более отрадной.

Мисс Обри не обладала неотразимой прелестью, что приковывает взгляды и вызывает восхищенные отзывы на великосветских приемах. В ней не было того мишурного блеска, что жив только в душной атмосфере запруженного зала. В синих ее глазах не вспыхивали лукавые искорки — признак врожденного легкомыслия. Было в этом взоре меланхоличное очарование, что проистекает не от пережитых несчастий, но от некоего внутреннего ощущения, присущего душе, что прозревает иной мир. Шаг ее не отличался той порывистой легкостью, с какой бездумные девы устремляются навстречу цветному мотыльку или оттенку, — ступала девушка степенно и неспешно. Наедине с собой, она хранила задумчивую серьезность, и улыбка суетного восторга никогда не озаряла ее лица; но когда брат ласково заговаривал с нею и в присутствии сестры тщился позабыть горести, что, как ей было известно, терзали его днем и ночью, кто променял бы ее улыбку на улыбку сластолюбивой Цирцеи? Казалось, что эти очи — это лицо — озаряются светом тех вышних сфер, к коим по праву принадлежат.

Ей только что исполнилось восемнадцать, и ее еще не вывозили в свет; опекуны считали. что представление мисс Обри ко двору следует отсрочить до возвращения ее брата с континента, дабы брат по праву выступил защитником и покровителем девушки.

Теперь же было решено, что следующий же великосветский прием в королевском дворце, до коего оставалось уже недолго, ознаменует вступление мисс Обри на «суетную сцену».

Сам Обри предпочел бы затвориться в фамильном особняке и жить снедающей его меланхолией. Легкомысленные выходки незнакомых светских щеголей не пробуждали ни малейшего интереса в том, чей рассудок подвергся потрясению столь сильному в результате пережитых трагедий; но юноша решился пожертвовать собственным удобством ради блага сестры.

Вскоре молодые люди прибыли в город и стали готовиться к приему, назначенному на следующий день.

Толпа собралась преогромная — приемов давно уже не устраивали, и все, кто мечтал согреться в лучах улыбки венценосных особ, поспешили туда.

Обри приехал с сестрой.

Юноша одиноко стоял в углу, не замечая никого вокруг, вспоминая, что именно в этом месте он впервые увидел лорда Ратвена, — как вдруг он почувствовал, что его схватили за плечо, и слишком хорошо знакомый голос прошептал ему на ухо: «Помни о клятве». Юноша едва набрался храбрости обернуться, опасаясь узреть призрак, готовый поразить его насмерть, и в некотором отдалении увидел ту же самую фигуру, что привлекла его внимание на этом самом месте в день первого появления Обри при дворе.

Юноша глядел и глядел, не в силах отвести глаз, пока ноги его не подкосились: он был вынужден уцепиться за руку друга, и, пробившись сквозь толпу, вскочил в карету и поехал домой.

Обри нервно расхаживал по комнате, схватившись руками за голову, словно боясь, что мозг его не выдержит столь напряженных раздумий.

Лорд Ратвен снова перед ним — обстоятельства выстраивались в жуткую последовательность — кинжал — клятва!

Несчастный попытался взять себя в руки, он не верил, не мог поверить мертвецы не оживают! Надо полагать, воображение вызвало из небытия тот самый образ, на котором сосредоточены все его помыслы. Не может того быть, чтобы перед ним и впрямь оказалось существо из плоти и крови! Засим юноша решил вернуться в общество; ибо хотя он и пытался расспросить о лорде Ратвене, имя замирало у него на устах и ему так и не удалось получить новых сведений.

Спустя несколько дней Обри отправился вместе с сестрой на ассамблею к близкому родственнику. Оставив девушку под опекой почтенной замужней дамы, он укрылся в нише и предался мучительным раздумьям. Заметив, наконец, что гости уже разъезжаются, юноша очнулся и, выйдя в соседнюю комнату, нашел сестру в окружении кавалеров и дам, увлеченных беседой; Обри попытался пробиться к ней поближе, как вдруг некто, кого он попросил подвинуться, обернулся, и глазам юноши снова предстали ненавистные черты.

Молодой человек рванулся вперед, схватил сестру за руку и торопливо увлек ее на улицу; у дверей путь им преградило скопище слуг, дожидающихся своих господ; и, проталкиваясь сквозь толпу, он снова услышал знакомый голос, прошептавший ему на ухо: «Помни о клятве!» Юноша не посмел обернуться, но, торопя сестру, вскорости возвратился домой.

Обри едва не обезумел. Ежели прежде мысли его поглощал один-единственный предмет, насколько же сильнее навязчивая идея владела юношей теперь, когда уверенность в том, что демон ожил, истерзала его ум.

Знаки внимания сестры оставались без ответа, и напрасно умоляла она объяснить, чем вызвана столь резкая перемена. Обри произнес в ответ только несколько слов, ужаснувших девушку. Чем дольше он размышлял, тем хуже понимал, что следует делать. Клятва приводила его в замешательство: должен ли он оставить на свободе, среди дорогих ему людей, чудовище, — чудовище, тлетворное дыхание которого несет в себе гибель, — и не остановить его? В числе жертв может оказаться и сестра! Но если он нарушит клятву и объявит о своих подозрениях, кто ему поверит? Обри подумывал и о том, чтобы освободить мир от злодея собственной рукой; но ведь один раз демон уже насмеялся над смертью! На протяжении многих дней пребывал несчастный в таком состоянии: он запирался в комнате, ни с кем не виделся и ел только тогда, когда приходила сестра и с полными слез глазами заклинала Обри поддержать угасающие силы — ради нее!

Наконец, не в состоянии долее выносить бездействие и одиночество, Обри вышел из дома и долго бродил по улицам, тщась бежать от преследующего его призрака. Со временем платье странника истрепалось, как вследствие лучей полуденного солнца, так и полуночной сырости. Теперь его никто не узнавал; поначалу с наступлением вечера он возвращался в дом, но позже взял за привычку укладываться там, где его настигала усталость.

Сестра, тревожась о его безопасности, наняла людей следовать за ним; но они вскоре отстали от бедняги, убегающего от преследователя самого быстрого — от мысли.

Но вот поведение его снова резко изменилось. Потрясенный осознанием того, что он покинул всех своих друзей на милость дьявола, о присутствии которого они даже не догадываются, Обри вознамерился вернуться в общество, не спускать с Вампира глаз, и, невзирая на клятву, предупредить любого, с кем лорд Ратвен попытается сойтись поближе.

Но стоило юноше появиться на пороге, его изможденный и в высшей степени подозрительный вид настолько бросался в глаза, а внутренняя дрожь казалась до того приметной, что сестра вынуждена была умолять его закрыть глаза на ее удобство и не появляться более в обществе, что оказывало на него воздействие столь пагубное.

Когда ж уговоры не помогли, опекуны сочли необходимым вмешаться и, опасаясь, что ум юноши повредился, решили, что пора снова взять в свои руки управление имуществом, доверенное им родителями Обри. Стремясь оградить своего подопечного от обид и страданий, коим он ежедневно подвергался в своих скитаниях, и желая помешать ему выставлять на всеобщее обозрение те приметы, что казались им свидетельством помешательства, опекуны наняли доктора: он поселился в доме и неусыпно заботился о пациенте. Обри едва замечал его: настолько одна-единственная кошмарная мысль поглощала его ум.

Наконец душевное расстройство юноши сделалось столь заметным, что он уже не переступал порога спальни. Целыми днями он не вставал с постели, и, казалось, ничто не могло пробудить его от апатии. Он исхудал, глаза подернулись тусклой пеленой; узнавал он только сестру, и только в отношении к ней проявлял сердечную привязанность: при появлении мисс Обри больной порою вздрагивал и, схватив ее за руки и остановив на ней взгляд, приводивший девушку в отчаяние, принимался заклинать: «о, не касайся его, если ты хоть сколько-нибудь меня любишь — не приближайся к нему!» Когда же, однако, сестра спрашивала, о ком идет речь, в ответ звучало только: «Верно! Верно!» — и недужный опять погружался в апатию, пробудить от которой не могла даже мисс Обри. Так продолжалось много месяцев; наконец, по мере того, как год близился к концу, приступы бессвязного бреда случались все реже и реже, угрюмая задумчивость отчасти рассеялась, и опекуны отметили, что несколько раз на дню больной принимался подсчитывать что-то на пальцах и улыбался при этом.

Срок уже почти истек, когда, в последний день года, один из опекунов, войдя в комнату, заговорил с врачом о том, сколь прискорбно нынешнее плачевное состояние Обри, в то время как сестре его на следующий день предстоит сочетаться браком. Это привлекло внимание больного; он с тревогой спросил, с кем. Радуясь столь явному свидетельству просветления рассудка, коего, как все опасались, юноша лишился, опекун и врач упомянули имя графа Марсдена.

Полагая, что речь идет о юном графе, коего он прежде встречал в обществе, Обри остался доволен и еще больше удивил собеседников, выразив намерение присутствовать на свадьбе и изъявив пожелание увидеть сестру. Больному не ответили, но спустя несколько минут девушка присоединилась к нему.

Казалось, что к юноше снова вернулась способность поддаваться влиянию ее обворожительной улыбки; он прижал сестру к груди и расцеловал ее щеки, влажные от слез, заструившихся при мысли о том, что брат снова ожил для изъявлений сердечной привязанности. Обри обратился к ней с прежней теплотой, принес поздравления по поводу брака с молодым человеком столь высокого происхождения и стольких достоинств; как вдруг увидел на груди собеседницы медальон; открыв крышку, к вящему своему изумлению, Обри узнал черты чудовища, так долго игравшего его жизнью. В приступе безудержной ярости недужный выхватил украшение и растоптал его ногой. Когда же дева спросила, зачем он столь безжалостно уничтожил портрет ее будущего супруга, Обри воззрился на сестру так, словно не понял ее слов — затем, сжимая ее руки и исступленно глядя на нее, заставил девушку поклясться, что она никогда не выйдет замуж за этого дьявола, ибо он… Но продолжения не последовало. Казалось, невидимый голос снова напомнил юноше о клятве. Обри резко обернулся, ожидая увидеть лорда Ратвена, но в комнате никого не было. Тем временем врач и опекуны, слышавшие весь разговор и возомнившие, что стали свидетелями нового приступа помешательства, вошли, отстранили недужного от мисс Обри и велели ей уйти. Юноша бросился на колени: он умолял, он заклинал отсрочить свадьбу всего на один день.

Отнеся все происходящее на счет якобы владеющего им безумия, опекуны по возможности успокоили юношу и удалились.

Лорд Ратвен нанес визит на следующее же утро после великосветского приема, и, как и всех прочих, его не пустили. Прослышав о недуге Обри, он тут же понял, что сам является его причиной, но узнав, что молодого человека почитают сумасшедшим, с трудом скрыл ликование и восторг пред лицом тех, от кого получил эти сведения. Он снова поспешил в особняк своего бывшего спутника и, постоянно появляясь в доме и притворяясь, что нежно привязан к юноше и искренне заинтересован в его судьбе, мало-помалу склонил к себе слух мисс Обри.

И кто бы сумел долго противиться его чарам? он разглагольствовал о бессчетных опасностях и тяготах, выпавших на его долю, — умел сказать о себе, как о несчастном, ни в ком на земле не встретившем сочувствия, кроме как в той, к кому он обращался — уверял, что с тех пор, как узнал мисс Обри, снова стал ценить собственную жизнь, хотя бы только затем, чтобы внимать ее утешительным речам; словом, его светлость так хорошо овладел искусством змия, или, может статься, такова была воля судьбы, но только он завоевал расположение девушки. Со временем графский титул по старшинству перешел к нему, и его светлости предстояло войти в состав важного посольства, что послужило поводом ускорить брак (невзирая на плачевное состояние брата). Свадьба должна была состояться непосредственно перед его отъездом на континент.

Едва доктор и опекуны удалились, Обри попытался подкупить слуг, но безуспешно. он попросил перо и бумагу; ему дали требуемое; он написал письмо сестре, заклиная ее, если она дорожит собственным счастьем, собственной честью и честью тех, что ныне покоятся в могиле, а некогда качали ее на руках и видели в ней свою надежду и надежду семьи, отложить лишь на несколько часов брак, на который он обрушивал страшнейшие проклятия. Слуги пообещали доставить письмо, но вручили его доктору, а тот счел разумным не тревожить более мисс Обри тем, что он почитал маниакальным бредом.

Для прилежных домочадцев ночь прошла в хлопотах; с ужасом, который легче представить, нежели описать, Обри внимал шуму, свидетельствующему о ведущихся приготовлениях.

Настало утро; до слуха больного донесся грохот экипажей. Обри едва не обезумел. Но любопытство слуг наконец одержало верх над бдительностью, и один за другим они выскользнули из комнаты, оставив больного под присмотром беспомощной старухи. Воспользовавшись возможностью, Обри одним прыжком метнулся к порогу и спустя мгновение оказался в зале, где собрались уже почти все приглашенные.

Лорд Ратвен заметил его первым: он тут же приблизился к незваному гостю, силой взял его за руку и увлек из комнаты; от гнева юноша утратил дар речи. Уже на лестнице лорд Ратвен прошептал ему на ухо: «Помни о клятве, и знай: если сегодня твоя сестра не станет моей женой, она обесчещена. Женщины слабы!»

С этими словами он толкнул молодого человека к слугам, что, упрежденные старухой, явились его искать. Но Обри уже не стоял на ногах; от ярости, что не находила выхода, лопнул кровеносный сосуд, и больного перенесли на кровать. Сестре об этом не сказали, боясь ее встревожить; появление брата в зале она не застала. Союз был заключен, и новобрачные покинули Лондон.

Слабость Обри усилилась, за кровоизлиянием последовали симптомы надвигающейся смерти. Юноша велел позвать опекунов своей сестры, и едва пробило полночь, он спокойно и сдержанно рассказал все то, о чем читатель уже прочел — в следующее мгновение Обри не стало. Опекуны поспешили на помощь новобрачной; но прибыли они слишком поздно. Лорд Ратвен исчез, а сестра Обри утолила жажду вампира!



Оскар Уайльд

Кентервильское привидение

1

Когда мистер Хайрам Б. Отис, американский посол, решил купить Кентервильский замок, все уверяли его, что он делает ужасную глупость, — было достоверно известно, что в замке обитает привидение.

Сам лорд Кентервиль, человек донельзя щепетильный, даже когда дело касалось сущих пустяков, не преминул при составлении купчей предупредить мистера Отиса.

— Нас как-то не тянуло в этот замок, — сказал лорд Кентервиль, — с тех пор как с моей двоюродной бабкой, вдовствующей герцогиней Болтон, случился нервный припадок, от которого она так и не оправилась. Она переодевалась к обеду, и вдруг ей на плечи опустились две костлявые руки. Не скрою от вас, мистер Отис, что привидение это являлось также многим ныне здравствующим членам моего семейства. Его видел и наш приходский священник, преподобный Огастес Дэмпир, магистр Королевского колледжа в Кембридже. После этой неприятности с герцогиней вся младшая прислуга ушла от нас, а леди Кентервиль совсем лишилась сна: каждую ночь ей слышались какие-то непонятные шорохи в коридоре и библиотеке.

— Что ж, милорд, — ответил посол, — пусть привидение идет вместе с мебелью. Я приехал из передовой страны, где есть все, что можно купить за деньги. К тому же молодежь у нас бойкая, способная перевернуть весь ваш Старый Свет. Наши молодые люди увозят от вас лучших актрис и оперных примадонн. Так что, заведись в Европе хоть одно привидение, оно мигом очутилось бы у нас в каком-нибудь музее или в разъездном паноптикуме.

— Боюсь, что кентервильское привидение все-таки существует, — сказал, улыбаясь, лорд Кентервиль, — хоть оно, возможно, и не соблазнилось предложениями ваших предприимчивых импресарио. Оно пользуется известностью добрых триста лет, — точнее сказать, с тысяча пятьсот восемьдесят четвертого года, — и неизменно появляется незадолго до кончины кого-нибудь из членов нашей семьи.

— Обычно, лорд Кентервиль, в подобных случаях приходит домашний врач. Никаких привидений нет, сэр, и законы природы, смею думать, для всех одни — даже для английской аристократии.

— Вы, американцы, еще так близки к природе! — отозвался лорд Кентервиль, видимо, не совсем уразумев последнее замечание мистера Отиса. — Что ж, если вас устроит дом с привидением, то все в порядке. Только не забудьте, я вас предупредил.

Несколько недель спустя была подписана купчая, и по окончании лондонского сезона посол с семьей переехал в Кентервильский замок. Миссис Отис, которая в свое время — еще под именем мисс Лукреция Р. Тэппен с 53-й Западной улицы — славилась в Нью-Йорке своей красотой, была теперь дамой средних лет, все еще весьма привлекательной, с чудесными глазами и точеным профилем. Многие американки, покидая родину, принимают вид хронических больных, считая это одним из признаков европейской утонченности, но миссис Отис этим не грешила. Она обладала великолепным телосложением и совершенно фантастическим избытком энергии. Право, ее нелегко было отличить от настоящей англичанки, и ее пример лишний раз подтверждал, что теперь у нас с Америкой все одинаковое, кроме, разумеется, языка. Старший из сыновей, которого родители в порыве патриотизма окрестили Вашингтоном, — о чем он всегда сожалел, — был довольно красивый молодой блондин, обещавший стать хорошим американским дипломатом, поскольку он три сезона подряд дирижировал немецкой кадрилью в казино Ньюпорта и даже в Лондоне заслужил репутацию превосходного танцора. Он питал слабость к гардениям и геральдике, отличаясь во всем остальном совершенным здравомыслием. Мисс Вирджинии Е. Отис шел шестнадцатый год. Это была стройная девочка, грациозная, как лань, с большими, ясными голубыми глазами. Она прекрасно ездила на пони и, уговорив однажды старого лорда Билтона проскакать с ней два раза наперегонки вокруг Гайд-парка, на полтора корпуса обошла его у самой статуи Ахиллеса; этим она привела в такой восторг юного герцога Чеширского, что он немедленно сделал ей предложение и вечером того же дня, весь в слезах, был отослан своими опекунами обратно в Итон. В семье было еще двое близнецов, моложе Вирджинии, которых прозвали «Звезды и полосы», поскольку их без конца пороли. Поэтому милые мальчики были, не считая почтенного посла, единственными убежденными республиканцами в семье.

От Кентервильского замка до ближайшей железнодорожной станции в Аскоте целых семь миль, но мистер Отис заблаговременно телеграфировал, чтобы им выслали экипаж, и семья двинулась к замку в отличном расположении духа.

Был прекрасный июльский вечер, и воздух был напоен теплым ароматом соснового леса. Изредка до них доносилось нежное воркование лесной горлицы, упивавшейся своим голосом, или в шелестящих зарослях папоротника мелькала пестрая грудь фазана. Крошечные белки поглядывали на них с высоких буков, а кролики прятались в низкой поросли или, задрав белые хвостики, улепетывали по мшистым кочкам. Но не успели они въехать в аллею, ведущую к Кентервильскому замку, как небо вдруг заволокло тучами, и странная тишина сковала воздух. Молча пролетела у них над головой огромная стая галок, и, когда они подъезжали к дому, большими редкими каплями начал накрапывать дождь.

На крыльце их поджидала опрятная старушка в черном шелковом платье, белом чепце и переднике. Это была миссис Амни, домоправительница, которую миссис Отис, по настоятельной просьбе леди Кентервиль, оставила в прежней должности. Она низко присела перед каждым из членов семьи и церемонно, по-старинному, промолвила:

— Добро пожаловать в замок Кентервилей!

Они вошли вслед за нею в дом и, миновав настоящий тюдоровский холл, очутились в библиотеке — длинной и низкой комнате, обшитой черным дубом, с большим витражом против двери. Здесь уже все было приготовлено к чаю. Они сняли плащи и шали и, усевшись за стол, принялись, пока миссис Амни разливала чай, разглядывать комнату.

Вдруг миссис Отис заметила потемневшее от времени красное пятно на полу, возле камина, и, не понимая, откуда оно взялось, спросила миссис Амни:

— Наверно, здесь что-то пролили?

— Да, сударыня, — ответила старая экономка шепотом, — здесь пролилась кровь.

— Какой ужас! — воскликнула миссис Отис. — Я не желаю, чтобы у меня в гостиной были кровавые пятна. Пусть его сейчас же смоют!

Старушка улыбнулась и ответила тем же таинственным шепотом:

— Вы видите кровь леди Элеоноры Кентервиль, убиенной на этом самом месте в тысяча пятьсот семьдесят пятом году супругом своим сэром Симоном де Кентервиль. Сэр Симон пережил ее на девять лет и потом вдруг исчез при весьма загадочных обстоятельствах. Тело его так и не нашли, но грешный дух его доныне бродит по замку. Туристы и прочие посетители замка с неизменным восхищением осматривают это вечное, несмываемое пятно.

— Что за глупости! — воскликнул Вашингтон Отис. — Непревзойденный Пятновыводитель и Образцовый Очиститель Пинкертона уничтожит его в одну минуту.

И не успела испуганная экономка помешать ему, как он, опустившись на колени, принялся тереть пол маленькой черной палочкой, похожей на губную помаду. Меньше чем в минуту от пятна и следа не осталось.

— «Пинкертон» не подведет! — воскликнул он, обернувшись с торжеством к восхищенному семейству. Но не успел он это досказать, как яркая вспышка молнии озарила полутемную комнату, оглушительный раскат грома заставил всех вскочить на ноги, а миссис Амни лишилась чувств.

— Какой отвратительный климат, — спокойно заметил американский посол, закуривая длинную сигару с обрезанным концом. — Наша страна-прародительница до того перенаселена, что даже приличной погоды на всех не хватает. Я всегда считал, что эмиграция — единственное спасение для Англии.

— Дорогой Хайрам, — сказала миссис Отис, — как быть, если она чуть что примется падать в обморок?

— Удержи у нее разок из жалованья, как за битье посуды, — ответил посол, и ей больше не захочется.

И правда, через две-три секунды миссис Амни вернулась к жизни. Впрочем, как нетрудно было заметить, она не вполне еще оправилась от пережитого потрясения и с торжественным видом объявила мистеру Отису, что его дому грозит беда.

— Сэр, — сказала она, — мне доводилось видеть такое, от чего у всякого христианина волосы встанут дыбом, и ужасы здешних мест много ночей не давали мне смежить век.

Но мистер Отис и его супруга заверили почтенную особу, что они не боятся привидений, и, призвав благословенье божье на своих новых хозяев, а также намекнув, что неплохо бы прибавить ей жалованье, старая домоправительница нетвердыми шагами удалилась в свою комнату.

2

Всю ночь бушевала буря, но ничего особенного не случилось. Однако, когда на следующее утро семья сошла к завтраку, все снова увидели на полу ужасное кровавое пятно.

— В Образцовом Очистителе сомневаться не приходится, — сказал Вашингтон. — Я его на чем только не пробовал. Видно, здесь и в самом деле поработало привидение.

И он снова вывел пятно, а наутро оно появилось на прежнем месте. Оно было там и на третье утро, хотя накануне вечером мистер Отис, прежде чем уйти спать, самолично запер библиотеку и забрал с собою ключ. Теперь вся семья была занята привидениями. Мистер Отис стал подумывать, не проявил ли он догматизма, отрицая существование духов; миссис Отис высказала намеренье вступить в общество спиритов, а Вашингтон сочинил длинное письмо господам Майерс и Подмор касательно долговечности кровавых пятен, порожденных преступлением. Но если и оставались у них какие-либо сомнения в реальности призраков, они в ту же ночь рассеялись навсегда.

День был жаркий и солнечный, и с наступлением вечерней прохлады семейство отправилось на прогулку. Они вернулись домой лишь к девяти часам и сели за легкий ужин. О привидениях даже речи не заходило, так что все присутствующие отнюдь не были в том состоянии повышенной восприимчивости, которое так часто предшествует материализации духов. Говорили, как потом мне рассказал мистер Отис, о чем всегда говорят просвещенные американцы из высшего общества; о бесспорном превосходстве мисс Фанни Давенпорт как актрисы над Сарой Бернар; о том, что даже в лучших английских домах не подают кукурузы, гречневых лепешек и мамалыги; о значении Бостона для формирования мировой души; о преимуществах билетной системы для провоза багажа по железной дороге; о приятной мягкости нью-йоркского произношения по сравнению с тягучим лондонским выговором. Ни о чем сверхъестественном речь не шла, а о сэре Симоне де Кентервиле никто даже не заикнулся. В одиннадцать вечера семья удалилась на покой, и полчаса спустя в доме погасили свет. Очень скоро, впрочем, мистер Отис проснулся от непонятных звуков в коридоре у него за дверью. Ему почудилось, что он слышит — с каждой минутой все отчетливей — скрежет металла. Он встал, чиркнул спичку и взглянул на часы. Был ровно час ночи. Мистер Отис оставался совершенно невозмутимым и пощупал свой пульс, ритмичный, как всегда. Странные звуки не умолкали, и мистер Отис теперь уже явственно различал звук шагов. Он сунул ноги в туфли, достал из несессера какой-то продолговатый флакончик и открыл дверь. Прямо перед ним в призрачном свете луны стоял старик ужасного вида. Глаза его горели, как раскаленные угли, длинные седые волосы патлами ниспадали на плечи, грязное платье старинного покроя было все в лохмотьях, с рук его и ног, закованных в кандалы, свисали тяжелые ржавые цепи.

— Сэр, — сказал мистер Отис, — я вынужден настоятельнейше просить вас смазывать впредь свои цепи. С этой целью я захватил для вас пузырек машинного масла «Восходящее солнце демократической партии». Желаемый эффект после первого же употребления. Последнее подтверждают наши известнейшие священнослужители, в чем вы можете самолично удостовериться, ознакомившись с этикеткой. Я оставлю бутылочку на столике около канделябра и почту за честь снабжать вас вышеозначенным средством по мере надобности.

С этими словами посол Соединенных Штатов поставил флакон на мраморный столик и, закрыв за собой дверь, улегся в постель.

Кентервильское привидение так и замерло от возмущения. Затем, хватив в гневе бутылку о паркет, оно ринулось по коридору, излучая зловещее зеленое сияние и глухо стеная. Но едва оно ступило на верхнюю площадку широкой дубовой лестницы, как из распахнувшейся двери выскочили две белые фигурки, и огромная подушка просвистела у него над головой. Времени терять не приходилось и, прибегнув спасения ради к четвертому измерению, дух скрылся в деревянной панели стены. В доме все стихло.

Добравшись до потайной каморки в левом крыле замка, привидение прислонилось к лунному лучу и, немного отдышавшись, начало обдумывать свое положение. Ни разу за всю его славную и безупречную трехсотлетнюю службу его так не оскорбляли. Дух вспомнил о вдовствующей герцогине, которую насмерть напугал, когда она смотрелась в зеркало, вся в кружевах и бриллиантах; о четырех горничных, с которыми случилась истерика, когда он всего-навсего улыбнулся им из-за портьеры в спальне для гостей; о приходском священнике, который до сих пор лечится у сэра Уильяма Галла от нервного расстройства, потому что однажды вечером, когда он выходил из библиотеки, кто-то задул у него свечу; о старой мадам де Тремуйяк, которая, проснувшись как-то на рассвете и увидав, что в кресле у камина сидит скелет и читает ее дневник, слегла на шесть недель с воспалением мозга, примирилась с церковью и решительно порвала с известным скептиком мосье де Вольтером. Он вспомнил страшную ночь, когда злокозненного лорда Кентервиля нашли задыхающимся в гардеробной с бубновым валетом в горле. Умирая, старик сознался, что с помощью этой карты он обыграл у Крокфорда Чарлза Джеймса Фокса на пятьдесят тысяч фунтов и что эту карту ему засунуло в глотку кентервильское привидение. Он припомнил каждую из жертв своих великих деяний, начиная с дворецкого, который застрелился, едва зеленая рука постучалась в окно буфетной, и кончая прекрасной леди Статфилд. которая вынуждена была всегда носить на шее черную бархатку, чтобы скрыть отпечатки пяти пальцев, оставшиеся на ее белоснежной коже. Она потом утопилась в пруду, знаменитом своими карпами, в конце Королевской аллеи. Охваченный тем чувством самоупоения, какое ведомо всякому истинному художнику, он перебирал в уме свои лучшие роли, и горькая улыбка кривила его губы, когда он вспоминал последнее свое выступление в качестве Красного Рабена, или Младенца-удавленника, свой дебют в роли Джибона Кожа да Кости, или Кровопийцы с Бекслейской Топи; припомнил и то, как потряс зрителей всего-навсего тем, что приятным июньским вечером поиграл в кегли своими костями на площадке для лаун-тенниса.

И после всего этого заявляются в замок эти мерзкие нынешние американцы, навязывают ему машинное масло и швыряют в него подушками! Такое терпеть нельзя! История не знала примера, чтоб так обходились с привидением. И он замыслил месть и до рассвета остался недвижим, погруженный в раздумье.

3

На следующее утро, за завтраком, Отисы довольно долго говорили о привидении. Посол Соединенных Штатов был немного задет тем, что подарок его отвергли.

— Я не собираюсь обижать привидение, — сказал он, — но я не могу в данной связи умолчать о том, что крайне невежливо швырять подушками в того, кто столько лет обитал в этом доме. — К сожалению, приходится добавить, что это абсолютно справедливое замечание близнецы встретили громким хохотом. — Тем не менее, — продолжал посол, — если дух проявит упорство и не пожелает воспользоваться машинным маслом «Восходящее солнце демократической партии», придется расковать его. Невозможно спать, когда так шумят у тебя под дверью.

Впрочем, до конца недели их больше не потревожили, только кровавое пятно в библиотеке каждое утро вновь появлялось на всеобщее обозрение. Объяснить это было. непросто, ибо дверь с вечера запирал сам мистер Отис, а окна закрывались ставнями с крепкими засовами. Хамелеоноподобная природа пятна тоже требовала объяснения. Иногда оно было темно-красного цвета, иногда киноварного, иногда пурпурного, а однажды, когда они сошли вниз для семейной молитвы по упрощенному ритуалу Свободной американской реформатской епископальной церкви, пятно оказалось изумрудно-зеленым. Эти калейдоскопические перемены, разумеется, очень забавляли семейство, и каждый вечер заключались пари в ожидании утра. Только маленькая Вирджиния не участвовала в этих забавах; она почему-то всякий раз огорчалась при виде кровавого пятна, а в тот день, когда оно стало зеленым, чуть не расплакалась.

Второй выход духа состоялся в ночь на понедельник. Семья только улеглась, как вдруг послышался страшный грохот в холле. Когда перепуганные обитатели замка сбежали вниз, они увидели, что на полу валяются большие рыцарские доспехи, упавшие с пьедестала, а в кресле с высокой спинкой сидит кентервильское привидение и, морщась от боли, потирает себе колени. Близнецы с меткостью, которая приобретается лишь долгими и упорными упражнениями на особе учителя чистописания, тотчас же выпустили в него по заряду из своих рогаток, а посол Соединенных Штатов прицелился из револьвера и, по калифорнийскому обычаю, скомандовал «руки вверх!». Дух вскочил с бешеным воплем и туманом пронесся меж них, потушив у Вашингтона свечу и оставив всех во тьме кромешной. На верхней площадке он немного отдышался и решил разразиться своим знаменитым дьявольским хохотом, который не раз приносил ему успех. Говорят, от него за ночь поседел парик лорда Рейкера, и этот хохот, несомненно, был причиной того, что три французских гувернантки леди Кентервиль заявили об уходе, не прослужив в доме и месяца. И он разразился самым своим ужасным хохотом, так что отдались звонким эхом старые своды замка. Но едва смолкло страшное эхо, как растворилась дверь, и к нему вышла миссис Отис в бледно-голубом капоте.

— Боюсь, вы расхворались, — сказала она. — Я принесла вам микстуру доктора Добелла. Если вы страдаете несварением желудка, она вам поможет.

Дух метнул на нее яростный взгляд и приготовился обернуться черной собакой — талант, который принес ему заслуженную славу и воздействием коего домашний врач объяснил неизлечимое слабоумие дяди лорда Кентервиля, достопочтенного Томаса Хортона. Но звук приближающихся шагов заставил его отказаться от этого намерения. Он удовольствовался тем, что стал слабо фосфоресцировать, и в тот момент, когда его уже настигли близнецы, успел, исчезая, испустить тяжелый кладбищенский стон.

Добравшись до своего убежища, он окончательно потерял самообладание и впал в жесточайшую тоску. Невоспитанность близнецов и грубый материализм миссис Отис крайне его шокировали; но больше всего его огорчило то, что ему не удалось облечься в доспехи. Он полагал, что даже нынешние американцы почувствуют робость, узрев привидение в доспехах, — ну хотя бы из уважения к своему национальному поэту Лонгфелло, над изящной и усладительной поэзией которого он просиживал часами, когда Кентервили переезжали в город. К тому же это были его собственные доспехи. Он очень мило выглядел в них на турнире в Кенильворте и удостоился тогда чрезвычайно лестной похвалы от самой королевы-девственницы. Но теперь массивный нагрудник и стальной шлем оказались слишком тяжелы для него, и, надев доспехи, он рухнул на каменный пол, разбив колени и пальцы правой руки.

Он не на шутку занемог и несколько дней не выходил из комнаты, — разве что ночью, для поддержания в должном порядке кровавого пятна. Но благодаря умелому самоврачеванию он скоро поправился и решил, что в третий раз попробует напугать посла и его домочадцев. Он наметил себе пятницу семнадцатого августа и в канун этого дня допоздна перебирал свой гардероб, остановив наконец выбор на высокой широкополой шляпе с красным пером, саване с рюшками у ворота и на рукавах и заржавленном кинжале. К вечеру начался ливень, и ветер так бушевал, что все окна и двери старого дома ходили ходуном. Впрочем, подобная погода была как раз по нем. План его был таков: первым делом он тихонько проберется в комнату Вашингтона Отиса и постоит у него в ногах, бормоча себе что-то под нос, а потом под звуки заунывной музыки трижды пронзит себе горло кинжалом. К Вашингтону он испытывал особую неприязнь, так как прекрасно знал, что именно он взял в обычай стирать знаменитое Кентервильское Кровавое Пятно Образцовым Пинкертоновским Очистителем. Доведя этого безрассудного и непочтительного юнца до полной прострации, он проследует затем в супружескую опочивальню посла Соединенных Штатов и возложит покрытую холодным потом руку на лоб миссис Отис, нашептывая тем временем ее трепещущему мужу страшные тайны склепа. Насчет маленькой Вирджинии он пока ничего определенного не придумал. Она ни разу его не обидела и была красивой и доброй девочкой. Здесь можно обойтись несколькими глухими стонами из шкафа, а если она не проснется, он подергает дрожащими скрюченными пальцами ее одеяло. А вот близнецов он проучит как следует. Перво-наперво он усядется им на грудь, чтобы они заметались от привидевшихся кошмаров, а потом, поскольку их кровати стоят почти рядом, застынет между ними в образе холодного, позеленевшего трупа и будет так стоять, пока они не омертвеют от страха. Тогда он сбросит саван и, обнажив свои белые кости, примется расхаживать по комнате, вращая одним глазом, как полагается в роли Безглазого Даниила, или Скелета-самоубийцы. Это была очень сильная роль, ничуть не слабее его знаменитого Безумного Мартина, или Сокрытой Тайны, и она не раз производила сильное впечатление на зрителей.

В половине одиннадцатого он догадался по звукам, что вся семья отправилась на покой. Ему еще долго мешали дикие взрывы хохота, — очевидно, близнецы с беспечностью школьников резвились перед тем, как отойти ко сну, но в четверть двенадцатого в доме воцарилась тишина, и, только пробило полночь, он вышел на дело. Совы бились о стекла, ворон каркал на старом тисовом дереве, и ветер блуждал, стеная, словно неприкаянная душа, вокруг старого дома. Но Отисы спокойно спали, не подозревая ни о чем, в храп посла заглушал дождь и бурю. Дух со злобной усмешкой на сморщенных устах осторожно вышел из панели. Луна сокрыла свой лик за тучей, когда он крался мимо окна фонарем, на котором золотом и лазурью были выведены его герб и герб убитой им жены. Все дальше скользил он зловещей тенью; мгла ночная и та, казалось, взирала на него с отвращением.

Вдруг ему почудилось, что кто-то окликнул его, и он замер на месте, но это только собака залаяла на Красной ферме. И он продолжал свой путь, бормоча никому теперь не понятные ругательства хVI века и размахивая в воздухе заржавленным кинжалом. Наконец он добрался до поворота, откуда начинался коридор, ведущий в комнату злосчастного Вашингтона. Здесь он переждал немного. Ветер развевал его седые космы и свертывал в неописуемо ужасные складки его могильный саван. Пробило четверть, и он почувствовал, что время настало. Он самодовольно хихикнул и повернул за угол; но едва он ступил шаг, как отшатнулся с жалостным воплем и закрыл побледневшее лицо длинными костлявыми руками. Прямо перед ним стоял страшный призрак, недвижный, точно изваяние, чудовищный, словно бред безумца. Голова у него была лысая, гладкая, лицо толстое, мертвенно-бледное; гнусный смех свел черты его в вечную улыбку. Из глаз его струились лучи алого света, рот был как широкий огненный колодец, а безобразная одежда, так похожая на его собственную, белоснежным саваном окутывала могучую фигуру. На груди у призрака висела доска с непонятной надписью, начертанной старинными буквами. О страшном позоре, должно быть, вещала она, о грязных пороках, о диких злодействах. В поднятой правой руке его был зажат меч из блестящей стали.

Никогда доселе не видав привидений, дух Кентервиля, само собой разумеется, ужасно перепугался и, взглянув еще раз краешком глаза на страшный призрак, кинулся восвояси. Он бежал, не чуя под собою ног, путаясь в складках савана, а заржавленный кинжал уронил по дороге в башмак посла, где его поутру нашел дворецкий. Добравшись до своей комнаты и почувствовав себя в безопасности, дух бросился на свое жесткое ложе и спрятал голову под одеяло. Но скоро в нем проснулась былая кентервильская отвага, и он решил, как только рассветет, пойти и заговорить с другим привидением. И едва заря окрасила холмы серебром, он вернулся туда, где встретил ужасный призрак. Он понимал, что, в конце концов, чем больше привидений, тем лучше, и надеялся с помощью нового сотоварища управиться с близнецами. Но когда он очутился на прежнем месте, страшное зрелище открылось его взору. Видно, что-то недоброе стряслось с призраком. Свет потух в его пустых глазницах, блестящий меч выпал у него из рук, и весь он как-то неловко и неестественно опирался о стену. Дух Кентервиля подбежал к нему, обхватил его руками, как вдруг — о, ужас! — голова покатилась по полу, туловище переломилось пополам, и он увидел, что держит в объятиях кусок белого полога, а у ног его валяются метла, кухонный нож и пустая тыква. Не зная, чем объяснить это странное превращение, он дрожащими руками поднял доску с надписью и при сером утреннем свете разобрал такие страшные слова:


ДУХ ФИРМЫ ОТИС!
Единственный подлинный и оригинальный призрак. Остерегайтесь подделок! Все остальные — не настоящие!


Ему стало все ясно. Его обманули, перехитрили, провели! Глаза его зажглись прежним кентервильским огнем; он заскрежетал беззубыми деснами и, воздев к небу изможденные руки, поклялся, следуя лучшим образцам старинной стилистики, что, не успеет Шантеклер дважды протрубить в свой рог, как свершатся кровавые дела и убийство неслышным шагом пройдет по этому дому.

Едва он произнес эту страшную клятву, как вдалеке с красной черепичной крыши прокричал петух. Дух залился долгим, глухим и злым смехом и стал ждать. Много часов прождал он, но петух почему-то больше не запел. Наконец около половины восьмого шаги горничных вывели его из оцепенения, и он вернулся к себе в комнату, горюя о несбывшихся планах и напрасных надеждах. Там, у себя, он просмотрел несколько самых своих любимых книг о старинном рыцарстве и узнал из них, что всякий раз, когда произносилась эта клятва, петух пел дважды.

— Да сгубит смерть бессовестную птицу! — забормотал он. — Настанет день, когда мое копье в твою вонзится трепетную глотку и я услышу твой предсмертный хрип.

Потом он улегся в удобный свинцовый гроб и оставался там до темноты.

4

Наутро дух чувствовал себя совсем разбитым. Начинало сказываться огромное напряжение целого месяца. Его нервы были вконец расшатаны, он вздрагивал от малейшего шороха. Пять дней он не выходил из комнаты и наконец махнул рукой на кровавое пятно. Если оно не нужно Отисам, значит, они недостойны его. Очевидно, они жалкие материалисты, совершенно неспособные оценить символический смысл сверхчувственных явлений. Вопрос о небесных знамениях и о фазах астральных тел был, конечно, не спорим, особой областью и, по правде говоря, находился вне его компетенции. Но его священной обязанностью было появляться еженедельно в коридоре, а в первую и третью среду каждого месяца усаживаться у окна, что выходит фонарем в парк, и бормотать всякий вздор, и он не видел возможности без урона для своей чести отказаться от этих обязанностей. И хотя земную свою жизнь он прожил безнравственно, он проявлял крайнюю добропорядочность во всем, что касалось мира потустороннего. Поэтому следующие три субботы он, по обыкновению, от полуночи до трех прогуливался по коридору, всячески заботясь о том, чтобы его не услышали и не увидели. Он ходил без сапог, стараясь как можно легче ступать по источенному червями полу; надевал широкий черный бархатный плащ и никогда не забывал тщательнейшим образом протереть свои цепи машинным маслом «Восходящее солнце демократической партии». Ему, надо сказать, нелегко было прибегнуть к этому последнему средству безопасности. И все же как-то вечером, когда семья сидела за обедом, он пробрался в комнату к мистеру Отису и стащил бутылочку машинного масла. Правда, он чувствовал себя немного униженным, но только поначалу. В конце концов благоразумие взяло верх, и он признался себе, что изобретение это имеет свои достоинства и в некотором отношении может сослужить ему службу. Но как ни был он осторожен, его не оставляли в покое. То и дело он спотыкался в темноте о веревки, протянутые поперек коридора, а однажды, одетый для роли Черного Исаака, или Охотника из Хоглейских лесов, он поскользнулся и сильно расшибся, потому что близнецы натерли маслом пол от входа в гобеленовую залу до верхней площадки дубовой лестницы. Это так разозлило его, что он решил в последний раз стать на защиту своего попранного достоинства и своих прав и явиться в следующую ночь дерзким воспитанникам Итона в знаменитой роли Отважного Рупера, или Безголового Графа.

Он не выступал в этой роли более семидесяти лет, с тех пор как до того напугал прелестную леди Барбару Модиш, что она отказала своему жениху, деду нынешнего лорда Кентервиля, и убежала в Гретна-Грин с красавцем Джеком Каслтоном; она заявила при этом, что ни за что на свете не войдет в семью, где считают позволительным, чтоб такие ужасные призраки разгуливали в сумерки по террасе. Бедный Джек вскоре погиб на Вондсвортском лугу от пули лорда Кентервиля, а сердце леди Барбары было разбито, и она меньше чем через год умерла в Танбридж-Уэллс, — так что это выступление в любом смысле имело огромный успех. Однако для этой роли требовался очень сложный грим, — если допустимо воспользоваться театральным термином применительно к одной из глубочайших тайн мира сверхъестественного, или, по-научному, «естественного мира высшего порядка», — и он потратил добрых три часа на приготовления. Наконец все было готово, и он остался очень доволен своим видом. Большие кожаные ботфорты, которые полагались к этому костюму, были ему, правда, немного велики, и один из седельных пистолетов куда-то запропастился, но в целом, как ему казалось, он приоделся на славу. Ровно в четверть второго он выскользнул из панели и прокрался по коридору. Добравшись до комнаты близнецов (она, кстати сказать, называлась «Голубой спальней», по цвету обоев и портьер), он заметил, что дверь немного приоткрыта. Желая как можно эффектнее обставить свой выход, он широко распахнул ее… и на него опрокинулся огромный кувшин с водой, который пролетел на вершок от его левого плеча, промочив его до нитки. В ту же минуту он услышал взрывы хохота из-под балдахина широкой постели.

Нервы его не выдержали. Он кинулся со всех ног в свою комнату и на другой день слег от простуды. Хорошо еще, что он выходил без головы, а то не обошлось бы без серьезных осложнений. Только это его и утешало.

Теперь он оставил всякую надежду запугать этих грубиянов американцев и большей частью довольствовался тем, что бродил по коридору в войлочных туфлях, замотав шею толстым красным шарфом, чтобы не простыть, и с маленькой аркебузой в руках на случай нападения близнецов. Последний удар был нанесен ему девятнадцатого сентября. В этот день он спустился в холл, где, как он знал, его никто не потревожит, и про себя поиздевался над сделанными у Сарони большими фотографиями посла Соединенных Штатов и его супруги, заменившими фамильные портреты Кентервилей. Одет он был просто, но аккуратно, в длинный саван, кое-где попорченный могильной плесенью. Нижняя челюсть его была подвязана желтой косынкой, а в руке он держал фонарь и заступ, какими пользуются могильщики. Собственно говоря, он был одет для роли Ионы Непогребенного, или Похитителя Трупов с Чертсейского Гумна, одного из своих лучших созданий. Эту роль прекрасно помнили все Кентервили, и не без причины, ибо как раз тогда они поругались со своим соседом лордом Раффордом. Было уже около четверти третьего, и сколько он ни прислушивался, не слышно было ни шороха. Но когда он стал потихоньку пробираться к библиотеке, чтобы взглянуть, что осталось от кровавого пятна, из темного угла внезапно выскочили две фигурки, исступленно замахали руками над головой и завопили ему в самое ухо: «У-у-у!»

Охваченный паническим страхом, вполне естественным в данных обстоятельствах, он кинулся к лестнице, но там его подкарауливал Вашингтон с большим садовым опрыскивателем; окруженный со всех сторон врагами и буквально припертый к стенке, он юркнул в большую железную печь, которая, к счастью, не была затоплена, и по трубам пробрался в свою комнату — грязный, растерзанный, исполненный отчаяния.

Больше он не предпринимал ночных вылазок. Близнецы несколько раз устраивали на него засады и каждый вечер, к великому неудовольствию родителей и прислуги, посыпали пол в коридоре ореховой скорлупой, но все безрезультатно. Дух, по-видимому, счел себя настолько обиженным, что не желал больше выходить к обитателям дома. Поэтому мистер Отис снова уселся за свой труд по истории демократической партии, над которым работал уже много лет; миссис Отис организовала великолепный, поразивший все графство пикник на морском берегу, — все кушанья были приготовлены из моллюсков; мальчики увлеклись лакроссом, покером, юкром и другими американскими национальными играми. А Вирджиния каталась по аллеям на своем пони с молодым герцогом Чеширским, проводившим в Кентервильском замке последнюю неделю своих каникул. Все решили, что привидение от них съехало, и мистер Отис известил об этом в письменной форме лорда Кентервиля, который в ответном письме выразил по сему поводу свою радость и поздравил достойную супругу посла.

Но Отисы ошиблись. Привидение не покинуло их дом и, хотя было теперь почти инвалидом, все же не думало оставлять их в покое, — особенно с тех пор, как ему стало известно, что среди гостей находится молодой герцог Чеширский, двоюродный внук того самого лорда Фрэнсиса Стилтона, который поспорил однажды на сто гиней с полковником Карбери, что сыграет в кости с духом Кентервиля; поутру лорда Стилтона нашли на полу ломберной разбитого параличом, и, хотя он дожил до преклонных лет, он мог произнести лишь два слова: «шестерка дубль». Эта история в свое время очень нашумела, хотя из уважения к чувствам обеих благородных семей ее всячески старались замять. Подробности ее можно найти в третьем томе сочинения лорда Тэттла «Воспоминания о принце-регенте и его друзьях». Духу, естественно, хотелось доказать, что он не утратил прежнего влияния на Стилтонов, с которыми к тому же состоял в дальнем родстве: его кузина была замужем вторым браком за монсеньером де Балкли, а от него, как всем известно, ведут свой род герцоги Чеширские.

Он даже начал работать над возобновлением своей знаменитой роли Монах-вампир, или Бескровный Бенедиктинец, в которой решил предстать перед юным поклонником Вирджинии. Он был так страшен в этой роли, что когда его однажды, в роковой вечер под новый 1764 год, увидела старая леди Стартап, она издала несколько истошных криков, и с ней случился удар. Через три дня она скончалась, лишив Кентервилей, своих ближайших родственников, наследства и оставив все своему лондонскому аптекарю.

Но в последнюю минуту страх перед близнецами помешал привидению покинуть свою комнату, и маленький герцог спокойно проспал до утра под большим балдахином с плюмажами в королевской опочивальне. Во сне он видел Вирджинию.

5

Несколько дней спустя Вирджиния и ее златокудрый кавалер поехали кататься верхом на Броклейские луга, и она, пробираясь сквозь живую изгородь, так изорвала свою амазонку, что, вернувшись домой, решила потихоньку от всех подняться к себе по черной лестнице. Когда она пробегала мимо гобеленовой залы, дверь которой была чуточку приоткрыта, ей показалось, что в комнате кто-то есть, и, полагая, что это камеристка ее матери, иногда сидевшая здесь с шитьем, она собралась было попросить ее зашить платье. К несказанному ее удивлению, это оказался сам кентервильский дух! Он сидел у окна и следил взором, как облетает под ветром непрочная позолота с пожелтевших деревьев и как в бешеной пляске мчатся по длинной аллее красные листья. Голову он уронил на руки, и вся поза его выражала безнадежное отчаянье. Таким одиноким, таким дряхлым показался он маленькой Вирджинии, что она, хоть и подумала сперва убежать и запереться у себя, пожалела его и захотела утешить. Шаги ее были так легки, а грусть его до того глубока, что он не заметил ее присутствия, пока она не заговорила с ним.

— Мне очень жаль вас, — сказала она. — Но завтра мои братья возвращаются в Итон, и тогда, если вы будете хорошо себя вести, вас никто больше не обидит.

— Глупо просить меня, чтобы я хорошо вел себя, — ответил он, с удивлением разглядывая хорошенькую девочку, которая решилась заговорить с ним, — просто глупо! Мне положено греметь цепями, стонать в замочные скважины и разгуливать по ночам — если ты про это. Но в этом же весь смысл моего существования!

— Никакого смысла тут нет, и вы сами знаете, что были скверный. Миссис Амни рассказала нам еще в первый день после нашего приезда, что вы убили жену.

— Допустим, — сварливо ответил дух, — но это дела семейные и никого не касаются.

— Убивать вообще нехорошо, — сказала Вирджиния, которая иной раз проявляла милую пуританскую нетерпимость, унаследованную ею от какого-то предка из Новой Англии.

— Терпеть не могу ваш дешевый, беспредметный ригоризм! Моя жена была очень дурна собой, ни разу не сумела прилично накрахмалить мне брыжи и ничего не смыслила в стряпне. Ну хотя бы такое: однажды я убил в Хоглейском лесу оленя, великолепного самца-одногодка, — как ты думаешь, что нам из него приготовили? Да что теперь толковать, — дело прошлое! И все же, хоть я и убил жену, по-моему, не очень любезно было со стороны моих шуринов заморить меня голодом.

— Они заморили вас голодом? О господин дух, то есть, я хотела сказать, сэр Симон, вы, наверно, голодный? У меня в сумке есть бутерброд. Вот, пожалуйста!

— Нет, спасибо. Я давно ничего не ем. Но все же ты очень добра, и вообще ты гораздо лучше всей своей противной, невоспитанной, вульгарной и бесчестной семьи.

— Не смейте так говорить! — крикнула Вирджиния, топнув ножкой. — Сами вы противный, невоспитанный, гадкий и вульгарный, а что до честности, так вы сами знаете, кто таскал у меня из ящика краски, чтобы рисовать это дурацкое пятно. Сперва вы забрали все красные краски, даже киноварь, и я не могла больше рисовать закаты, потом взяли изумрудную зелень и желтый хром; и напоследок у меня остались только индиго и белила, и мне пришлось рисовать только лунные пейзажи, а это навевает тоску, да и рисовать очень трудно. Я никому не сказала, хоть и сердилась. И вообще все это просто смешно: ну где видали вы кровь изумрудного цвета?

— А что мне оставалось делать? — сказал дух, уже не пытаясь спорить. Теперь непросто достать настоящую кровь, и поскольку твой братец пустил в ход свой Образцовый Очиститель, я счел возможным воспользоваться твоими красками. А цвет, знаешь ли, кому какой нравится. У Кентервилей, к примеру, кровь голубая, самая голубая во всей Англии. Впрочем, вас, американцев, такого рода вещи не интересуют.

— Ничего вы не понимаете. Поехали бы лучше в Америку, да подучились немного. Папа с радостью устроит вам бесплатный билет, и хотя на спиртное и, наверно, на спиритическое пошлина очень высокая, вас на таможне пропустят без всяких. Все чиновники там — демократы. А в Нью-Йорке вас ждет колоссальный успех. Я знаю многих людей, которые дали бы сто тысяч долларов за обыкновенного деда, а за семейное привидение — и того больше.

— Боюсь, мне не понравится ваша Америка.