Настройки шрифта

| |

Фон

| | | |

 

ИСКАТЕЛЬ № 6 1978





Александр КУЧЕРЕНКО

А НА КАВКАЗЕ ШЛИ БОИ

Рисунки П. ПАВЛИНОВА







ГЛАВА I

9 августа 1942 года. День…

Черная «эмка» стремительно, не снижая скорости, влетела в поспешно распахнутые автоматчиками охраны ворота и, коротко взвизгнув, остановилась у крыльца. Командующий фронтом грузно поднялся на крыльцо, остановился и, достав из кармана запыленных галифе носовой платок, приложил его к распаренному, багрово-красному лицу. Было жарко.

Спустя мгновение выскочил адъютант. Не глядя на него, глубоко задумавшись, генерал коротко приказал:

— Начальника тыла ко мне.

Собравшиеся в приемной офицеры и генералы, молча вытянувшись, приветствовали командующего, но никто не решился заговорить. Грузная фигура генерала армии словно уменьшилась в эти трудные дни, согнутая тревогами и заботами.

— Попозже с делами, — обронил командующий, закрывая за собой дверь кабинета.

Он только что вернулся с передовой. На Кавказе по всей линии фронта шли тяжелые бои с превосходящими силами противника. Войска отступали. Но как? Генерал не мог припомнить за всю свою длинную и богатую боевую жизнь такого ожесточения, такой стойкости и мужества. Каждый оставленный метр родной земли был щедро полит кровью сотен, нет, тысяч героев. Он ощущал, что отступление должно вот-вот прекратиться. Все медленнее и медленнее продвигались фашисты, словно сжимая до отказа гигантскую пружину противостоящего фронта. Чувствовалось: еще немного, и наступит тот предел, когда она неизбежно распрямится. И тогда…

Но пока генерал гнал от себя эти мысли о том, что будет тогда. День ото дня все категоричней Ставка Верховного Главнокомандования требовала — прекратить отступление. Во что бы то ни стало. И сейчас он то и дело невольно посматривал на аппарат ВЧ, ожидая звонка.

Чем остановить? Вражеские войска превосходили наши во всех видах вооружения, гораздо лучше снабжались боеприпасами. А он позавчера отдал приказ сократить до минимума расход снарядов на контрбатарейную борьбу. Каждый на счету… Да разве только снаряды… Чем заменить исковерканные орудие, танк, пулемет, истлевшую пару солдатского белья, изорванную гимнастерку. Особенно не хватало горючего… Фашисты отрезали его фронт от остальной страны. Единственная транспортная нить, питающая фронт, — Закаспийская железная дорога через Оренбург, Узбекистан, пески Туркмении. Одноколейка, она задыхалась от напряжения. Сдерживал поток грузов и Каспий. На его восточном берегу, в Красноводске, приходилось переваливать вооружение, боеприпасы, продовольствие на суда.

Единственная нить. И потому уязвимая. Если враг сможет вывести ее хоть на сутки… Эта мысль холодом обдавала сердце.

Командующий поднял глаза. Начальник тыла уже с минуту переминался с ноги на ногу, не решаясь напомнить о себе.

— Садись, — сказал генерал устало. — Давай сводки. Чему радуешься?

Но тут сам увидел — за минувшую неделю поставки горючего выросли на четверть.

— Новый способ транспортировки, — пояснил начальник тыла. — Железнодорожные цистерны теперь не разгружаем, а спускаем в Красноводске прямо в море и буксируем в Баку.

— Инициаторов представить к боевым наградам, — распорядился командующий и погрузился в чтение сводки.

* * *

9 августа 1942 года. Ночь…

Гул моторов возник на западе. Слабый и едва слышный. Словно звук не мог пробиться сквозь тонкий слой перистых «слоеных» облаков, подсвеченных звездами. Невидимый самолет был еще далеко и шел на большой высоте.

До этого мгновения чабан спал спокойно. Он устроился на ночлег у подножия большого бархана, круто убегающего ввысь мелкими сглаженными песчаными волнами. Здесь было тихо и уютно. От бархана тянулся до горизонта обширный, ровный, как высохшее соленое озеро, глинистый такыр,[1] прокаленный солнцем. После недолгих весенних дождей он теперь напоминал гигантское мозаичное панно из неплотно пригнанных, твердых, как кирпич, плиток красноватой глины. Укрытием чабану служил кусок легкого выгоревшего брезента, накинутый на два прута, глубоко воткнутых в песок. Нехитрое это сооружение прикрывало его от гулявшего поверху северного ветра.

Неподалеку багрово тлел костерок из саксауловых сучьев, уже подернутый белесовато-сизым пеплом. Рядом с ним высилась конусообразная, черная от копоти жестяная тунча — походный чайник, — позабытая у огня сморенным усталостью чабаном.

Он крепко спал, вытянувшись во весь рост на тонкой потертой кошме, неудобно запрокинув за голову левую, здоровую руку.

Но, услышав гул моторов, спугнувший чуткую тишину пустыни, он заворочался. Задышал часто, с хрипом, слабо рванул ворот выцветшей гимнастерки свободной рукой, так и не проснувшись. Снилось страшное…

…Машина, тяжело раскачиваясь, сползла с берега на лед. Раздался тихий ползущий треск, и он инстинктивно ухватился, уцелевшими пальцами за скамеечную доску. Резкая боль волной прокатилась вверх по раненой руке, и он, не выдержав, застонал, не разжимая стиснутых зубов.

— Ты что? — склонившись к нему, участливо спросил сосед, обдав горьковато знакомым запахом. Его издавала невообразимая смесь малой толики табака и сушеных осенних листьев, которую курили в блокадном Ленинграде. «Наша марка из вашего парка», — невесело шутили бойцы. Шинель соседа-сержанта с двумя треугольниками в петлицах насквозь пропиталась этим запахом, вызывающим в памяти дымные уличные костры, шварк дворничьих метел по мокрому асфальту. Шапки у сержанта не было, ее заменяла огромная чалма из грязновато-белых бинтов, словно у ходжи, совершившего паломничество в Мекку.

— Держись, — сказал сержант. — Живы будем — не помрем. Табачком не богат?

Он отрицательно мотнул головой. Мергены-охотники никогда не курят. Запах табачного дыма в пустыне зверь чует далеко.

— Жаль. Поскребу по карманам, — безнадежно протянул сержант.

Минуту-другую он молча сопел, ерзая на скамейке, обшаривая карманы шинели. Затем принялся за гимнастерку и галифе. Машина шла бойко, кузов часто встряхивало на ледяных застругах, и тогда порой слышался тихий стон. Раненые сидели, тесно прижавшись, согревая друг друга.

— Нету ничего, — вздохнул сержант, выпростав наконец руки из карманов и отряхивая пыль с ладоней. — Придется потерпеть. Ничего, на том берегу настоящим табачком разживемся. Слышь, браток, тебя как зовут?

— Абдулла, — ответил он негромко и попытался улыбнуться непослушными, задубевшими от мороза губами. Словоохотливый сержант ему нравился. Веяло от него какой-то внутренней, глубинной уверенностью, надежностью.

— Из Казахстана будешь?

— Из Туркмении.

— Молчун ты, браток. Каждое слово из тебя клещами тянешь. Меня вон, к примеру, Василием кличут…

Сержант вдруг замолчал, прислушиваясь. Полное, налитое нездоровым лихорадочным румянцем лицо его стало бледнеть.

— Ш-ш-ш… — прошептал он.

И сквозь шум мотора Абдулла явственно различил нарастающий треск, стелющийся за машиной. В кузове смолкли разговоры, раненые замерли вслушиваясь.

— Лед не выдерживает, — пояснил сержант тем же тревожным шепотом, словно боясь, что громкий голос усилит опасность.

Он привстал и зашарил правой рукой по шинели, нащупывая и расстегивая пуговицы, чтобы разом сбросить ее в случае чего.

Полуторка уже едва ползла, рыская из стороны в сторону. Задние колеса, бешено вращаясь, погружались в проступившую на льду воду, тяжелые, обжигающие брызги залетали в кузов. Сердце чуяло густой холод зимней воды, сжимаясь в тугой комок смертной тоски. Абдулла закрыл глаза, откинулся, прислонившись спиной к зыбкому брезенту тента. Плавать он не умел и воды боялся с детства, а там, под колесами, глубина…

— Ты что, умирать собрался, браток? — Мощная рука сержанта цепко ухватила за воротник. — Вставай, приготовься. Не один ты здесь, поможем в случае чего.

Но тут полуторка резко рванула вперед, словно отцепившись от чего-то, и вновь понеслась по льду.

— Уф, кажется, пронесло, — облегченно вздохнул сержант, — Живы будем — не помрем. Так — нет, браток?

Абдулла судорожно улыбнулся задеревеневшими губами, запахнул на груди полурасстегнутую шинель.

— Не застегивайся, — посоветовал сержант. — Мало ли что, ехать еще долго. Где воевал?

Абдулла не успел ответить. Полуторка резко тормознула и, поскользив немного вперед, остановилась. Послышался самолетный гул.

— Немцы! — крикнул сержант. — «Юнкерсы»!

Задний борт полуторки с грохотом отвалился. Последним на лед неловко спрыгнул Абдулла и побежал в сторону от машины. Страшный нарастающий гул висел над ним, заставляя сгибаться. Морозный воздух обжигающей болью рвал легкие. Споткнувшись о плотный снежный заструг, Абдулла упал на раненую руку и чуть не закричал от ослепляющей боли, но сознания не потерял.

Прямо перед ним темнела вода, по льду змеилась трещина метра в два, и он понял, почему остановилась машина. От ноющего гула моторов отделился нарастающий свист. Он буравил мозг, мучительной тошнотой подкатывал к горлу, и Абдулла закрыл глаза, вобрав голову в плечи, приник к жесткому сукну рукава.

Грохот разрыва, казалось, ударил совсем рядом, осколки льда стегнули по спине, и стало тихо. Мир смолк, исчезли все звуки. Абдулла открыл глаза, увидел впереди столб воды, выросший прямо изо льда, метрах в ста от него. Затем другой, третий. Бомбежка продолжалась, и он повял, что оглох. Между опадающими фонтанами воды бежал солдат в завязанной под подбородком ушанке. Бежал во весь рост, не таясь, словно в атаку, с длинной широкой доской в руках. Солдат не добежал до трещины метров десять и, словно споткнувшись на бегу, рухнул на лед.





Был он первым. За ним появилась целая группа солдат с досками. Не пригибаясь, они бежали к трещине и, казалось, не замечали пляшущих разрывов, свистящих осколков льда и металла. Окрасилось кровью лицо одного. Он уронил тяжелую ношу, закрыв голову брезентовыми рукавицами, и медленно осел на лед. Упал другой. Но остальные были у трещины, перебрасывали через нее доски, рубили лед топорами, ладя импровизированный мост.

Распоряжался всем пожилой старшина с морщинистым, красным, обветренным лицом, на котором выделялись заиндевевшие брови и усы. Мост был уже почти готов, когда старшина схватился за бок, неловко присел, но продолжал что-то кричать товарищам…

* * *

…Ветер хлопнул брезентом, сыпанул песком по лицу, и Абдулла проснулся. Разлепил веки — в глаза ударила бездонная темная пропасть неба. Яркие, словно отмытые, звезды почему-то дрожали, раздваиваясь, кружились. Потом постепенно успокоились, замерли. Только сердце продолжало биться глухо и больно, и было трудно дышать. То ли сон, то ли явь…

Костерок дышал теплом, тускло краснели сквозь пепел угольки. Минуту-другую Абдулла сосредоточенно смотрел на них, унимая разбушевавшееся сердце. Откуда-то из глубины души поднималась ликующая радость — жив! Жив! А в ушах, не затихая, стоял грохот разрывов, свист бомб, и он пока не различал самолетного гула, что нарастал, приближался в темном небе. Слышал, но не отличал от того, в облачном холодном небе над Ладогой.

Звезды мерцали успокаивающе. «Как там, на фронте?» — с привычной, неубывающей тревогой подумал Абдулла. С этой мыслью он просыпался вот уже второй месяц, с тех пор, как вернулся в родное село после госпиталя.

— Все, солдат, отвоевался, — сказал председатель медицинской комиссии, ставя на справке размашистую подпись. — Получай документы и отбывай в родные края. Кем до войны работал?

— Трактористом.

— Н-да… — протянул председатель, глянув на изувеченную ладонь руки, из которой страшно торчал розовый обрубок единственного уцелевшего пальца. — Придется тебе профессию сменить. И с легкими у тебя тоже не в порядке. Постарайся найти работу на свежем воздухе.

Абдулла улыбнулся. Дед и отец его были чабанами. И, не приди в село первый трактор, он также водил бы отару.

«Как там на фронте?» Весть в пустыне — редкий гость, особенно здесь, на дальних отгонных пастбищах. Через неделю он выйдет к южным колодцам, там должны быть газеты.

Гул усиливался, и Абдулла наконец прислушался. Моторы надсадно выли над его головой в глубине ночного неба. Нет, это не сон. Он даже тряхнул головой, провел ладонью по лицу, ощутив враз похолодевшую влажную кожу. Сердце забилось глухими толчками. Этот звук он не мог спутать ни с каким другим. От него дребезжали заклеенные крест-накрест узкими бумажными полосками стекла в ленинградской школе, оборудованной под госпиталь. Так выли моторы тяжелых «юнкерсов», заходивших на бомбежку.

Абдулла замер, до боли в глазах вглядываясь в небо, огромное и пустынное. Но ничего не увидел. Казалось, это мерно, угрожающе, до звона в ушах гудят звезды.

Гул удалялся. Туда, где бесконечные гряды барханов убегали за горизонт, к далекой Амударье.

Сунув ноги в чокои из грубой сыромятной кожи собственной выделки, Абдулла, неловко опираясь на левую руку, поднялся. Искалеченная кисть правой еще мозжила, и он инстинктивно берег ее, боясь потревожить тихо ноющую боль.

Гул тяжелого, «юнкерса» жег мозг, и Абдулла торопливо и неловко начал скатывать кошму. Толстый войлок не желал слушаться, топорщился, гнулся на истертых местах, и чабан в сердцах бросил кошму. Сдернул с колышка брезент, но не стал складывать его, принявшись спешно затаптывать костер, опасливо поглядывая на небо.

Теперь гул удалялся, медленно растворяясь в ночном небе. «Что делать?» — впервые осознанно и четко всплыл вопрос, вытеснив все остальные мысли. В том, что это вражеский самолет, Абдулла не усомнился ни на миг. Война, на полгода отодвинувшись от него, вновь встала рядом.

«Что делать?» И, ничего не придумав, растоптал последнюю тлеющую головешку, подхватил с земли берданку и побежал по такыру, вслед за невидимым самолетом. Туда, где на горизонте темнела массивная барханная гряда, песчаный горный хребет с «пиками» высотой с десятиэтажный дом, провалами-седловинами, густо поросшими саксаулом.

ГЛАВА II

Бежал Абдулла трудно, задыхаясь. Воздух с клекотом вырывался из больных легких, горячий липкий пот заливал глаза, разъедая их до жгучей рези, и некогда было остановиться, передохнуть, отереть лицо. Берданка тупо и больно била по лопаткам, но он не решался бросить ее, свою единственную защиту от расплодившихся поджарых каракумских волков. Только на ходу сдернул с плеча и понес в здоровой руке, плотно охватив цевье длинными сильными пальцами.

Он добежал до гряды, когда самолетный гул был едва слышен, и, не останавливаясь, стал взбираться на самый высокий бархан. Ноги скользили, проваливаясь в мягкий осыпающийся песок, и Абдулла снова забросил берданку за плечо, цепляясь здоровой рукой за прутья редких колючих кустиков, которые росли и здесь, на голом песке, добираясь до влаги многометровыми корнями. Колючки впивались в загрубевшую ладонь, и он вырывал их зубами, чтобы вновь ухватиться за следующий кум.

Добравшись до вершины бархана, Абдулла окончательно выбился из сил и присел на кромку плотно сбитого ветром песка.

Перед ним до самого горизонта простиралась мертвая песчаная зыбь, испещренная белесоватыми пятнами солончаков.

— Коюнлы, — прошептал он запекшимися губами, по давней чабанской привычке разговаривая вслух с самим собой.

Это было самое гиблое место в Заунгузье, где горько-соленые подпочвенные воды, выходя на поверхность, убивали даже неприхотливую пустынную растительность. Зверь и птица обходили Коюнлы стороной, а человеку и подавно здесь было делать нечего. В его ауле ходили легенды о смельчаках, рискнувших забраться сюда в поисках древнего города и не вернувшихся назад.

— Коюнлы, Коюнлы, — машинально шептал Абдулла, пытаясь унять бешено колотящееся сердце. Он прищурил глаза, вглядываясь в пространство между небом и землей.

Звезды здесь, казалось, светились ярче, быть может, оттого, что воздух был чище. Мелкую песчаную пыль, постоянно висящую над барханами, осаживали озерца с прозрачной соленой водой. Из-за облачка выплыла луна. И в ее колеблющемся свете Абдулла увидел три сгустка черноты, три темных пятна с размытыми очертаниями, что медленно проплыли над самой кромкой горизонта. И исчезли за ней один за другим.

Абдулла встал, всматриваясь. Но больше ничего не увидел. Пошатнувшись от усталости, закрыл заслезившиеся глаза. Поплыли, наслаиваясь, радужные круги, ноющая боль тугим обручем стиснула контуженую голову. Круги росли, пульсировали в такт головной боли. И вдруг перед ним возникло румяное лицо молодого бойца в летном шлеме на фоне нарядного парашютного купола. И надпись: «Вступайте в Осоавиахим!»

Плакат, засиженный мухами, висел на серой, давно не беленной стене аульного сельсовета. Старый чабан Кичи-ага, вернувшись с отгонных пастбищ, долго рассматривал его, удивленно цокая языком. Завидев Абдуллу, позвал:

— Иди сюда, сынок. Ты в Ашхабаде учился, расскажи, зачем это?

Абдулла рассказал.

— На все воля аллаха, — удовлетворенно сказал Кичи-ага. — Надо же, придумали. С неба спускаться, как ангелы.

«Парашютисты», — вяло подумал Абдулла, снова присаживаясь. Боль не отступала, не проходила свинцовая усталость.

«Парашютисты», — полыхнуло в воспаленном мозгу. И он вспомнил: недели три назад на южные колодцы приезжал лейтенант из НКВД. Собирая чабанов, проводил беседу о бдительности. Он еще подумал тогда: «Что в пустыне может случиться?» Фронт грохотал в сотнях километров отсюда. У Сталинграда, на Кавказе…

«Зачем они здесь?» — размышлял Абдулла. Радужные круги перед глазами завертелись, раздваиваясь, путая мысли, и он открыл глаза. Пустыня молчала, ничего не изменилось вокруг. Может, это все привиделось, послышалось. В песках всякое бывает. Особенно в таких местах, как Коюнлы. Он сам однажды, как наяву, видел безбрежное озеро, лодки на нем. Но то было днем, жара тогда стояла страшная. А сейчас ночь.

Может, это сон, одни из тех, тяжелых, что приходят к нему почти каждую ночь? И надо только проснуться? Пустыня молчала. Молнией метнулся вниз варан. Ночь — время охоты.

«Что им надо в песках?» — мучительно думал Абдулла и не находил ответа. Порой он впадал в полузабытье, закрывая глаза. Усталость проходила медленно, клонило ко сну. И, словно во сне, проносились обрывочные картины.

Глухой полустанок в Каракумах, где несколько часов простоял на запасном пути их санитарный поезд. А мимо, грохоча, проносились на запад, к Каспию, и дальше на Кавказ эшелоны. Платформы, покрытые брезентом, под которым угадывались орудия, танки, автомобили.

Голос учителя на уроке географии: «Через Туркмению проходит единственная железная дорога, связывающая Среднюю Азию с Кавказом».

Абдулла закончил семь классов, курсы трактористов в Ашхабаде и считался в ауле образованным человеком. Таких пока было немного. «Железная дорога, — догадывался он. — А может, железнодорожный мост в Чарджоу, единственный на Амударье. Отсюда по прямой километров триста. Знали, где высаживаться: Коюнлы — место безлюднейшее».

Он сам пошел сюда, в окрестности Коюнлы, без спроса, вспомнив совет отца: «Если в Аксу трава плохая, идти надо на север до Коюнлы, а там сворачивать к колодцу Порсы. Воды в нем немного, но на отару хватит. Зато трава всегда, даже в сухостой, есть».

«Делать-то что?» — билась безвыходно мысль. Время шло. Абдулла почти физически ощущал его неумолимый бег. Серело небо на востоке, предвещая утреннюю зарю, а он все сидел на бархане, поджав ноги, неотрывно глядя в одну точку на горизонте. Туда, где увидел парашютистов.

Одиночество, которое никогда не угнетало его, древнее и привычное, как сама профессия чабана, теперь становилось нестерпимым. Люди были далеко.

Первое желание — предупредить. Бросить все и, не мешкая, не теряя ни минуты, идти. Но куда? До аула, на границе песков, там, где был телефон, километров двести. Ему и в неделю не добраться. До южных колодцев, где можно застать транспорт — полуторку с продуктами из района, или, на худой конец, разжиться конем у верблюжатников, идти не менее трех суток. И то без отары…

«Делать-то что?»

В иссушенном быстрым бегом горле першило. И Абдулла потянулся к фляге, висевшей на поясе в чехле, скроенном матерью из обрывка старого шинельного сукна. Помятая, исцарапанная солдатская алюминиевая фляга напоминала ему недавние фронтовые дни. Ее он сберег, привез с собой.

Отвинтил крышку, поднес ко рту. Весомо болтнулась вода. Но пить не стал, передумал, придя наконец к окончательному решению. Он пойдет за парашютистами. Будет преследовать их, не выпуская из виду. А там… Дальше пока не виделось и не придумывалось.

Бережно вложив флягу в чехол, Абдулла, притормаживая пятками, съехал с бархана и быстро зашагал по такыру.

* * *

Свою отару чабан догнал на рассвете. Над дальней барханной грядой показалось солнце, брызнув ослепительными, сразу жаркими лучами, залив пространство пустыни устойчивым светом. Темно-серый песок зажелтел, глаза невольно сощурились, и Абдулла сбежал с наветренной, открытой стороны гряды в распадок. Здесь идти было труднее, но невесомые, почти прозрачные тени причудливо изогнутых саксауловых деревцев создавали ощущение прохлады. Теперь солнечные лучи били ему в спину, жгли даже через плотную, задубевшую от соли ткань гимнастерки. И Абдулла невольно подумал, что в такой одежде ему не выдержать долгого пути по пустыне.

Перевалив через сглаженный ветром бархан, голый, как череп святого, он увидел отару. Овцы разбрелись по кустарнику, лениво пощипывали редкие щетинистые кустики пожухлой, выгоревшей до пшеничной желтизны травы. Поскрипывали под овечьими копытцами сухие шары верблюжьей колючки.

Из-под раскидистого саксаула, ветви которого почти стелились по песку, молча выметнулся огромный серо-грязный пес, с разбегу ткнулся в колени, чуть не сбив с ног. Абдулла присел, запустил руку в лохматую шерсть на собачьей голове, потрепал. Пес взвизгнул от неожиданной ласки, лизнув рукав гимнастерки. Соскучился.

Абдулла поднялся. Мелькнула мысль: а не взять ли Эльбарса с собой? Нет, не выдержит собака того, что ему предстоит. Позвал:

— Реджеп!

— Я здесь, дядя Абдулла.

Парнишка неслышно подошел сзади. Стоял, опершись на толстый, суковатый, отполированный десятками загрубелых ладоней до блеска чабанский посох. В полудетских руках он выглядел тяжелым и большим. В агатово-черных глубоких глазах подростка застыло недоуменное удивление: Абдулла выглядел так, как будто за ним гнались. Не было на чабане привычного снаряжения — кошмы, брезента, посоха.

— Овец поил? — строго спросил Абдулла.

— Да, — звонко откликнулся чолук.[2]

Абдулла посмотрел на своего помощника, и теплое чувство шевельнулось в груди. Небольшого росточка, ладно сбитый, с широкими плечами и сухими узкими бедрами, Реджеп в свои четырнадцать лет был истинным кумли — человеком песков. Три года, проведенные в пустыне, научили парнишку не бояться ее. Он не заблудится, по мельчайшим приметам найдет дорогу. Степенен, выдержан. Спросить ведь хочет: что случилось? Весь любопытством светится, а молчит как камень.

— Костер ночью жег?

— Нет, к колодцу спешил, чтобы до утра напоить. Как договорились.

— Молодец.

Почему он молодец, Реджеп не понял, но спросить опять не решился. Надо будет, дядя Абдулла скажет. Сила мужчины в выдержке. Во всем.

— Поставь чай. Только смотри разведи костер без дыма, как я учил.

И опять немой вопрос в глазах у парнишки остался без ответа. Абдулла разыскал старого ишака у колодца. Осел стоял, понуро опустив голову. Реджеп разнуздал его, но вьюков — двух мешков с продовольствием и одеждой снять еще не успел. Чабан развязал мешки. Стянул с себя гимнастерку, надел вместо нее легкую бязевую рубашку, завязал у горла тесемки. Затем достал из вьюка отцовский старый домотканый халат — серый со светлыми полосами. Накинул на себя. Теперь он будет служить ему и палаткой, и постелью, и одеялом. Расстелил на песке платок-кушак, потянулся к мешку с продуктами. Что взять с собой? Наломал небольшими кусками черствую лепешку, полосой выложил на платке. Достал крошечный кулек с колотым сахаром, развернул. Поколебавшись, отсыпал треть себе, остальное положил на место. Реджепу расти — сахар детскому организму нужен.

Скатал платок в кушак, здоровой рукой затянул потуже узел на животе.

— Готово, дядя Абдулла.

Чолук осторожно поставил перед ним закопченную тунчу с кипятком, вынул пиалу.

— Садись.

Порывшись в кармане галифе, чабан вынул бумажный пакетик, сделанный из газетной бумаги, величиной с половину спичечного коробка. Осторожно развернул его.

Реджеп напряженно следил за его руками. На бумаге крохотной горкой высился чай. Настоящая заварка, сухие зеленовато-черные скрученные листочки. Давно, уже с год, не видел парнишка такого богатства. Заваривали кипяток чем попало, только не настоящим чаем.

Абдулла взял щепочку, бросил в тунчу. Чаинки на поверхности кипятка вспенились, потянуло тончайшим ароматом зеленого чая. Реджеп не выдержал, с шумом потянул ноздрями воздух.

— В Куйбышеве на базаре случайно купил, — сказал Абдулла. — Там зеленый не пьют.

Свернул пакетик, протянул парнишке.

— Держи, будешь в дороге пить. Сил прибавляет.

— А ты куда? — не выдержал в конце концов Реджеп.

— Я? Слушай, ты уже мужчина…

Абдулла рассказал о том, что произошло, прихлебывая разведенную в чае каурму,[3] набираясь сил. Чолук слушал внимательно, с широко раскрытыми глазами, затаив дыхание. По лицу его пробегали тени то гнева, то испуга, Ладонь самопроизвольно сжалась в кулак, так, что белели костяшки пальцев. Перебивать старшего нельзя, но тут такое дело.

— У них автоматы?

— Наверное, — просто ответил чабан. — Я не видел. Слушай, времени мало. Ты с отарой пойдешь через Порсы к Узун-куи.

Дорогу помнишь?

— Да, — сдавленно ответил парнишка, сглатывая подкативший к горлу комок.

— Завтра к утру доберешься туда. Овец обязательно в Порсы напои, иначе могут не выдержать. Больше нигде не останавливайся. Днем сильно отару не гони, овцы вес сбросят, помни, бойцам на фронте мясо нужно. Особенно в Ленинграде…

Абдулла немного помолчал.

— Мы с тобой слово дали — каждую по сорок килограммов сдавать, помни.

— Помню, — эхом отозвался чолук.

— Возле Узун-куи пасет овец Кичи-ага. Расскажешь ему все, оставь отару яшули[4] и иди к южным колодцам. Туда Аман-ага должен с продуктами приехать.

Седобородого Амана-агу недавно избрали председателем колхоза вместо ушедшего на фронт Муратберды Овезова, первого колхозного агронома.

Абдулла обнял Реджепа за плечи здоровой рукой, притянул к себе, заглянул в глаза.

— Дойдешь? — спросил.

— Дойду, — шепотом ответил чолук. — Все сделаю, дядя Абдулла.

— Если потеряешь дорогу к Узун-куи, иди прямо к Узбою. Запомнил?

— Да.

— А теперь смотри. — Абдулла разгладил ладонью песок, стал чертить прутиком. — Вот Коюнлы. Я обойду его с юга, выйду к могиле Мямиш-ишана. Где-то там они должны пройти. Другого пути на юг, к железной дороге, у них нет. А потом… — Он помолчал немного. — Ладно.

Что будет потом, он пока и сам не знал.

— Мне пора.

Абдулла сполоснул пиалу кипятком, перевернул ее вверх дном. Смахнул рукавом пот со лба, поднялся. Подтянул кушак, надвинул потуже шапку. Чолук подал берданку…

— Саг бол,[5] Реджеп.

— Саг бол.

Парнишка смотрел ему в спину, пока Абдулла не скрылся за барханом. И тогда у него на глазах вскипели слезы, крупными прозрачными каплями падая на песок. Он был мужчина, но еще совсем маленький…

ГЛАВА III

Полуденный зной Абдулла переждал в тени полуразрушенного мазара.[6] Он прилег под мощной глинобитной стеной, но заснуть никак не мог. Страха не было, пустыню он знал, как закоулки родного дома. Особенно эти места, где прошло его детство.

«Есть ли у них автоматы?» — улыбнулся про себя, вспомнив наивный вопрос Реджепа. Есть ли, нет — сейчас это мало беспокоило. Пусть попробуют достать его здесь, где с детства знаком каждый бархан, взгорок, кустик. В Каракумах он научился видеть осторожнейшего пустынного волка за полкилометра раньше, чем тот обнаружит, почует его, охотника. Родная земля укроет. Да и ноги еще, слава аллаху, целы и здоровы. Он-то сам от любой бы погони ушел, растворился, затерялся бы в бескрайних песках, полных надежных укрытий, таких, как этот забытый всеми мазар. Но теперь он сам бросился догонять парашютистов, слабый и практически безоружный, с одной рукой. Удастся ли что-нибудь сделать, помешать диверсантам? Собственная беспомощность угнетала…

Абдулла достал из кармана два патрона для берданки. Всего два, больше у него не было. Даже по одному на диверсанта и то не хватит. Внимательно осмотрел донышки гильз — тусклая красная медь капсюлей была ровной и чистой. Не подведут. Берданка лежала на коленях. Истертый до серебристого блеска ствол, ложа из простого дерева, ободранная, шершавая, лопнувшая вдоль и скрепленная проволокой.

В детстве, загулявшись, он вбегал в дом и сразу смотрел на стену. Если берданка висела там, значит, приехал из пустыни отец. И он бежал во двор искать его. Находил и прижимался к сухому, пахнущему солнцем, травой и овцами халату, снизу заглядывая в морщинистое, пропаленное солнцем до кирпичной багровости лицо. Отец трепал его по обритой головенке и спрашивал:

— Скоро каникулы? А то скучно мне без тебя в песках. Эльбарс тоже тебя ждет. — Все псы отца были Эльбарсами. Из поколения в поколение.

* * *

Домой со станции после госпиталя добирался Абдулла пешком, за семьдесят километров. Машины к ним не ходили, аул был маленький и далекий, у самых песков. Над оазисом висело темно-серое, набухшее влагой весеннее небо. Изредка срывался холодный дождь, но Абдулла не замечал его. На душе было легко и радостно.

Он шагал проселком, посреди вспаханных, пряно пахнущих разбуженной землей полей, и вполголоса тянул по привычке бесконечную чабанскую песню. На полях работали женщины. В цветастых узорчатых платьях и ярких платках. Они украдкой поглядывали на него, тут же отводя глаза, и долго смотрели вслед, порой всхлипывая, не в силах удержать внезапно нахлынувших слез. Вернутся ли их сыновья, мужья, братья?

Он не видел их скорбных лиц, но радостное настроение почему-то постепенно угасало, безотчетная тревога проникала в сердце. За весь день он так и не встретил ни одного мужчины, и только раз услышал далекий родной гул трактора. Абдулла видел этих сельских трудяг на фронте, где они, отчаянно пыхтя, таскали тяжелые гаубицы.

Переночевал он в районной гостинице, отсюда до аула было рукой подать, километров тридцать. И еще до рассвета пустился в путь, чтобы попасть в родной дом засветло. Последний километр уже не шел, почти бежал. И так, запыхавшись, толкнул маленькую узкую дверь в потрескавшейся, осыпавшейся глинобитной стене. Берданка висела на привычном месте. Радостно екнуло сердце — отец дома, застал все-таки.

Но тут из темного угла, за небольшим подслеповатым окошком, вышла мать. И он сразу заметил, как она осунулась, постарела. Подошла, уткнувшись в гимнастерку, заплакала. Он боялся обидеть ее, но не выдержал, оторвал от себя, заглянул в лицо, крикнул:

— Где отец?

В пустых отрешенных глазах матери прочел горе.

— Умер?

Она горестно и отрицательно покачала головой, тихо сказала:

— Погиб.

Писем он почти не получал, так уж нескладно сложилась его фронтовая судьба. Сначала ранение, затем госпитали — армейские, пересыльные, поездные, тыловые.

«Погиб», — звоном отозвалось в голове. Как же так, его не должны были призвать, пятьдесят минуло. И тут же понял — не в годах дело. Не мог бывший байский батрак, три года не слезавший с коня в гражданскую, усидеть дома, когда шла война за его жизнь, за жизнь его детей.

Мать, мелко семеня, подошла к расписному сундуку, достала письмо.

Он читал закапанные слезами, расплывшиеся строки, а она, плача, рассказывала:

— Через три дня после твоего отъезда вернулся из пустыни отец. Узнал о войне, оставил отару на чолука и приехал. Никого не спросил, не посоветовался, а сразу сказал: «Собирай меня сейчас же». Я едва успела чурек испечь, а он уже был готов в дорогу. Достал свою саблю наградную, помнишь, и в тот же вечер уехал в Ашхабад…

Абдулла читал письмо, и строки двоились в набрякших глазах. «Ваш муж одним из первых ворвался на вражеские позиции, зарубил нескольких гитлеровцев, но и сам пал смертью героя. Мы, боевые товарищи Вашего мужа, никогда не забудем его. Отомстим за его смерть. Политрук эскадрона Георгий Букаров».

Дочитал, скрипнул зубами от невыносимой муки. Темное, ослепляющее чувство ненависти и гнева поднялось из глубины души. Рванулся к двери.

— Ты куда? — испуганно вскрикнула мать.

Куда? Бить, стрелять, уничтожать. Но, схватившись за ручку двери, опомнился. Действительно, куда бежать? Фронт далеко, туда не попадешь. Даже если сильно захочешь. Обидно, что он, за двести шагов, попадающий пулей в голую тонкую ветку, так и не сделал ни одного выстрела.

Закружилась голова, из груди вырвался хриплый стон. Мать подхватила под руку. Быстро расстелила кошму, бережно уложила, стянув с ног тяжелые запыленные сапоги.

Вечером пришел Аман-ага, новый председатель колхоза. Сбросил разношенные галоши у порога, присел на кошму рядом. Поговорили. Помянули добрым словом отца Абдуллы. Аман-ага долго молчал, сопя, пил заваренный сухими листьями солодки чай, затем спросил:

— Болеешь?

Зажав в кулак остренькую редкую седую бороду, смотрел сочувственно и ожидающе. Абдулла понял его.

— Работать могу, — ответил, натужно улыбнувшись. — Только не на тракторе. У кого мой СТЗ?

— У Курбангуль Овезовой. Старательная девушка. По три нормы пашет. Мужчине не угнаться.

Остро шевельнулось тоскливо-печальное чувство, словно потерял что-то очень дорогое. Никогда ему больше не сесть за рычаги трактора.

— Я понимаю, тебе отдохнуть надо… — начал и не закончил старый председатель, принявшись за десятую, исходящую паром пиалу. Сосредоточенно дул на слабо окрашенный кипяток, не глядя на Абдуллу.

— Отдыхать сейчас некогда, — ответил. — Если дадите отару отца, хоть завтра пойду в пески.

— Спасибо тебе, — тихо и просто сказал Аман-ага, тяжело поднимаясь. — Бери отцовскую, лучше нет. Завтра на колодцы машина пойдет из района. Газеты захвати, расскажешь там о войне. Первый ты у нас вернулся…

Утром Абдулла снял со стены берданку, запустил руку в ковровую сумку, вытащил два патрона.

— Больше нет, — сказала мать. — Последние. Береги.

* * *

Он держал теперь в руке эти два патрона, которые берег на крайний случай. Абдулла тщательно протер патроны полой халата и снова спрятал. Горячая волна ненависти поднялась из глубины души, смыла все сомнения и страхи. Он должен найти парашютистов…

Раскаленный полуденным солнцем воздух почти зримо струился перед прищуренными глазами, все живое забилось в норы, под редкие кусты, зарылось в песок, ни звуком, ни движением не выдавая себя. Над песками легла абсолютная тишина, какую не сыщешь нигде в мире. Кажется, даже ветру лень было шевельнуться в такую жару.

Абдулла устроился поудобнее, прикрыл лицо шапкой и, отрешившись от мыслей и воспоминаний, наконец погрузился в тяжелую душную дрему — полусон-полузабытье.

Проснулся, как и намечал, — солнце висело низко над горизонтом. Дышалось легче и свободней. Плотный халат и шапка сберегли влагу в теле, и ему почти не хотелось пить. Полежав минуту-другую неподвижно, он напряженно вслушивался в окружающий его мир, но тишина стояла плотно и недвижно.

Отдохнув, шел Абдулла легко и экономно, как ходят лишь люди песков. Излишняя торопливость в летней пустыне вела к быстрой потере воды и сил, которые восстанавливались трудно и долго.

Переваливая через очередную гряду барханов, Абдулла, прикрывшись ветвистым кустом, внимательно и осторожно оглядывал простирающуюся внизу песчаную равнину, или такыр. И после этого пускался в путь, не спуская глаз с северной стороны, где за горизонтом раскинулись Коюнлы. Скорее инстинктивно, ибо был уверен, что те трое уже ушли из тех гиблых мест. Задерживаться там им не было смысла и времени.

Маршрут диверсантам должна диктовать летняя пустыня, где жизнь измерялась количеством воды, припасенной странником, пустившимся в путешествие по здешним местам. Диверсанты могли взять с собой двух-трехдневный запас влаги, больше не унести троим при всем желании. А ведь при них и другой груз есть.

Значит, рано или поздно они должны выйти к колодцу, чтобы наполнить свои фляги и продолжить путь. Вряд ли они пойдут к известным большим колодцам, где днем и ночью можно встретить людей и которые связаны между собой оживленными чабанскими тропами.

Скорее всего они будут искать колодцы давно заброшенные, на бедных пастбищах, дающие в сутки несколько ведер воды. Их в песках было немало, небольших, полуобвалившихся, вырытых в давние времена бедолагами чабанами, согнанными с богатых пастбищ всесильными баями. Скудной той влаги при жесточайшей бережливости хватало на то, чтобы напоить десяток-другой бедняцких овец. Располагались колодцы эти вдали от дорог, и люди не бывали на них годами. Помнили о них немногие, главным образом, потомственные чабаны. Помнили на всякий случай, мало ли что бывает в пустыне. Собьется иногда чабан с пути в непогодь или в поисках разметанных горячим ветром овец — заброшенный колодец выручит, напоит. И путник в долгу не останется — в меру своих сил подравняет стенки, заменит истлевший от времени кусок веревки, подправит прохудившееся ведро.

Когда-то отец, готовя Абдуллу к профессии чабана, рассказывал ему об этих колодцах, заставляя запоминать их названия, места. Детская память восприимчива, уроки даром не пропали.

Сейчас он вспоминал на ходу: Нарзы-кую, Бяшим-кую, Вели-кую и другие колодцы, расположенные к югу от Коюнлы, сохранившие на десятилетия имена своих основателей-чабанов. В одних еще была вода, другие давно пересохли. Вспоминал подходы к ним, обходные и кратчайшие, с севера и востока, — все могло пригодиться. Но глаза по-прежнему зорко обшаривали окрестности.

У могилы Мямиш-ишана Абдулла впервые за всю дорогу приложился к фляге с полуостывшим зеленым чаем, сделал несколько скупых медленных глотков. Живительная влага смыла сухость в горле, немного взбодрила. Есть пока не хотелось, и он прилег в косой предвечерней тени, отбрасываемой небольшим шатровым куполом могилы. Как ни гнали его вперед тревога и ненависть, силы надо было беречь — таков суровый закон пустыни, выработанный веками кочевий, доказанный сотнями трагических смертей заблудившихся, забывчивых, торопящихся.

Прикрыв воспаленные от ослепительно яркого солнечного света глаза, он пытался представить себе тех троих, но ничего не получалось. В памяти возникали сытые белые рожи с бессмысленными глазами в серо-зеленых френчах с закатанными рукавами. Он вдоволь насмотрелся на них в киносборниках, которые без конца крутили по вечерам в госпиталях. Таким здесь, в пустыне, делать нечего — это Абдулла понимал. Тут другие, обученные, тренированные, готовые к любым невзгодам и неожиданностям, какие только можно предусмотреть, вооруженные до зубов.

То, что ему с ними не справиться, Абдулле тоже было ясно. Ни в открытую, ни другими способами. Но в пустыне диверсанты пока были безвредны, и достаточно найти их и не потерять из виду дня три-четыре. К концу недели Реджеп выйдет к людям, расскажет.

А что, если не дойдет, заблудится? Неожиданная эта мысль резанула по сердцу, перехватила на миг дыхание. Как мог успокоил себя: парнишка умел делать в пустыне практически все и соображал не хуже взрослого. Но совсем успокоиться так и не смог, тревога за подростка занозой засела в сердце, чуть шевельни — и больно.

…От могилы святого, отдохнув и слегка подкрепившись, Абдулла двигался еще осторожней, часто останавливаясь и вглядываясь в песок. Пустыня была полна следов, незаметных и непонятных стороннему взгляду, но ясных и приметных ему. Он любил разгадывать тайны песков по едва заметным бороздкам и углублениям в рассыпчатом песке, на твердой глади такыров. По двум-трем капелькам-пятнышкам засохшей крови, едва различимым шерстинкам домысливал-восстанавливал извечную звериную драму, утверждающую право сильного и голодного.

В подсвеченных легкой синью ранних сумерках хорошо виделось, но лучистый диск солнца уже касался горизонта, разливаясь по нему багровой каймой. И Абдулла заторопился, прибавил шагу, впервые по-настоящему забеспокоившись, что не сумеет найти до ночи следов группы. Может, диверсантов совсем не интересует железная дорога и путь у них иной? На север, в Казахстан, или на запад, к челекенским нефтепромыслам?

Холодом обдало от таких догадок, даже остановился. Но усилием воли стряхнул внезапное оцепенение, пошел дальше. Сработала охотничья привычка к долготерпению: нет долго удачи — не отчаивайся, не сдавайся, ищи, пока хватит сил.

Когда впервые мелькнула мысль повернуть назад, проверить себя, Абдулла увидел нечеткий лисий след. Пустынный корсак, бежавший размеренно и размашисто к какой-то далекой, ведомой только ему цели, вдруг остановился, потоптался и со всех ног рванулся в обратную сторону. Что-то сильно напугало лиса. Даже волк бы так не смог. Обошел бы его лис по широкой дуге, не повернул бы вспять.

Колотнулось сердце в предчувствии — значит, на людей ненароком наткнулся хитрый и осторожный зверек. Там, где явно не ожидал. Еще прибавил шагу Абдулла, не заботясь уже о самочувствии, ибо начало темнеть, и быстро, буквально на глазах, как всегда на больших открытых пространствах. Когда воздух сгустился до сплошной синевы, наконец увидел: по склону бархана наискосок вились следы, глубокие, с осыпавшимися краями. Шли диверсанты след в след. Измученный больше сомнениями, чем трудной дорогой, Абдулла едва поверил в удачу. Полез по склону, чуть ли не носом тыкаясь в каждую вмятину. Встал, отряхивая с ладони песок. Подумал: тяжело нагрузились, поэтому и идут медленно, ему это на руку, можно не спешить, и передохнуть время будет. Башмаки у них крепкие, из добротной кожи, на толстой подошве с закраинами. В самый раз по пескам ходить, не проваливаются. Новые — запах кожи учуял.

Присел. Закружилась голова, в груди разлилась тихая ноющая боль. Шел в напряжении, не чувствовал. Сейчас при виде следов развезло. Но теперь он далеко их не отпустит. Передохнет и пойдет дальше.

ГЛАВА IV

Под утро Абдулла уже не шел, а брел на едва сгибающихся, ватных ногах. Отдыхать подолгу не мог — боялся отстать от диверсантов, которых еще не видел и не знал, насколько они обогнали его. По следам в сухом песке не определишь, когда прошел зверь или человек. Лишь по ширине шагов он догадывался, что идут диверсанты не быстрее его.

Поэтому Абдулла заставлял себя подниматься, досчитав до пятисот. Часов у него не было, а усталость, стоило только прилечь на прохладный песок, незаметно скрадывала время. Приходилось отмерять его размеренным отсчетом. Вставал и упрямо шел вперед, порой спотыкаясь о невидимые в темноте низкие кусты, тяжело проваливаясь в мягкий песок на склонах барханов. Мелкая песчаная пыль скрипела на зубах, иссушила рот и горло, сухой одеревеневший язык неприятно драл небо.

Рука все чаще притрагивалась к фляге на поясе, мучительна хотелось сделать хоть один глоток, но недремлющий мозг мгновенно просыпался, четко и ясно всплывала мысль: «Нельзя». Неизвестно было, когда вновь придется наполнить ее: через сутки ли, через двое.

За пазухой, почти у живота, лежала у Абдуллы тщательно закупоренная бутылка с водой. О ней он старался забыть начисто. Это был его последний шанс, последние десять глотков.

Проведя в песках половину жизни, он научился сдерживать жажду, обманывать ее, подавлять, обходиться минимальным количеством воды. Но все же наступал момент, когда обезвоженный организм катастрофически начинал терять силы, кружилась голова, и перед глазами плыли радужные круги. Тогда Абдулла присаживался на корточки, отвинчивал крышку и вливал в рот тоненькую струйку, стараясь растянуть два-три глотка как можно дольше. По телу морозцем пробегала короткая сладостная судорога, становилось легче дышать, возвращалась ясность глазам. Через минуту-другую он мог встать на ноги и идти дальше.

Сбережению его мизерных запасов помогала прохладная ночь. Днем под палящими лучами солнца фляга истечет за два-три часа, и тогда… Об этом он старался не думать.

Близился рассвет, и с каждой минутой таяла надежда, что он догонит диверсантов этой ночью. Каждый шаг давался все труднее, хотя Абдулла старался избегать песчаных наносов и склонов, шел по наветренным сторонам барханных гряд и, завидев такыр, сворачивал на него, делая небольшие крюки. Ходьба напрямик по песку отнимала слишком много сил.

С тревогой прислушивался к клекоту в груди… Пожевав, он собрал во рту немного вязкой соленой влаги, сплюнул на ладонь. Это была кровь, легким не хватало кислорода.

Присев в очередной раз, Абдулла внезапно завалился на спину и уже не смог встать. Закружились, свиваясь огромными кольцами-жгутами звезды, потемнело до могильной черноты небо, сонная мягкая одурь заполнила голову, смежила веки, и он начал проваливаться в вязкую приятную бездонность. Не было и желания сопротивляться этому.

Но уже на краю сознания полыхнуло белым пламенем в мозгу, открылся безбрежный лед Ладоги и разодранное в крике лицо старшины. Абдулла открыл глаза, дотянулся до фляги, протащил ее по животу, прислонил ко рту.

Отдышавшись, встал, подставил лицо свежему предутреннему ветру, что дул с юга. Насторожился. И, еще не веря себе, принюхался, широко раздувая ноздри. Сомнения исчезли — тянуло едва уловимым запахом табачного дыма. Диверсанты были там, за очередной темнеющей за горизонтом барханной грядой, метрах в трехстах-четырехстах от него. Он почти настиг их.

Но сил преодолеть эти метры у Абдуллы уже не было. Он едва добрался до густого раскидистого куста гребенчука, приподнял ветки и заполз в темное нутро. Неба над собой не увидел, значит, ветки надежно укроют его от лучей солнца. Абдулла разгреб здоровой рукой песок, устроив неглубокое ложе, улегся головой к комлю, придавив пятками низенькие разлапистые ветки. Теперь его можно было обнаружить, лишь раздвинув куст…

* * *

Абдулла проснулся и не сразу сообразил, где он и что с ним. Мелкие иссушенные листки запорошили лицо, неприятно кололи разгоряченную кожу.

Несколько минут он лежал неподвижно и, лишь заслышав шорох пробегавшей ящерицы, осторожно и беззвучно раздвинул ветки.

День кончился; спал он долго, часов десять. Зато чувствовал себя сейчас отдохнувшим и посвежевшим, готовым к дальней дороге. Готовился к ней Абдулла основательно и не торопясь. Разделив хлеб и сахар, съел половину, запивая остывшим чаем из фляги. Когда она полностью опустела, перелил туда воду из бутылки. Повертел бутылку в руке, но выбросить не решился: всякое может случиться. Сунул ее под рубаху, затянул кушак. Подумав, осмотрел берданку, продул ствол, протер мушку и прицел. Достал из кармана один патрон и, зарядив винтовку, оставил на боевом взводе.

Не торопился Абдулла, зная, что диверсанты далеко уйти не могли. Даже новичку в пустыне не придет в голову шагать под палящими лучами солнца. Он дождался в тени, пока солнце коснется горизонта, и тогда вылез из-под куста, беззвучно отряхнулся. Даже простой хлопок ладонью был слышен чуть ли не за полкилометра, рисковать не стоило.

Через полчаса Абдулла вышел к заброшенному агилу,[7] сплетенному из ветвей кустарника. Изгородь кое-где пообветшала, но местами стояла прочно, занесенная снаружи песком, способная еще надежно укрыть от солнца и песчаной бури. Протиснувшись в узкий пролом, Абдулла проник внутрь агила и сразу наткнулся на следы дневки диверсантов: тщательно затоптанный костер, взрыхленный песок под изгородью. Приложил руку к месту кострища — глина была горячей до нестерпимости, значит, ушли совсем недавно, тронулись, пожалуй, одновременно с ним. Раскидав носком чокоя песок, обнаружил две пустые плоские консервные банки из-под тушеного мяса. Этикеток на них не было. Закапывали наспех, скорее по привычке. Видимо, не боялись, были уверены, что в этих местах людей нет, и никто на их следы не наткнется.

От отца Абдулла знал, что пастбища на юг от Коюнлы заброшены. Травостой здесь совсем оскудел, и без того маловодные колодцы совершенно обмелели, воды в них за сутки набиралось путнику напиться, не больше. В 1928 году, спасаясь от преследования, забралась сюда басмаческая шайка Назар-батыра, но здесь ее окружили отдельный кавалерийский дивизион ОГПУ и два добровольческих отряда. После короткого боя банду разгромили и пленили. Прорвать цепь окружения удалось лишь нескольким нукерам во главе с Назар-батыром. Они ушли за рубеж. Отец воевал здесь. Абдулла до мельчайших подробностей помнил те редкие вечера, когда вся семья собиралась пить чай во дворе под сенью раскидистого урюка.

На топчане расстилали цветистые кошмы, мать ставила на очаг самый большой медный чайник, доставшийся еще от деда, расставляла самые красивые пиалы, которые берегли вот для таких случаев да для самых дорогих гостей.

Отец, выпив три-четыре пиалы, заметно мягчел, улыбался, разглаживались суровые складки у рта. Распустив кушак, оглядывал детей своих — Абдуллу и сестренок. Они со жгучим нетерпением ожидали очередного рассказа. Особенно любил он вспоминать о своем последнем бое.

— Отряд наш за Ата-кую поставили. Командир говорит: «Смотрите, чтобы ни одна живая душа мимо вас не прорвалась». Вскоре выстрелы раздались, пулемет заработал. А мы на месте стоим, даже кони от нетерпения пляшут. Вдруг смотрим, скачут на нас всадники, человек десять. Впереди Назар-батыр. Я его хорошо знал — сын нашего бая Карры. Прозвище ему недаром дали — высокий, широкоплечий. В борьбе гореш[8] ему равных в ауле не было. И приезжих батыров на землю кидал. Красивый был, только на щеке шрам от большой пендинки[9] лицо портил. Скачет он во весь опор, рвет уздой губы коню, в правой руке маузер. Я ему навстречу вынесся, рубанул с маху, Назар-батыр увернуться не успел. Да неудачно вышло, клинок плашмя по голове его ударил. Проскочил он мимо меня, обернулся, выстрелил. Прямо в бабку моему гнедому попал, захромал конь. А так бы не ушел от меня, — чуть хвастливо добавлял отец, разглаживая начинающую седеть бороду. — Сгинул где-то, больше о нем не слышал.

«Отец», — залилось сердце тоской и ненавистью к врагам. Шел и вспоминал. Рядом с отцом всплывали в памяти лица погибшего лейтенанта Спицына, сержанта Василия Копытина, умершего рядом с ним в госпитале от воспаления мозга. Попутчик по Ледовой дороге стал его лучшим другом. Старшина на льду, солдаты, бегущие с досками…

Закипала ярость в душе, комком подступала к горлу, подталкивала, торопила, холодила кровь. Здоровая рука машинально сжала рукоять узкого острого чабанского ножа. Хотелось очертя голову броситься вперед, передушить этих троих голыми руками. Зацепило нечаянно за куст израненную кисть, и Абдулла, стиснув зубы, переждал пронзившую руку боль. Кровь отхлынула от лица. Пошел медленнее, сдерживая себя. Собственная беспомощность угнетала.

Пустыня взбугрилась большими пологими лессовыми холмами, намытыми здесь древней Амударьей. Он пересек ее высохшее несколько веков назад русло, часто дыша, забрался на ближний холм и наконец увидел диверсантов. Они шли гуськом по длинной глинистой равнине, залитой ровным лунным светом, горбясь под раздутыми рюкзаками. Лишь у замыкающего на спине был прилажен плоский объемистый предмет, закрывавший полголовы. «Канистра с водой на всех, — догадался Абдулла. — Литров тридцать-сорок».

Отсюда он не различал одежду, вооружения, видел только облитые неверным светом темные движущиеся силуэты. Шли диверсанты размеренным, ровным, средним шагом. Берегли силы.

Абдулла подождал, отдыхая, пока они скроются из виду, и только потом двинулся вперед. Равнина простиралась километров на пятнадцать, и надо было увеличить расстояние, чтобы его не заметили.

* * *

Диверсанты расположились на привал в уютном, заросшем высоким саксаульником распадке. Развели небольшой бездымный костерок, уселись вокруг него. Видимо, разогревали консервы, кипятили чай. Блики огня плясали на причудливо изогнутых корявых стволах саксаула. Рюкзаки лежали поодаль. Рядом высилась канистра со свисающими широкими лямками.





Абдулла лежал под кустом на бархане метрах в трехстах и, чуть раздвинув ветки, наблюдал за тремя тенями у костра. Волнами подступала жажда, но он не решался тронуть флягу с последними глотками воды. Она на последний случай, когда не будет иного выхода, когда уже почти конец. О фляге надо забыть.

Сухие, воспаленные глаза Абдуллы невольно тянулись к канистре с водой, выделяя ее из всех предметов. Приникнуть бы к ней и пить, пить не открываясь, пока все тело не переполнится влагой.

Положение его становилось с каждой минутой все отчаяннее. Вода практически кончилась. До ближайшего колодца — Нарзы-кую, где была вода, часов шесть-семь ходу. Причем самым быстрым шагом.

Он спасет свою жизнь, но наверняка потеряет диверсантов. Полсуток ему не наверстать, дальше пойдут тяжелые пески, где они, сильные, здоровые, сразу получат преимущество в ходе перед ним. Да и куда они пойдут, он не знает, — то ли на восток к железнодорожному мосту, то ли затаятся в пустыне, где-нибудь у забытого колодца, чтобы выждать время, а потом заняться своим черным делом.

Абдулла сухо сглотнул. Отчаяние грызло душу. Он шел бы за ними до самой своей смерти, но что из этого толку? Даже если он два раза не промахнется, останется третий — схватку с ними ему не выдержать. Был бы третий патрон. Всего один патрон. Сейчас он отдал бы за него все, что у него есть, полжизни. За один-единственный патрон.

Время шло, а Абдулла не мог ничего придумать. Бешено колотилось сердце, лихорадочно проносились мысли, он уже почти решился стрелять и положиться на судьбу в поединке с третьим. Еще оставался нож и здоровая рука. Может, удастся сойтись вплотную, и там повезет. Хотя понимал — не повезет.

Абдулла проверил нож. Достал второй патрон, положил перед собой. И вздрогнул от неожиданности — мимо глаз молнией метнулась ящерица, догоняя какое-то насекомое. Ящерица отвлекла от приготовлений. Вспомнилось, как они зарываются в песок, скрываясь от преследования. Несколько мгновений, и поверхность чиста. Песок пористый, воздух сквозь него проходит, дышать можно.

А глаза неотрывно смотрели на канистру. Лишить бы воды диверсантов, тогда они у него в руках. Но как?

Неожиданная мысль обожгла мозг. А что, если? Нет, не сумеет. Но ящерица выдерживает.

Колебался Абдулла недолго, но другого выхода не было. Этот, пожалуй, единственный. Отложив берданку, он начал разгребать рассыпчатый песок, поглядывая время от времени на стоянку диверсантов. Только бы успеть, только бы успеть, покуда не снимутся они.

Наконец продолговатая яма была готова. Справа над головой нависала небольшая песчаная глыба. Абдулла боялся на нее дохнуть, чтобы не свалилась раньше намеченного времени.

Присев, он забросал толстым слоем песка ноги. Улегся на живот, здоровой рукой стал сдвигать выброшенный песок на спину, пока не ощутил на себе достаточную тяжесть. Теперь из-под песка торчали только голова, руки и ствол берданки. Абдулла положил шапку под подбородок, осторожно выдвинул берданку, приставил приклад к плечу, прицелился. Мушка легла на канистру. Он повел ее вниз к нижнему обрезу сосуда, чтобы вода вытекла из него полностью.

Подождал немного, унимая сердце, дрожь волнения в руках. Мушка замерла неподвижно, и тогда Абдулла плавно нажал на спуск.

Раскатом грома ударил в тишине выстрел. Абдулла почувствовал, что попал. Диверсанты вскинули головы, вскочили.

Он втянул винтовку под живот и резким движением подрезал полураскрытой горстью песчаную глыбу. Она мягко обрушилась на голову и, растекаясь, укрыла его полностью. И сразу над ним глухо ударила автоматная очередь. Одна, другая. Потом выстрелы смолкли…

ГЛАВА V

Дышать стало трудно. Абдулла держал нос и рот в полости шапки, с трудом втягивая в себя душный, пропитанный потом, вязкий воздух. Забилось, часто застучало сердце, кровь бешено колотилась в висках, легкие казались маленькими, рвались из груди. Хотелось сбросить с себя невыносимую тяжесть, вскинуть голову, глотнуть свежего воздуха. Но Абдулла неимоверным усилием воли сдержался, приноровился дышать часто и мелко, обманывая раздираемые болью легкие.