Может быть, из-за покойного?
Уже три дня ставни напротив не открываются, уже три дня она живет нос к носу с этим прячущимся под маской ликом.
Она в курсе дела, потому что ходила смотреть. Не смогла удержаться.
Впрочем, сходить туда и вернуться имеет право кто угодно. Она выжидала до последней минуты-до четырех часов пополудни вчерашнего дня, того самого времени, когда людям от Борньоля, прибывшим забить гроб, пора было уходить.
Она снова надела черный костюм. Консьержка окинула ее равнодушным взглядом из глубины своей ложи и, должно быть, признала в ней соседку. Дверь на третьем этаже была снята с петель, у входа стоял освещенный электрической лампочкой поднос, и какой-то господин в черном, незнакомый Доминике, раскладывал визитные карточки, скопившиеся на серебряном подносе.
Неужели с возрастом она станет похожа на тетю Элизу?
Доминика с удовольствием вдыхала здешний запах, он доставлял ей почти чувственное наслаждение, а ведь это был запах смерти, восковых свечей, цветов, которых оказалось чересчур много в тесных комнатах, и ко всему этому еще примешивался пресный привкус слез.
Антуанетту она не видела. За дверью слева, ведущей в большую гостиную, слышалось шушуканье. Дверь В спальню была распахнута, а сама спальня изменилась до неузнаваемости — в ней все было убрано, как полагается в комнате, где стоит гроб; человек пять-шесть молча скользили вокруг гроба, по очереди пожимая руку г-же Руэ-старшей, которая сидела возле кадки с пальмой.
Господа в черном шевиоте и слишком белых сорочках были, очевидно, родственники из провинции — скорее всего, родственники со стороны Руэ, как, например, та молоденькая девушка, только что из пансиона, которая хлопотала вокруг старой дамы.
Возможно, Доминика ошиблась. Нет. Она уверена, что не ошиблась: во всей позе г-жи Руэ, во всей грузности ее тела сквозило что-то жесткое, угрожающее. Она совершенно преобразилась. Немыслимо было насмехаться над ней, над ее толстыми ногами, над ее палкой с резиновым наконечником и над ее властным видом.
Она не сникла под бременем горя. Напротив. Она стала еще больше, скульптурное, и душевная боль укрепила ее, распалив в ней ненависть.
Пожалуй, она ненавидела весь мир, всех, кто был не ее сын, в том числе и племянников, которые торчали здесь, как шаферы на свадьбе, и в ее глазах были виноваты уже тем, что живы. И, разумеется, старуха ненавидела ту, которой здесь не было видно, которая пряталась где-то там, за дверью, и не имела больше ничего общего с семьей Руэ.
Взгляд матери потряс Доминику, словно старая женщина была способна ее разгадать. Г-жа Руэ смотрела на всех ледяным, жестким взором, словно говоря:
«А эта особа откуда взялась? А этому типу чего здесь надо?»
Тем не менее грузная старуха не двигалась, она застыла, вжавшись в кресло, не перебирая четок, которые кто-то вложил ей в руки, и не шевеля губами.
Доминика едва ли не со стыдом покинула комнату покойного, а в вестибюле налетела на старшую мастерицу большого ателье мод, уносившую картонку. За дверью шушукались: там шла примерка.
Доминике не удалось посмотреть на Антуанетту. Она ничего о ней не знала, кроме того, что две ночи Антуанетта провела в квартире свекра и свекрови; Доминика заметила краешек ее платья, когда она затворяла окно.
Зато на камине, затянутом черной материей, как все вещи в спальне, она заметила два комнатных растения с длинными тонкими листьями.
Не будь ей этого видения, длившегося, наверно, четверть секунды — как знать, может быть, она и не написала бы того письма. Вернувшись домой и едва переодевшись, она принялась повсюду искать старую ботанику, снабженную гравюрами по меди, которую когда-то видела в библиотеке у генерала.
Жильцы куда-то ушли. Однажды она видела, как они обедали в дешевом ресторанчике на самом углу неподалеку от площади Мадлен, среди толпы сохраняя ту же беззаботность, что и в укромной спальне.
Kentia Belmoreana… Cocos Weddelliana…
Книга пахла ветхой бумагой, страницы пожелтели, шрифт был мелкий; в конце концов Доминика нашла рисунок, который искала; теперь она была убеждена, что те два растения называются Phoenix Robelini.
Тогда она достала из ящика листок бумаги и записала эти два слова — раз, два раза, пять раз, потом схватила другой лист и вывела те же слова печатными буквами:
Phoenix Robelini справа.
Больше ничего. И так достаточно страшно, не правда ли? Настолько страшно, что пот вновь проступает у нее под мышками и впитывается в ткань сорочки.
Когда она надписывала адрес на конверте, ей стало стыдно за печатные буквы. Некрасиво это, чуть ли не подло. Отдает анонимным письмом, а она где-то вычитала, что все измененные почерки похожи друг на друга.
Г-же Антуанетте Руэ 87-бис, улица предместья Сен-Оноре Париж (XIII) Теперь, одна у себя в комнате, Доминика уже не понимает, как могла так поступить. У нее было время подумать. Она потащилась далеко, перешла через Сену, пересекла весь район Военной школы. Улицы выглядели как во время каникул. Многие такси везли в сторону вокзала Монпарнас пляжные игрушки, рыболовные снасти, на крыше одной проезжавшей машины Доминика и заметила каноэ. Те, кто остался в Париже, наверно, думают: «Раз уж все уезжают, значит, можно не стесняться».
В апельсиново-желтом свете удивительным образом смешивались покой и лихорадочная суета, словно наступила передышка от всех серьезных забот, от ежедневных трудов, а Доминика все шагала по незнакомым тротуарам, обнаруживала захолустные улочки, где целые семьи сидели на порогах домов, а полуголая детвора играла прямо на мостовой; наконец Доминика решительно остановилась как вкопанная перед почтовым отделением и отделалась от письма, постояла еще мгновение, трепеща от своего поступка, но в то же время и ощущая некоторое облегчение.
Можно подумать, что вечером того дня квартиранты нарочно припозднились.
Семь лет, с тех пор как умер отец, она жила в этой квартире одна, и никогда ей не бывало страшно, никогда она даже постичь не могла, как это можно бояться одиночества; она отвергла предложение одной кузины, жившей в Гиере, вдовы морского офицера, которая предложила Доминике перебраться к ней.
Тогда она отправила в газету объявление о том, что сдает комнату… Как стыдно читать набранные типографским способом слова: «Сдается меблированная комната для одинокого жильца в прекрасной квартире в предместье Сент-Оноре.
Недорого».
Ей казалось, что отныне ее разорение очевидно и непоправимо. Но делать было нечего. Другого выхода не оставалось. У генерала Салеса не было состояния. Треть этого дома, где поселился генерал, уйдя в отставку, — вот и все имущество семьи.
Сердится ли на него Доминика? Едва ли. Она может смотреть на его портрет, не испытывая ни гнева, ни жалости. Долгие годы ее жизни генерал оставался для нее солдафоном, всегда в сапогах с бряцающими шпорами, который крепко пил и о чьем приходе домой возвещал зычный голос.
В штатском он оказался всего лишь старым ворчуном, притворщиком, который словно упрекал прохожих, не имеющих понятия о том, что мимо них шествует генерал.
Он принялся играть на бирже, потом, спустив все, что у него было, эгоистичнейшим образом слег в постель; решил, видите ли, превратиться в больного, предоставив Доминике заниматься всем остальным.
Их часть дома была продана. Доминика продолжала жить в своей квартире только потому, что нынешний владелец всего дома, приходившийся ей родственником, предоставил эту квартиру в ее пользование. Она написала ему своим острым почерком, придававшим ее словам жесткий оттенок:
»… Знаю, скольким и без того уже Вам обязана, но в нынешних своих обстоятельствах вынуждена просить у Вас позволения пустить жильца, который…»
И появился Кайль — он был небогат, а за ту плату, которую она просила, он мог бы снять разве что тесную меблирашку без удобств.
— Вам придется ходить через гостиную, но меня вы там встретите нечасто.
Категорически запрещаю вам принимать гостей. Вы понимаете, что я имею в виду. Кроме того, не хочу, чтобы вы стряпали у себя в комнате…
Доминика дала ему понять, что уборкой будет заниматься прислуга, но на второй же день он застал ее за этой работой.
— Я еще никого не подыскала, но надеюсь, через день-другой…
Ему-то было совершенно все равно! Она ничего не посмела ему сказать, когда за каминной решеткой обнаружила коробку из-под камамбера и хлебную корку.
Он был беден. Ему случалось есть у себя в комнате, и она искала там электроплитку, но понапрасну. Значит, он не стряпает. В те времена он уходил из дома рано. Возвращался поздно. У него были две рубашки, одна-единственная пара башмаков. Она читала письма, которые он получал от невесты и не давал себе труда прятать.
Для нее это составило целую эпоху, которой она не могла бы подобрать определение, однако смутно жалела о ней и тосковала по тем временам.
— Никогда не потерплю у себя в квартире другой женщины… Мужчину еще куда ни шло… Но женщину…
На Лину она согласилась из опасения, как бы не пришлось опять давать объявление в газету, опять видеть дома чужого человека.
— С одним условием: убирать у вас в комнате будет ваша жена.
Сегодня Доминика сама об этом жалеет. Она лишилась предлога входить в комнату в любое время. Она по-прежнему к ним заглядывает, но украдкой, наспех, закрыв на засов дверь, ведущую на лестницу. Рубашек по-прежнему было две, а в платяном шкафу поселился смокинг, который Альбер купил по случаю к свадьбе. Лина разбрасывала на виду самые интимные предметы туалета.
Доминика усвоила себе привычку не ложиться вечером, пока парочка не вернется домой. И чем они только занимаются так поздно? После театра или кино бродят, наверно, до бесконечности по улицам или маленьким барам, открытым допоздна, потому что друзей у них нет. Она еще издали распознавала их шаги по тротуару. У себя в комнате они продолжали разговаривать в полный голос. В постель они не спешили. Утром-то встают, когда им заблагорассудится!
Их голоса за дверью стали для Доминики настолько необходимы, что, стоило жильцам задержаться позже обыкновения, как ей делалось не по себе, а нередко бывало, что она поджидала их, облокотившись на подоконник.
«С них станется оставить за собой дверь незапертой».
Так она оправдывалась. Она не хотела ими заниматься. Тем не менее накануне Доминика просидела у окна до двух часов, глядя, как один за другим гаснут огни, пересчитывая прохожих, и перед глазами у нее все время маячили закрытые ставни в просторной квартире Руэ, которая, как она знала, пустует; там только гроб, а в нем навсегда заперт человек с бесцветными усиками.
Она дошла до того, что считала часы, отделявшие ее от мгновения, когда его наконец унесут, и жалюзи раскроются, и комнаты опять оживут.
Вернулись жильцы. Опять пошли разговоры. Эти двое способны болтать с утра до вечера! Как они еще находят, о чем говорить? Она-то никогда ни с кем не разговаривает — и то ловит себя подчас на том, что безмолвно шевелит губами!
Письмо придет сегодня утром, в четверть девятого, его принесет коротышка-почтальон, тот, что ходит всегда бочком, словно его тянет к земле тяжесть хромой ноги. Консьержка бросит письмо в ящик Руэ вместе с сотнями изъявлений соболезнования, ведь родные покойного разослали изрядное количество извещений о кончине.
Одно такое письмо есть у Доминики. Она его украла. Руэ не послали ей извещения, они не подозревают о ее существовании. Накануне, проходя мимо ложи консьержки, Доминика заглянула туда посмотреть, нет ли для нее почты.
Она получает не больше двух писем в месяц, но тут у нее заранее созрел план: в ящике г-жи Риколло, жены бывшего министра, живущей на втором этаже, она сразу же заметила большой конверт с черной каймой.
Она его взяла. Вот оно, извещение, на столе, покрытом потертой ковровой скатертью.
Г-жа Юбер Руэ, урожденная Антуанетта Лепрон, г-н и г-жа Жермен Руэ-Барбари, г-н и г-жа Барбари-Басто… — и так далее, длинная колонка имен… с прискорбием извещают Вас о кончине мужа, сына, внука, дяди, кузена, племянника, внучатого племянника, последовавшей сегодня после продолжительной болезни…
Губы у Доминики скривились, словно от тика.
И вот уже улица начинает оживать, к прочим шумам примешивается пение птиц на дереве; не слышно больше журчания фонтанчика, бьющего день и ночь во дворе старинного особняка по соседству; наконец, у края тротуара, как раз напротив, остановился грузовичок, и рабочие, разбудив консьержку, которая явно была не в духе, принялись за дело; это были обойщики, которым предстояло укрепить перед домом полотнища в форме серебряной буквы «Р».
Старая Огюстина, которая ничего не могла разглядеть из своего окна мешал карниз, — вскоре показалась на тротуаре, выйдя из дома гораздо раньше, чем следует идти за покупками: у Одбаля еще не продавали ничего, кроме молока, а колбасная лавка была закрыта.
В этот день все получилось, как бывает у детей, которые слишком долго предвкушают какое-нибудь событие, так что ночью накануне не могут уснуть, а событие как будто и не думает наступать.
До самой последней минуты время тянулось обескураживающе медленно, и Доминике казалось, что все идет не так, как надо.
Обойщики, например, натянув свои полотнища, отправились пропустить по стаканчику в винную лавку через три дома, потом вышли, утирая губы, и удалились, бросив дело на половине.
Жильцы дома ушли на работу в обычное время, как ни в чем не бывало. Они протиснулись между полотнищами, и только немногие обернулись, чтобы оценить впечатление от драпировок. Мусорные бачки заняли место у края тротуара; ставни на том этаже, где жили родители Руэ, отворились только в восемь утра.
Но поскольку их окна были выше, чем у Доминики, она видела обитателей квартиры только в те мгновения, когда они оказывались перед самыми оконными стеклами.
В девять утра у дома с интервалом в несколько минут затормозили два такси: это были родственники, Доминика уже видела их накануне у гроба.
Каждые четверть часа поступали цветы — их доставляли девчонки и юнцы, которых нисколько не волновало происходящее. Цветов было много, несмотря на то, что друзья семьи большей частью разъехались на каникулы: наверно, они дали телеграммы в цветочные магазины.
Перед магазином Одбаля, как всегда, возникли лотки; открылась аптека Бего, обрамленная черно-серебряной каймой, также похожая на дом покойника.
И только одна Доминика собралась заранее; на столе были приготовлены ее нитяные перчатки; жильцы в это время заворочались в постели и опять уснули, понятия не имея, что напротив кого-то хоронят.
«Народу будет много… «.
Некоторые соседи забегали оставить визитную карточку, не имея времени идти на похороны или считая свое присутствие излишним.
Без четверти десять Доминика увидела, как из такси выходит старшая мастерица из ателье мод. Она несла платье!
Вынос тела назначен на половину одиннадцатого! Антуанетта там, наверху, наверно, дожидается в одной комбинации…
Улица внезапно заполнилась народом; непонятно было даже, как это произошло: вдоль тротуаров скопились машины — десять, а то и пятнадцать такси еле-еле продвигались вперед: пассажирам приходилось ждать, когда выйдут люди из предыдущей машины, а тогда уж выходить в свой черед.
Наконец, показался автомобиль-катафалк; все черные силуэты пришли в движение, и когда Доминика, рассудив, что пора спускаться, подошла к дому напротив, гроб уже выплывал из глубины коридора; там, в полумраке, виднелись вуали женщин и обнаженные головы мужчин; распорядитель расставлял всех по местам.
Никто не заметил присутствия худенькой дамы, в тревоге пробиравшейся сквозь толпу, — Доминика отдала бы все на свете за то, чтобы встретиться взглядом с вдовой. Она натыкалась на людей, бормотала «простите», приподнималась на цыпочки, но сумела увидеть только черное платье, вуаль и довольно вульгарную на вид женщину в глубоком трауре, которая поддерживала вдову: это была мать Антуанетты.
Г-жа Руэ-старшая, напротив, так в не показалась.
Ее муж шагал позади невестки той же походкой, какой уходил из дома каждое утро. Бог его знает, куда он уходите а теперь вот, единственный из всей семьи, обводит взглядом толпу, словно пересчитывает присутствующих.
То, что готовилось так долго, произошло слишком быстро. Доминика оказалась в окружении других женщин, в шеренге, взошла, ничего не видя кругом, по ступеням церкви Сен-Филипп-дю-Руль и заняла место слева, на изрядном расстоянии от Антуанетты, которую видела только со спины.
Может быть, она еще не распечатала письма, затерявшегося среди вороха соболезнований? Доминика бессознательно наслаждалась рокотом органа, жадно вдыхала запах ладана, который напомнил ей детство и первые ранние мессы из эпохи ее девического мистицизма.
Девушка, дитя, она уже тогда вставала раньше всех, чтобы сходить к мессе, и запах предрассветных улиц был ей знаком.
Если бы Антуанетта обернулась… Вот сейчас, когда процессия начнет выходить на паперть, Антуанетта пройдет совсем близко от Доминики — может быть, Доминике удастся поймать ее взгляд сквозь вуаль?
В ее любопытстве есть нечто ребяческое, немного постыдное: когда-то давно при ней рассказывали об одной девушке, у которой была связь с мужчиной, и потом Доминика вот так же точно ловила ее взгляд, словно надеясь заметить в нем какие-то необыкновенные признаки.
Однажды, когда они жили в гарнизоне в Пуатье, ординарец отца был уличен в воровстве. И Доминика так же глазела на него исподтишка. А еще раньше, совсем маленькая, она долго крутилась вокруг одного лейтенанта, который, как ей было известно, летал на самолете.
Ее всегда волновала настоящая жизнь. Вот и Лина, жиличка, тоже возбуждает в ней любопытство, и часто она проводит часы в борьбе сама с собой, а причиной тому — разделяющая их дверь, замочная скважина, сквозь которую можно подглядывать.
«Я сделаю это завтра… «.
Она боролась. Ей было противно. Ее заранее тошнило от того, что она увидит. Потом она по-настоящему недомогала, словно ее собственная сокровенная плоть подверглась насилию, но искушение было непреодолимо.
А вот Антуанетта Руэ-та оказалась настолько жадна к жизни, что остановилась в дверном проеме и стояла, пока умирал ее муж. Теряла секунду за секундой, без движения, без единого жеста, опершись рукой о косяк, сознавая, что для человека, с которым она спала в одной постели, это секунды агонии, И потом она не просто на него смотрела. Она подумала о лекарстве.
Обшарила взглядом комнату, обратила внимание на горшки с Phoenix Robelini.
И это растение осталось там, в комнате покойного, оно и теперь там, среди драпировок, которые в эти минуты, наверно, снимают обойщики. Вернувшись домой, Антуанетта снова увидит это растение. Посмеет ли она его уничтожить?
Останется ли она и дальше жить в доме Руэ? Да и захотят ли старики Руэ жить бок о бок с невесткой, которая для них ничего не значит и которую г-жа Руэстаршая ненавидит?
При этой мысли Доминику охватила паника. Ее пальцы судорожно вцепились в молитвенную скамеечку. Она испугалась, как бы у нее не похитили Антуанетту; теперь ей не терпелось вернуться в предместье Сент-Оноре, убедиться, что жалюзи подняты как положено, что жизнь в квартире продолжается.
Пожалуй, то, что рядом с Антуанеттой была ее мать, можно считать дурным предзнаменованием: она словно возвращается из этой семьи в ту. И почему накануне ее не было у гроба покойного?
«Потому что не пожелала г-жа Руэ-старшая!»
Доминика была в этом убеждена. Она не знала, что произошло и произойдет в дальнейшем, но она видела старую даму, грузную и твердую, как кариатида, и чувствовала, как в грудь ей закрадывается новое предчувствие…
Родственники, стоявшие позади остальных членов семьи, дальние родственники, оборачивались, рассматривали народ в церкви, а литургия во всем своем однообразном великолепии все длилась и длилась. Доминика машинально следила, как ходят взад и вперед священнослужители; временами губы ее шевелились, шепотом повторяя молитвы.
Вслед за всеми она направилась к святым дарам. Руэ-отец, чрезвычайно прямой, следил, как мимо один за другим проходят верующие, но Антуанетта стояла на коленях, закрыв лицо руками.
Она держалась, как обычная вдова, комкала в ладони платочек с черной каймой, и когда наконец она прошла мимо Доминики, та заметила только глаза, чуть более блестящие, чем всегда, лицо чуть более матовое — может быть, из-за освещения и черной вуали, — и ощутила разочарование. Но сразу же затем ее поразила одна подробность: на миг она задумалась, в чем дело, ее ноздри затрепетали, и она явственно уловила в густом от ладана воздухе легкий аромат духов, тянувшийся вслед за Антуанеттой.
Неужели вдова в самом деле надушилась?
Когда Доминика выбралась на паперть, слыша со всех сторон монотонное шарканье ног по плитам и вновь увидела слепящий треугольник солнца, первые машины уже отъезжали, уступая место следующим, и она юркнула в толпу; похороны остались позади, а она пошла к дому, все убыстряя шаг по мере того, как приближался затененный тротуар улицы предместья Сент-Оноре.
Ставни у Руэ были распахнуты. Жильцы Доминики только что встали, из ванной доносился плеск воды в тазике, проигрыватель был включен, в доме витал еле уловимый запах газа и кофе с молоком. Отворив окно, Доминика с облегчением увидела комнаты напротив, из которых Сесиль и другая горничная с помощью тряпки и щетки изгоняли столбы светящейся на солнце пыли.
Глава 3
Нетерпеливо, а потом и с раздражением ждала Доминика проявлений страха, а может быть, и раскаяния, но вместо этого стала свидетельницей вспышки ярости. И ярость эта прорвалась так неудержимо, с такой первозданной силой, что некоторое время Доминика не понимала, что происходит.
Шел уже пятый день после похорон, а до сих пор еще ничего не случилось.
Погода не менялась, по-прежнему припекало солнце, и только часам к трем пополудни небо ежедневно затягивала серая пелена, воздух делался еще тяжелее, нездоровые испарения клубились по улице, захлестывая пса Одбалей, возлежавшего поперек тротуара; все машинально поглядывали наверх с надеждой, все надеялись, что рано или поздно это нависшее небо наконец разразится дождем — но, хотя порой издали как будто доносилось неясное громыхание, грозы все не было или она бушевала далеко от Парижа.
Все эти пять дней возбужденная Доминика только и делала что ждала и под конец уже не понимала, что принесло бы ей большее облегчение-взрыв или еще какое-нибудь событие, которое она подстерегала часами, не в силах предвидеть, что именно это будет, но понимая, что оно не может не произойти.
Трудно было представить себе, как живет Антуанетта там, напротив, оставаясь в этой неопределенности, словно в гостинице или на вокзале.
Пытаясь себя образумить, Доминика твердила: «Она не прочла записки. Или прочла, но не поняла. Может быть, не знает, как называется это растение…»
Антуанетта снова слала в широкой супружеской постели, той самой, в которой болел ее муж, в которой он умер. Она редко выходила из дому. Когда выходила, надевала траур, но дома по-прежнему расхаживала в нарядных домашних туалетах, какие ей всегда нравились, из плотного, богато отделанного шелка.
Вставала она поздно, лениво завтракала в постели. Обменивалась парой слов с Сесилью, и ясно было, что женщины не слишком ладят между собой. Сесиль держалась настороженно, угрюмо. Антуанетта обращалась к ней с нескрываемым нетерпением.
Она слонялась по квартире, убирала в ящиках шкафов, складывала одежду покойного, звала служанку и приказывала ей отнести стопку вещей в какой-нибудь дальний чулан.
Она читала. Много читала — раньше за ней такого не водилось, — и ее редко можно было увидеть без сигареты, дымившейся в длинном мундштуке слоновой кости. Как долго она могла просидеть в углу дивана, полируя себе ногти или сосредоточенно выщипывая брови перед зеркальцем!
Ни единого взгляда на окна напротив. Она не подозревала о существовании Доминики, не помнила об улице за окном, бродила по комнате, по своему временному мирку, и ни о чем не заботилась.
И только на пятый день, часов в девять утра, произошла история с чемоданом, — вернее, истории с чемоданом было две; по странному совпадению в квартире у Доминики тоже не обошлось без чемодана.
До этого Доминика ходила за покупками. Произошло легкое недоразумение. В молочной Одбаля у белого мраморного прилавка собрались несколько женщин.
Владелица молочной сначала стала обслуживать Доминику, не потому, что отдавала ей предпочтение, а просто некоторые покупательницы любили немного постоять и поболтать, пока продавщица занимается менее важными клиентами.
— Что для вас, дамочка?
— Восьмушку рокфора.
Голос Доминики звучал невыразительно, резко. Она не хотела стыдиться своей бедности и нарочно смотрела кумушкам прямо в глаза.
Г-жа Одбаль взвешивала сыр. Женщины смолкли.
— Тут немного больше… Франк пятьдесят…
Это было слишком. На сыр она могла потратить не больше франка. Все расходы были заранее рассчитаны, и она храбро произнесла:
— Будьте любезны взвесить мне ровно восьмушку фунта.
Никто не сказал ни слова. Никто не засмеялся. Но все же по магазину явно прокатилась волна безжалостной насмешки, пока продавщица с точностью до последней крошки отрезала крошечный кусок рокфора.
Ступив под арку своего дома, Доминика наткнулась на Альбера Кайля, который спустился в пижаме за почтой. Он казался удивленным, озадаченным и упорно рылся во всех ящиках подряд.
Она поднялась к себе, почистила немного овощей, а потом услышала, что в комнате у Кайлей шушукаются. Лина вскочила, привела себя в порядок гораздо быстрее обычного. Парочка собралась меньше чем за десять минут — тут-то и возник первый чемодан. Доминика услышала два металлических щелчка, с какими запирается небольшой дорожный чемоданчик.
Она испугалась, подумав, что жильцы собираются съехать; приоткрыв дверь в гостиную, она устроилась напротив щели и вскоре увидела, как парочка выходит. У Альбера Кайля в руке был чемодан.
Она не посмела их задержать, окликнуть. Ограничилась тем, что закрыла за ними входную дверь на засов, вошла в их неприбранную комнату, потом заглянула в ванную, заметила зубные щетки, грязную бритву, развешанное белье, в стенном шкафу обнаружила смокинг, а потом ей стало неловко, потому что там, наверху, торчала у окна старая Огюстина, и она вернулась к себе.
Зачем жильцы унесли чемодан? Накануне они, вопреки обыкновению, не ходили обедать, а между тем, когда вернулись домой, Доминика не заметила у них пакетов с покупками, какие приносят с собой люди, решив наскоро перекусить дома.
Г-жа Руэ-старшая была на своем посту, или, как говорила Доминика, на своей башне, то есть сидела у окна как раз над той самой комнатой, где умер ее сын. Высокое окно начиналось от самого пола, как все окна в доме, так что старуха была на виду с головы до ног, все в том же кресле, с палкой на расстоянии вытянутой руки; время от времени она звонила, призывала одну из горничных, отдавала распоряжения кому-то невидимому или, повернувшись в темную глубину комнаты, наблюдала за тем, как по ее приказу делают какую-то работу.
Прошло несколько минут, а Доминика еще не видела Антуанетты: та, вероятно, была в ванной, потом внезапно появилась, одетая в светло-зеленый пеньюар, слегка растрепанная; она помогла Сесили вытащить на середину комнаты довольно тяжелый чемодан.
Сердце у Доминики забилось.
«Она уезжает… «.
Вот почему Антуанетта оставалась так спокойна! Ждала, когда будут выполнены формальности. Накануне приходил господин в черном, наверное семейный нотариус. Г-н Руэ, вопреки обыкновению, остался дома. Антуанетта поднялась в квартиру свекра и свекрови. Скорее всего, там состоялось что-то вроде семейного совета, на котором решили, как уладить все дела.
А теперь она уезжает — и от нетерпения Доминика перешла к отчаянию, граничившему с яростью. Ее осаждали тысячи мыслей, а между тем она не могла бы толком объяснить, почему ей так тяжело смириться с отъездом Антуанетты Руэ, почему она готова всеми силами этому препятствовать.
Ей даже пришло в голову сходить к Антуанетте! Нет, не имеет смысла.
Достаточно будет написать ей: «Запрещаю Вам уезжать из дома. Если Вы уедете, я все расскажу».
В чемодане громоздились белье, одежда; из другой комнаты принесли саквояжи и шляпные картонки.
Антуанетта была невозмутима. Сесиль держалась натянуто, смотрела неодобрительно; пока ее хозяйка складывала в шкатулку драгоценности, служанка исчезла.
Доминика угадала и сама обрадовалась своей догадливости. Ей было достаточно поднять голову, чтобы проверить. Вот сейчас Сесиль поднимается по лестнице, стучит. Г-жа Руэ-старшая обернулась, произнесла:
— Войдите!
Она слушала, хмурила брови, привставала в кресле, опираясь на палку.
Доминика возликовала. Отныне ей кое-что известно! Она взглянула на Антуанетту с улыбкой, похожей, скорее, на злорадную ухмылку: «А, ты, значит, вообразила, что можешь вот так взять и уехать!»
Она была готова к тому, что за этим последовало, но сцена получилась настолько впечатляющая, что она обмерла. Антуанетта быстро обернулась.
Одновременно в дверях выросла г-жа Руэ-старшая: она успела спуститься со своего этажа и теперь стояла неподвижно, всей тяжестью тела налегая на палку. Старая дама молчала. Она смотрела. Ее взгляд перебегал с чемодана на саквояжи, дальше на разобранную постель, на зеленый халат невестки, на шкатулку с драгоценностями.
Антуанетта смутилась, вскочила, как застигнутая врасплох школьница, затараторила что-то. Но свекровь решительно ее перебила.
Что пыталась объяснить Антуанетта? Что у нее нет никаких причин сидеть в Париже в самый разгар августа, в такую жару? Что они всегда проводили лето в деревне или на море? Что траур с тем же успехом можно носить в другом месте, а не только в унылой и раскаленной квартире?
Но преграда, на которую наткнулась ее жажда перемещения, жажда пространства — это была холодная, незыблемая сила, это были века традиций, это была истина, над которой житейские истины не имели никакой власти.
Конец палки вдруг поднялся. Он коснулся подола зеленого шелкового пеньюара — и этого жеста оказалось достаточно, это было хуже приговора, это было всеобъемлющее выражение презрения, которое старая дама почитала ниже своего достоинства выразить мимикой, довольствуясь взмахом палки.
Г-жа Руэ-старшая исчезла. Оставшись одна, Антуанетта долго смотрелась в зеркало, сжав виски кулаками, потом порывисто подошла к двери, позвала:
— Сесиль! Сесиль!
Из невидимой глубины квартиры вынырнула служанка. Слова потекли, потекли, а горничная, невозмутимая, как ее старшая хозяйка, та, что жила наверху, держалась натянуто и нарочито не опускала глаз.
Это была худощавая девица с черными как смоль волосами, без малейших признаков кокетства; ее волосы были туго стянуты сзади в твердый узел. Кожа у нее была желтая, особенно на шее, а грудь плоская; она слушала, не подавая малейших признаков нетерпения и сложив руки на животе; эти сложенные руки выражали и ее самоуверенность, и презрительное отношение к хозяйкиному гневу, который бурлил вокруг, не задевая ее.
Слов Доминика не слышала. Не замечая, она подошла так близко к окну, что, оглянись Антуанетта на нее в этот миг, она сразу поняла бы, что Доминика уже давно на нее смотрит, а может быть, заодно поняла бы и кое-что другое.
Черные волосы Антуанетты, мягкие, пышные, разметались вокруг лица, и их шелковистая масса перелетала с одного плеча на другое, ее пеньюар распахнулся, до половины обнаженные руки жестикулировали; ее глаза то и дело останавливались на вызывающе сложенных руках прислуги.
Наконец Антуанетта не выдержала. Это был самый настоящий взрыв. Она накинулась на Сесиль, рывком развела ее руки, но служанка не шелохнулась, и тогда Антуанетта схватила ее за плечи, затрясла и несколько раз стукнула о дверной косяк.
В этот миг, длившийся меньше секунды, горничная взглянула в окно конечно же, это вышло у нее бессознательно, быть может, просто потому, что край занавески приподнялся от ветерка; ее взгляд встретился со взглядом Доминики, и та отчетливо заметила у нее на губах подобие улыбки.
Какое удовлетворение сквозило в этой улыбке!
«Видите? Теперь вы видите, что это за женщина? Втерлась к нам в дом, притворялась, будто живет с господином Юбером, а сама…».
Пожалуй, эта сдержанная улыбка была обращена, скорее, к Доминике.
«Ну, бейте, бейте! Беснуйтесь! Кипятитесь! Покажите свое истинное нутро, вы, рыбная торговка, вся в мамашу, торговавшую улитками на Рынке… А на вас смотрят! Вы не знаете, но на вас смотрят и вас оценивают по достоинству…
».
Антуанетта ослабила хватку. Она сделала три-четыре шага по комнате, продолжая запальчиво что-то говорить. Обернувшись, она с изумлением обнаружила служанку на прежнем месте и набросилась на нее снова, еще энергичнее, чем в первый раз, тычками вытолкала ее в будуар, чуть не повалила на пол и оттеснила наконец к двери на лестницу.
Она вышвырнула горничную из квартиры. Наверно, заперла за ней дверь на засов. Вновь очутившись в поле зрения Доминики, она казалась почти спокойной — вспышка принесла ей облегчение; она продолжала говорить сама с собой, металась взад и вперед по квартире, соображая, что делать дальше, потому что ее обуревала неодолимая жажда деятельности.
Может быть, разобранная кровать и поднос с остатками завтрака на одеяле подали ей идею?
Она подошла к телефону, набрала номер.
Г-жа Руэ-старшая в своей башне смотрела куда-то в глубину комнаты. Сесиль наверняка была там. Старуха больше не вставала с места. Она слушала.
Спокойно что-то говорила.
Антуанетта настойчиво дозванивалась куда-то. Да, ей не терпится. Доминика не знала, что она затеяла, но понимала, что это должно произойти немедленно.
Ее жизненный напор так захватил Доминику, что временами она забывала дышать. Даже преступление — а ведь Доминика стала свидетельницей самого настоящего преступления — не потрясло ее до такой степени. Оно по крайней мере совершилось в молчании, в неподвижности. То было всего-навсего завершение никому не ведомой, задавленной жизни, а теперь Доминика наблюдает жизнь, плещущую через край, бурлящую, торжествующую во всей своей пугающей откровенности.
Доминика не находила себе места. Ей не хотелось садиться. Ей не хотелось пропустить ничего из происходящего, хотя от этого зрелища ей делалось дурно, у нее кружилась голова; ту же боль, и даже еще сильнее, она испытывала, подглядывая в замочную скважину — например, в самый первый раз, когда увидела во всей его грубой откровенности плотское совокупление, когда увидела лоснящийся от животной силы вырастающий мужской член.
Значит, с Антуанеттой у нее происходит то же самое? Все существо Доминики восставало при виде этой великолепной и вульгарной жажды жизни.
Ей захотелось написать немедленно! В голову лезли слова, столь же откровенные, как зрелище, при котором она присутствовала.
«Вы убили мужа».
Да, так она и напишет, немедленно напишет — и на сей раз даже не позаботившись о том, чтобы изменить почерк, она вывела на листе бумаги эти слова.
Машинально добавила: «Сами знаете».
Эта приписка выдавала ее самую тайную муку, истинную причину ее негодования. Она бы поняла угрызения совести. Поняла бы тоску, которую по капле источают бегущие часы. Она бы все поняла, все приняла и, возможно, все простила — только не эту невозмутимость, не это пятидневное ожидание, не этот поспешный и беспечный отъезд — ведь если бы Антуанетту не остановили, она бы так и уехала, весело и непринужденно! — только не этот бунт, обнаживший всю ее бессовестность..
«Сами знаете!»
Знает, конечно, а между тем как бы не признается сама себе. Антуанетта словно понимает умом, но не чувствует, что это на самом деле произошло.
Теперь она вдова. Избавилась наконец от вялого, скучного мужа. Она богата.
И собралась уехать — а почему бы и нет?
Доминика чуть не бросилась из дому, чтобы поскорее отправить письмо, но тут у дома напротив остановился грузовичок, из него вышли двое мужчин с инструментами — рабочие в синих комбинезонах.
Антуанетта встретила их на пороге квартиры; Сесиль не вышла.
Антуанетта спокойна. Жесты непринужденные. Знает чего хочет, и желания ее немедленно исполняются.
Первым делом следует разобрать и вынести прочь широкую мещанскую кровать; рабочие сперва выволокли матрас, оставили его у входа, потом отвинтили спинки; комната сразу оголилась, и только прозрачный прямоугольник пыли отмечал место, где умер Юбер Руэ.
Антуанетта продолжала командовать, расхаживала туда и сюда, не обращая внимания на распахнувшийся пеньюар, а за ней ходили оба рабочих, равнодушно исполняли ее распоряжения; они внесли в спальню диван, на котором она спала во время болезни мужа.
Она покосилась на темные шторы, которые почти никогда не бывали задернуты, и чуть было не приказала: «Снимите!»
Но наверняка спохватилась, что окна нельзя оставить незанавешенными, а других штор под рукой нет.
Два горшка с комнатными растениями по-прежнему стояли на камине; их судьбу решил один взмах руки. Доминика глазам своим не верила, видя, как Антуанетта, даже не взглянув на эти горшки, не дрогнув, отделалась от них.
Жильцы не возвращались. Одиннадцать утра, улица почти безлюдна; аптекарь опустил желтый выцветший тент; ставни на многих магазинах закрыты, словно воскресным утром.
К половине двенадцатого рабочие уже управились, переставили мебель, все лишнее снесли в комнатку, выходившую во двор; на мгновение Доминика заметила сквозь анфиладу открытых дверей затененный кусок этого двора.
Наконец Антуанетта осталась одна и обвела комнату довольным взглядом, в котором читалось: «Ну вот, раз уж они хотят, чтобы я осталась…»
Она располагалась, разбирала чемодан и саквояжи, по-новому раскладывала вещи в шкафах и комодах, время от времени закуривала, взглядывала на потолок, по ту сторону которого ощущала присутствие свекрови, и пожимала плечами.
Предвидела ли она, что события начнут развиваться стремительно, что этот день станет решающим? Как бы то ни было, деятельность привела ее в хорошее настроение, ей стало легче. Она не потрудилась одеться, съездить куда-нибудь позавтракать; Доминика видела, как она вышла из кухни с бутербродом в руках: холодное мясо на ломте хлеба.
Вернулся домой г-н Руэ-старший. Доминика видела его только на улице. Его жены уже не было видно в окне, и легко было представить их обоих в полумраке квартиры: она рассказывает ему о случившемся, и они вместе обсуждают, что следует предпринять.
И в самом деле, немного позже Антуанетта вздрогнула, услышав звонок у входной двери. На второй звонок она пошла открывать. Вошел свекор, холодный и невозмутимый, но все же не такой холодный, как его жена: он как будто намеревался сгладить углы.
Этажом выше ему, должно быть, наказали: «Побольше твердости! Главное, побольше твердости! Не поддавайся на ее слезы и кривляния!»
Он явился в шляпе — вероятно, желая поторжественнее обставить свой визит в квартиру, которая прежде была почти общей для обеих супружеских пар, — и сел, положив эту шляпу на колено, перемещая ее всякий раз, когда сплетал и расплетал ноги.
— Дитя мое, я пришел…
Вероятно, так он начал.
— Мы пережили мучительные минуты… разумеется… вы, должно быть, понимаете… разумеется, не следует… хотя бы ради людей…
Доминика испытала новое потрясение при виде Антуанетты, которая теперь держалась с безупречным самообладанием, почти не улыбалась, поддакивала всему, что слышала, правда скорее с иронией, чем искренне.
О чем речь! Если свекор и свекровь так настаивают, она обойдется без летнего отдыха! Она просто позволила себе слегка переставить мебель в квартире, ведь она теперь одна. Разве это преступление? Разве она не имеет права по своему вкусу обставить жилье, в котором вынуждена оставаться?
Только и всего! Может быть, потом она и обои поменяет: эти выглядят чересчур уныло для молодой женщины. До сих пор она ничего не говорила, потому что эти обои нравились мужу, вернее его родителям…
Словом, г-н Руэ пришел в восторг от ее сговорчивости. Но ему предстояло высказать еще одно требование. Он колебался, перекладывал шляпу с места на место, грыз кончик незажженной сигары.
— Вы знаете, что Сесиль, так сказать, вошла в нашу семью, что она служит у нас уже пятнадцать лет…
Мужчины многого не замечают, они редко бывают способны распознать в женщине ненависть, потому что сами чувствуют совсем по-другому. Какое-нибудь легкое подрагивание плеч, чуть заметный рывок, мимолетная гримаса, а потом сразу благосклонная улыбка…
Ну что ж, решено… Пускай Сесиль возвращается! Опять начнет шпионить, десять раз на дню бегать к свекрови за распоряжениями, пересказывать все, что творится этажом ниже…
Что дальше? Ах, это все?
Да ладно, будет вам! Не оправдывайтесь! Это вполне естественно! Ничего страшного, легкое недоразумение… Из-за этих гроз все становятся такими нервными…
Она провожает свекра до дверей. Он жмет ей руку, в восторге от того, что свидание прошло так благополучно, и устремляется на лестницу, по которой взлетает наверх, чтобы поскорей доложить жене, что одержал победу по всем пунктам и проявил истинную твердость и неколебимость!
И вот уже спускается Сесиль как ни в чем не бывало, безупречная в своем черном платье, в белом переднике — пронзительный голос, пронзительный взгляд:
— Что вам угодно на завтрак, мадам?
На завтрак? Но она уже поела! Спасибо. Ничего не надо. Только позвонить по телефону, потому что сегодня, после всей этой суеты, ей особенно невмоготу одиночество-это как сквозняк в день генеральной уборки.
Она звонит кому-то близкому, любимому — это заметно по лицу, по улыбке.
Она питает к собеседнику доверие: временами в ее улыбке читается угроза, об ращенная к третьему лицу.
— Договорились, приезжай!
В ожидании она растягивается на диване, устремляет глаза к потолку, во рту длинный мундштук.
А жильцы до сих пор не вернулись.
Письмо Доминики на столе, рядом со сверточком, в котором лежит растаявший, липкий рокфор.
Послать письмо? Или не посылать?
Никакая она не торговка улитками. Ее отец, дед Антуанетты, в самом деле держал в Дьеппе оптовую торговлю дарами моря, но она сама вышла замуж за служащего метро и никогда в жизни не стояла за рыбным прилавком, тем более на Рынке.
Она высокая, дюжая, голос у нее, наверно, ниже, чем обычно бывают женские голоса. Она позаботилась о том, чтобы подчеркнуть траур с помощью белой ленты на шляпке. Даже манера смотреть на счетчик, прежде чем расплатиться с таксистом, изобличает в ней особу, которая умеет управляться в жизни без мужчин.
Она приехала не одна. Ее сопровождает молодая женщина, с виду лет двадцати двух, не старше; она не в трауре и не была на похоронах; нет необходимости долго вглядываться, чтобы признать в ней младшую сестру Антуанетты.
На ней шикарный костюм, шляпка от дорогой модистки. Она хороша собой. Это сразу бросается в глаза. Гораздо красивее Антуанетты, но есть в ней нечто загадочное, смущающее Доминику — словом, нечто такое, чего Доминика не понимает. Трудно сказать, девушка это или молодая женщина. Глаза у нее большие, темно-синие, взгляд совершенно бесстрастный, манера держаться более сдержанная, чем у сестры. Верхняя губа вздернута, и, пожалуй, именно это придает всему ее облику юный и простодушный вид.
Ради них Антуанетта может не наряжаться; женщины целуются: Антуанетта предупреждает взглядом: «Старуха наверху!»
Она опускается в глубокое кресло, указывает сестре место на диване, но та скромно садится на стул и держится как благонравная девица в гостях.
Пожалуй, костюмчик на ней, как и все прочее, чересчур опрятный, чересчур корректный; напрашивается мысль, что она все-таки не девушка.
— Рассказывай…
Наверное, именно это произносит мать, рассматривая стены и мебель, а дочь пожимает плечами, и при матери это выходит у нее вульгарнее, чем в одиночестве. Она начинает говорить, и чувствуется, что голос ее тоже звучит вульгарнее обычного, она растягивает слова, выбирает не самые приличные выражения, особенно когда намекает на старуху в башне и машинально поднимает глаза к потолку.
Пока Антуанетта не овдовела, Доминика никогда не видела в доме ее сестру, да и мать появлялась считанные разы. Теперь она понимает почему. Догадаться нетрудно.
С тех пор как они переступили порог, квартира переменилась, в ней повеяло небрежностью, беспорядком; мать бросила шляпку на постель, и сама того и гляди, сморенная жарой, растянется на кровати, зато сестра по-прежнему строит из себя благовоспитанную барышню.
Антуанетта продолжает рассказывать, мимикой изображает вторжение свекрови, вернее, ее появление в дверях, перебежки ее лазутчицы Сесили; она передразнивает вкрадчивые манеры свекра, его надутый вид, слегка издевается над обоими и заключительным взмахом руки подводит итог: «Тем хуже для них!»
Это не имеет ни малейшего значения, вот оно что! Она как-нибудь уладит дело. Уже улаживает. Времени у нее достаточно. В конце концов она все устроит по своему разумению, вопреки всем Руэ на свете.
Слышит ли Руэ-старшая там, наверху, гул голосов? Так или иначе, она звонит и тут же приступает с расспросами к Сесили, прибежавшей на ее зов.
— Это хозяйкина родня, мать и сестра.
Ну, нет! Это уж слишком! Ладно еще мать, но сестра, которая… Сестра, которую…
— Будьте любезны, попросите хозяйку ко мне подняться.
Антуанетта не слишком удивлена.
— А что я говорила? Подождите минутку!
Неужели она пойдет прямо в пеньюаре, в этом чересчур зеленом пеньюаре, который совсем недавно заклеймила старухина палка? Как бы не так!
Она сдергивает с вешалки первое попавшееся черное платье, подходит к зеркалу. В одной сорочке вертится перед матерью и сестрой, закалывает волосы, закрепляет их шпильками, которые зажаты у нее во рту.
— Так сойдет?
В путь! Она идет наверх. Доминика ее не видит, но словно следит за ней взглядом. Неприступный профиль г-жи Руэ-старшей достаточно красноречив. Нет, это не гнев. Но слова, слетающие у нее с губ, холоднее инея на окнах.
— Я полагала, что мы раз и навсегда договорились: вы не будете принимать у себя сестру…
Сестра там, внизу, знает, о чем пойдет разговор: она уже встала, прихорашивается перед зеркалом и ждет только возвращения Антуанетты, чтобы уехать.
Готово.
— Ну вот! Старуха своего не упустила. Придется мне выставить тебя за дверь, моя бедняжка. Верблюдица требует!
Она разражается хохотом, от которого Доминике по другую сторону улицы делается дурно. Антуанетта целует мать, окликает ее, подходит к тумбочке, достает несколько банкнот.
— Держи! По крайней мере возьмешь с собой…
Антуанетта спит на диване, нога свесилась чуть не до пола, и на лице у нее не заметно ни малейшего волнения, ни малейшей заботы. Спит, приоткрыв рот, сморенная дневной жарой, а вокруг, на улице, бурлит жизнь.
Жильцы до сих пор не вернулись, и Доминика еще раз заглядывает к ним в комнату, не забыв запереть на засов входную дверь.
Теперь она знает, что они не уехали. Но в гардеробе не оказалось пальто Лины, отличного зимнего пальто из бежевого драпа, с отделкой из куницы — это новенькое пальто, какие носят богатые провинциалки, Лина привезла с собой из дому.
Доминика вышла на улицу; до последней минуты ей все никак было не решиться, и вот наконец она украдкой бросила письмо в ящик на Королевской улице. Мимо пронесся, чуть не задев ее, автомобиль, набитый иностранцами, и ей показалось, что эти люди, которые мчатся, ослепленные незнакомым городом, выбиваются из общего уличного потока.
У нее сжалось сердце от желания. Никогда она не оказывалась на обочине монотонной и отвратительной повседневности. Разве что ненадолго, давным-давно, когда ей еще не было восемнадцати, но тогда она ничего не понимала и не умела этому радоваться.
Вот и сегодня утром ей пришлось потребовать у этой толстой г-жи Одбаль, чтобы та отрезала немного от уже взвешенного куска сыра, потому что порция оказалась чуть больше, чем надо, и Доминика не могла себе этого позволить.
Она ничего не может себе позволить!
Жильцы пошли продавать или закладывать в ломбарде пальто Лины, но живут они так, словно не знают, что значит считать деньги.
Живут! И тут же она их встретила: идут себе под ручку, и ясно, что чемодан, хлопающий Альбера по ноге, опустел; а главное, по его чувственным губам, по блеску в глазах видно, что в кармане у него завелись деньги, что он богат, что теперь жизнь станет еще полней, и Лина поспевает за ним, не беспокоясь о том, куда он ее ведет.
Доминика рада бы проскользнуть мимо незамеченной, но Лина ее увидела, ущипнула спутника за руку и что-то шепнула. Что?
— Хозяйка…
Для них-то она хозяйка! А может быть, совсем другое:
— Старая карга!
Неужели она думает, что женщина в сорок лет чувствует себя старухой?
И вот уже Кайль приветствует ее широким взмахом шляпы, а она, такая худенькая, вся в темном, жмется к домам, словно старается занимать как можно меньше места на улице.
Тысячи людей снуют взад и вперед, пьют, вольготно рассевшись на террасах, перекликаются, глазеют на женские ноги, а на женщинах чересчур тонкие платья в облипку, и весь этот запах человеческой плоти, человеческой жизни подступает ей к горлу, ударяет в голову…