Жорж Сименон
Газонокосилка работала, дрожь ее по руке Хиггинса передавалась всему его телу, и казалось, оно подчиняется теперь не ритму сердца, но ритму мотора. На их улице отчаянно тарахтели еще три такие же машины, а если та или иная смолкала, тарахтение доносилось из соседних кварталов.
Было самое начало апреля, восемь вечера. Ни лето ни зима, ни день ни ночь. Однотонное, еще светлое небо, то ли блекло-голубое, то ли серое, сумеречное. На фоне его — ярко-белая островерхая колокольня католической Церкви.
— Она тебя уже целый час зовет, па.
— Мама к ней заходила?
— Она хочет, чтобы пришел ты.
Дом, хотя и купленный уже три года назад, был совсем как новый, и Хиггинс еще не до конца в нем освоился.
Дверь в комнату Изабеллы была не притворена.
— Ты почему не спишь?
— Мне надо, чтобы ты меня поцеловал.
— Ты уже два раза меня звала.
Под спокойным взглядом шестилетней девчушки он всегда чувствовал себя неуверенно, словно в чем-то перед ней провинился.
— Обещай мне, что заснешь.
— Если получится.
— Получится, если захочешь.
— Мне еще надо, чтобы ты рассказал историю.
Он никогда не слышал от нее: «Я хочу» или «Мне хочется» — она всегда объявляла: «Мне надо».
— Я тебе уже одну рассказал.
— Та была слишком короткая.
Он покорно присел на край кровати. Что бы еще такого придумать про поросенка Пика? Он изобрел этого поросенка себе на погибель, когда дочка болела. С тех пор прошел год, но каждый вечер отец должен был рассказывать ей про Пика. Хиггинс подавал дочке злополучного поросенка под всеми возможными соусами; дошло до того, что, возвращаясь из магазина, он иногда ломал себе голову над его дальнейшей судьбой.
— Закрой глаза.
— Начни — тогда закрою.
Откуда ей знать, что сегодня вечером все для него не так, как всегда, что он почти болен от неизвестности и ожидания, что за столом ему кусок в глотку не лез?
А почему для него это так важно? Да из-за нее же, из-за них, из-за всей его семьи — жены, детей!
Нора моет внизу посуду и тоже ни о чем не догадывается. В прошлом году, стесняясь невесть чего, он объявил ей:
— Выставляю свою кандидатуру в «Загородный клуб».
Разговор происходил почти в такой же вечер, в мае.
Он это точно помнит: дело было вскоре после дня рождения старшей. Супруги сидели у телевизора — его только что купили. Трое младших уже спали, Флоренс куда-то ушла. Сперва он решил, что Нора не расслышала: она не сказала ни слова, даже головы не повернула.
— Тебе что, все равно?
— Ну, если ты думаешь, что это нужно…
Он покраснел совсем как сегодня, во время разговора с Карни. Краснеть для него всегда было унижением: он же не знает за собой никакой вины, не делает ничего предосудительного, наоборот, из кожи вон лезет, чтобы семья жила безбедно и будущее ее было обеспечено.
Он разразился перед женой длинной речью. Это тоже не случайно. Он и с покупателями слишком словоохотлив, особенно когда они приходят с претензиями.
Во-первых, объяснил он жене, и он, и она, и, главное, дети смогут летом ходить на клубный пляж купаться. Не надо будет больше барахтаться в грязи и тесноте на общем пляже.
И потом, члены клуба могут пользоваться лодками.
— Но ты же знаешь, — возразила жена, — у них у всех свои катера, а кой у кого и по несколько.
— А нам кто мешает завести свой катер?
— Нам еще тринадцать лет за дом платить.
— Все платят.
Она не спорила. Прошло несколько недель, и однажды вечером Билл Карни принес ему дурную весть: кто-то из членов — какой-нибудь брюзга или завистник, конечно, — положил ему черный шар. Один черный шар портил все: в клуб принимали только тех, за кого подавали одни белые шары, но за отклоненным сохранялось право выставить свою кандидатуру на будущий год.
Он тогда ни словом не обмолвился об этом Hope.
Может быть, она все-таки узнала? Вдруг Карни или кто-нибудь другой проболтался? О клубе он дома больше не заикался и долго раздумывал, выставлять ли ему свою кандидатуру на будущий год.
— Как ты считаешь, Билл, у меня есть шанс?
— Еще бы! Особенно теперь, когда полковник вышел из комитета…
Речь шла об Уайтфилде: отставной полковник, владелец лучшей усадьбы в Уильямсоне, он считал, что в клубе место лишь немногим избранным семьям, обосновавшимся в городе еще несколько поколений назад.
— Ему теперь поручили возглавлять комитет по проведению праздников. Вот уж повеселимся!
— А тебя не затруднит второй раз быть моим крестным по клубу?
— Напротив, буду счастлив, старина. Можешь на меня рассчитывать.
Кому из тех, кто в эти минуты в здании на берегу озера вершит его судьбу, придет в голову, что он рассказывает сейчас историю про поросенка Пика?
— Только длинную, па!
По улице проехала машина и затормозила у них под окнами. Хиггинс вздрогнул: вдруг это Билл привез ответ?
— Ну вот. Изабелла, история кончилась. Пик уже спит, и ты спи.
— Ладно, па.
Голосование не идет у него из головы, но пусть уж дочка не посетует: он не виноват. Сегодня решается вопрос о положении их семьи, о ее месте в Уильямсоне, более того, в обществе. У Флоренс, их старшей, одна-единственная подруга, больше она ни с кем не видится.
В восемнадцать лет такая замкнутость неестественна, и в клубе Флоренс скорее преодолела бы ее. Хиггинс давно уже не без тревоги думает о дочке. С Норой он бы об этом не заговаривал: он вообще не привык делиться мыслями с женой, хотя сам не понимает, почему так вышло. Семью дружней, чем у них, поискать надо.
А разве жена говорит ему все, что у нее на уме?
Далеко не все. Он начал прозревать на этот счет, когда Нора, мать троих детей, поняла, что опять беременна. Ей было тогда тридцать девять, младшему. Арчи, уже исполнилось семь, и супруги даже не думали о прибавлении семейства.
Нора любит детей. Они никогда ничего не делали, чтобы ограничить их число.
Хиггинсу показалось тогда, что она скорей примирилась с перспективой иметь еще одного ребенка, чем обрадовалась этому, и даже безотчетно сердится на мужа.
Но, может быть, он ошибался? Во всяком случае, имя Изабеллы она выговаривает не так, как имена остальных, и он не раз слышал от нее подчеркнутое:
— Твоя дочка.
Может быть, девочка чувствует это? Не потому ли она тянется к отцу?
Hope уже сорок пять, и она снова ждет ребенка. Но на этот раз явно стесняется беременности — и перед соседями, и особенно перед старшими детьми, словно ее уличили в чем-то постыдном, неприличном. Флоренс воздержалась от замечаний на этот счет, но отец поймал на себе ее взгляд, в котором читалось презрение — не столько к нему, сколько к мужчинам вообще. Ее братец, шестнадцатилетний Дейв, высказался ясней:
— Как! Опять? Только ко мне в комнату его не суйте!
Хиггинс спустился вниз. Арчи, стоя у открытого холодильника, делал себе бутерброд перед сном.
— Выкосил лужайку? — спросила жена.
— Не до конца.
— Покосишь еще?
— Часок-другой, не больше.
Ему трудно объяснить это жене, а сама она не понимает. Хиггинс — директор супермаркета и привык работать от зари до зари. Его трудовой день начинается в семь утра, а то и в шесть. Уходит домой не раньше семи. Служащие, кассиры, продавщицы работают восемь часов, как и положено. Он — никогда. Как раз сегодня ему пришлось остаться в магазине после закрытия: завтра выставка-продажа нового сапожного крема. Редкая неделя обходится без таких выставок. Представители фирм приезжают с товаром заранее, приходится переоборудовать одну-две секции, приспосабливая их к нуждам поставщиков.
Сегодняшний гость сразу же по приезде чуть не обозлился на Хиггинса.
— Пропустим по стаканчику? — предложил он, кивая в сторону «Таверны Джимми», бара напротив, красная неоновая вывеска которого зажигалась задолго до темноты.
— Благодарю вас, я не пью.
— Врач запрещает?
Как обычно, Хиггинс ответил «да», чтобы собеседник не настаивал.
Но это не правда. Он не пил ни разу в жизни. Он не хочет пить, и дело тут не только в том, что вот уже несколько лет он принадлежит к методистской церкви.
— Тогда сигару?
У представителей фирмы карманы вечно набиты сигарами. Они суют их вам как чаевые, в надежде не столько подкупить вас, сколько расположить в свою пользу, чтобы вы поэнергичней сбывали их товар.
— Я и не курю.
Не хочется человеку курить — что тут особенного?
И чему удивляться, когда он вежливо, но твердо отказывается от подарков или денег, которые пытаются ему всучить эти деятели? В конце концов, кто он такой?
Служащий, обыкновенный служащий, хотя и занимающий ответственный пост: у него под началом один из ста с лишним филиалов супермаркета «Ферфакс». Начинал он с самой нижней ступеньки служебной лестницы: мел полы, потом работал рассыльным, не здесь, правда, а у себя на родине — в Олдбридже, штат Нью-Джерси.
Хиггинс доказал, что честен и трудолюбив; вот ему и доверили заведовать целым магазином.
А те дела, которые он добровольно взваливает на себя после работы, — они тоже нелишние. Он ведь теперь не сам по себе, он — житель Уильямсона, член местного общества.
Может быть, не самый важный, но с ним все же считаются: в клубе «Ротари» его избрали заместителем секретаря.
А еще его пригласили в новый школьный комитет, и он принял на себя обязанности казначея, отнимающие у него не меньше двух вечеров в неделю.
Ему не нужны звания и титулы, ему не быть председателем или вице-председателем — это удел других. Но он изо всех сил старается приносить пользу, и каждый знает: на него можно положиться.
— Спокойной ночи, па.
— Спокойной ночи, сынок. Дейв дома?
— Мама отпустила его в кино.
— А Флоренс?
— Наверняка у Люсиль.
Сразу после школы Флоренс поступила работать в банк и работает там уже год. Теперь отец еще меньше знает о ее жизни. Здесь она спит, завтракает и ужинает, но при этом ведет себя так, словно снимает комнату с пансионом. Мать принимает это как должное.
— Пойду докончу газон, — сказал Хиггинс и вышел.
Темнота уже мешала работе, и соседские газонокосилки затихли. Хиггинс завел машинку в гараж, в глубине которого оборудовал себе мастерскую. Только в этом уголке он и чувствует себя по-настоящему дома — может быть, потому, что вещи здесь уже не такие новые.
Стоило ли им вообще переезжать? Жене новый дом был не так уж и нужен: она неохотно расстается с тем, к чему привыкла. Прежний дом в нижней части городка вполне их устраивал, только вот соседи… Кто жил на их улице? Одни рабочие обувной фабрики, почти все — с иностранными фамилиями.
Дети играли прямо на дороге. Нора присматривала за ними из окна. Чтобы попасть на Мейн-стрит, не надо было выводить машину.
Он верит, что принял тогда правильное решение. Еще несколько минут, от силы час — и Нора в этом убедится: зазвонит телефон или к дверям подъедет машина Карни.
Сегодня Хиггинс чуточку схитрил. Во-первых, еще днем зашел в винный магазин. Этот магазин был филиалом их супермаркета, подчинялся той же дирекции, но располагался в отдельном здании по соседству, и распоряжался там свой управляющий.
— Бутылочку шампанского, мистер Лэнгролл.
Хиггинс ожидал, что продавец удивится, и заранее напустил на себя игривый вид.
— Хочу сделать сюрприз друзьям, вернее, другу.
— Какое вам угодно шампанское? Французское?
— Самое лучшее.
Бутылка пойдет Биллу Карни, когда тот явится с новостью. Если он позвонит, Хиггинс все равно уговорит его завернуть к ним на минутку. Нора будет в восторге.
Не сказав ей ни слова о бутылке, которую оставил в машине, Хиггинс полез в холодильник за кубиками льда.
— Зачем тебе столько льда?
— Потом скажу.
Сейчас шампанское стоит в ведре со льдом, задвинутом под верстак. Пряча его, Хиггинс посмеивался. Почему же теперь, пока тянется ожидание, мысли его принимают все более мрачный оборот?
Не усталость ли виновата? Хиггинс всю зиму чувствовал, что устал. Перенес на ногах бронхит. Впрочем, для него это обычное дело. Сколько Хиггинс себя помнит, он всю жизнь работал больше других и никогда на это не жаловался, напротив, гордился этим. Работа приносила ему тайное удовлетворение, хотя он и не мог объяснить почему.
И у жены дел хватало: четверо детей, а теперь еще новый дом, может быть, чересчур большой для них. Она тоже никогда не жалуется, но это еще ни о чем не говорит. Ведь она могла бы жить совсем по-другому.
Пожалуй, рада была бы жить по-другому. Он — нет.
Хиггинс наклонился, потрогал бутылку. Этикетка с французской надписью намокла и отклеилась. Он прилепил ее на место: чего доброго, Карни вообразит, что это обыкновенное, калифорнийское.
— Гараж запер?
— Пока нет. Я еще туда пойду.
Она не спросила зачем. Не было у нее этой привычки — изводить мужа вопросами. Порой Хиггинсу даже хотелось, чтобы она спрашивала его почаще. Он пытался припомнить: раньше она тоже не любила задавать вопросы? Но раньше он и сам себе не задавал никаких вопросов: просто радовался, что она вышла за него.
Как и Хиггинс, Нора была родом из Олдбриджа, штат Нью-Джерси. С тех пор, как его перевели в Уильямсон, не прошло еще и десяти лет. В Олдбридже он последнее время работал в местном филиале супермаркета, заведуя фруктово-овощным отделом, а еще раньше, когда они с Норой только поженились, служил там рассыльным.
Нора училась с Хиггинсом в одном классе средней школы. Она отлично его знала и, должно быть, не питала на его счет никаких иллюзий. В школьные годы Хиггинсу в голову не пришло бы куда-нибудь ее пригласить. Нора была из небогатой семьи. Отец заведовал складом, незадолго перед тем потерял жену и женился вторично. От второго брака родились еще двое детей. Нора в школе была нарасхват. Считалось, что она чуть ли не самая красивая и способная. Мальчишки спорили за право сводить ее в кино или на танцы, а она ходила то с одним, то с другим, и долгое время никто не мог похвастать ее благосклонностью. Потом она вдруг стала явно отличать Берта Тайлера.
Хиггинс перебирал воспоминания. Он не ревновал.
Тайлер, конечно, был подонок, но хорош собой, а он?
Непропорционально большая голова, невыразительная физиономия, неуклюжесть, которая так и не прошла с возрастом.
Он не был тогда влюблен в Нору — просто восхищался ею. Вместе с другими мальчишками умирал от зависти к Берту, когда тот вместе с Норой проносился мимо них в своем «hotrod»[1].
После школы Нора уехала в Нью-Йорк. Тайлер тоже исчез.
Почему она вернулась в Олдбридж? Почему буквально кинулась Хиггинсу на шею, когда пришла в супермаркет за покупками и случайно с ним встретилась?
— Ты все еще здесь, Уолтер?
— Как видишь.
— Доволен жизнью?
— Наверно, скоро получу повышение.
— С кем гуляешь?
— Ни с кем.
И он покраснел. От ее взгляда это не ускользнуло, но она продолжала:
— Тогда, может быть, сводишь меня вечером в кино?
Берт Тайлер больше в Олдбридже не появлялся. С самого отъезда о нем не было ни слуху ни духу.
Нора с Хиггинсом поженились лишь через год после той встречи. Он опасался, что заработка его не хватит на двоих, но она настояла на свадьбе.
Теперь их шестеро, а скоро станет семеро, и живут они в новехоньком доме в самом фешенебельном квартале Уильямсона. Кто скажет, что он не умеет работать? Разве жизнь не подсказала его правоту?
Но тогда откуда же у него, зрелого сорокапятилетнего мужчины, это чувство вины? Сейчас Хиггинсу нужно не потерять самообладания, не поддаться панике, иначе ему потом будет стыдно за мысли, которые теснятся у него в голове.
— Опять твой школьный комитет?
— Да.
Он пристроился в углу гостиной за письменным столом, где днем делают уроки сыновья.
Он читал мысли жены: «Опять ты один за всех отдуваешься!»
Хиггинсу вечно поручали самую долгую и нудную работу, требовавшую особой тщательности. Ему-то она не казалась нудной: он сам о ней просил и даже трудность ее расценивал как привилегию.
— Скоро начнут строить?
— Как только утвердят федеральную дотацию.
Это требует долгих разъяснений, да они вряд ли и заинтересуют ее.
— Включи телевизор. Он мне не помешает.
— Не хочу.
— Ляжешь спать?
— Нет, дождусь Дейва.
Уже десятый час. Что они там в «Загородном клубе» так тянут? Хиггинс дружит только с Биллом Карни, но знаком и с остальными. У кого в комитете есть причины голосовать против него? Таких вроде нет.
Доктор Роджерс — их домашний врач. Сколько раз Хиггине его вызывал, особенно к детям! И всегда он хоть на минутку присаживается в гостиной, а жена доктора — постоянная покупательница супермаркета.
К адвокату Олсену не так просто подступиться: этот всем дает понять, что он важная птица и родился не где-нибудь, а в Бостоне. Адвокат много пьет. Ему шестьдесят пять, он женат уже в третий раз, и один из его сыновей дружит с Дейвом.
Есть еще Луис Томази, владелец фешенебельной гостиницы «Белая лошадь» на Хартфордском шоссе. Томази должен голосовать за Хиггинса хотя бы из солидарности: он тоже начал с самой нижней ступени — был когда-то официантом в баре.
Остается Оскар Блейр, обувной фабрикант. Благородная внешность, белоснежная седина. С одиннадцати утра неизменно пьян и при этом ухитряется просиживать целые дни у некой разведенки, матери пятерых детей.
Пора бы Карни и позвонить. То, что он медлит, — дурной признак. Хотя, скорей всего, они там, по обыкновению, сидят, пьют, болтают, и у Карни просто вылетело из головы, что его друг мучительно ждет звонка.
Карни занимается политикой. На последних выборах в Хартфорде его избрали в сенат штата, но он ничуть не занесся. Хиггине встречал его у парикмахера, потом на завтраках в клубе «Ротари». Он и с остальными виделся бы почаще, если бы не уклонялся от выпивок и вечерних коктейлей.
Неужели его из-за этого не примут? Ведь в «Загородном клубе» не только пьют. В распоряжении членов клуба поле для гольфа с девятью лунками — оно тянется по берегу озера и слывет лучшим в округе. Два-три раза в неделю в клубе бывают танцы, причем один раз обязательно для молодежи. Летом на озере устраивают регаты и заплывы, зимой — состязания конькобежцев.
Кстати, доктор Роджерс тоже не пьет и ходит в клуб лишь когда это необходимо.
— Ждешь звонка?
— Почему ты спрашиваешь?
— Не знаю. Просто мне так показалось.
Хиггине чуть не выложил ей всю правду. Если кто-нибудь уже посвятил ее в суть дела, она, надо полагать, удивляется, почему муж скрыл от нее сегодняшнее голосование. Еще, чего доброго, подумает, что он ей не доверяет! Но дело тут не в недоверии. Это легко доказать: в прошлый раз он от нее ничего на таил. Может быть, его удерживает самолюбие, стыд, может быть, боязнь, что его унизят у нее на глазах?
Она и не догадывайся, что с тех пор, как они поженились, и даже еще раньше — с тех пор, как стали встречаться, он постоянно боялся уронить себя перед ней.
Ему казалось, рано или поздно она поймет, что ошиблась в нем, и раскается в своем давнишнем решении, в том, что пожертвовала ему всем, чего могла достичь в жизни.
Хиггине сделал над собой усилие и сосредоточился на документах школьного комитета. А вот и Дейв. Значит, уже начало одиннадцатого.
— Поесть что-нибудь найдется?
Ростом Дейв со взрослого мужчину, и голос у него мужской, низкий, но по виду и поведению он сущий ребенок. Хиггине услышал, как он шарит в холодильнике и с набитым ртом осведомляется:
— Флоренс пришла?
— Нет еще.
— И чем это они занимаются вдвоем, без мальчиков, целый вечер?
Дожевывая, он коснулся губами отцовского лба.
— Привет, па!
— Спокойной ночи, сынок.
— Привет, мама.
— Спокойной ночи, Дейв.
Славный парень! В школе, правда, не блещет, зато характер золотой, и в любую минуту готов прийти на помощь.
Нора оторвалась от иллюстрированного журнала и спросила:
— Знаешь, что они учат?
Хиггине вздрогнул от неожиданности.
— Кто они?
— Флоренс и Люсиль.
— Разве они что-нибудь учат?
— Да. Флоренс мне не говорила, но у нее в комнате валялась тетрадка, и я увидела: они изучают астрономию, потому и сидят так поздно.
С отсутствующим выражением лица он уставился на жену и машинально переспросил:
— Астрономию?
Он повторил это слово так серьезно, с таким неподдельным изумлением, что Нора прыснула со смеху.
— Лежат себе на травке и разглядывают небо.
Зазвонил телефон. Хиггинс помедлил, не решаясь сразу броситься к аппарату, и, замирая от суеверного ужаса, снял наконец трубку.
— Это ты, Уолтер?
Карни на другом конце провода еле ворочал языком — видимо, изрядно выпил. В трубку врывались еще чьи-то голоса.
— Да, я. Ну что?
— Я страшно расстроен, старина, думаю даже — возьму вот и выйду из комитета им всем назло. Представляешь себе, опять нашелся какой-то подонок…
Хиггинс окаменел. Сжимая трубку, не в силах шелохнуться, он продолжал слушать. К Карни кто-то подошел, попытался забрать у него трубку. Послышался гул голосов, потом все вдруг стихло — трубку повесили.
Нора, сидевшая к мужу спиной, спросила как ни в чем не бывало:
— Кто звонил?
Не получив ответа, она обернулась. Хиггинс все еще сжимал трубку. Его застывшее лицо и пустые глаза испугали Нору.
— Что случилось?
Он сглотнул ком, вставший в горле, медленно покачал головой — справа налево, слева направо — и положил трубку.
— Ничего, — с усилием выдавил он.
Остаток вечера Хиггинс провел, не поворачиваясь к жене и не глядя на нее. Перед ним лежали бумаги школьного комитета, время от времени он перелистывал страницы, вписывая цифры в колонки.
В одиннадцать вернулась Флоренс, и в половине двенадцатого последние огни в доме погасли.
Глава 2
На рассвете он проснулся с таким ощущением, словно всю ночь не сомкнул глаз. Лицо его оставалось таким же бесстрастным, как накануне вечером, когда обрушился удар. Нора, разгоряченная сном, лежала рядом. Во время беременности она всегда спала на спине, дышала сильнее и глубже, чем обычно. Иногда начинала прерывисто всхрапывать, и ноздри у нее вздрагивали.
Когда они ждали первого ребенка, это всхрапывание часто пугало Хиггинса, особенно перед самыми родами: ему казалось, что Нора не дышит, и он сам задерживал дыхание, напрягал слух — вдруг жена умрет вот так, рядом с ним.
Хиггинс еще полежал, уставясь невидящим взглядом на гравюру с птицами — ее купили вместе с мебелью для спальни. Он чувствовал себя совершенно разбитым, словно усталость, долгие годы незаметно копившаяся в нем, вдруг навалилась ему на плечи.
В соседней комнате завозилась Изабелла. На рассвете она всегда ворочается и хнычет, но потом опять засыпает.
Потихоньку, осторожно он выпростал из-под одеяла ногу, потом другую и на цыпочках пошел в ванную.
Мельком увидел в зеркале, что жена не спит и смотрит на него из-под спутанных темных волос, но сделал вид, что ничего не замечает, а Нора промолчала и притворилась спящей.
Хиггинс частенько вставал раньше всех. Шел вниз, распахивал кухонную дверь, впуская свежий утренний воздух, и заученными движениями готовил себе основательный завтрак.
Это были лучшие его минуты. Хиггинс не признавался в этом, чтобы домашние не подумали, что их общество тяготит его и он предпочитает одиночество. Это не правда. Скорей всего, ему просто приятны утренняя бодрость, свежесть и ощущение того, что день только начинается.
В окно и в распахнутую дверь он видел, как на лужайке и деревьях резвятся серые белки и прыгают дрозды.
Однако сегодня утром обычные скромные радости оставляли Хиггинса равнодушным — даже аромат кофе, шипение бекона на сковородке. Если бы ему задали сейчас вопрос, о чем он думает, он мог бы с чистым сердцем ответить — ни о чем. Слишком о многом, слишком по-разному размышлял он ночью. Должно быть, примерно так чувствуют себя те, кто с вечера злоупотребил спиртным: та же пустота в голове, тот же стыд.
Нет, он стыдится не какого-то своего поступка.
Ему просто стыдно, стыдно — и все тут, словно он стоит голый посреди супермаркета, а вокруг — продавцы и негодующие покупатели. Впрочем, такое снилось ему не раз.
Общество его отвергло. Нет, не совсем так: «Загородный клуб» — еще далеко не все общество. Но все равно, дело яснее ясного. Сперва ему позволяли пробиваться наверх, даже делали авансы, а теперь вдруг недвусмысленно дали понять: «Дальше ни шагу».
«Я их всех поубиваю!..»
Глупо! Вовсе он так не думает. Никого он не собирается убивать. И все-таки этот отрывок фразы вертелся у него в голове так неотвязно, что вчера вечером, лежа в постели, он не удержался и пробормотал:
— Всех поубиваю!
Пока Нора, лежа рядом с ним, пыталась заснуть, Хиггинс стискивал зубы, сжимал кулаки, и в голове у него гвоздила одна и та же мысль. Он по-прежнему не мог понять, известно ли жене что-нибудь. Молчание Норы угнетало его. Если она знает и все-таки молчит, значит, тоже считает, что его унизили.
А сколько еще народу об этом узнает! Ему-то ни слова не скажут, но, встретившись с ним на улице, каждый подумает: «Наконец-то этого поставили на место!»
Да, будет именно так. Даже еще хуже. Ему дали понять, что он недостоин принадлежать к обществу. Во всяком случае, к избранному обществу. Ходи на завтраки в клубе «Ротари», корпи по вечерам над бумагами школьного комитета, маршируй четвертого июля в форме Легиона[2].
Но играть в гольф в «Загородном клубе» ты не имеешь права. А ведь в клуб приняли даже одного парикмахера!
Причин отказа ему не объяснили: это не его дело.
Кто-то безымянный опустил черный шар в урну — и Хиггинс обречен. Он даже не узнает, кто тут виноват. Остается до конца дней терзаться вопросом: за что? Тем хуже для него!
Наверху раздались тихие шаги Норы, потом потекла вода из крана, что-то зашуршало на лестнице, и бесшумно открылась дверь. На Хиггинса пахнуло спальней, и жена сказала первое, что пришло ей в голову:
— Ты уже встал?
Уходя в магазин раньше обычного, он предупреждает жену с вечера, потому что в такие дни водить Изабеллу в детский сад приходится ей. Вообще же он сам отвозит туда дочку по дороге на работу.
Сыновья идут на угол Мейпл-стрит — там их подбирает школьный автобус. А Флоренс встает последней, завтракает наспех, чтобы не опоздать, и на велосипеде катит в свой банк.
Нора, в голубом халатике, ненакрашенная, накрывала на стол для детей.
— Кажется, денек будет погожий.
Небо было какое-то особенно ясное, и облака отливали перламутром.
— У тебя выставка-продажа?
— Да. Новый сапожный крем.
— Хороший?
— Надо думать.
— Я зайду в магазин часам к десяти. Приготовь мне кусок вырезки.
Хиггинс подавил в себе желание расхохотаться: ему представилось, что ничего этого нет и вот уже двадцать первый год они живут выдуманной жизнью. Неужели этот дом — каменный, настоящий? Неужели мир вокруг реален, а не только кажется таким? Что он знает о женщине, которая говорит сейчас с ним, родила ему четырех детей, а скоро родит пятого?
Нет, тут какой-то обман. Хиггинс думал об этом всю ночь, эта мысль, подавляя остальные, упрямо лезла ему в голову, и он перебирал все возможные объяснения, пытаясь докопаться до истины. Интересно, бывает ли так с другими? Случается ли здоровым, сильным, уравновешенным людям оглянуться вокруг, окинуть взглядом свой домашний очаг и задать себе неожиданный вопрос:
«Что я здесь делаю?»
Интересно, бывают ли мужья, которые после двадцати лет семейной жизни смотрят на собственных жен, как на случайных прохожих, не узнавая их?
То же самое и с детьми. Хиггинс слышит наверху шаги сыновей, но не испытывает ни малейшего желания увидеть мальчиков. Напротив, спешит улизнуть, чтобы с ними не встретиться.
В гараже его передернуло: под верстаком как ни в чем не бывало торчало ведро с бутылкой шампанского. Лед растаял, и отклеившаяся этикетка мокла в воде. Это еще один повод для смеха, только сил нет смеяться. Впрочем, на самом деле все как нельзя более серьезно, в том числе и эта дурацкая бутылка, от которой теперь надо как-то избавиться — украдкой, словно пряча следы преступления. Вокруг дома, да и во всем квартале, слишком чисто, слишком выметено и вылизано. Тут бутылку не выбросишь — и думать нечего!
Хиггинс положил ее рядом с собой на сиденье и повел машину не к Мейн-стрит, а в объезд, по направлению к озеру. Со стороны «Загородного клуба» подъезда к воде не было: добраться до нее можно только в районе общего пляжа и лодочной станции, где проезжие любители-рыболовы берут напрокат лодки.
Вода, наверно, еще холодная. Бледно-голубая кайма мелководья на границе с песком и галькой напоминает полосу морского прибоя.
Хиггинс огляделся: не смотрит ли кто-нибудь. Увидеть его можно только из окон домика, где живет немощная, прикованная к постели старуха.
Он зашвырнул бутылку подальше, выдавив сквозь зубы:
— Мерзавцы!
Словцо сосем не из его обихода. Оно всплыло у него в мозгу ночью, как и многое другое. Да, за эту ночь он, пожалуй, передумал больше, чем за всю жизнь. Временами засыпал — несколько раз сон настигал его, пока он лежал, стиснув губы и размышляя. Потом мысли и картины, вызванные этими мыслями, начинали путаться, расплываться, и он проваливался в сон, но тут же просыпался со смутным ощущением катастрофы.
На первый взгляд катастрофа — это слишком сильно сказано. Но то, что произошло вчера за несколько минут, незаметно даже для Норы, — это полный крах. Крах его здания, которое Хиггинс упрямо возводил с тех пор, как помнит себя. Это его крах, его, Уолтера Дж. Хиггинса, каким он казался людям и самому себе. Теперь-то он понимает, что такого человека больше нет и не будет.
Обманут! Предан! Игрушка в чужих руках! И кто-то здесь, в Уильямсоне, самодовольно ухмыляется, вспоминая, какую славную шутку отмочил с этим Хиггинсом.
«Я их всех поубиваю!..»
Эта мысль, отчетливая до невыносимости, до галлюцинации, родилась в его затуманенном дремотой сознании еще ночью.
Да, их всех надо поубивать! Заработав от этой отправной точки, мозг подсказал Хиггинсу: месть вполне осуществима. Он, в силу своего положения, один может покарать весь городок. Захоти он убить всех или почти всех жителей Уильямсона, это в его власти: стоит только отравить какой-нибудь продукт первой необходимости.
Хлеб? Бекон? Придется все обдумать, тщательно взвесить. И не так уж трудно будет зайти в аптеку к Карни и остаться надолго одному в рецептурной, где его приятель готовит лекарства и хранит яды.
Нет, Хиггинс этого не сделает. Он и не думал об этом всерьез. Зачем?
Во сне или полусне он почти нашел причину, побуждавшую его это сделать. Такая причина нужна ему, чтобы оправдаться перед людьми. Вернее, просто объяснить свой поступок. Хиггинс не представлял себе, перед каким судилищем ему придется предстать, да это и не важно.
Таким судилищем будет весь мир. Или общество. Ему ближе было бы второе: общественность — слово, которое он так часто повторял вслед за другими. «Я всю жизнь работал на благо общества. Общественность отвергла меня и даже не пожелала выслушать. Теперь на меня указывают пальцами на улицах, а на мою семью пал незаслуженный позор».
Нелепо. Сейчас при свете дня, когда машина мчит его по влажному от росы шоссе и над дорогой подымается пар, — сейчас он стыдится ночных мыслей. Но разве не бывает так, что самые верные мысли приходят к нам именно ночью?
Никто не станет указывать на него пальцем. Жена и дети даже не узнают о его унижении. Но бесспорно одно: его оскорбили, и оскорбили незаслуженно.
Вся жизнь Хиггинса строилась на вере в справедливость.
Он верил в общество, окружавшее его.
Кого еще ему винить? Нет, он не собирается убивать, но как узнать, кто нанес ему удар? И почему, за что его отвергли?
Этой ночью Хиггинс без конца перебирал членов комитета, все они проходили перед его мысленным взором, и черты их менялись до неузнаваемости. Еще вчера, пока не зазвонил телефон, он видел в них уважаемых, избранных сограждан. Их заслуги и права были вне сомнения, сами они не подлежали критике.
Неужели он нарочно обманывал себя — и все потому, что надеялся стать одним из них?
Взять, к примеру, Оскара Блейра. Неужели он, самый заметный, самый состоятельный человек в городе, — старая лицемерная сволочь? Попробуй кто другой в Уильямсоне вести двойную жизнь у всех на глазах — его каждый осудит. Да и сам Блейр, не задумываясь, выставит за дверь подчиненного, осмелься тот завести на стороне ребенка при живой жене!
А ведь м-с Элстон, которая живет в Ноб-Хил, не жена м-ру Блейру. Двое ее младших родились уже после того, как она развелась с третьим мужем. Блейр чуть не каждый вечер торчит у нее. Горничная рассказывала, что там держат для него комнатные туфли, пижаму и любимый сорт виски.
Интересно, знает ли про это безобразие м-с Блейр? Не может быть, чтобы поведение мужа было ей неизвестно.
Тем не менее она — председательница большинства благотворительных организаций.
Ростом и тучностью м-с Блейр почти не уступает Биллу Карни, ее водянистые глаза еще светлей, чем у него. Благотворительные визиты она совершает, разъезжая в сером автомобиле, который водит сама. Эту машину знает весь город. М-с Блейр стучится не только в богатые дома, но и в домишки тех, кто еле-еле сводит концы с концами, кто часто не знает, как дотянуть до начала месяца. Багроволицая, громогласная, она чуть не насильно вырывает у любого лепту — то на борьбу с раком, то в пользу больных туберкулезом, то в фонд искоренения преступности среди молодежи.
А ведь чета Блейров могла бы выложить эти деньги без малейшего ущерба для себя, не поступившись буквально ничем!