Настройки шрифта

| |

Фон

| | | |

 

Жорж Сименон

Новые парижские тайны

Верю в человека

Творчество многих больших писателей часто открывается читателям далеко не сразу, лишь постепенно, как бы поворачиваясь к ним разными своими сторонами. Мы обнаруживаем все новые грани доверенного нам литературного наследия, заново оценивая его значение и смысл. Нечто подобное происходит и с творчеством Жоржа Сименона: сперва зачитывались его романами о полицейском комиссаре Мегрэ, затем — романами социально-психологическими, из которых многое узнали о жизни и «самочувствии» «маленького» человека современного Запада, позже познакомились с автобиографическими книгами и воспоминаниями писателя, позволившими проследить главные моменты жизненного пути человека неординарной судьбы.

Если в большинстве случаев такое последовательное знакомство способствовало более точному определению места писателя в современной ему литературе, то по отношению к Сименону эта постепенность сыграла отрицательную роль. Значительная часть нашей критики, воспитанная на устоявшихся клише развлекательной «детективной» литературы, не давая себе труда взглянуть на творчество Сименона в целом, упорно продолжает не замечать (или делать вид, что не замечает) всего, что в произведениях Сименона выходит за пределы устоявшихся жанровых рамок. Об этом сейчас, пожалуй, уже не стоило бы говорить, но каждый год приносит новые свидетельства завидного упрямства подобного рода критики.

Предлагаемый вниманию читателей сборник статей, выступлений, писем и интервью писателя, будем надеяться, поможет объективно оценить общественно-политические позиции и художественное творчество Сименона, которые надо исследовать теми же методами и с такой же серьезностью, как и творчество любого другого крупного писателя, а не по особым таинственным законам, установленным теоретиками детективного жанра.

Прежде всего, вероятно, нужно твердо усвоить одну весьма банальную истину: созданное Сименоном не есть сумма нескольких увлекательных произведений о совершаемых в мире преступлениях и о том, как борется с ними полиция в лице комиссара Мегрэ или американских служителей закона, произведений, составленных из большого числа раз и навсегда изготовленных стандартных блоков, которые писателю остается лишь менять местами. Творчество Сименона, как и творчество любого другого большого писателя, развивалось, изменялось, захватывало в свою орбиту все новые пласты жизни; менялось и отношение самого писателя как к своим многочисленным героям, так и к жизни в целом. Сименон — художник органически, изначально самокритичный, требовательный к себе, в чем-то сомневающийся, что-то пытающийся утвердить. Что именно — об этом пусть судят читатели, закрыв последнюю страницу этой книги.

С легкой руки некоторых западных критиков Сименона старались представить то в виде некой «птички божьей», бездумно творящей одна за другой сотни книг, то в виде умелого дельца, литературного босса, за которого в поте лица своего трудятся нанятые им «негры». Удивительнее всего то, что в том или ином виде вымыслы эти в разных вариантах появлялись и на страницах нашей печати. Находились бойкие критики, которые усердно занимались скрупулезным подсчетом всего, что было создано писателем почти за семьдесят лет его деятельности, и с деланным изумлением воздевали руки к небу. Сам Сименон о подобных любителях статистики справедливо говорил, что они «скверно знают историю литературы».

Задача сборника «Новые парижские тайны» отчасти и заключается в том, чтобы развеять вздорные легенды, отмести сплетни и слухи, которыми охотно питается нетребовательная критика, показать сложный путь писателя, познавшего победы и поражения, в чьем творчестве были и промахи и ошибки, но и — главное — постоянное настойчивое движение вперед.

В отборе произведений для настоящей книги составители руководствовались желанием не упрощать, не выпрямлять, не приукрашивать творческий облик писателя.

Нужно ли повторять знакомые по многим другим источникам сведения о ранних годах жизни Сименона? Подчеркнем лишь те обстоятельства, которые имеют отношение к менее известным сторонам его творчества, в частности журналистской.

Уже в Льеже, где Сименон родился в 1903 году в небогатой семье служащего страховой компании, он семнадцатилетним юношей поступил в качестве репортера в «Льежскую газету», где вел рубрику «местные происшествия». Особыми достоинствами его статьи и заметки не отличались. Местным жителям они могли быть интересны описываемыми в них драматическими событиями городской жизни, своим «сюжетом» (вот, оказывается, как бывает на свете!), нам же они любопытны тем, что уже в них был тот «жизненный» материал, от которого отталкивался будущий публицист, популярный журналист Жорж Сименон. Газетная рубрика, самая ординарная, для пытливого юноши становилась источником целого романа: в ней речь шла о подлинных судьбах живых, настоящих людей. Газета вводила Сименона за кулисы жизни: «Здесь, в этом тяжелом запахе свинца и типографской краски, — вспоминал он, — конденсировалась вся жизнь города», «машина заглатывала все житейское, все человеческое».

Работа в газете была одной из первых ступенек к писательскому мастерству. Но она рождала и некоторые иллюзии, мысль о некой особой власти, которой, оказывается, наделен журналист. Сименон долго не расстанется с мыслью о том, чтобы стать «выпрямителем чужих судеб». Такой почти божественной властью он хотел было наделить главного своего героя, комиссара Мегрэ. Оба они — и автор и его герой — потерпели крах, но до понимания этого еще предстояло пройти большой путь. От юношеской мечты осталось лишь желание составить когда-нибудь нечто вроде словаря или «энциклопедии человеческих судеб», отчасти реализованное в лучших романах Сименона.

Свою журналистскую деятельность Сименон продолжал в Париже, куда полный надежд, но с пустыми карманами он перебрался в 1922 году.

Новый этап — многочисленные «народные» (попросту говоря — развлекательные) повести и романы. Будучи человеком, трезво оценивающим свои сочинения, Сименон, вероятно, мог бы, подобно молодому Бальзаку, назвать эту свою раннюю продукцию «литературным свинством», но ведь и она была очередной ступенькой наверх; подняться на нее ему помогали и книги великих мастеров слова, давно оставивших этот мир, и советы здравствовавших тогда старших коллег по перу вроде знаменитой, талантливой Колетт.

За «народной» продукцией последовали первые романы цикла Мегрэ, в которых писатель опирался уже на свой собственный жизненный опыт, накопленные за годы журналистской работы наблюдения, а не на беззастенчиво почерпнутые из энциклопедических словарей и справочников сведения: не один год, блистая заимствованной эрудицией, уснащал ими Сименон свои тогдашние труды.

Романы о Мегрэ не только упрочили славу молодого писателя, но и обнаружили многие своеобразные черты его художественного метода. Уже в них, соблюдая некоторые каноны «классического» детектива, Сименон заявил о своем глубоком интересе к человеку, к его психологии, к тем сложным отношениям, в которые люди вступают друг с другом в современном обществе. Социально-психологические романы Сименона в 30-е годы привлекли к себе внимание таких крупных мастеров того времени, как Франсуа Мориак, Жан Кассу, Роже Мартен дю Гар, Жорж Бернанос. Особые отношения установились у Сименона с признанным мэтром литературы, идейным вдохновителем большой части западноевропейской молодежи Андре Жидом. Но вот что примечательно: как показывают письма и отзывы Жида, его многочисленные пометки на полях романов его младшего собрата по перу, маститый писатель увидел в произведениях Сименона загадку, разгадать которую он пытался во время своих продолжительных бесед с ним. В самом деле, непонятным для Жида было все — и неожиданный для начинающего романиста огромный запас жизненных наблюдений, и свобода от современной литературной моды, и точная, чрезвычайно емкая проза, и — главное — в чем-то непривычное для французской литературы отношение к человеку, как будто совершенно простому, ординарному и вместе с тем обладающему внутренней глубиной. Говорить о каком-нибудь бродяге, полуграмотном крестьянине, служанке или уличной женщине, так, как говорил Сименон, в это время не умел никто.

Наиболее проницательные современники писателя «загадку» Сименона решали однозначно: тем новым, что он внес во французскую литературу, он был обязан могучему влиянию литературы русской. Об этом поздние исследователи творчества Сименона писали не раз. Много раз о том, какую роль в его становлении сыграла литература России, писал и сам Сименон. С юных лет он был захвачен произведениями Пушкина, Достоевского, Толстого, Чехова, Гоголя, но особенное воздействие на его подход к изображению человека, на его отношение к миру простых людей оказал Гоголь. Нас не должно удивлять то странное на первый взгляд сближение, которое позже будет делать Сименон, сравнивая Гоголя с другим великим писателем, принадлежащим другой стране и другой эпохе, — Фолкнером. И тот, и другой, с его точки зрения, создали свои неповторимые миры, населенные настоящими, живыми людьми. Гоголь не только помог ему увидеть «маленького», рядового человека; он придал этому человеку героическое звучание и заставил полюбить его. Настойчиво возвращаясь то к «Шинели», то к «Мертвым душам», Сименон подчеркивал в них органическое сочетание комического и трагического, до которого до сих пор «поднимался только Шекспир».

Достоевский помог Сименону заглянуть в души изломанные и несчастные, почувствовать огромность неповторимого духовного мира каждого человека. Скорее всего, именно Гоголь и Достоевский подсказали ему ту формулу, которой он долго старался руководствоваться в оценке человеческих поступков и которую так часто толковали упрощенно и наивно: «Понять и не судить».

Близким себе ощущал Сименон и Чехова: «В его произведениях я нахожу все мои замыслы в более совершенном исполнении». Можно смело предположить, что многие произведения или отдельные сцены в них были подсказаны французскому писателю именно рассказами Чехова. У Чехова, отмечал он, часто узнаешь состояние души его персонажей «в зависимости от времени года, отношений друг с другом или природой». В чеховских рассказах и повестях нет искусственного блеска, нарочитых эффектов. Мягкость, полутона его прозы — свидетельство бережного отношения ко всем людям, глубокого познания человека, «эквивалента любви», как говорил Сименон; любовь к людям для него — главная, определяющая черта творчества всех русских писателей.

Сименон восхищался Толстым, много раз перечитывал «Смерть Ивана Ильича» и «Хозяин и работник». Вслед за Толстым он заставлял некоторых из своих героев в кризисные, решающие минуты жизни полностью переоценить, пересмотреть прожитое. Сименон создал свой, «французский» вариант «Смерти Ивана Ильича» в романе «Колокола Бисетра». Напомним, что ту же тему «пересмотра» решал Франсуа Мориак в «Клубке змей» и Роже Мартен дю Гар, изображая смерть главы семьи в романе «Семья Тибо».

Русскую душу, пейзажи России Сименон открывал для себя в произведениях Горького. Роман «Мать» дал ему возможность почувствовать готовящиеся в далекой России перемены.

Конечно же, не следует ограничивать сименоновские литературные «университеты» только русской классикой. За ней последовало основательное знакомство с творчеством Стендаля, Бальзака, позже — Марселя Пруста, Джозефа Конрада, Уильяма Фолкнера и многих других. Особенно часто социально-психологические романы Сименона сравнивали — по разным параметрам — с бальзаковской «Человеческой комедией». Сопоставление писательских талантов, их возможностей и значения в литературе — дело не всегда плодотворное. И все же во многих отношениях сближение двух писателей, чье творчество разделено во времени целым столетием, не лишено некоторых оснований. Об этом писали западные исследователи Сименона, отмечая общую для обоих писателей широту охвата действительности, их стремление показать людей, принадлежащих ко всем социальным группам и классам, умение видеть в самых, казалось бы, ординарных ситуациях реальные человеческие драмы.

Все это справедливо, как справедливо, однако, и то, что между творческими установками Бальзака и Сименона существует принципиальная разница.

Стремление объединить создаваемые им произведения в нескольких циклах, которые должны были описать все проявления, все стороны современной жизни, «жизни мужчин, женщин и вещей», было у Бальзака глубоко осознанным и подчиненным его пониманию человеческой истории. Задуманные циклы должны были в свою очередь составить грандиозную «комедию» буржуазной Франции первой половины XIX века. Единому замыслу, как известно, подчинялись и все двадцать томов обширного цикла «Ругон-Маккаров» Эмиля Золя, запечатлевшего в нем историю двух десятилетий, по выражению Маркса, «космополитического мошенничества буржуазии»[1]. Желая показать Францию за треть века, жизнь столицы и провинции сквозь призму унанимистской концепции писал двадцать семь томов своих «Людей доброй воли» Жюль Ромен. О подобном намерении создать большое единое полотно Сименон никогда и нигде не говорил. Дело, разумеется, не в скромности писателя, ставившего перед собой более ограниченные задачи. К одной из сторон этого вопроса, резко отграничивающих Сименона от его великих предшественников, мы еще вернемся.

Бальзак запечатлел период Июльской монархии, Золя создал «естественную и социальную» историю Второй империи, Жюль Ромен рассказал о Третьей республике, Сименон же сознательно стремился придать изображаемой им жизни как бы вневременной характер, не определенный историческими событиями, точными датами. Опять-таки в отличие от Бальзака и Золя он и не пытался проникнуть в главные закономерности эпохи, ее общие тенденции. Об этом мы должны помнить, определяя его место в истории французской литературы.

И все же мы не можем пройти мимо одного важного обстоятельства.

Сименона часто спрашивали, когда же он напишет свой большой роман, когда из-под его пера появится opus magnus — великое обобщающее произведение. По-разному отвечал писатель на этот вопрос, но такого итогового произведения он так и не создал (если не считать более двадцати томов его автобиографических книг и воспоминаний). Однако для внимательных читателей, а в их числе были многие крупнейшие писатели разных стран, почти каждый его маленький роман становился как бы очередным кирпичиком в некое здание, населенное сотнями самых разнообразных персонажей. Французский писатель и критик Юбер Жюэн назвал творчество Сименона «непрерывным романом», а сам писатель имел веские основания говорить: «Мой большой роман — это мозаика из моих маленьких романов».

Возможно, было бы правильнее сказать, что Сименон создавал не одно, а по крайней мере два здания. Одно из них — Франция, вся Франция — от ее северных районов до побережья Средиземного моря. Мы еще не сумели по достоинству оценить познавательную сторону произведений писателя, познакомившего нас со страной, увиденной как бы изнутри в самых неожиданных ракурсах. Второе, гораздо более скромное строение — Соединенные Штаты Америки, запечатленные не столь полно, но пером внимательного и наблюдательного мастера.

Величайшей заслугой писателей критического реализма в XIX веке было то, что они заметили и разгадали глубокую связь «частной» жизни «частных» людей, их судеб с историческими судьбами народов, с событиями, определявшими историю человеческого общества. История событий в их сознании объединилась с тем, что во Франции называют историей «несобытийной». Сименона же (в данном случае речь идет только о его романах) интересовала именно история несобытийная, приметы жизни, непосредственно, ежедневно окружающей каждого человека, и сам человек, как бы отключенный от происходящих в большом мире событий, от Истории с большой буквы. Совокупность примет повседневной жизни, ее реалий, иногда почти незаметные для нас самих обстоятельства, вещи и составляют то, что уже давно исследователи творчества Сименона назвали атмосферой его романов.

Сименон — превосходный мастер в создании этой атмосферы. И вот что существенно: точность в ее передаче, ее историческая достоверность часто вступают в противоречие с намерением писателя говорить в первую очередь о человеке «вообще», о его «вечных» драмах, свойственных всем временам и происходящих под всеми географическими широтами; и когда Сименон утверждает, что роман «должен стать средством выражения нашей эпохи, подобно трагедии в былые времена», он в какой-то мере вступает в спор с самим собой.

Персонажи романов Сименона, действительно, оказываются в ситуациях, переживают драмы, которые могли бы происходить и сегодня, и пятьдесят или сто лет назад. (Разумеется, мы помним, что то же мы вправе сказать и по отношению к произведениям Бальзака или Золя.) Сименона, как и его предшественников, занимают коренные вопросы человеческого бытия, он размышляет об общечеловеческих ценностях, созданных многовековым опытом человечества, и все-таки именно атмосфера его романов настойчиво возвращает читателя в наше время с его конкретными реалиями, только ему присущими «мелочами» жизни. Его персонажи — наши старшие современники, французы, американцы или бельгийцы, буржуа или крестьяне, чиновники, ремесленники, художники, а не люди «вообще», не тот освобожденный от налагаемых на него цивилизацией одежд человек (l\'homme nu), которого Сименон искал на разных континентах и в разных странах. Мало того, это — люди, принадлежащие буржуазному укладу жизни, взращенные и детерминированные им.

В людском многообразии особенное внимание и особенные симпатии Сименона привлекают те, кого он относит к числу «маленьких» людей («бедный маленький человек, но такой дорогой моему сердцу именно потому, что он маленький»). В них, в этих людях, писателю ближе всего то, что составляет, как ему кажется, их сущность, — их стойкость в жизненных испытаниях, их повседневное мужество, их упорное сопротивление окружающей враждебной среде[2]. Изображению «маленького» человека он, как уже говорилось, учился у Гоголя. Однако персонажи его романов, естественно, весьма далеки от персонажей русского писателя.

Если большие исторические события прошли мимо героев Сименона (может быть, точнее будет сказать, что они сами прошли мимо этих событий), если его романы страдают несомненной исторической «неопределенностью», то они, как и все, кто их населяет, очень точны и определенны в социальном плане, а эта точность — вне зависимости от намерений самого писателя — возвращает им и некоторую привязанность если не к конкретным событиям, то к каким-то характерным особенностям исторической атмосферы. Эта атмосфера и определяет «самочувствие» человека того или иного времени, его представления о собственных возможностях и месте в современном ему мире.

Попробуем взглянуть с этой точки зрения на главного героя Сименона, все того же «маленького» человека. Уже не раз критика обращала внимание на его общественную пассивность, крайний индивидуализм, преграждающий ему путь к объединению с другими, такими же, как и он сам, людьми ради совместных действий.

Что это? Извечное свойство «маленького» человека, генетически заложенное в его природе? Конечно же, нет. Этот человек — тот «средний» француз, настроения, общественный (антиобщественный?) характер которого Сименон, чей талант формировался в 20-е годы, передал с удивительной точностью. Это «средний» француз, который приходил в себя после потрясений первой мировой войны, напуганный возможностью новых бедствий, не уверенный ни в себе, ни в окружающем его обществе. Это его воспевали, к нему обращались ведущие буржуазные политические партии того времени и такие их идеологи, как, например, Эдуар Эррио.

Исключительное внимание к «маленькому» человеку, к его жизни и судьбе в большей степени повинны в том, что Сименон-романист так и не смог включить в орбиту своих произведений то, что происходило во «внешнем» мире и о чем тогда писали Барбюс и Роллан, Арагон «реального мира» и многие другие. Разумеется, не следует отождествлять писателя с его героями, но остается фактом то, что в предвоенные годы Сименон вместе с ними прошел в стороне от коллективных действий, объединявших передовую Францию в борьбе за создание Народного фронта, за мир, против угрозы войны и фашизма.

Вот так оказывается, что и некоторые правильные сами по себе гуманистические установки в литературе не всегда могут быть однозначно определены как «положительные». Несомненно, что для писателя умение стать на место другого человека, страдать за него и вместе с ним, видеть мир и его глазами — прекрасно. Прекрасно, но и таит в себе опасность, если в какой-то момент произойдет совпадение позиций автора и его героев.

Убедительность произведениям Сименона придает его глубокое проникновение в обыкновенную жизнь самых обыкновенных и вместе с тем самых разных людей. О человеческой природе, по словам писателя, он больше узнал из «бесед с деревенскими врачами, чем из чтения философов», от «кузнеца, рассказывающего про свою кузницу… столяра за его верстаком… крестьянина, когда идешь вместе с ним по его земле». Сименон хотел «узнать все профессии, все жизни», почувствовать их до конца. Любопытна эта его установка: главное не то, что может человек, а то, что он чувствует; она постоянно мешала Сименону, старающемуся войти в жизнь своих персонажей, создать образ активного человека, положительного героя, который не только хочет, но и может способствовать изменению условий человеческого существования. Не был таким героем и комиссар Мегрэ.

Пожалуй, следовало бы отметить: то, что говорилось здесь о романах Сименона и их персонажах, относится преимущественно к первым десятилетиям его творческой деятельности. Тогда у него еще не было устойчивой общественной позиции, он скорее только присматривался к тому, что происходило вокруг него, наблюдал, накапливал впечатления, много путешествуя по Франции и за ее пределами. Об этом — несколько позже. Сейчас вернемся к его статьям и выступлениям, посвященным литературным вопросам.

С писателями-реалистами прошлого Сименона сближает и его особый интерес к роману как жанру, способному наиболее адекватно передать многообразие действительности. Жанр этот он рассматривает с разных сторон, в том числе исторически, в какой-то мере отождествляя роман с литературой в целом. Не случайно он предпочитает называть себя романистом, а не писателем «вообще».

В своем творчестве Сименон не только использовал завоевания предшествующей реалистической литературы, но и внес определенный вклад в разработку проблем романа. Первый «роман», как он полагает, появился на заре существования человечества: он возник из потребности людей рассказывать друг другу успокаивающие истории, когда они испытывали необходимость «объяснять необъяснимое и тем самым рассеивать страх». Это был акт самоосознания, отделения от остальной природы, своего противопоставления ей.

Любопытно, что в близком направлении шла мысль другого французского писателя, Веркора, который в послевоенные годы пытался найти исчерпывающее определение человека — в романе «Люди или животные?», в книге философских эссе «Более или менее человек». Для Веркора человеческое тоже начинается с противоположения природе, с вопросов, которые человек «задает природе», отделяя себя от нее.

История романа знает периоды подъема и периоды упадка. Под сомнение периодически ставились его эстетические методы и познавательные по отношению к действительности возможности, само право на существование в ряду других жанров и видов литературы. С точки зрения Сименона, роман не умирает, как утверждают и сейчас наиболее пессимистически настроенные теоретики этого жанра. Роман ищет новые формы, он все еще находится в процессе становления. Вместе со всей литературой он проделал за истекшие века путь своеобразной демократизации; его герои, говорил Сименон в прочитанной им в 1958 году в Брюсселе лекции, движутся по некой «нисходящей» линии — от богов, полководцев, королей и императоров — к человеку как он есть в его «биологической обнаженности». В этом смысл и упоминавшегося выше обращения самого Сименона к человеку «вообще». На своем пути роман должен был освоить целый ряд новых для него областей жизни и новых героев. Подтверждение этой мысли Сименон находит в произведениях русских писателей XIX века и французских реалистов. Размышляя, в частности, о Бальзаке, он говорит о том, как постепенно роман сумел заинтересовать читателя историей «провинциального честолюбца, хитростями банкира или драмой скупца», героем романа мог стать беглый каторжник, а названием послужить имя проститутки.

Продолжая свои размышления, Сименон приходит к выводу о том, что одним из направлений в развитии современного романа становится его «очищение» от многих присущих ему ранее «излишеств» — пространных авторских отступлений, обращений к читателю, подробных описаний. Это отчасти и было движением к тому, что Сименону хотелось бы назвать «чистым» романом. «Красочными описаниями, философией, популяризацией знаний с большим успехом занимаются другие жанры», — отмечает он.

Если мы знаем и иные тенденции в развитии романа, нельзя не согласиться с тем, что, действительно, подобное «очищение» происходит. Сегодня нам трудно представить себе роман вроде «Отверженных» Виктора Гюго, перегруженный обширными философскими, историческими и иными отступлениями от основного действия. К сжатости, по-видимому, тяготеет и научно-фантастический, и «географический» роман, ибо в отличие от того времени, когда писал свои произведения Жюль Верн, мы черпаем свои научные знания из других источников.

Что же остается при таком «очищении»? Остается, отвечает Сименон, «живой материал, человек», а задачей романиста становится «воссоздать для других людей кусок человеческой жизни», жизни «обыкновенного человека». Сименон приходит к краткой, но необычайно емкой прозе, в которой одно слово, как будто мимоходом брошенная фраза вызывают цепи ассоциаций, живых картин (к сожалению, многие из них, опирающиеся на малоизвестные французские реалии, не всегда доступны читателю-нефранцузу). «Куски жизни», о которых говорит Сименон, не следует понимать в золяистски натуралистическом смысле: речь идет об углубленном проникновении во все моменты жизни человека на каком-то ее отрезке. Словно продолжая оставшуюся неосуществленной мысль Флобера, Сименон мечтает о возможности написать роман об одном дне жизни человека, о нескольких минутах жизни его сознания. В наше время нечто подобное, хотя и в несколько ином плане пытался осуществить Клод Мориак, например в романе «Увеличение».

В том, что, как не раз заявлял Сименон в поздние годы, он не читает почти ничего, кроме воспоминаний, книг по медицине и юриспруденции, нет никакой бравады. Ему хочется быть как бы один на один с человеческими судьбами, не подвергаясь никаким «посторонним» влияниям. Он любит и знает изобразительное искусство, музыку, музыкальную драматургию, но лишь кажущимся парадоксом является его настойчивое стремление отгородить себя, особенно в процессе подготовки к очередному роману, от других искусств, которые могут подсказать ненужные, лишние ассоциации или образы. Сименону нужна в это время полная «самостоятельность»: «я большему учусь в бистро», «я еще недостаточно удовлетворил свой голод по людям во плоти, чтобы поглощать образы, уже переосмысленные другими», искусство — «уже кем-то осмысленная человеческая жизнь».

Все это не мешало Сименону внимательно следить за современным состоянием искусства. Он не был любителем музеев и своими посещениями не часто баловал даже самые известные галереи и выставки. Музейное искусство ему чаще всего заменяет живое общение с художниками, его современниками и друзьями. Из больших мастеров прошлого ему особенно близки выразительные портреты, свет и тени, приглушенный колорит полотен Рембрандта. Сказанному выше не противоречит то, что в своей писательской практике он многому научился у французских импрессионистов, восхищался пуантилистами, высоко ценил Ван Гога и Гогена, таких непохожих и в чем-то близких художников, прошедших через те кризисные состояния, которые всегда интересовали писателя. О некоторых романах Сименона можно было бы сказать, что в них перенесена беспокойная, напряженная атмосфера полотен Ван Гога. От Сезанна, фовистов к нему, возможно, перешла та особенность художнического почерка, которую он, как нам кажется, весьма удачно назвал весомостью: «Весомость листка бумаги, клочка неба, какого-нибудь предмета… весомость электрического освещения, луча солнца… весомость всего, что вокруг, — дождя, весны, жаркого солнца, солнечного зайчика на столе, да мало ли чего еще». К мыслям об этой весомости, материальности, плотности окружающих нас предметов и явлений Сименон возвращается часто, а в лучших романах ему удается передать нам физическое ощущение вещи, ее подлинную реальность.

Сименон не чуждался и авангардистского искусства, видя в нем обязательное, хотя и несколько сомнительное проявление хаотической неупорядоченности современности. К абстрактной живописи он относился настороженно, пытался в ней разобраться, но, по его собственным словам, безуспешно. В ней он не без основания обнаруживал некую параллель «новому» роману с его нарочито усложненной техникой письма, с его персонажами, зачастую освобожденными от живых социальных связей, который почти безраздельно господствовал во Франции с середины 50-х до конца 60-х годов.

На Западе критики — одни с симпатией, другие с осуждением — отмечали «традиционность», консерватизм реализма Сименона, «классицистичность» его стиля и языка. И в упреках, и в похвалах, адресуемых художественной манере писателя, есть доля правды. Сименон практически не принял никаких новаций языка современной ему прозы: явление в литературе почти исключительное. От каких бы то ни было «модернистских» отклонений его предостерегла великая гуманистическая литература прошлого, и едва ли не в первую очередь русская, художники и музыканты, не потерявшие прочной связи с землей, с людьми, с их страданиями и радостями, заботами и повседневными трудами.

Статьи о романе, письма к Андре Жиду, интервью передают облик писателя, много и упорно работавшего над преодолением технических трудностей, над поисками наиболее точного слова, безжалостно отбрасывавшего все, что казалось ему лишним, «литературщиной». Сименон не был простым продолжателем тех или иных традиций, он создал свой собственный, легко узнаваемый стиль, лишенный каких бы то ни было ухищрений, простой и ясный. Правда, иногда эта простота создает впечатление стилевой бедности, «обнаженности», особенно заметной в так называемых детективных романах.

Страницы воспоминаний, посвященные проблемам языка, наблюдения над особенностями современного словоупотребления могли бы стать предметом специального исследования. Мы, однако, коснемся здесь другого вопроса. Сименона упрекали за несколько необычную скорость, с какой он писал небольшие романы, но редко задумывались над тем, какой огромный труд предшествует тому моменту, когда писатель наконец садится за рабочий стол. Метод работы Сименона, путь его романов от замысла до завершения представляют немалый интерес для тех, кто занимается вопросами психологии художественного творчества.

Любопытные страницы, посвященные генезису произведений Сименона, читатель найдет и в настоящей книге. Рассказывая о том, как происходит рождение нового романа, писатель особо подчеркивает интуитивное, «бессознательное» начало творческого процесса. Так, в беседе с А. Парино он писал: «Когда я сажусь писать роман, я еще не знаю его темы. Мне известна лишь некая атмосфера, некая мелодическая линия, наподобие музыкального мотива. Часто это идет от запаха. В тот день, когда я решил садиться за роман, я шагаю по дороге и вдруг чувствую, ну скажем, аромат сирени. И вот сирень вызывает у меня в памяти какие-то образы из юности или другого периода жизни, какую-то деревню или какой-то уголок страны». Видимо, так оно и есть на самом деле, и самому писателю лучше знать, что именно и как он делает. И все-таки хотелось бы сделать два небольших замечания. Во-первых, интуитивному, «бессознательному», которое является лишь первым толчком, обязательно предшествует еще многое другое: доскональное знание «какой-то деревни», «какого-то уголка страны» и людей, в них живущих. Во-вторых, в ходе работы появляется определенное и вполне осознанное намерение, возникает потребность в решении каких-то задач, интуитивное уступает место сознательному. В той настойчивости, с которой Сименон говорит о значении писательской интуиции, есть и некоторый элемент протеста против «научности», заданности прозы уже даже не просто» нового», а «нового нового романа», против искусственных, «головных» построений модных «романов о романах».

О многом можно было бы поспорить с Сименоном, но и та часть его статей о литературе, которая публикуется здесь, позволяет видеть в нем писателя, стремившегося теоретически и, если можно так сказать, самокритично осмыслить свой труд романиста, объяснить самому себе и другим, как рождается литературное произведение, в чем его социальные, психологические и иные корни.

Не хотелось бы, чтобы у читателя создалось впечатление о Сименоне как о чуть ли не кабинетном затворнике, размышляющем за письменным столом о проблемах литературы и литературного творчества. В действительности Сименон был одним из самых непоседливых писателей своего времени. Очень рано, обуреваемый жаждой приключений и желанием открывать новые горизонты, он вместе с молодой женой, служанкой и датским догом Олафом (трое в лодке, не считая собаки), на маленьком суденышке пускается в первое путешествие по рекам и каналам Франции. Путешествие далеко не такое простое, как это могло бы показаться, хотя бы уже потому, что между Парижем и южным побережьем страны приходится преодолеть не одну сотню шлюзов, а это занятие не из приятных. Затраченные труды, однако, окупаются с лихвой. Автору этих строк довелось (правда, в течение лишь нескольких дней) вести небольшую яхту по части пути, проделанному Сименоном. Смею заверить: с реки путешественнику открывается как бы совсем иная, не такая Франция, которую видишь из окна автомобиля или несущегося со скоростью 140–160 километров в час поезда. Это, по очень тонкому и верному замечанию писателя, «подлинная, куда более древняя Франция».

Из книги очерков «Незнакомая Франция» (хотя у Сименона это страна, так сказать, пятидесятилетней давности), в которой драматические эпизоды чередуются с комическими, можно и сегодня почерпнуть немало интересных, а для любителей отдыха на воде и полезных вещей.

За первым путешествием последовали более продолжительные — в Бельгию, Голландию, Германию, Норвегию, и от каждого из них что-то оставалось для будущих романов Сименона.

Были и другие источники столь необходимого для каждого писателя материала. Еще со времен репортерской работы в Льеже Сименона привлекал к себе скрытый от посторонних глаз целый пласт жизни — мир преступности. Конечно, вначале молодого человека интересовало прежде всего происшествие само по себе, драматический случай, его обстоятельства и участники. С годами этот интерес приобрел другой характер, перед Сименоном встал ряд более серьезных вопросов: как и почему происходит преступление, в чем его непосредственные, «ближние» и «дальние», глубокие причины, в каком отношении находятся преступник и общество, преступник и регулирующие жизнь этого общества законы. Для ответа на эти вопросы необходимо было так или иначе соприкоснуться с этим миром. Так началось знакомство писателя с работой разных отделов парижской полиции. Он проникал в «новые парижские тайны», которые и не снились автору «Парижских тайн» Эжену Сю, открывал такие стороны жизни, которые во многом меняли его представления о функционировании общественного механизма.

Из отдельных фактов складывалась общая картина, «объективный» наблюдатель приходил к существенным выводам. Так, оказывалось, что Париж — далеко не единый социальный организм. Даже характер совершаемых в том или ином квартале города преступлений говорил о глубоком социальном неравенстве, как язва разъедающем многомиллионный город. Еще хуже было то, что полиция не только ощущала существующие социальные различия, но и была вынуждена делать из них для себя соответствующие выводы: все были равны перед законом лишь на бумаге.

Особый интерес вызывали у Сименона люди из числа обосновавшихся в Париже иммигрантов из разных стран, бежавших сюда от нищеты и безработицы чаще всего для того, чтобы пополнить ряды местных бедняков или преступников, которых и без того в Париже было вполне достаточно.

В 30-е годы столица Франции приобрела сомнительную славу грандиозными финансовыми скандалами, до основания потрясшими всю буржуазно-демократическую систему страны. В печально знаменитом деле международного мошенника и афериста Стависского были замешаны государственные и политические деятели, сенаторы, депутаты, министры. Французская Фемида делала все возможное, чтобы скрыть подлинные масштабы аферы.

Дело Стависского дополнилось делом советника Пренса. Располагавший важными документами, которые он должен был предъявить следствию, советник «выпал» (или был выброшен) из поезда, а находившиеся при нем документы исчезли. Сам Стависский, по одной версии, покончил жизнь самоубийством, по другой — его убили. Оба дела не были доведены до конца, а в их расследовании по заданию газеты «Пари-суар» принял участие Сименон. Для этого требовалось незаурядное мужество: слишком много людей было заинтересовано в сокрытии истины, и люди эти были настроены весьма решительно. Сименон опубликовал большую серию хорошо документированных репортажей. Стависского и его высокопоставленное окружение он показал как типичную гангстерскую шайку со своей иерархией и своими законами[3].

Конечно, современная французская полиция далеко ушла от той, которую знал и описывал Сименон и к которой, несмотря на многие ее грехи, он относится с определенной симпатией. Однако и оснащенная самыми совершенными техническими средствами, она остается инструментом классового насилия в руках правящих кругов. Совершенствовалась и преступность; в послевоенные годы она стремительно «американизировалась», на смену одиночкам и небольшим шайкам бандитов-кустарей пришли хорошо организованные банды, повседневным явлением стали вооруженные налеты на банки, взятие заложников, похищение людей ради выкупа. Обо всем этом Сименон будет размышлять уже позже, на страницах своих воспоминаний. В 1987 году в интервью с советским журналистом Ю. Косинским он скажет о современной полиции: «Ни в одной из буржуазных стран подобные органы не могут претендовать даже на видимость независимости, напротив, они используются в качестве орудия политического давления и влияния. И это всем известно».

В начале 30-х годов с некоторым запозданием по сравнению с другими странами Франция вошла в полосу жесточайшего экономического кризиса. Пострадали и сельское хозяйство, и промышленность. Уровень промышленного производства опускался до 69 % по отношению к 1929 году. Резко упали цены на мясо, вино, пшеницу — традиционные предметы французского экспорта. Число безработных временами достигало миллиона человек. Разорялись и были вынуждены покидать свои земли крестьяне, по стране прокатилась волна банкротств, в особенности средних и мелких предпринимателей.

Иногда по собственной инициативе, иногда по заданию какой-либо газеты Сименон много ездит по всей Франции, внимательно присматривается к происходящим событиям. Его собеседниками становятся люди самых разнообразных профессий и состояний — фермеры и владельцы кустарных мастерских, фабричные рабочие, мелкие государственные служащие и разорившиеся предприниматели. Со всех сторон доносятся панические крики: «Кризис! Кризис! Кризис!»

В 1934 году Сименон публикует цикл статей «Франция после кризиса» — своеобразный монтаж «в манере русского фильма». Ему нельзя отказать в наблюдательности, он многое сумел увидеть и запечатлеть в живых сценах, диалогах, эпизодах жизни страны, пораженной кризисом. Теперь в его публицистике социальная тема занимает важное место. И все же позиция журналиста, ограничивающего себя лишь возможно более точной регистрацией фактов, статистических данных, подчеркнутое намерение поставить себя «вне политики», несомненно, сужали кругозор Сименона в те далекие предвоенные годы. Отдельные фрагменты не всегда укладываются в единое полотно; в некоторых случаях Сименон приходит к ошибочным суждениям и выводам, например тогда, когда он готов возложить значительную долю вины за безработицу в стране на рабочих-иммигрантов, на все более широкое внедрение в производство машин, которое приводит к упадку традиционных для Франции ремесел.

В те же 30-е годы Сименон совершает ряд продолжительных путешествий за пределы Европы. Его можно видеть в дебрях Экваториальной Африки, на островах Тихого Океана, в странах Азии и Латинской Америки. Большая часть его репортажей, публиковавшихся на страницах газет, все еще не собрана полностью, но и те, которые составили такие книги, как «Груз — люди», «Час негра», дают представление о том, что же именно интересовало писателя во время его странствий[4]. Скорее всего, не экзотика в обычном смысле слова, а повседневная жизнь людей, «мелочи жизни», общая атмосфера. Позже Сименон напишет: «Считайте это проявлением моего простодушия, но без всех этих мелких черточек повседневности я не в силах представить себе тамошнюю жизнь. Сколько зарабатывают люди? Сколько там стоит килограмм картошки и кружка пива?» Это было сказано в репортаже об Америке, но с полным правом может быть отнесено и к другим его очеркам и репортажам. Стоимость картофеля или пива в давно прошедшие времена имеет для нас теперь весьма относительный смысл: мы и так хорошо знаем, что цены всегда имеют тенденцию повышаться. А вот то, что Сименон смог разглядеть сквозь «мелочи жизни», остается актуальным и сегодня.

Не будем бояться повторений: куда бы ни забрасывала Сименона его страсть к путешествиям, везде в центре его внимания люди. В Африке ему впервые пришлось вплотную столкнуться с одним из самых позорных явлений современной буржуазной цивилизации — колониализмом и сопутствующими ему расизмом, зверской эксплуатацией местного населения. Вероятно, все мы с детства помним замечательную новеллу Проспера Мериме «Таманго»: в начале прошлого века негра можно было купить за бутылку рома, белые цивилизаторы принесли на континент водку, дешевые побрякушки и цепи, в которых «туземцев» перевозили на хлопковые плантации или шахты Северной Америки. Прошло более ста лет. Сименон с гневом констатирует: рабство в его самых отвратительных формах продолжает существовать и в XX веке. «Негров ловят в джунглях и заставляют подписывать контракт… достаточно крестика, любой закорючки, и контракт сроком на три года считается подписанным». С неграми обращаются как с рабочим скотом, это и есть современная экзотика. «Меня приводило в бешенство, — пишет Сименон, — когда я слышал, как белые… с презрением отзывались о канаках, как тогда говорили, или о дикарях. Я открыл, что нет канаков, нет негров, нет дикарей. Есть люди». Один за другим появляются антиколониальные романы Сименона, его обличительные очерки и статьи.

Экономический кризис затронул не только развитые капиталистические страны, отозвался он и в колониях, вызвал своеобразную миграцию многих тысяч людей, бежавших от его последствий куда глаза глядят, выбитых из нормальной колеи жизни, «неудачников».

К такого рода людям Сименон относится то иронически, то с сочувствием, то как исследователь, наблюдающий за редкими образчиками рода человеческого. Им он посвятил целую серию небольших произведений, жанр которых определить довольно трудно — очерки, новеллы, репортажи? — под общим названием «Несчастливая звезда». Несколько произведений из этого цикла представлено и в настоящем сборнике. О своих героях Сименон писал так: «Во французских колониях было много авантюристов, идеалистов или людей, испытавших потребность сменить образ жизни. Это была весьма пестрая публика — от бывших каторжников… до обанкротившихся коммерсантов или субъектов с площади Пигаль или из Марселя. Не говоря уже о чиновниках, которые в самой Франции не имели никаких шансов выдвинуться». Примечательна, например, судьба человека, жизнь которого протекает «между двумя вокзалами», расположенными за сотни километров друг от друга, или беглого каторжника, отправляющего правосудие в глухом провинциальном городке южной Америки, или честолюбивого молодого инженера, присланного на строительство железной дороги и сошедшего с ума в безнадежной борьбе с безжалостной природой и рабочими-неграми, насильно сгоняемыми на стройку. Многие из подобных «неудачников», возможно, напомнят читателям персонажей другого писателя — Грэма Грина, также рассказавшего о судьбах колониальных чиновников, авантюристов, шпионов, которых засылали в южные колонии на всех островах и континентах земного шара, об этой страшной, иногда опасной, иногда вызывающей жалость человеческой фауне, рожденной веками колониального разбоя.

С чувством гордости вспоминал Сименон о том, как много лет назад пророчил: «Завтра негр… полный достоинства, безукоризненный, будет заседать на международных конференциях. А этот лейтенант-туземец… станет, быть может, генералом. И не нашего государства, а своего!»

Час негров настал. Пророчество Сименона сбывается.

Журналистская работа и связанное с ней постоянное общение с широким кругом людей, от «сильных мира сего» до тех, кого называют простыми, обыкновенными людьми, продолжительные путешествия по всему миру — все это не только давало богатый материал для романов, но и способствовало общественному и политическому формированию писателя. Сименон мужественно расстается со многими иллюзиями, наивными представлениями, которые нашли отражение на страницах его романов, и это был далеко не простой, подчас мучительный процесс. Писатель колебался, испытывал сомнения относительно позиции, какую ему следует занять, прежде чем твердо сказать себе: не может быть места для равнодушия к происходящим событиям, равнодушие, простая отстраненность, «нейтралитет» перед лицом угрожающей человечеству опасности — преступны.

Было бы несправедливо говорить о каком-то резком повороте, кардинальном изменении взглядов, позиции Сименона в послевоенные годы. И до, и после 1945 года он временами испытывает страх перед политической «ангажированностью», отвращение к политике, которую, как он считает, делают «грязными руками». Ведь он знал и видел прежде всего политику буржуазную, политику капиталистических государств и партий, представляющих власть имущих, а это — политика, отключенная от нравственной сферы: в ней не действуют моральные принципы и законы. И вместе с тем практически во все периоды своей творческой деятельности Сименон сомневался в правильности, человечности аполитичности, спрашивая себя, нет ли в такой позиции большей доли эгоизма, несовместимого с долгом писателя. Так было в дни Народного фронта, агрессии итальянского фашизма против Абиссинии, гражданской войны в Испании.

И еще: Сименону в высшей степени свойственно ощущение происходящих в мире перемен, ожидание некой «неведомой революции». Какое бы содержание ни вкладывал он в понятие революции, революция эта должна совершиться ради миллионов все тех же «маленьких», «простых» людей. Отсюда и его сочувствие современной молодежи, выходящей на улицы в защиту своих прав, своего будущего: «Это от них родится завтрашний мир».

Постепенно к нему приходит ясное понимание того, что «новый мир», «основанный на новых ценностях», везде пробивает себе дорогу и историю определяют не несколько имеющих власть людей, а массы, народ. Вот почему надо знать, что таят они в себе, на что они способны, на что будет направлено их движение, вот почему теперь внимание Сименона обращено на коллективные действия молодежи, сознающей свою ответственность перед будущим. Если Сименон, в 1972 году отказавшийся от дальнейшего художественного творчества, не создал (да и не мог создать) романа о жизни народной, то в его воспоминаниях, в беседах с журналистами и исследователями его творчества эта тема возникает постоянно.

В каком направлении происходила «утрата иллюзий», расставание с прежними предрассудками и надеждами, очень ярко показывает то, как менялось отношение Сименона к Америке. Сразу же после войны он отправляется в эту страну «свободы и демократии» из разоренной войной, пережившей фашистскую оккупацию Франции. Здесь, в Соединенных Штатах, он проводит десять лет, время достаточное для того, чтобы основательно познакомиться со страной, в которой происходит действие нескольких сильных, глубоко человечных произведений: «Часовщик из Эвертона», «Братья Рико», «Три комнаты в Манхэттене», «Незнакомый в городе».

В 1946 году, совершив большую поездку по стране, писатель публикует серию статей под общим названием «По Америке в автомобиле». Живые, с юмором написанные страницы передают облик преимущественно той Америки, которую И. Ильф и Е. Петров назвали «одноэтажной». В этой Америке есть чему поучиться, писатель с симпатией относится к ее народу, любящему и умеющему работать, открытости его «простых» людей. Однако уже в этих очерках звучат беспокойные нотки. Сименона настораживает наступление асфальтобетонной цивилизации на цивилизацию цветов и деревьев, процесс роботизации человека, его подчинения стандартам. У человека отнимают самое дорогое в нем, его я, его индивидуальность. Этот процесс поддерживается всеми средствами массовой информации, мощной рекламной индустрией американского «общества потребления».

В 1959 году Сименон напишет: «Американский опыт ужасен», а несколькими годами раньше маккартизм с его «охотой на ведьм» заставит его вернуться в Европу.

Теперь Сименон внимательно следит за всем, что происходит на политической сцене. Его симпатии полностью принадлежат народам, ведущим национально-освободительную борьбу, народам Алжира, Кубы, Анголы, Никарагуа. В своих размышлениях он идет в глубь событий, его оценки становятся более точными и проницательными. Еще до разоблачений израильского инженера Вануну, до того, как стало известно о подготовке в Пакистане к производству собственной атомной бомбы, он писал: «Какое-нибудь маленькое ближневосточное государство вроде Израиля или Пакистана вполне может завтра развязать атомную катастрофу». Об этой опасности он не перестает предупреждать своих читателей.

В выступлениях и интервью последних лет Сименон неоднократно подчеркивает: в настоящее время главная угроза исходит от США, руководство которых проводит империалистическую политику, от их военно-промышленного комплекса, от торговцев оружием.

И все же есть «надежда, что будущее не за президентом Рейганом и его сторонниками», но для этого нужно, чтобы объединились люди доброй воли, чтобы с каждым днем росло сопротивление безумной гонке вооружений, любым проявлениям милитаризма. Сименон с удовлетворением отмечает падение ряда диктаторских режимов, поддерживаемых США, рост антивоенных движений, все, что, как ему кажется, приближает приход нового времени.

Свою уверенность в победе сил разума и добра Сименон черпает и в самом существовании нашей страны, в конструктивной миролюбивой политике СССР.

Советские люди хорошо знают цену мира, говорит писатель. Именно от них исходят наиболее реалистические инициативы, направленные на прекращение гонки вооружений, установление мира и доверия между всеми странами.

Писатель-гуманист Сименон всем своим творчеством утверждает веру в человека, в его возможности, веру в человеческое достоинство. Даже в наиболее мрачных, трагических романах его, там, где люди оказываются на самом дне жизни, преступив все нравственные границы, перечеркнув все естественные представления о Добре и Зле, Сименон оставляет им надежду на обновление, на духовное очищение. «Я верю в человека», — не устает повторять писатель. Нужно верить в это хрупкое существо, которое «со времен доисторических пещер выжило, несмотря на потопы и землетрясения, холеру, чуму, бойни и голод», которое никогда «не теряло окончательно надежду, потому что поколение за поколением оно не переставало продолжать свой род и воспитывать своих детей в надежде на будущее».

Читатель книги не пройдет мимо, казалось бы, незначительного эпизода, о котором Сименон рассказывает, вспоминая о своей поездке в СССР в 1965 году: «У меня и сейчас перед глазами полная символики сцена на знаменитой лестнице в Одессе, где малышка подбежала к моему сыну и протянула розы. Что может быть прекраснее и прочнее на земле естественных душевных движений, дружбы и взаимного внимания!»

Виктор Балахонов

Во Франции и за ее пределами

Франция после кризиса[5] (перевод А. Смирновой)

I. В манере русского фильма.

Низкий женский голос, испуганный шепот:

— Кризис…

Твердые и суровые лица крестьян крупным планом на фоне пшеничных полей:

— Кризис…

Безработный бредет по шахтерскому поселку мимо черных труб, смотря в землю, чтобы не видеть того, что его ждет:

— Кризис…

Темп ускоряется, глухой, неотвязный: шум поезда, и в стуке вагонов слышится:

— Кризис…

Под аккомпанемент странноватой музыки проносятся беспорядочные кадры. Иногда шум заглушают голоса, но только для того, чтобы снова повторить:

— Кризис…

В кадре вагон поезда на пневматических колесах: Париж — Лилль, Париж — Рубе, Париж — Туркуэн. Силуэты пассажиров. Это северяне — высокие, крепкие, светловолосые.

— И что министр?

— Да он ничего в этом не понимает…

— А немецкие заказы на пятнадцать миллионов?

Поезд глухо выстукивает:

— Кризис… Кризис…

— Моль уже закрыл завод?

— Говорят, у Депра уволили шестьсот рабочих…

— А что в Мюлузе?

— С Мюлузом — все. С Кольмаром тоже. О них уже и речи нет.

Поезд идет по прекрасному Компьенскому лесу. Наплыв камеры. Другой поезд. Скорый Бордо — Париж. Вагон-ресторан. Стук вилок и подпрыгивающих тарелок.

— Господа, еще филе в мадере?

— Кризис… Кризис…

— Дебросс погорел?

— Да, пятнадцать миллионов в трубу…

И здесь такие же напряженные лица, но твердость чисто британская: бордосские торговцы помнят, что они потомки англичан.

— Мы продали в Рошфор по двадцать пять франков за гектолитр.

— Безье требует компенсацию за выкорчевку лоз.

— Тунис начал…

Едет поезд. Ему навстречу другой.

— Замша по три франка пятьдесят за фут…

— На рынке в Страсбуре кожа…

— Тем не менее завод уже три года закрыт.

Вокруг нас все разговаривают о коже, шкурах, обуви…

— Юре еще выдает две тысячи пар в день.

— Неужто? — сомневается какой-то скептик.

— Вот если бы правительство…

— В Меце дело дрянь…

Обувь — это Лимож, это Мец, Марсель, Бельвиль, Роман, Фужер, Ним и Тулуза.

За окнами скорого темнеет. В пропахшем рыбой Булонском поезде слышится:

— С торгов пошла «Мария Терезия»…

— Это тот самый траулер, который шесть лет назад стоил миллион?

— А продали за двадцать пять тысяч.

— Кризис… Кризис…

У торговца недвижимостью на улице Аркад машинистки по целым дням выстукивают:


«Продается красивый замок с парком…» «Прекрасный исторический замок…» «Двести тысяч, триста, четыреста…»


— Кризис… Кризис…

Эльзасские машиностроители, директора металлургических заводов, торговцы скотом, мелкие ремесленники…

Судебные исполнители сбились с ног. Пачки описей имущества. Человек знает, что его ждет. Но суды не торопятся:

— Не нажимайте! Терпение, терпение!

Во Дворце правосудия в сейфах скапливаются тысячи чеков без обеспечения.

— Кризис… Кризис…

У меня раскалывается голова, сердце болит от этого вагонного скрежета, от всех этих людей, которые разговаривают, кричат, жалуются, угрожают.

— Кризис…

Вот уже много недель подряд я езжу с Севера на Юг, из Булони в Лимож, из Марселя в Страсбур, из Нанси в Бордо, останавливаюсь на фермах, в мастерских, у зеленщиков и нотариусов.

— Кризис? Банкротство?

С тех пор, как все кругом заговорили о кризисе и банкротстве, я хочу все-таки знать, чем же это кончится. Чем все это кончится для Франции, понимаете?

— Так вы говорите, кризис?..

— Ах, не надо об этом! Это ужасно!

— Вы разорены?

— Ну, не то чтобы…

— Так сколько вы нажили с тысяча девятьсот двадцать пятого по тридцатый год?

— Но позвольте…

— А сколько потеряли за это время?

— Но…

— А сколько выручили за каждую тонну обработанного сырья?

— Но…

— Так во сколько, говорите, вам обошелся товар, который вы продаете за десять франков? И давно ли вы почувствовали в себе крупного промышленника и коммерсанта? А деньги где взяли? И что у вас останется, когда кризис кончится? Вы, надеюсь, позаботились о том, чтобы как-то удержаться на плаву? А что вы сделали, чтобы во Франции царил порядок?

У меня ватные колени, тяжелая голова, сухо во рту. Я измеряю километры от завода к заводу: одни пусты, как соборы, другие еще гудят. Я спорю, слушаю, смотрю вокруг и даже умудряюсь шарить по закоулкам.

— Кризис… Кризис…

Из Парижа он казался мне отвратительнейшим из чудовищ. Я видел, как вокруг под грохот машин и крики ужаса рушатся мир и цивилизация.

Зерно, которое… Вино, которое… Шерсть… И медь… И корабли… И что хуже всего…

Я совершенно спокоен, только где-то в уголках глаз затаилась робкая искорка иронии.

— Видите ли, кризис — это…

Только не приписывайте мне того, чего я не говорил. Разве я сказал, что кризиса нет? Более того, я готов совершенно искренне прослезиться над участью тех, кто…

Но, в конце концов, есть кризис и кризис, есть жертва и жертва. Когда в детстве я случайно толкал моего младшего брата, а происходило это в полукилометре от дома, он только зло смотрел на меня и шипел:

— Ну, смотри…

И шел, бормоча угрозы, без единой слезинки. И только на пороге дома — бедная жертва! — разражался безудержными рыданиями, прежде чем броситься в объятия матери.

Есть слезы и слезы. Есть кризис и кризис. Есть банкротство и банкротство.

Во всяком случае, могу сказать, что если и есть сейчас что-то, что не переживает банкротства, так это — Франция. По крайней мере — пока. Этого и не случится, если мы попросим прогуляться кое-кого из тех господ, которые…

Заметьте, это говорю не я. Это говорят люди в городах и деревнях, на заводах и в портах Франции, которым приходится не болтать и заседать, а делать что-то своими руками.

Кризис… Кризис…

А не угодно ли прогуляться от Лилля до Безье и от Бордо до Безансона и поглядеть, кто же настоящие жертвы?

И не желаете ли безо всякой статистики и теории сделать опись Франции — от подвала до чердака?

И узнать, в конце концов, не рано ли заговорили о банкротстве? И решить, сохранит ли страна жизнеспособность, вне зависимости от того, что ждет нас завтра — банкротство, соглашение между кредиторами и должниками или новый подъем.

II. Продается замок. Сдается ферма. Как разоряются имения и поместья

Если бы эту историю рассказывал Бальзак, она заняла бы два-три тома. Я же расскажу ее как нотариус и попытаюсь уложиться в одну-две статьи.

Место действия: Ла-Юшри. Небольшой замок, какие некогда тысячами произрастали во Франции: собственно жилище с башней, ферма, службы, пруд, роща и гектаров сорок вполне приличной земли.

Назвать вам и провинцию? Допустим, Анжу, или Бос, или Бурбоннэ, или Пуату, или Перигор, где, как мы знаем, тысячи подобных имений.

Итак, Ла-Юшри стоит сейчас около ста тысяч франков, даже чуть меньше. Имение принадлежит Бобурам, это крупные буржуа из соседнего городка, они проводят здесь каждое лето с детьми и — уже! — внуками. Качели, воспоминания детства, сбор орехов, порванные ветками брюки.

Землю для Бобуров обрабатывает арендатор. Здесь он родился. У него на глазах родились все дети Бобуров.

Хозяевам на их городскую квартиру он доставляет дрова, молоко, свежие яйца и сыр.

Это папаша Гролье, волосатый, ворчливый усач, вечно орущий на лошадей.

Один из Бобуров был убит. Трое разъехались. Обе дочери вышли замуж и тоже уехали. Мать овдовела, и летом при ней теперь лишь несколько внучат.

Коровы, которые в 1917 году стоили триста франков, неожиданно подорожали до трех тысяч и даже больше, и папаша Гролье решил из арендатора сделаться фермером. Он арендует землю за двенадцать тысяч франков в год и возделывает ее, ничего при этом не меняя в своем образе жизни, не вылезая из своей задымленной кухоньки и старой двуколки, запряженной одноглазой клячей.

Бобуры все реже и реже приезжают в Ла-Юшри. У сыновей свои заботы. Один служит в банке, другой сейчас в армии, третий вообще ничего не делает. А зятю нужны деньги, чтобы надстроить гараж.

Ла-Юшри стоит не сто тысяч франков, а все пятьсот, и это по самой низкой оценке. Но замок давно обветшал, стены потрескались, а старая крыша вот-вот обвалится.

Дети дружно торопят мать продать имение и поделить деньги.

Когда-то это было богатое поместье. И вот оно продается. Папаша Гролье покачивает головой и молчит. У него есть кое-какие сбережения, сын его работает на соседней ферме. Но Ла-Юшри — слишком жирный кусок для папаши Гролье. И потом, он здесь родился, знает каждый метр своей земли, знает, чего от нее можно ждать.

А вот и покупатель Малуэн. Он улаживает дело в три дня: пятьсот пятьдесят тысяч франков и, само собой, издержки.

Малуэн — бывший работник на ферме папаши Гролье.

В один прекрасный день он прикатывает в новом автомобиле и довольно фамильярно объявляет старому фермеру:

— Вот что, ферме за двенадцать тысяч конец. Теперь наша цена тридцать тысяч. Я столько выложил за имение…

— Ну и прекрасно!

— Будешь платить?

— Нет, ухожу.

Я же говорил: чтобы рассказать подробно эту историю нескольких, нет, тысяч семей французских крестьян, понадобится не одна и не две страницы.

Эта история лучше, чем всякая статистика поможет понять, что же такое кризис для деревни и что значит для нее хлеб.

Всех этих Бобуров, Гролье, Малуэнов я прекрасно знаю; познакомьтесь с ними и вы тоже, пусть они будут для вас не только именами.

Сами Бобуры интересуют нас меньше. Они разъехались. Дети поделили свои пятьсот пятьдесят тысяч и рассеялись по городам. Земле они больше не принадлежат. А земля не так уж богата, она кормит лишь тех, кто на ней работает, а не так называемых хозяев, которые изредка наезжают на каникулы.

Кончилась целая эпоха. Вот почему газеты пестрят объявлениями: продается замок.

Но остались еще Гролье и Малуэны.

Гролье — это старый хитрец: землю он знает, здесь его вокруг пальца не обведешь. Таких, как он, проезжающие на автомобилях горожане окликают довольно фамильярно:

— Послушай-ка, приятель…

Глазки хитро поблескивают. Он смотрит на небо и предсказывает погоду на завтра. Еще он умеет ставить силки, и я подозреваю, что и сейчас у него в сумке лежит хорек или что-нибудь в этом роде. Его сморщенная жена тоже работает: с четырех утра она доит коров. В кино он был раза два в жизни и выразил свои впечатления довольно кратко:

— И придумают же!

Гролье уехал. Платить тридцать тысяч арендной платы он не захотел.

— Пускай дурак платит. Я-то знаю Ла-Юшри.

В соседней деревне он купил домишко за пятьдесят тысяч и живет с ренты. Разводит кроликов, выращивает персики и по субботам продает все это на рынке.

А поскольку кое-какие сбережения у него еще оставались, он купил, кроме этого, маленькую — десять гектаров — ферму для сына.

И чтобы тот не разорился, не успев как следует встать на ноги, они вместе с женой помогают ему.

Даже в свои шестьдесят восемь он не желает сидеть без дела.

Не забывайте, сейчас — у нас 1928 год. Ла-Юшри стоит пятьсот пятьдесят тысяч франков, а сейчас все продается: зерно, молоко, масло, обувь, радиоаппараты и автомобили.

Так как же Малуэн, который еще в 1914 году был работником на ферме, сейчас смог купить Ла-Юшри?

Это человек под метр восемьдесят, сильный, широкоплечий, с довольно приятным открытым лицом; работать привык за двоих, если не за четверых.

— Что есть, то есть, — соглашаются крестьяне. — Работать он умеет.

В войну он служил в пехоте и охотно об этом рассказывает:

— Когда нужны были добровольцы в разведку, я всегда шел.

— А почему?

— Так ведь в первый день это было не опасно, они ведь никого не ждали, а вот когда назавтра посылали, тут немцы были уже готовы, ну и стреляли.

А жена Малуэна в то время держала маленькую ферму.

Перемирие. Скот подорожал вдесятеро. Лет шесть еще арендная плата совершенно ничтожна, как до войны.

Малуэн работает. Ум его тоже не дремлет. Он видит, что цены на землю растут день ото дня. С банками, если верить слухам, дело уладить довольно просто. И он живо смекает, что в эти благодатные дни с двумястами тысячами франков в кармане запросто можно купить имение за шестьсот тысяч.

А тут как раз и подвернулось Ла-Юшри. То самое, где он когда-то начинал работником.

Малуэн еще покажет, на что он способен. Вы еще о нем услышите!

А вот и он сам, тяжелый, массивный, взгляд ясный и бесстрашный.

— Покупаю!

Он не соблаговолил даже поторговаться для приличия. Какая уверенность в своих мышцах, работоспособности, жизненной силе. И чтобы никто в этом больше не сомневался, он в то же самое время покупает автомобиль за сорок тысяч.

— Это вам не какая-нибудь дешевка! — похваляется Малуэн в трактире.

Банк вложил в дело триста тысяч. Остальное — кредиторы.

III. Последнее слово за двуколкой. Одна из пятидесяти тысяч историй о хлебе

Вы еще не забыли наших героев? Итак, имея двести тысяч франков, Малуэн ухитрился купить Ла-Юшри за пятьсот пятьдесят. Банк и кредиторы.

А прежний фермер старик Гролье ушел по истечении срока аренды, не пожелав платить ежегодно тридцать тысяч, как того требовал новый владелец?

Здесь можно было бы остановиться и спросить:

— Кто виноват?

Старик Гролье, который знает абсолютно все о небе и о земле, о ветрах и о погоде, за всю свою жизнь не подписал ни одного векселя и испуганно настораживается, когда ему говорят, что уплатят по чеку.

Земля — она и есть земля. И он лично считает, что земля в Ла-Юшри не стоит тридцати тысяч.

Малуэн — дело другое. Ему не привыкать стоять перед банковским окошечком, и газету свою он прочитывает ежедневно от корки до корки.

А в газетах, между тем, говорится, что земля еще будет дорожать, как, впрочем, и все остальное, и что потребление, включая сюда и хлеб, и обувь, будет расти во всем мире. И разве в это самое время в Чехословакии Батя не строит фабрику, способную обуть всех босых на свете, включая негров, китайцев и краснокожих?

И как бы поощряя эту славную затею, банк предоставил Малуэну все, что тому требовалось.

И вот он уже хозяин Ла-Юшри, владелец автомобиля, член административного совета молочной фабрики и так далее, и так далее.

И за ферму свою он требует по меньшей мере тридцать тысяч в год.

А местные — они как Гролье. Качают головами и сомневаются: тридцать тысяч! Это же сколько пшеницы и молока!

И все-таки появляется некто и подписывает контракт. Он не здешний, хотя из соседних краев. Бледный, странный, недавно женился.

— Чудак, — говорят о нем в деревне.

Надо бы объяснить это слово, на не могу. В устах здешних крестьян оно гораздо шире и тоньше, чем обычно. Я сам понял это далеко не сразу.

Чудака зовут Бине. В кармане у него ни гроша. Живности никакой. Плуга — и то нет.

Когда до войны арендовали ферму… Да ладно, не стоит об этом.

Говорят, до войны отец Бине был рассыльным в субпрефектуре.

Так вот, ему вдруг взбрело в голову торговать скотом, и он продал его столько и так удачно, что, по слухам, разбогател и, между прочим, по арендному договору поручился за сына. Скотиной последнего ссужает тоже он.

А теперь — небольшая вставка, как хор в античной трагедии. Я знаю молодого Бине и его жену. Бине — славный малый, но фермой он никогда не управлял.

Ну и что с того? Ему предоставили в кредит все, что требовалось: плуги, семена, фураж. Ему даже продали при минимальном первом взносе — и, конечно, подписи на векселе — трактор последней модели. Механизация.

А повозку папаши Гролье он заменил автомобилем. А…

Не его это вина. Все так делают. Хотя кто-то и ворчит:

— Если так пойдет и дальше, хлеба будет столько, что его не продашь.

На что люди сведущие, которые участвуют в выборах и с утра до ночи торчат в кафе, отвечают:

— Слишком много хлеба? А правительство на что? Разберется. Оно должно помогать фермерам.

Вы все поняли?

Так вот, этот Бине, у которого не было и тридцати тысяч, чтобы заплатить за аренду, взвалил на себя ферму в сорок гектаров.

Его ссудили всем, что было необходимо. Тоже в кредит.

Наступил кризис. В конце концов, надо называть вещи своими именами, тем более так говорят уже все.

Цена на зерно упала со ста восьмидесяти до ста двадцати, потом еще ниже. Из-за границы нам его присылают столько, что впору подумать о сорока пяти.

Молодой Бине удрал, не дожидаясь истечения арендного договора: несмотря на всю свою добрую волю, ему так и не удалось расплатиться с долгами. Его отец разорился. А трактор до сих пор еще стоит у порога.

А наш приятель Малуэн?

— Если хлеб пойдет по сто пятнадцать, мне, пожалуй, не выпутаться, — бранится он. — Плевать им на все постановления! Кто у меня будет покупать его по такой цене?

Я уже говорил: Малуэн — это трудяга, умный, энергичный.

— Глупо, что нельзя воспользоваться плодами своего труда. Если так пойдет и дальше, мне придется платить налоги мешками с зерном…

И он, пожалуй, прав!