Настройки шрифта

| |

Фон

| | | |

 

Жорж Сименон

«Четыре дня бедного человека»

ЧАСТЬ ПЕРВАЯ

Два дня на улице Деламбра

Глава 1

Блуждая взглядом по белизне стен и потолка, она произнесла без всякого выражения, как бы речитативом:

— Господин Маген доволен тобой?

Франсуа не ожидал этого вопроса. Вернее, ее слова дошли до него не сразу: он опять погрузился в туман.

И все же в больнице, у постели жены, он постоянно был начеку. После секундного замешательства, сообразив, что это очередная ловушка, он чуть заметно нахмурил брови и ответил:

— Господин Маген не мог сообщить мне, доволен он мной или недоволен: его нет в Париже.

Впрочем, никакого значения это не имеет. Он уже привык. Даже в свой смертный час она будет пытаться поймать его.

— Извини, Франсуа. Я совсем забыла, что он уехал на Лазурный берег.

Врет! Она никогда ничего не забывает, особенно здесь, в больнице. Может быть, проходя когда-то по улице Гласьер, она тоже прочла на одном из домов вывеску: «Оскар Маген, плетельщик стульев». Франсуа вспомнил эту фамилию, когда жена поинтересовалась, нашел ли он место. Он не умел сочинять от начала и до конца. Ему нужна была хоть одна подлинная деталь. Поэтому он старательно выискивал всякие редкие фамилии: ему казалось, что они придают убедительность его выдумкам. Вероятно, ей все известно, но она, по своему обыкновению, будет молчать — недели, месяцы, даже годы, а потом вдруг с истерикой и слезами выложит вместе со всем, что у нее накопилось. Хотя, если учесть ее нынешнее местопребывание, есть надежда, что и не выложит.

Франсуа ждал звонка, возвещающего конец свидания.

Жермена лежала на первой от двери койке, а дверь была открыта, так что он мог, чуть наклонившись вперед, посмотреть на часы в глубине коридора. Они показывали без семи восемь. Палата № 15 — на шесть человек. На койке, что у самой стены, в воскресенье кто-то лежал; сейчас она свободна. Когда Франсуа пришел, Жермена как-то по-особенному взглянула на нее, и он понял. Что ж, здесь это случается часто.

Жермена дала ему знак наклониться и зашептала на ухо:

— Скажи несколько слов мадмуазель Трюдель. К ней никто не приходит, а она так мила со мной. В следующий раз принеси ей какой-нибудь гостинец — апельсинчик или конфет. Ты только не беспокойся, Франсуа. Я ни капельки не боюсь. Спроси мадмуазель Трюдель. Это же седьмая операция за год. Все будет хорошо, вот увидишь. Завтра в десять за мной придут, а в двенадцать я уже снова буду здесь. Там и вырезать-то почти нечего. — Голос Жермены с трудом пробивался сквозь туман, окутывавший Франсуа. Эти ее слова тоже были частью ритуала. — Надеюсь, служанкой вы довольны?

Не верит она и в служанку. Жермена упомянула о ней, вероятнее всего, для м-ль Трюдель. А может, потому, что так же, как он, ждет звонка. Они существуют в разных мирах. Тем не менее за одиннадцать месяцев он не пропустил ни одного свидания: вечером в четверг приходит один, по воскресеньям с сыном, а продолжительность воскресных посещений два часа.

Возможно, этой операции она не выдержит. Сперва Франсуа объяснили, что именно будут оперировать, и он приходил в ужас, слушая перечисление органов, которые необходимо у нее вырезать. Но теперь врачи не дают себе труда объяснять. Все слишком усложнилось. Создается ощущение, что она стала принадлежностью больницы. Может быть, на ней проводят какие-нибудь эксперименты? Но если ей суждено умереть, пусть уж лучше это произойдет, когда она будет под наркозом.

— Ты просто позвони в полдень и спроси у старшей сестры, как дела.

— Нет, я приду.

— Зачем, Франсуа? Ты еще слишком мало работаешь у господина Магена, чтобы отпрашиваться.

Нет, он все равно будет завтра сидеть в вестибюле у справочного окошка, как всякий раз, когда ей делают операцию.

— Будь внимателен, когда переходишь улицу. Ты такой рассеянный… Ах, мадмуазель Трюдель, если бы вы знали, какой он рассеянный!

На сегодня, похоже, все. К концу Франсуа уже переминался с ноги на ногу; как обычно, весь час он простоял в позе, смахивающей на ту, какую когда-то принимал в церкви, держа обеими руками шляпу перед собой. Жермена всякий раз предлагала:

— Положи шляпу мне в ноги…

Но он не клал: кто-то сказал ему, что это приносит несчастье. Нет, он не был суеверен — все получалось чисто машинально. В коридоре гулко разнесся первый звонок, возвещающий, что посетителям осталось ровно пять минут. Жермена торопила:

— Ступай, Франсуа, ступай. Сестры не любят, когда родственники сидят до последней минуты.

Оба испытывали облегчение. Да, когда он наклонится поцеловать ее в лоб, надо будет поостеречься, чтобы она не почувствовала запаха. Он ведь поклялся ей, что со спиртным покончено. Только стоило ли? Она ведь все равно не поверила.

— Держись, Франсуа!

Уходя, он догадался улыбнуться м-ль Трюдель. По коридору старался идти неторопливо, чтобы не выглядело так, словно он убегает, отбыв неприятную повинность.

Его уже не трогали ни больничный запах, ни больные, которыми битком набиты палаты.

Как всегда, его мучил вопрос, будет ли еще открыта дверь двадцать седьмой палаты. Как повезет. Он уже уяснил себе, как идти по коридору, чтобы лучше было видно. Это отдельная палата, в ней всегда полно цветов, на лампе розовый абажур. Завернув за угол, он уже знает, открыта дверь или нет: если закрыта, цветы стоят в коридоре у стены.

За год Франсуа привык, что женщины в больнице забывают про стыдливость. Но пациентка из двадцать седьмой не такая, как остальные. У нее всего-навсего нога в гипсе, которая первое время была подвешена на чем-то вроде блока. Молоденькая белокожая блондинка. Время проводит, покуривая сигареты и читая иллюстрированные журналы. Франсуа всего раза два-три видел ее лицо: оно все время скрыто журналом. Обычно она лежит откинув одеяло, а здоровую ногу подгибает так, что с определенного места из коридора видны волосы, ну и все прочее. В этот раз ему тоже удалось подглядеть, но шедшая навстречу сестра перехватила его взгляд, и Франсуа залился краской.

Выйдя из больницы, он поразился, обнаружив, что ночь еще не завладела улицами. Солнце отсвечивало в окнах верхних этажей, воздух над тротуарами был синеватый и какой-то полупрозрачный.

Франсуа зашел в лавку напротив, где овернец торговал вином, а заодно углем и дровами.

— Стопку виноградной водки!

Уже давно Франсуа не презирал себя, не грыз, не считал неудачником. Одним глотком он осушил стопку, и все внутри у него сжалось: водка была очень крепкая.

Прежде он пил коньяк, но как-то обнаружил, что водка забирает быстрей и, следовательно, обходится дешевле.

Хозяин бутылку не убрал и, пока Франсуа Лекуэн нашаривал в кармане монету, наполнил стопку вторично.

Тут требуется наводка на резкость, невероятно тонкая, сравнимая разве что с наводкой фотоаппарата. Давно, когда Боб был еще маленьким, Франсуа часто его фотографировал. Дочку уже реже: стало хуже с деньгами.

Утром Франсуа хватает двух стопок, первую он выпивает сразу же по выходе из дома на углу улиц Деламбра и Гэте. Ждать он не может, так как чувствует себя совершенно опустошенным, словно после обморока, и испытывает только одно желание: чтобы это как можно скорее прошло.

Потом Франсуа бродит по улицам. Ходит он много.

Никогда он столько не ходил, пока не стал безработным.

Идет одним и тем же маршрутом, почти без изменений, с одними и теми же остановками. В половине второго встает в очередь у редакции газеты, чтобы в числе первых прочесть предложения работы. Это стало просто-напросто привычкой. По объявлениям не спешит, так как заранее знает результат.





Уже двенадцать лет он живет на Монпарнасе, причем девять — в одной и той же квартире на улице Деламбра.

Родился он тоже на левом берегу, неподалеку отсюда — на Севрской улице.

В дверях домов стояли люди, из распахнутых окон доносилось радио, в некоторых комнатах уже горел свет, но неяркий, похожий на отблески солнца. Франсуа нравится брести в толпе по улице Гэте, где уже загорелись рекламы. Там на углу есть небольшой бар «У Пополя», а в нем у телефонной кабинки столик, который Франсуа считает чуть ли не своим. Он вошел туда, сел, привалясь спиной к светло-зеленой стене, и заказал стопку виноградной водки.

На той стороне толпа вливается в ярко освещенный зев кинотеатра. Прохожие едят мороженое. Тротуар здесь неширокий, и Франсуа хорошо видны лица пассажиров в проезжающих автобусах. С недавнего времени у всего появился легкий привкус пыли, лета и пота: стоит жара, и окна в домах на ночь оставляют открытыми.

Ее нет. Есть только две другие — крупная блондинка, которую Франсуа мысленно окрестил Фельдфебелем, и малышка с внешностью служанки; она очень неумело мажется и вряд ли даже совершеннолетняя. Все это очень смахивает на балет. Сквозь стекло, на котором он видит наоборот буквы, слагающиеся в фамилию «Пополь», Франсуа наблюдает, как девушки идут по тротуару навстречу друг другу. Идут неторопливо, помахивая сумочками. Сойдясь, обмениваются, нет, не улыбками, скорей — гримасами. Гримаса служаночки означает: «Бедные мои ноги». Вот она улыбнулась прохожему, остановилась, пожала плечами и пошла дальше, чтобы у магазина мужских рубашек сделать разворот, а в это время Фельдфебель на другом конце дистанции на миг замерла в темноте поперечной улицы. Там есть гостиница: тусклая лампочка над дверью, справа окошечко портье, запах линолеума.

Может быть, третья сейчас в гостинице с клиентом?

Франсуа нравится представлять ее с клиентом. И еще ему нравится, как она с безразличным видом входит в бар и, прежде чем облокотиться на стойку, бросает быстрый взгляд на Франсуа, а потом произносит: «Пополь, мятной с минералкой!»

— Виноградной водки! — постучав монетой по мраморной столешнице, крикнул Франсуа.

Нет, он ничуть не пьян. Он никогда не перебирает. Он четко знает границу, до какой позволит себе дойти, — когда туман сгущается настолько, что и люди, и вещи выглядят такими, как ему хочется.

Бездумно глядя в окно, он поднес стопку к губам и вдруг застыл, в горле у него пересохло. На улице прилип лицом к витрине мальчик, он стучит ладонями по стеклу, и этот мальчик — его сын! Франсуа вскочил, рванулся к двери, но, вспомнив, что не заплатил, возвратился к стойке. На углу, где девицы столковываются с клиентами, Боб подал ему руку.

— К нам кто-то пришел, — сообщил он.

— Кто?

— Он не сказал, как его звать. Пришел с полчаса назад и спросил, твой ли я сын.

— Почему ты не подождал меня дома?

— Не знаю. Я испугался.

У Франсуа Лекуэна вертелся на языке совсем другой вопрос; но он не осмелился его задать. Их дом находится метрах в двухстах, однако Франсуа ни разу не заходил к Пополю днем. Бобу полагается ложиться спать в восемь. Возвращаясь домой, отец всякий раз заставал сына в постели, и когда наклонялся поцеловать, впечатление у него было, что мальчик спит. При этом Франсуа очень следил, чтобы не дохнуть на сына.

— Как он выглядит?

— Толстый, волосатый. Говорит чудно. Так сердито спросил: «Полагаю, ты его сын?» — что я испугался, вдруг он меня ударит.

— Что он делает? Ты оставил его одного?

— Я сказал, что пойду поищу тебя. А он сел в твое кресло. И еще спросил, нет ли в доме чего-нибудь выпить.

— А потом?

— Дал мне денег и велел купить бутылку коньяка.

— Ты купил?

Боб протянул отцу банкноту, которую держал в сжатом кулаке. Они пошли быстрей. У винного магазина Франсуа остановился и подумал: может, правда купить на всякий случай бутылку?

— Боб, а ты уверен, что никогда не видел его?

— Да.

Франсуа купил бутылку коньяка «три звездочки». Из-за неведомого гостя улица казалась ему чужой, чуть ли не фантасмагорической. В прохожих тоже была какая-то таинственность.

— А как?..

Нет, об этом не стоит. Но все-таки странно, что мальчик прилип лицом именно к витрине бара Пополя. Выходит, он знал?

Живут они в самой тихой части улицы Деламбра.

Привратница сидела в своей каморке и, широко расставив ноги, лущила горох.

— Добрый вечер, госпожа Буссак! — бросает Франсуа, хотя прекрасно знает, что она не ответит, лишь пренебрежительно нахмурится: он уже полгода не платил за квартиру.

Лифта в доме нет, но лестница чистая, с красной дорожкой, которая крепится медными штангами. Четвертый этаж, направо. Франсуа поискал в кармане ключ, потом увидел, что дверь открыта. Машинально повесил на вешалку шляпу, направился в столовую и на пороге вдруг наткнулся на насмешливый взгляд.

— Хэлло, Франсуа!

Боб прятался за спиной отца, вцепившись в полу его пиджака.

— Здравствуй, Рауль.

— Что, не ожидал? Бутылку-то хоть принес? Держу пари, я напугал мальчугана.

— Боб, это твой дядя, — повернувшись к сыну, без особой радости сообщил Франсуа.

— Какой дядя?

— Мой брат Рауль. Тот, что был в Африке.

— Непохоже, чтобы он был в восторге от знакомства со мной.

— Это от неожиданности. Мне надо его уложить.

Ему уже давно пора в постель. Когда ты пришел, он еще не спал?

— Я как раз раздевался.

— Иди ложись.

— Иду, папочка. Ты придешь пожелать мне спокойной ночи?

— А мне, племянничек, ты ничего не хочешь пожелать?

— Спокойной ночи, сударь.

— Кто? Кто?

— Спокойной ночи, дядя.

Боб не захлопнул дверь своей комнаты, отец прикрыл ее, и двое взрослых остались одни. Секретер, стоявший между окнами, был открыт, на круглом столе валялись разбросанные бумаги.

— Может, для начала выпьем по рюмке? — предложил Рауль.

Пиджак и галстук он снял, расстегнутая рубашка открывала жирную грудь. Он и вправду растолстел, заплыл нездоровым желтым жиром, свисающим складками по всему телу. Взгляд Франсуа задержался на черновиках писем, в беспорядке лежавших на доске открытого секретера.

— Тебя это смущает? — поинтересовался старший брат. — Я это сразу понял. И даже не глядя на тебя: мы как-никак одной крови.

Только теперь Франсуа произвел мысленный подсчет. Раулю должно быть лет сорок пять — сорок шесть, поскольку ему самому сейчас тридцать шесть. Словом, почти десять лет разницы. Машинально Франсуа открыл буфет, вынул две рюмки, нашел в ящике штопор.

— И давно ты заделался таким?

— Каким?

— Как эти прохвосты наши деды.

Франсуа предпочел не отвечать.

— Не знал, что ты возвратился во Францию.

— А ты и не знал, где я был. Впрочем, плевать на это.

В шесть я прибыл на вокзал Монпарнас, отнес вещи в гостиницу «Рен» напротив вокзала и вспомнил твой адрес. Вот только не знал, не сменил ли ты его. Жена что, умерла?

— В больнице. Я прямо от нее.

— При смерти?

— Не знаю.

— Сколько мальчонке?

— В прошлом месяце исполнилось девять.

— А почему ты зовешь его Бобом? Насколько помнится, ты одарил его благозвучным именем Жюль.

Да, действительно. Это имя их отца, и Франсуа дал его сыну, но привык звать мальчика Бобом.

— Твое здоровье!

Рауль залпом опрокинул рюмку, привстал с кресла, схватил бутылку и налил себе снова.

— Что, не слишком рад нашей встрече?

Он улыбнулся с каким-то злорадным удовольствием.

Самым, пожалуй, поразительным, неприятным в Рауле был голос: у Франсуа возникло ощущение, что он никогда его не слышал.

— Срабатывает? — поинтересовался Рауль, кивнув на черновики писем. По какой-то странной причуде Франсуа хранил их.

— Папа! — позвал Боб из своей комнаты. Когда отец склонился над его кроватью, он прошептал:

— Он мне не нравится. А тебе?

На это лучше не отвечать. Нужно вернуться в ярко освещенную столовую и корчиться под безжалостным взглядом старшего брата.

— Давно начал?

— Не помню.

— Марсель процветает?

Это их брат. Адвокат, как они называли его, когда тот только начинал карьеру; сейчас он глава крупной юридической конторы и муниципальной советник.

— Признайся, Марсель не клюнул?

Франсуа промолчал.

— И тогда ты, наивный болван, обратился к Рене!

К жене Марселя, дочери старого Эберлена и наследнице его миллионов.

— Ты поддерживаешь с ними отношения? — спросил Франсуа, чтобы переменить тему.

— Было дело, переписывался. Когда в джунглях Габона узнал про смерть Эберлена. Редкая был сволочь!

Пей!

— Благодарю.

— Разве ты уже пьян?

— Я никогда не бываю пьян.

— Я тоже так отвечал.

— Послушай, Рауль…

— Нет! Это ты будешь меня слушать! — Рауль схватил первый попавшийся черновик и, далеко отставив от глаз, как человек, страдающий дальнозоркостью, начал читать:

— «Милостивый государь и друг…»

— Рауль!

— «Вы, несомненно, будете удивлены, получив после стольких лет это письмо. Поверьте, я сохранил незабываемые воспоминания о том времени, когда учился вместе с Вами в коллеже Станислава…»

— Тише, — умоляющим голосом попросил Франсуа, указывая взглядом на дверь, за которой спал Боб.

— Сын считает тебя важной персоной?

— Прошу тебя!

— «Я долго колебался, прежде чем решился обратиться к Вам в момент, когда на меня обрушились жесточайшие испытания…» Обрушились жесточайшие испытания… Это тебе ничего не напоминает? Мамочкин стиль чистой воды. Постой-ка! Сколько ты попросил у него? Его фамилия Аллэ. Кто он такой?

— Заместитель директора страховой компании.

— «Вам известно, что я получил хорошее образование.

Я еще молод, полон сил. Мне неловко говорить еще об одном своем достоинстве, которое в наше время не ценится, и все-таки позволю себе заверить Вас, что я честен, щепетильно честен. Если бы я захотел поступать как другие…» Например, как Марсель?

— Марсель…

— Марсель — гадина! «Убежден, что в Париже можно подыскать место, на котором я смог бы…» Несчастный дурак! Старомодные трюки! Ох уж мне эти ля-ля-ля: признательность, уважение… Хотя погоди! У этого Аллэ дела явно идут неплохо. Я вижу, у тебя тут карандашом приписано: сто франков.

— Прошу тебя, Рауль! Сын…

— Что — сын? Разве он не Лекуэн, как мы с тобой Правда, с небольшой примесью Рюэлей. Такую фамилию, кажется, носила в девичестве его мать? Ну а через нашу дорогую мамочку — еще и Найль. Кстати, куда по девалась твоя теща? Я думал, она живет с тобой. — И Рауль огляделся по сторонам, словно надеясь обнаружить где-нибудь в углу тень беспомощной старухи.

— Она умерла.

— Тоже хорошо.

— Ты что, напился?

— Не больше, чем обычно. И не больше, чем наши деды Лекуэн или Найль. Так что все в порядке.

— К Марселю ты заходил?

— Нет.

— А пойдешь?

— Еще не знаю.

— Во Францию надолго?

— Может быть, насовсем.

— Мне казалось, ты женат.

— Даже дважды. Моя вторая жена с дочкой живут где-то здесь.

— Ты не знаешь ее адреса?

— Мне он ни к чему. Три месяца назад в джунглях у меня случилась злокачественная желтуха, и я уж думал, что отдам концы. После этого взял билет на пароход — и сюда.

— Говорили, ты разбогател.

— Враки. Во всяком случае, не рассчитывай, что я тебе отвечу на письмецо вроде этого.

— Ну перестань!

— Поверь, оно заслуживает чтения вслух. Вот послушай. Если я правильно понял, оно адресовано редактору газеты. Выбираю самое лучшее место: «У меня всегда была склонность к изящной словесности…» Еще бы! Первая награда за сочинение!.. «Но, несмотря на это, я готов согласиться на любую должность, какую Вы соблаговолите мне доверить, даже на чисто административную.

Ложная скромность перед таким человеком, как Вы, была бы неуместна, и поэтому я достаточно откровенно скажу Вам, что знаю, чего стою». Нет, это просто восхитительно, что ты называешь сумму! Столько-то в месяц.

Франсуа Лекуэн стоит столько-то в месяц! И что тебе ответил этот милостивый государь?

— Кризис…

— Проклятье!

— Уверяю тебя, Рауль, это совсем не то, что ты думаешь! Меня преследуют неудачи. Жена уже год как в больнице. Последние четыре года вообще еле таскала ноги. Приходя вечером домой, я занимался хозяйством.

А потом, малышка…

— У тебя есть дочка?

— Да, Одиль. Шесть лет. У нее слабые легкие, пришлось отправить в горы. Она в Савойе, живет в крестьянской семье.

— И ты уже давно не платил за ее содержание.

— Откуда ты знаешь? Ну и больница… Мы не считаемся неимущими, поэтому приходится платить.

— Туда ты тоже задолжал.

— Жермена получила в наследство домик.

— Чего же ты не продашь его?

— Денег, которые за него предлагают, не хватит даже рассчитаться по закладным. Но из-за этой хибары мы причислены к имущему классу.

— А как ты потерял место? Попивал?

— Мой последний хозяин закрыл дело. Короче, полное невезение.

— Врешь.

Франсуа робел перед братом и ничего не мог с этим поделать. Десять лет разницы когда-то много значили.

А не виделись братья, если не считать краткой встречи в Париже, лет пятнадцать.

— Дай-ка твою рюмку.

— Не хочу.

— Дай рюмку! Ненавижу пить в одиночку. Ты обедал?

— Мы с Бобом обычно обедаем перед тем, как я иду в больницу.

— Готовишь ты? А кто моет посуду, и вообще?

— Поначалу на два часа в день приходила привратница.

— Со мной она была не слишком любезна. Тоже задолжал?

В комнате становилось жарко, хотя оба окошка были открыты. Высунувшись, Франсуа глянул на большие часы, служившие вывеской для лавки напротив. Они показывали половину десятого. Под часами слова, которые лезли ему в глаза все годы, что он живет на улице Деламбра: «Пашон, наследник Гласнера». На миг у Франсуа возникло желание еще чуточку высунуться и рухнуть в пустоту, на тротуар, в круг света от фонаря, стоящего прямо под его окном. Но Франсуа знал, что не сделает этого. Подойдя к столу, он схватил наполовину выпитую бутылку.

— Наконец-то! — ухмыльнулся Рауль.

— Что — наконец-то?

— Ничего. Выпей, малыш. Помнишь день, когда наш дед Найль так нализался, что обмочился в кухне?

Неожиданно для себя Франсуа нервно хихикнул.

— А наша святая мамочка еще незадолго до его смерти твердила: «Это не правда. Просто к концу жизни он утратил рассудок». Помнишь, Франсуа? И еще она утверждала, что состояние дед потерял по причине доброты душевной, дескать, поставил переводную подпись на векселях нуждающегося друга. Уверен, старина, что дед в тот вечер, когда подписывал векселя, был пьян как сапожник. Впрочем, одно другому не мешает: его сестра кончила жизнь в сумасшедшем доме.

— Это точно?

— А что, мать говорила другое?

— Меня она уверяла, что тетя Эмма умерла от плеврита.

— Послушать ее, так у нашего деда Лекуэна не было сифилиса.

— Рауль!

— Смотри-ка! Ты произнес это прямо-таки с мамочкиной интонацией. А знаешь, ты похож на нее. И голову держишь как она, чуть набок, словно из робости, словно извиняешься за свое присутствие. У тебя вечно такой вид, словно ты входишь в церковь.

— Не смей говорить о маме!

— А о ком можно говорить?

Но Франсуа не смог ответить. Горло ему сжала спазма, глаза наполнились слезами, и он схватился за грудь, как при позыве рвоты.

Глава 2

Его разбудило солнце — оно светило прямо в лицо.

Даже не разлепив веки, Франсуа уже знал, что время позднее, как знал, когда еще только начинал брести по замусоренной равнине сна, что ничего хорошего на той стороне, после пробуждения, его не ждет. Первый, быстрый и смущенный, взгляд он бросил на постель сына (с тех пор, как Жермена легла в больницу, они с Бобом спят в одной комнате), и яркое пятно смятых простыней поразило его, как упрек. Боб встал и, конечно, ушел; все окна и двери открыты, но квартира зияет пустотой. В воздухе еще витает слабый аромат какао.

Большие часы над лавкой Пашона показывают десять минут одиннадцатого. Сейчас Франсуа должен был бы сидеть, как обещал, в вестибюле больницы у справочного окна, ожидая результата операции, и оттого, что он не выполнил обещания, ему стало еще тягостней.

В кухне на столе чашка из-под какао, яичная рюмка с выеденным яйцом, а рядом вырванный из тетрадки листок, на котором сын нацарапал: «Я пошел к товарищу».

Франсуа смутно помнилось, что он просыпался рано утром, когда солнце еще не проникло в ущелье их улицы.

В памяти у него запечатлелась картина: Боб бесшумно одевается, краем глаза следя за отцом, а потом выходит из комнаты, держа в руках башмаки. Может, Франсуа сказал ему, что плохо себя чувствует? И Боб поверил?

Или его разбудил отцовский храп, и он почуял в воздухе запах перегара?

На столе в столовой пустая бутылка, рюмки, окурки.

Все вещи сдвинулись со своих мест, комната утратила привычный облик, рядом с пепельницей раскрытый альбом с медными уголками и фотографии в нем. Франсуа совершенно не соображал, что надо делать. Он стоял в нерешительности и чувствовал себя по-настоящему больным. Подумал, не сварить ли кофе, но при одном виде потеков яичного желтка на белой скорлупе его замутило.

А тут еще отвратительное воспоминание о сне, приснившемся перед самым пробуждением. Он стоит в толпе на каком-то вокзале, держит Боба за руку и сует билет железнодорожнику в форме, ожесточенно с ним споря.

Боб почему-то тянет его назад. Все это крайне нелепо, потому что Франсуа должен сказать железнодорожнику что-то ужасно важное. Люди вокруг смотрят на него с негодованием, он не понимает почему, как вдруг обнаруживает, что совершенно гол.

Да, гол, но это не его нагота. Вот что самое невероятное в этом сне. Он гол, как дядя Леон, брат матери, с которым они иногда виделись в Мелене, когда Франсуа был в возрасте Боба. Юл, как дядя Леон в тот раз в комнате служанки, когда Франсуа подсматривал за ними в замочную скважину. Пожалуй, в ту пору Франсуа был чуть постарше Боба. Лет, наверное, двенадцати.

У рыжего дяди Леона была такая белая кожа, что она казалась неживой. Тело служанки в полумраке чердачной каморки было тоже мертвенно-бледным. Франсуа никогда не думал, что человеческая кожа может отличаться такой резкой белизной и каждый волосок на ней, кажется, вырисован чернилами. Это было невыносимо мерзко. Он видел большие отвислые груди женщины, которая была старше его матери, но главное — черный, как бездна, треугольник внизу живота; воспоминание о нем мучило Франсуа долгие годы, и после этого случая он не мог заставить себя поцеловать дядю Леона и даже взглянуть ему в лицо.

— Придется мне, мой мальчик, оперировать тебя Нет, это говорил не дядя Леон, а Рауль нынче ночью.

Интересное совпадение! Это выражение из словаря их детства, Франсуа его почти забыл. Свое начало оно вело с каникул, которые они всей семьей проводили в Сен-Поре. Вернее сказать, первоисточником его был рабочий при гостинице на берегу Сены. Ходил он всегда в охотничьем костюме, и обязанности его состояли главным образом в подготовке лодок для рыболовов, но иногда хозяйка поручала ему резать кур или кроликов. Тогда у всех на виду он нес в каждой руке по несчастному животному и приговаривал с угрожающей ласковостью:

«Не бойтесь, деточки! Сейчас мы вас оперируем!»

Рауль вспомнил это детское выражение и применил его к брату. Но дело в том, что в детстве Франсуа про себя называл словом оперировать то, что делал тогда дядя Леон со служанкой.

А ведь в больнице сейчас по-настоящему оперируют Жермену…

Да, Рауль оперировал его — так же безжалостно, как тот рабочий из Сен-Пора (его звали Селестен), и так же грязно, как дядя Леон. Рауль выставил его голым, как во сне, но то была не мужская нагота — нездоровая кожа, волосы, срамные части, какие рисуют на стенах общественных уборных. И вот теперь Франсуа не решается даже бросить взгляд на альбом, который так и валяется раскрытым на ореховом столе. Во всем была разлита какая-то нарочитая жестокость, и это напомнило Франсуа его собственное лицо, каким он его видел в иные утра после скверно проведенной ночи в зеркале, освещенном серым полусветом ванной комнаты. И еще — лицо Жермены на больничной койке, запах больницы. Он же обещал быть там, ждать во время операции в вестибюле, но у него не хватает решимости ни одеться, ни даже умыться. И вообще лучше не двигаться, потому что при каждом движении накатывает дурнота.

Было жарко, влажно, с улицы доносились привычные шумы и звуки, но Франсуа безотчетно избегал поворачиваться к окнам, словно из страха встретиться с чьим-то взглядом. Он с наслаждением закрыл бы их и задернул шторы, если бы не опасение, что жильцы напротив заинтересуются, что у него стряслось. Его мучила жажда. Мучило непреодолимое желание выпить.

С отвращением он приник губами к горлышку пустой бутылки и вытряс из нее каплю теплого алкоголя.

Коньяк отдавал пробкой. Отдавал Раулем. Этот душок — пресный и одновременно резкий — никак не мог выветриться из комнаты, несмотря на распахнутые окна и уличные запахи.

«Пованивает семейкой! — ухмыльнулся бы Рауль. — Запашок Лекуэнов, скрестившихся с Найлями, а у тебя еще и с примесью Рюэлей!»

С какой-то глухой яростью, смешанной с ликованием, он всех сваливал в одну кучу. И оперировал — всех разом и поодиночке.

Франсуа не держал на него за это зла. Он просто боялся брата, его приводила в ужас сама мысль, что тот сейчас находится в одном городе с ним — в полукилометре по прямой, в гостинице напротив вокзала Монпарнас.

Должно быть, сейчас Рауль, обливаясь потом, спит тяжелым сном. У него нет никаких проблем. Возможно, вечером он намерен провести второй раунд этой убийственной игры, а весь день будет отсыпаться. До чего он безжалостен! Он лучше самого Франсуа знает его слабые места, хотя они не виделись пятнадцать лет.

— Ты ведь стараешься походить на отца, да?

Отец — единственный человек, единственное, уже совсем смутное, воспоминание, которое Франсуа любой ценой хотел сохранить неприкосновенным. Поэтому он готов был умолять, готов был встать на колени:

— Не трогай хотя бы папу!

Но ничто не могло остановить Рауля, помешать ему представить всех и каждого в том убийственном свете, в каком Франсуа однажды увидел дядю Леона с кухаркой.

— Видишь ли, мой мальчик…

Наверно, Франсуа был уже совершенно пьян, когда вдруг обнаружил в голосе Рауля те же интонации, что и у отца. Это походило на галлюцинацию — слышать отцовский голос и видеть перед собой желчного, опухшего от пьянства толстяка с поредевшими волосами и мохнатыми руками, которые высовывались из закатанных рукавов. Никогда прежде не бывавший в этом доме, он нашел в секретере альбом. Видимо, пока Боб бегал по улицам в поисках отца, он все тут бесцеремонно перерыл. И ничуть этого не скрывал. Напротив, с каким-то радостным удовлетворением выложил альбом на видное место.

— Видишь ли, мой мальчик, разница между тобой и папой в том, что папа в это не верил.

— Во что?

— Да во все это! — И Рауль ткнул пальцем в первую страницу альбома, где, как бы отмечая начало их эры, красовались фотографии двух супружеских пар — деда и бабушки Лекуэн и деда и бабушки Найль.

Но почему у мужчин такие похожие усы, бакенбарды, одинаковые черные галстуки с высоким узлом, а у женщин совершенно неотличимые рукава с буфами? Обеим парам, когда они фотографировались, было около тридцати. Они еще не были знакомы и даже представить не могли, что соединятся на одной странице семейного альбома. Однако в них было такое сходство, что, впервые обнаружив его, Франсуа опешил.

— Понимаешь, малыш, это было начало падения.

Отец с матерью опустились уже гораздо ниже. Ну а мы…

На следующих страницах множество любительских фотоснимков, помутневших, пожелтевших, иногда покрытых сеточкой трещин.

— Страница замков! — хохотнул Рауль.

Нет, то были не замки, а просто большие загородные дома, какими в прошлом веке владели крупные буржуа.

Дом семейства Найль был больше и претенциозней, находился он на берегу Сены в Буживале.

— Тебе, конечно, показывали его во время прогулок?

Помнишь, с каким отрешенным видом мамочка вздыхала:

«Здесь я родилась. До пятнадцати лет у меня была своя горничная, гувернантка и пони…» Крутить шарманку дальше? Ты родился намного позже меня, но и тебя укачивали под ту же колыбельную. Мамочка была неистощима. «Недалеко от нас был дом Мопассана, а по другую сторону жил король в изгнании…» Она, наверно, поминала при тебе Эмильену д\'Алансон[1] и других тогдашних подстилок, чьи дома были поблизости. Высший свет, мой мальчик! И гвозди! Ведь семейство Найль — это гвозди, фабрика гвоздей. Уже отец нашего деда занимался гвоздями, в его мастерских работали по пятнадцать часов в день двенадцатилетние дети. И, разумеется, женщины, которым мастера, а при случае и дед, делали детей, а потом вышвыривали на улицу. Вот почему наша мамочка была такая чувствительная. Мимоза, как она себя называла.

Благородная душа! Помнишь эту благородную душу?

«Знайте, дети, когда у человека благородная душа…» Кровожадная, благородная душа! Кто-кто, а отец понимал это. Ты даже представить себе не можешь, какой это ужас — жениться на благородной душе, которая росла в «Уединении» — так назывался их загородный дом — и имела множество слуг. Отец происходил из судейских, как еще говорили в те времена. Представляешь, несколько поколений юристов, великолепных, безукоризненных судей. Они владели землями в провинции и входили в административные советы. Только Лекуэны потеряли деньги раньше, чем Найли. Видно, земли в провинции менее надежны, чем гвозди. Наш дед был весельчак, любитель танцовщиц, но имел несчастье подхватить сифилис, когда его еще не умели лечить. Ну-ка посмотри на меня, мой мальчик!

— У меня нет сифилиса…

— Ты красавчик! Мы оба красавчики! Умны и обладаем железной волей, верно? И конечно, оптимисты! Всем этим мы обязаны мамочке. «Дети мои, никогда не забывайте, кто вы такие!» Проклятье! Мы — Лекуэны и Найди! В первую очередь, разумеется, Найли. «Уединение», гувернантка, собственная горничная, пони… Помнишь, как мамочка нас попрекала? Тем, как ей было трудно нас вынашивать, и муками, какие она вытерпела, выпуская нас в этот мир, и своими хворобами из-за этого, и тем, что мы были злыми детьми, нарочно плакали по ночам, чтобы не дать ей спать. Черт бы побрал нашу мамочку! Отец, бедняга, помалкивал…

— Ты считаешь, папа был несчастлив?

— Блаженный идиот! Взгляни на его фотографии. Гляди, гляди! Переверни страницу.

Отец был высокий, худой, с большими залысинами и светлыми висячими усами. Сквозь стекла пенсне он смотрел в пространство взглядом одновременно строгим и в то же время мягким, на губах у него рисовалось какое-то подобие улыбки.

— Узнаешь улыбку?

Франсуа ответил «нет» и тут же понял, что солгал: именно такую улыбку он часто видит в зеркале.