Настройки шрифта

| |

Фон

| | | |

 

Жорж Сименон

Часовщик из Эвертона

До самой полуночи, а то и до часу, он занимался обычными вечерними делами, вернее сказать, не совсем обычными, а субботними: субботы несколько отличались от прочих дней. Знай он заранее, что это его последний спокойный вечер, как бы он провел его — так же или по-другому? Выжал бы из него побольше? Придет время, и он еще призадумается над этим, да и над многим другим. Например: а был ли он впрямь когда-нибудь счастлив?

Но пока он ни о чем не подозревает и просто живет — не спеша, бездумно, не отдавая себе отчета в том, что кончается этот похожий на все другие, словно не раз уже прожитый вечер.

Дейв редко закрывал мастерскую ровно в шесть. Помедлив минуту-другую, вставал из-за стола, перед которым висели на крючках отданные в ремонт часы; потом вынимал лупу в черной эбонитовой оправе, которую почти весь день держал в глазу наподобие монокля. Неужели спустя годы ему все еще казалось, что он работает на хозяина, а значит, не должен слишком поспешно кончать работу?

Миссис Пинч закрывает свое агентство по продаже и найму жилья ровно в пять. Парикмахер по соседству, чтобы не задерживаться, уже с половины шестого отказывает клиентам; почти всегда Гэллоуэй, отпирая витрину, видит, как тот усаживается в машину и отправляется домой. У парикмахера прекрасный дом на холме и трое детей-школьников.

Точными, неторопливыми движениями, как человек, привыкший работать с тонкими, дорогими вещами, Дейв Гэллоуэй за несколько минут убирает с витрины часы и украшения, пряча их в сейф в глубине мастерской. Часы дороже ста долларов он не держит, да и стодолларовые только одни - остальные дешевые. Украшения — сплошь накладного золота, с фальшивыми камнями. Сначала он попробовал торговать обручальными кольцами с настоящими бриллиантами, каждый камешек примерно в полкарата, но обитатели Эвертона за покупками такого рода предпочитали ездить в Покипси, а то и в Нью-Йорк. Может быть, стеснялись покупать обручальные кольца в кредит у знакомого?

Он сложил выручку в особое отделение сейфа, снял холщовый халат, повесил на специальный крючок на двери стенного шкафа, надел пиджак и огляделся, проверяя, все ли в порядке. Шел май, солнце стояло еще высоко в нежно-голубом небе, воздух с утра был неподвижен. На улице, запирая мастерскую, он машинально бросил взгляд на кинотеатр, над которым, хотя было еще совсем светло, уже загорелась неоновая вывеска «Колониальный театр»: по субботам картины начинают крутить с семи. Перед кинотеатром раскинулась лужайка с несколькими липами, их листва едва шевелилась.

Еще на пороге Гэллоуэй закурил — за день он выкуривал сигарет пять-шесть, — потом не спеша обогнул длинное здание, первый этаж которого был сплошь занят магазинчиками и мастерскими. Он жил на втором этаже, как раз над собственной мастерской, но она не сообщалась с квартирой, и чтобы попасть домой, ему надо было свернуть за парикмахерской налево и по двору дойти до входной двери.

Как обычно по субботам, днем к нему забежал сын и предупредил, что обедать не придет. Наверно, перехватит где-нибудь сандвич или бутерброд с сосиской — скорее всего в кафетерии «Перекусим у Мака».

Гэллоуэй поднялся по лестнице, повернул ключ в замке и, пройдя в комнату, сразу распахнул окно. Из него открывался почти тот же вид, что из мастерской: те же деревья, та же вывеска над кинотеатром; ее светящиеся буквы среди бела дня выглядели несуразно и даже тревожно.

Он давно перестал замечать, что каждый день совершает одни и те же движения в одном и том же порядке и, быть может, именно это помогает ему выглядеть таким основательным и надежным. В кухне все по местам — посуду после ленча он всегда моет перед уходом. Он помнит, где именно лежит в холодильнике кусок ростбифа и какой он на вид; все вещи сами, словно по волшебству, шли ему в руки; вот уже и на стол накрыто: стакан воды, хлеб, масло — все на месте, а в кофеварке закипает кофе.

В одиночестве он всегда читал за едой, но все равно слышал и птиц на деревьях, и знакомый звук заводимой машины. Отсюда ему видно ребятишек, они уже толпятся перед кинотеатром, хотя войдут только в последнюю минуту.

Маленькими глотками он выпил кофе, вымыл посуду, смел хлебные крошки. В его поведении не было ровным счетом ничего необычного; за несколько минут до семи он опять вышел на улицу, кивнул хозяину гаража, который вместе с женой направлялся в кино.

Поодаль он заметил компанию парней и девушек, но Бена среди них не увидел, да, впрочем, и не искал его: сын не любит, чтобы за ним следили. О слежке между тем и речи нет. Бену это хорошо известно. Если отец на улице и проводит сына глазами, то вовсе не для того, чтобы выведать, куда тот идет и зачем: просто ему приятно лишний раз, пусть мимоходом, почувствовать близость к сыну. Шестнадцатилетнему парню этого не понять. Само собой, когда Бен гуляет с друзьями или подружками, ему не хочется, чтобы отец их разглядывал. Разговоров об этом у них никогда не было. Просто Гэллоуэй чувствовал, что так оно и есть, и не настаивал.

От дома, где помещались и мастерская, и квартира, было рукой подать до Главной улицы; на нее он и вышел, миновал аптеку, открытую до девяти, прошел мимо белоколонного здания почты, мимо продавца газет. Машины проносились, едва тормозя, а то и вовсе не сбавляя скорости, словно не замечая, что едут через городок.

Обогнув бензоколонку, примерно в четверти мили от дома, он свернул направо по обсаженной деревьями улице; все дома на ней были белые, перед каждым — газон. Эта улица никуда не ведет, на ней не увидишь машин, кроме тех, что принадлежат здешним жителям. Все окна были распахнуты; ребятишки еще играли на воздухе, мужчины без пиджаков, в рубашках с закатанными рукавами, толкали по траве газонокосилки.

Каждый год приходят эти теплые, почти душные вечера со стрекотом газонокосилок, таким же неотвратимым, как осенью — шуршание грабель по палой листве и запах этой листвы, а там уж неизбежный скрежет лопат по слежавшемуся насту.

На ходу он поминутно здоровался и раскланивался со знакомыми. По вторникам он, как правило, бывает в муниципалитете, на собраниях школьного комитета — он там секретарь. Остальные вечера, кроме субботы, чаще всего сидит дома: читает, смотрит телевизор.

Но субботний вечер отдан Мьюзеку — тот, наверно, уже поджидает на веранде, в кресле-качалке. Дом Мьюзека, деревянный, как и все здешние дома, стоит в самом конце улицы; он прилепился к склону, так что первый, если смотришь с холма, этаж оказывается со стороны улицы вторым. Он покрашен не белой, а светло-желтой краской, метрах в пятидесяти от него начинается пустырь, куда сносят всякий ненужный хлам: детские кроватки, сломанные коляски, прохудившиеся бочки.

С террасы виден городской стадион, где летом каждый вечер тренируется бейсбольная команда.

Гость и хозяин не слишком церемонятся друг с другом. Гэллоуэю и в голову не приходит пожать Мьюзеку руку, а тот при появлении гостя отделывается невнятным бурчанием, кивая в сторону второй качалки.

В эту субботу все было как всегда. Они наблюдали издали за бейсболистами в белой форме на зеленом, постоянно темнеющем фоне площадки, прислушивались к выкрикам, к свисткам толстяка тренера, который днем торгует в скобяной лавке.

— Вечерок что надо! — усевшись, обронил Гэллоуэй вместо приветствия.

Мьюзек после паузы проворчал:

— Если они не сообразят заменить этого чертова подающего, к концу сезона последнее место им обеспечено.

Мьюзек всегда разговаривает брюзгливым тоном, улыбается нечасто. Дейву Гэллоуэю и не вспомнить, как выглядит его улыбка. Зато, бывает, Мьюзек разражается громовым хохотом, от которого постороннему человеку становится не по себе.

Обитатели Эвертона больше не боятся Мьюзека — привыкли. Но за пределами городка его запросто могут принять за беглого каторжника, одного из тех, чьи фотографии анфас и в профиль красуются на почте, снабженные подписью: «Разыскивается ФБР».

Гэллоуэй не знает, сколько Мьюзеку лет, и никогда не спрашивал его ни о возрасте, ни о том, из какой именно европейской страны он был вывезен еще ребенком. Ему известно лишь, что Мьюзек вместе с родителями и не то пятью, не то шестью братьямии сестрами переплыл океан на корабле, полном иммигрантов, и что жили они сперва в предместье Филадельфии. Куда подевались его братья и сестры? Этой темы они никогда не касались, не говорили и о том, чем занимался Мьюзек два десятка лет, до того как приехал один в Эвертон и осел здесь.

Похоже, в свое время он был женат: где-то на юге Калифорнии у него есть дочь, которая шлет ему письма и фотографии внуков. Но в гости к отцу она не приезжает, и он к ней не ездит. Может быть, Мьюзек развелся? Или овдовел?

Был в его жизни период, когда он работал на фабрике роялей, — вот и все, что знает Гэллоуэй. В Эвертон Мьюзек явился при деньгах и смог купить дом. Вероятно, ему уже перевалило за шестьдесят, а кое-кто утверждал, что и за семьдесят, — что ж, вполне возможно.

Он и сейчас работал с утра до вечера в мастерской, которую устроил себе в задней комнате, с той стороны дома, где второй этаж оказывался первым, и мастерская сообщалась со спальней. В этой мастерской они сидели зимними вечерами, когда на веранде было холодно. Толстые, неуклюжие на вид руки Мьюзека возились с какой-нибудь тонкой работой. Посреди мастерской стояла плавильная печь, вокруг — верстаки, на водяной бане разогревались банки с клеем, на полу валялись стружки.

Мьюзек брался за работу, требующую особого терпения, — реставрировал старинную мебель и футляры старинных часов, а то еще изготовлял по заказам всякую затейливую утварь, шкатулки, сундучки с инкрустацией из красного дерева или палисандра.

Они подолгу сидели и молчали вдвоем, с удовольствием наблюдая за беготней бейсболистов, покуда солнце медленно исчезало за деревьями, а воздух мало-помалу становился таким же темно-синим, как небо.

Зимние вечера в мастерской были неотделимы для Дейва Гэллоуэя от запаха стружек и столярного клея. Летними вечерами на веранде царил другой запах, и его тоже ни с чем было не спутать — пахло трубкой, которую короткими затяжками курил Мьюзек. Он предпочитал необычный табак, с едким, но как-то по-особому приятным запахом. Этот запах волнами наплывал на Гэллоуэя вместе с ароматом травы, скошенной в окрестных садах. Табачным духом пропиталась одежда Мьюзека, его спальня, да и он сам.

Странно, что такой умелый, искусный в мелкой работе мастер, расколов трубку, небрежно обмотал ее проволокой. При каждой затяжке воздух прорывался сквозь трещину с шипением, напоминающим сиплое дыхание больного.

— С кем завтра игра?

— С Редли.

— Наших расколошматят.

Бейсбольные соревнования проводятся каждое воскресенье, и Гэллоуэй ходит смотреть их на стадион, а Мьюзек довольствуется тем, что следит за игрой со своей веранды. Зрение у него поразительное: из такой дали он различает игроков, а после соревнования может перечислить всех местных жителей, смотревших игру.

Бейсболисты на площадке двигались все медленней, голоса звучали глуше, свистки — реже. Мяч был едва виден в сумерках, становилось сыро; воздух, не шелохнувшийся за целый день, теперь словно просыпался.

Обоим приятелям, наверно, уже не терпелось вернуться в дом, где их ждали обычные субботние радости, но словно по молчаливому уговору оба чего-то ждали и не двигались с места, пока все фигурки в белой форме не сгрудились в углу площадки, чтобы выслушать замечания тренера.

Почти совсем стемнело. В домах по соседству громче звучали радиоприемники, одни окна загорались, другие оставались темными: там смотрели телевизор.

И только тогда они переглянулись, словно говоря:

— Ну что, пошли?

Странная была у них дружба. Ни Гэллоуэй, ни Мьюзек уже не помнили, как она началась, и, казалось, не чувствовали, что между ними двадцать лет разницы.

— Вроде бы сегодня мне надо взять реванш.

Это был единственный недостаток столяра: он не любил проигрывать. Нет, не злился, не стучал кулаком по столу. Чаще всего вообще ничего не говорил, но надувался, как ребенок, и бывало, после обидного проигрыша Мьюзек, встречая Гэллоуэя на улице, притворялся, что не замечает его.

Мьюзек поворачивал выключатель, и они погружались в еще более безмятежную, убаюкивающую атмосферу. Гостиная, обставленная красивой, заботливо отполированной мебелью, была уютная, чистенькая, словно в ней хозяйничала женщина, и Гэллоуэй ни разу не заставал здесь ни малейшего беспорядка.

Как всегда, кости и фишки уже лежали на стоящем между двумя креслами низком столике, освещенном торшером; друзьям нравилось, чтобы остальная часть комнаты тонула в сумраке, в котором лишь слабо поблескивала полировка на мебели.

Бутылка ржаного виски и два стакана тоже были приготовлены заранее; оставалось только принести из кухни лед и сесть за игру.

— Ваше здоровье.

— Ваше здоровье.

Гэллоуэй пил немного, от силы стаканчика два за вечер, а Мьюзек успевал пропустить пять-шесть, но выпитое никак на нем не сказывалось. Каждый бросал кости.

— Шесть! Мне начинать.

Потом часа два их жизнь была подчинена ритму падающих костей и передвигаемых фишек, черных и желтых. Посапывала трубка, едкий табачный запах постепенно обволакивал Гэллоуэя. Изредка кто-нибудь ронял несколько слов, вроде:

— Джон Данкен купил новую машину.

Или:

— Говорят, миссис Пинч продала ферму Мидоу за пятьдесят тысяч.

Такие фразы не требовали ни ответа, ни пояснений, ни вопросов.

В этот вечер играли до половины двенадцатого, что было у них пределом. Мьюзек проиграл первую партию, выиграл три остальных; если учесть прошлую субботу, получался ничейный счет.

— Я же говорил, что свое возьму! Я проигрываю только когда не соберусь, не сосредоточусь. Ну, разгонную?

— Нет, спасибо.

Столяр непременно наливал себе, но и после этой последней не хмелел. Однако к концу партии дыхание у него становилось шумным, он сопел носом, точь-в-точь как трубкой. По ночам Мьюзек, наверно, храпит, но это никому не мешает: он живет один.

Интересно, вымоет ли он стаканы перед сном?

— Спокойной ночи.

— Спокойной ночи.

— По-прежнему довольны сыном?

— Доволен.

Гэллоуэю всегда становится не по себе, когда Мьюзек расспрашивает его о Бене. Гэллоуэй убежден, что друг его человек не злой и уж отнюдь не жестокий; никаких причин завидовать Гэллоуэю у него нет. Может быть, Дейв и ошибается. Но ему кажется, будто Мьюзека раздражает, что Бен спокойный парень и отец никогда на него не жалуется.

А может, Мьюзек намучился в свое время с дочерью? Или жалеет, что у него самого нет сына?

Стоило разговору зайти о Бене, у старика менялись взгляд и голос, мысленно он словно говорил:

— Ну-ну, посмотрим, что будет дальше.

А может быть, он считает, что Гэллоуэй обольщается насчет сына.

— В бейсбол он больше не играет?

— В этом году уже нет.

Год назад Бен был одним из лучших бейсболистов в школьной команде. Нынче он решил бросить бейсбол. Ничего не объяснил, а отец не настаивал на объяснениях. Дети всегда так: сходят с ума по какому-нибудь виду спорта, а через год и вспоминать о нем не хотят Несколько месяцев водятся с компанией сверстников, а потом в один прекрасный день ни с того ни с сего расстаются с ней и прибиваются к другой.

Гэллоуэю это, конечно, не по душе. Когда сын бросил бейсбол, он огорчился: для него не было большего удовольствия, чем смотреть игру школьной команды, пусть даже встречу устраивали за тридцать-сорок миль от дома.

— Чего там! Парень хороший, — заключил Мьюзек.

Но почему это прозвучало как завершение спора, как итог долгого обсуждения? Что стояло за его словами? Наверно, он, Дейв Гэллоуэй, становится мнительным, когда речь заходит о сыне. В самом деле, что может быть обычнее вопроса:

— Как дела у вашего сына?

Или реплики:

— Что-то я давно не вижу Бена.

А он вечно ищет в этих обрывках фраз какой-то скрытый смысл.

— Жаловаться не приходится, — отвечает он чаще всего.

И это правда: никаких жалоб на сына у него нет. Бен никогда его не огорчает, у них не бывает ссор. Гэллоуэю редко случается выговаривать сыну, а если до этого и доходит, то разговор у них получается спокойный, настоящий мужской разговор.

— Спокойной ночи.

— Спокойной ночи.

— До субботы?

— До субботы.

Они видятся раз десять в неделю, например, на почте, куда ходят в одно и то же время за корреспонденцией. У Гэллоуэя есть табличка, которую он вешает на дверь, когда нужно отлучиться по делам или забежать домой: «Скоро приду».

Встречаются они и в гараже, и у продавца газет. Но все равно, в субботу вечером прощаются всегда одинаково:

— До субботы!

Еще футов тридцать, пока Гэллоузй идет по переулку, ведущему к Главной улице, его преследует едкий табачный дух; почти все окна уже темны, и лишь из двух домов доносится репортаж о соревнованиях по боксу.

Сколько ему идти до дому? Минут шесть? Да, не больше. Сейчас открыт только ресторанчик «Старая харчевня» на краю городка, и его красно-зеленые огни наводят на мысли о всевозможных марках пива и виски.

Он прошел мимо парикмахерской, обогнул дом и уже у самых дверей вдруг сообразил, что в окне у них нет света. Он не заметил, в какой именно момент поглядел на окна, но был совершенно уверен, что скользнул по ним взглядом по привычке, как всегда, когда возвращался вечером. Он. настолько привык видеть освещенное окно, что и не думал об этом.

А сейчас, подходя к лестнице, он убежден, что в окне темно. Сегодня нет ни танцев, ни вечеринки, задержаться Бену негде. Гэллоуэй поднялся на несколько ступенек и понял, что темно во всей квартире: из-под двери не пробивается полоска света.

Может быть, Бен вернулся рано и лег спать? Кто знает, вдруг мальчику нездоровится?

Гэллоуэй повернул ключ в замке и, толкнув дверь, позвал:

— Бен!

Звук его голоса прокатился по комнатам, и Гэллоуэю стало ясно, что в квартире никого нет, но, не желая в это верить, он включил свет в спальне и пошел в комнату сына, повторяя как можно естественней:

— Бен!

Нельзя было обнаруживать тревогу: если Бен дома, если он действительно спит, то, скорее всего, глянув изумленно и недовольно, спросит:

— Ну, что еще?

Ничего, ровным счетом ничего. Да и что может случиться? Нельзя показывать, что тревожишься, особенно мальчику, который у тебя на глазах превращается в мужчину.

— Ты здесь?

Гэллоуэй попытался заранее улыбнуться, словно сын уже смотрел на него. Но Бена не было. В комнате никого. Кровать не разобрана. Может, сын, как иногда бывало, оставил записку на столе?

Записки не оказалось.

Вывеска кинотеатра через дорогу уже погасла. Второй сеанс кончился добрых полчаса назад, последние машины разъехались. Возвращаясь от Мьюзека, Гэллоуэй не встретил ни души.

Всего два раза в жизни Бен приходил домой после полуночи, не предупредив отца. Оба раза Гэллоуэй ждал его, сидя в кресле, не в силах ни читать, ни слушать радио. И только услыхав на лестнице шаги сына, хватался за журнал.

— Прости, я опоздал.

Бен говорил небрежно, как бы не придавая происшедшему значения. Наверно, ждал нагоняя, попреков? Дейв ограничился тем, что сказал:

— Я же беспокоился.

— Да чего обо мне беспокоиться? Просто ехали с Крисом Гиллиспи в его машине, а она сломалась.

— Почему не позвонил?

— Поблизости не было ни одного дома, и нам пришлось чинить самим.

Это случилось в начале зимы. Во второй раз — между рождеством и Новым годом. Бен, поднимаясь по лестнице, шумел больше обычного, а войдя в комнату, прятал глаза и явно старался держаться подальше от отца.

— Прости, друг один задержал... Ты почему не лег?.. Чего ты все за меня боишься?..

Отец не узнавал его голоса: впервые в сыне появилась какая-то отчужденность, почти агрессивность. Поза, жесты — все было чужое. Гэллоуэй тогда сделал вид, будто ничего не замечает. На следующий день, в воскресенье, Бен проспал все утро тяжелым сном и вышел на кухню с землистым цветом лица.

Отец ждал, пока он позавтракает, и изо всех сил притворялся, что ничего не произошло, но в конце завтрака не выдержал:

— Ты вчера выпил, да?

Такого еще не бывало. Между отцом и сыном всегда существовало доверие, и Дейв не сомневался, что мальчик ни разу не брал в рот спиртного.

— Не ругай меня, па...

Помолчав, Бен добавил глухим голосом:

— Ты не волнуйся. Теперь-то мне больше не хочется. Просто стыдно было отставать от других. А сейчас и думать об этом противно.

— Правда?

Бен улыбнулся и, встретившись глазами с отцом, повторил за ним:

— Правда.

С тех пор, с декабря, сын ни разу не пришел домой позже одиннадцати. Вернувшись от Мьюзека, отец всегда находил его перед телевизором: Бен смотрел субботнюю передачу о боксе, обрывки которой только что доносились до Гэллоуэя в переулке. Бывало, они досматривали соревнования вместе.

— Есть хочешь?

Отец шел на кухню, делал сандвичи, приносил два стакана холодного молока. Открыв окно, чтобы сразу услышать шаги сына, Гэллоуэй уселся в то же самое кресло, в котором ждал Бена раньше. С улицы потянуло холодом, но закрывать окно он не стал. Подумал, что надо бы надеть пальто, но тут же отказался от этой мысли, чтобы не напугать Бена.

В первый раз сын вернулся в двенадцать, во второй — почти в час. Гэллоуэй выкурил сигарету, вторую, еще одну, нервно, сам не замечая, что делает. Включил телевизор — экран засветился, но изображения не было: все программы, которые принимал Эвертон, уже кончились.

Он не метался по комнате, хотя внутри у него все ныло от напряжения, а замер в кресле, глаз не сводя с дверей, дрожа от озноба, путаясь в мыслях. Так прошли три четверти часа. Потом он встал, внешне по-прежнему спокойный, и снова пошел в комнату сына.

Он не стал включать лампу, даже не подумал об этом, и комната, куда свет проникал только из спальни, показалась ему какой-то призрачной, особенно — смутно белевшая кровать, в ней было что-то трагическое. Казалось, Гэллоуэй уже знает, что ищет и какое открытие его ждет. На коврике валялись грязные ботинки, со спинки стула свисала рубашка.

Значит, вечером Бен забежал переодеться. Одежда, которую он носил по будням, была брошена в угол, рядом лежали носки. Дейв медленно открыл стенной шкаф, и ему сразу бросилось в глаза, что чемодана нет. Обычно он стоял на полу, под одеждой, висевшей на плечиках. Гэллоуэй купил сыну чемодан два года назад, когда они ездили вместе на мыс Код, с тех пор он так и стоял без дела.

Утром чемодан еще был на месте — в этом Гэллоуэй уверен: он сам каждый день убирает квартиру. И только два раза в неделю, по вторникам и пятницам, на несколько часов приходит прислуга, чтобы сделать основательную уборку.

Итак, Бен пришел домой, переоделся в выходной костюм, взял чемодан и ушел, не оставив записки. Странно: Гэллоуэй не слишком удивился, словно давно уже, если не всегда, жил в ожидании катастрофы.

Наверно, он просто гнал от себя дурные предчувствия. Медленно, очень медленно, словно пытаясь отсрочить беду, он открыл дверь в ванную — она у них общая — и включил свет. На стеклянной полочке не хватало бритвы: электрическая бритва, которую он подарил Бену на прошлое рождество, исчезла. Не было ни расчески, ни зубной щетки в стаканчике. Бен взял даже зубную пасту.

Из вечно открытого в ванной окошка потянуло сквозняком, на окнах вздулись шторы, на телевизоре зашелестела газета. Гэллоуэй вернулся в гостиную, затворил окно, прижался лбом к оконному стеклу и на мгновение застыл, глядя на улицу.

Он чувствовал себя разбитым, словно после долгой ходьбы; руки и ноги его не слушались. Хотелось упасть ничком на кровать, уткнуться в подушку и говорить, говорить с Беном. Но разве это поможет?

Оставалось узнать еще кое-что, и сейчас он это узнает. Дейв не спешил — незачем было. Он даже надел демисезонное пальто и шляпу: ему стало зябко. Взошла луна, почти полная, сверкающая; небо было словно бездонное море. Весь первый этаж дома со стороны двора занимали гаражи; Гэллоуэй направился к своему, вынул из кармана связку ключей, вставил ключ в замок.

Отпирать не было нужды: дверь тут же подалась. Косяк был размочален в щепки, и Дейв понял, что дверь взломали монтировкой или чем-нибудь вроде того. Проверять, на месте ли машина, не имело смысла. Да, гараж пуст, Гэллоуэй знал это заранее, еще дома. Включать свет он не стал — ни к чему.

Дверь он закрыл кое-как, без обычной тщательности. И чего ради он застыл посреди двора, за домом, где все окна черны, кроме одного-единственного — окна его квартиры? Незачем торчать во дворе. Нечего ему здесь делать. А что ему теперь вообще делать дома? И все-таки он побрел к себе, не спеша, останавливаясь на каждой ступеньке, словно чтобы подумать. Запер дверь на ключ, снял пальто и шляпу, повесил на вешалку, дошел до кресла.

И, рухнув в него, уставился в пустоту. Иногда во сне переносишься вдруг в странную местность, и чужую, и в то же время знакомую, пугающую, как бездна. Все здесь не так, как бывает в жизни; однако в тебе оживают неясные воспоминания, и ты почти уверен, что уже бывал здесь — быть может, в прошлом сне или в предыдущей жизни.

Дейв Гэллоуэй пережил уже однажды эти мгновенья, его мозг и тело уже испытали когда-то ощущение всеобщего краха и пустоты. Тогда, в первый раз, он так же рухнул в это самое зеленое кресло, стоящее рядом с зеленой тахтой, — они с женой купили их в кредит в Хартфорде; тогда же были куплены два журнальных столика, два стула и столик для радиоприемника, а телевизора у них тогда еще не было.

Та комната была поменьше; дом, похожий на все дома, в которых сдаются квартиры, недавно построили: до них в той квартире еще никто не жил, вдоль только что проложенной улицы едва начинали приниматься деревья.

Жили они в Уотербери, штат Коннектикут. Дейв работал на заводе, где делали часы и другие точные приборы. Подробности того вечера навсегда врезались ему в память с такой же ясностью, как теперь будет помниться вечер у Мьюзека. Приятель, работавший на другом заводе, попросил Дейва прийти починить стенные часы, доставшиеся ему от прадеда.

Часы оказались немецкой работы, с изящной гравировкой на оловянном циферблате, с шестеренками, выточенными вручную. Дейв сбросил пиджак, встал на стул, почти касаясь головой потолка; до сих пор он помнит, как крутил стрелки, отлаживая бой, добиваясь, чтобы механизм отбивал четверти, получасы и часы. Окна были открыты. Происходило это тоже весной, разве что чуть более ранней, и на столе рядом с ржаным виски и бокалами стояла большая миска с клубникой. Жену приятеля звали Патриция. Она была итальянка по происхождению, черноволосая, с крошечными рябинками на лице. Чтобы не покидать мужчин, она притащила в гостиную гладильную доску и гладила пеленки, отлучившись только раз: проснулся один из малышей, и она ходила его убаюкивать. У нее было трое детей: четырех лет, двух с половиной и годовалый, а она, безмятежная, сияющая, как спелый плод на ветке, снова была беременна.

— Твое здоровье!

— Твое здоровье!

Тогда он тоже выпил два виски. Приятель хотел налить себе третий раз, но Патриция мягко призвала его к порядку:

— Ты не боишься, что завтра встанешь с тяжелой головой?

Бой часов, стоявших с тех пор, как были получены в наследство, растрогал их. И Гэллоуэй был рад, что провел у них вечер и повозился с прекрасным старинным механизмом. Помнится, они еще пытались подсчитать, сколько стоили бы такие часы, если их изготовить сейчас.

— Ну что, разгонную?

Точно как Мьюзек!

— Нет, благодарю.

Домой Дейв шел пешком. Он жил через два квартала. Светила луна. На углу Гэллоуэй заметил, что у них в окнах нет света. Наверно, Рут уснула, не дождавшись его. Странно! По вечерам сна у нее ни в одном глазу, в постель ее не загонишь. Может быть, зря он так засиделся в гостях?

Он прибавил шагу, стуча подошвами по бетонной дорожке. Футов за шестьдесят от дома уже нащупывал в кармане ключ. А когда отворил дверь, к нему сразу подступило то же ощущение пустоты, что нынче вечером. Он даже не стал включать свет: луна ярко светила в окна, жалюзи не были опущены. Он пошел в спальню и позвал:

— Рут!

Увидел, что постель не расстелена. В спальне никого не было. На коврике валялась пара стоптанных туфель. Тогда он распахнул другую дверь и застыл, дрожа от внезапно прихлынувшего страха. Слава богу, малыша не забрала! Бен лежал в своей колыбельке, теплый, тихий, сладко пахнущий свежим хлебом.

Как-то Гэллоуэй сказал жене:

— Правда, от него пахнет теплым хлебом?

Она ответила — без злобы, в этом-то он уверен; просто такой у нее был склад ума:

— Обделанными пеленками — вот чем он пахнет, как все грудные!

Ему захотелось схватить младенца на руки и прижать к себе. Но он сдержался, только склонился над ним и долго вслушивался в детское дыхание, потом на цыпочках вернулся в спальню и включил свет.

Шкаф она оставила открытым, ящик туалетного стола был выдвинут до отказа, на дне его чернели две шпильки. Комната хранила резкий, вульгарный запах ее духов — похоже, она надушилась перед самым уходом.

Рут унесла все свои вещи, кроме домашнего платья из цветастого ситца да двух пар рваных трусиков. Он не плакал, не сжимал кулаки. Пошел в спальню, сел в кресло рядом с приемником и долго сидел. Потом побрел в кухню посмотреть, не оставила ли она письма на столе. Письма не было. И все-таки он искал не зря. В мусорном бачке возле раковины валялись клочки бумаги. Он не поленился и сложил их, как складывают фрагменты головоломки.

Она хотела оставить ему письмо, но у нее ничего не получилось. Несколько раз она начинала писать своим корявым почерком с орфографическими ошибками.

«Дорогой Дейв...»

«Дорогой» она зачеркнула и сверху написала «бедный», а дальше на листке было только несколько слов:

«Когда ты прочтешь эта...»

Этот листок она порвала. Бумагу брала из блокнота, что висел в кухне; он служил для записи заказов бакалейщику, приходившему по утрам. Наверно, Рут присела к столу, за которым каждый день чистила овощи.

«Дорогой Дейв!

Я знаю, что причиню тебе боль, но у меня больше нет сил, и, пусть лучше это случится теперь, чем потом. Я часто собиралась все тебе сказать, но...»

И, опять не сумев, конечно, выразить свою мысль, она разорвала листок. На третьем обращения вообще не было:

«Мы не созданы друг для друга, я поняла это в первые же дни. Все было ошибкой. Оставляю тебе малыша. Всего хорошего».

«Всего хорошего» было зачеркнуто; сверху она написала: «Будьте счастливы оба». В последний момент она опять передумала: третье письмо тоже было разорвано, клочки выброшены в мусорный бачок. Она решила уйти без объяснений. Да и к чему они? Разве слова помогут? Пусть муж думает что угодно.

Гэллоуэй уселся в кресло, уверенный, что нынче ночью ему не заснуть. В шесть утра, когда солнце уже залило комнаты, его разбудил крик Бена. Утром и вечером Дейв сам давал ему рожок. Уже несколько недель мальчика прикармливали кашей, а на днях начали давать и овощное пюре. Менять пеленки Дейв тоже умел: поспешил усвоить эту науку первым делом, едва Рут с малышом вернулись из родильного дома.

С тех пор прошло пятнадцать с половиной лет. Рут он больше никогда не видел, и единственное известие о ней получил спустя три года, когда явился юрист с бумагами, которые Дейву надо было подписать, чтобы жена могла с ним развестись.

Гэллоуэй не спал. Он широко раскрытыми глазами уставился на кушетку, которую перевез вместе со всем скарбом из Уотербери. Бена он воспитывал сам, без посторонней помощи, и лишь когда уходил на работу, доверял сына заботам соседки, у которой было четверо детей. Каждую свободную минуту, каждую ночь проводил рядом с сыном, даже в кино не ходил. Ему хотелось уехать из Уотербери, но помешала война: он был мобилизован у себя на фабрике, выполнявшей военные заказы. А когда война кончилась, он стал подыскивать, где бы обосноваться и открыть собственное дело, с тем чтобы побольше бывать дома. Ради Бена он остановил выбор на небольшом городке: здесь жизнь спокойнее.

Вдруг в нем шевельнулась надежда: во дворе, где в такое время просто, некому ходить, послышались шаги, и на секунду Дейву подумалось, что сын вернулся. У него вылетело из головы, что Бен уехал на машине, и вернись он — Дейв первым делом услышал бы шум мотора, скрип тормозов, стук дверцы.

Шаги приближались: людей явно было двое; шли они как-то странно — неверной, спотыкающейся походкой. Кто-то начал подыматься по лестнице, и в тот же миг послышался женский голос. Тяжелые башмаки нерешительно одолели вторую ступеньку, третью. Гэллоуэй отворил дверь на лестницу, включил свет и спросил:

— Кто там?

И недоуменно застыл на площадке: снизу на него тупо таращился пьяный в стельку Билл Хоукинс, с мокрыми усами, в засаленной шляпе. Мимо Билла пыталась протиснуться Изабелла Хоукинс в домашнем платье и переднике; она была без пальто, простоволосая, словно ей пришлось внезапно выскочить из дому.

— Не обращайте на него внимания, мистер Гэллоуэй! Видите, он опять готов.

Гэллоуэй знал эту пару, как знал всех в Эвертоке. Хоукинс работал скотником на одной из окрестных ферм и не реже трех раз в неделю напивался, да так, что порой его приходилось волоком тащить с шоссе, чтобы не задавила машина. Все уже привыкли, что он, пошатываясь, бродит по улицам и что-то бормочет в рыжеватые, с грязной проседью, усы.

Жили Хоукинсы на самой окраине, у железной дороги. У них было не то восемь, не то девять детей; двое старших уехали в Покипси и уже обзавелись семьями, одна дочка вроде бы еще ходила в школу, а двенадцатилетних близнецов, рыжих, лохматых, сущих дикарей с виду, знали все — они наводили страх на целый городок.

Не в силах одолеть лестницу, покачиваясь и цепляясь за перила, Хоукинс безуспешно пытался что-то сообщить. Видимо, всю дорогу жена уговаривала его вернуться домой, твердя:

— Подождал бы ты меня лучше здесь, я сама туда схожу...

При такой семье она ухитрялась еще подрабатывать, помогая соседям по хозяйству, а несколько месяцев назад нанялась судомойкой в «Старую харчевню».

— Простите, мистер Гэллоуэй, что мы так поздно. Дай пройти, Билл! Да приткнись ты к стенке!

Хоукинс упал, она принялась его поднимать; Гэллоуэй не двинулся с места. В свете единственной тускло-желтой лампочки все происходящее казалось нелепым и нереальным.

— Ваш сын, надо думать, не вернулся?

Гэллоуэй ничего не понимал. Не мог взять в толк, какая связь между этими людьми и бегством Бена.

— Погодите, я поднимусь, чтобы не кричать. Люди-то спят.

И впрямь спят. Правда, почти все, кто торгует в магазинах на первом этаже, живут не здесь: у них собственные дома. Но за стеной есть соседка, старуха полька; у нее на глазах разом убили мужа, троих детей, зятя и грудную внучку. Она так и не поняла, почему ее-то пощадили. Она едва говорит по-английски, на жизнь зарабатывает шитьем, вернее, штопкой и лицовкой, потому что кроить не умеет. Голова у нее совсем седая, но морщин почти нет. Если с ней заговорить, она напряженно смотрит в лицо собеседнику, —угадывая смысл отдельных слов, и несмело, словно извиняясь, улыбается. В конце коридора живет пожилая пара: он работает механиком в гараже напротив, дети у них в Нью-Йорке, у всех уже семьи. Вдруг Хоукинсы их разбудили?

Билл Хоукинс все пытался дать выход своему возмущению, но у него вырывалось лишь неразборчивое мычание. Тем временем его жена взобралась по лестнице.

— Я выскочила из дому, в чем была, чтобы только не пустить его к вам одного. Вы что-нибудь знаете?

Из-за пьянчуги, болтавшегося на лестнице, Дейв побоялся пригласить ее в квартиру, и они так и остались стоять на площадке перед приоткрытой дверью.

Изабелла Хоукинс видела, что он понятия ни о чем не имеет. Тон у нее был мирный.

— Известно? О чем? — переспросил он.

— О вашем Бене и моей дочке. Они же вдвоем удрали.

В глазах у нее были слезы, но от Гэллоуэя не укрылось, что она не слишком сражена горем и плачет словно по обязанности, потому что так полагается.

— Я знала, что он за ней бегает. Что ни вечер, крутится у нашего дома. Я их несколько раз заставала в обнимку в темноте. Думаю, не велика важность, баловство одно. А вы-то знали?

— Нет!

Миссис Хоукинс глянула на него.

— Вон оно что!

Она помолчала, словно переваривая это сообщение.

— Он вам не сказал, что уезжает?

— Не говорил.

— А когда вы узнали?

— С час назад, когда пришел домой.

Невыносимо было говорить о Бене с этой малознакомой женщиной.

— И машину взял, — проговорила она, словно зная заранее, что так оно и есть.

— Да.

— Я слышала ее у дома.

— В котором часу?

— Около десяти. Я по часам не посмотрела.

— Вы решили, что это он?

— Нет. Просто услышала, как тронулась машина. Я сидела в комнате, что выходит на улицу, и чинила ребятам рубашки. А машина тарахтела на шоссе, за домом.

— Вашей дочери дома не было?

— Кто ее знает. У нас просто: когда хотят, уходят, когда хотят, приходят, я за этим не смотрю.

Муж замахал ей снизу рукой, словно уговаривая замолчать, и заплетающимся языком крикнул:

— Скотина!

— Тише, Билл! При чем тут мистер Гэллоуэй? Он беспокоится не меньше нашего, я же вижу. Верно, мистер Гэллоуэй?

Он кивнул и спросил:

— Вы уверены, что ваша дочь уехала с ним?

— А то с кем же? Они уже два месяца встречались, а больше она ни с кем и не ходила, даже с подружками. До него она ни разу не влюблялась — я уже беспокоиться начала, почему она у меня не такая, как все девушки.

— А как вы поняли, что она уехала?

— В полдвенадцатого вернулся из кино Стив — он у меня тоже школьник, семнадцать ему. Я спросила, ходила ли с ним сестра. А он отвечает, что в глаза ее не видел. Я-то сперва подумала, что ваш сын ее проводил и они притаились где-нибудь здесь, в темноте. Открыла дверь, позвала: «Лилиан! Лилиан!» Но побоялась, не разбудить бы младших, и перестала кричать. А как вернулась в дом, Стив говорит: «В спальне ее нет». Он успел туда заглянуть. «Да ты уверен, что в кино она не была?» — «Уверен». — «Бена тоже не видел?» Они с Беном друзья. Потому-то у Бена с Лилиан все и началось Мальчишек было не разлить водой, и ваш иногда заходил к нам съесть сандвич. Вижу, Стив задумался. Он у нас вообще серьезный, и в школе учится лучше всех. Спрашивает меня: «Бен сегодня вечером приходил?»— «Не видала», — говорю. Тут он опять побежал в комнату к сестре. Слышу, ящики выдвигает. Потом вернулся и объявил: «Она совсем уехала»...

В голосе ее не было драматизма. Она рассказывала монотонно, словно жалуясь. Морщила лоб, стараясь припомнить все как есть, каждую мелочь, и в то же время не спускала глаз с мужа, который сел наконец на ступеньку, отвернулся от жены и мысленно продолжал свой монолог, то и дело мотая головой.

— Я пошла посмотреть сама и вижу, что Лилиан унесла все свои хорошие вещи. Вернулась на кухню — там отец сидел в своем кресле, вроде бы спал, — и стала спрашивать Стива насчет той машины, а он мне: «Ничего не понимаю». Я говорю, что же тут непонятного, если Бен за его сестрицей третий месяц бегает, а он: «Да ведь у него денег ни цента». — «А ты почем знаешь?» — «Вчера наши парни ходили к Маку есть мороженое, а Бен отказался: денег, мол, нет». — «Может, неправду сказал». — «А я уверен, что правду». Ведь сами-то они друг дружку лучше знают, чем мы, родители, верно?

Гэллоуэй пробормотал:

— Может, зайдете?

— Нет, моего лучше без присмотра не оставлять. Хотя, сами знаете, он мухи не обидит. Ума не приложу, когда он проснулся и что мог услышать. Он ведь ни одной субботы не пропускает. Мне пришло в голову заглянуть в коробку, где мы держим деньги на неделю. В полседьмого я туда сама клала тридцать восемь долларов — все, что муж принес.

Гэллоуэй спросил каким-то бесцветным, лишенным выражения голосом:

— Денег не оказалось?

— Не оказалось. Она, видать, выбрала минутку, когда я вышла из кухни либо отвернулась. Не подумайте, что я вас попрекаю. И вашего мальчика не виню. Они оба не ведают, что творят.

— Что сказал ваш сын?

— Ничего. Поел да пошел спать.

— Он не любит сестру?

— Не знаю. Они не очень ладили. А тут мой муж, ни слова не говоря, встает и уходит. Я его не успела удержать и побежала следом сломя голову... Что думаете делать?

А что он может сделать?

— Как вы считаете, они поженятся? — спросила она. — Лилиан еще шестнадцати нет. Она у меня не очень крепкая, но с виду такая серьезная, что кажется взрослее.

Как все здешние девчонки, Лилиан иногда заходила к нему в мастерскую купить какую-нибудь безделушку — браслет, дешевенькие бусы, колечко или булавку. Ему помнилось, что она не рыжая, как все Хоукинсы, а скорей брюнетка. Он попытался понять Бена, взглянуть на нее его глазами. Худенькая, сутуловатая, с неразвитыми формами, не то что другие девушки в городке. Может быть, Гэллоуэй давно ее не видел, и она с тех пор изменилась? Но раньше она выглядела какой-то надутой, даже нелюдимой.

— Я читала, — продолжала Изабелла Хоукинс, — что на Юге в некоторых штатах можно жениться с двенадцати. Как вы думаете, может, они туда поехали, а потом напишут?

Гэллоуэй не знал. Ничего он не знал. В ту ночь, пятнадцать с половиной лет назад, он потерял не все, ему еще было за что цепляться: в шесть утра младенец в колыбели закричал, требуя рожок с молоком.

А теперь он в таком смятении, что в пору уцепиться за эту малознакомую тетку с расплывшейся фигурой.

— Ваша дочка не говорила вам, как она думает жить дальше?

— Ни разу. Сдается, ей было стыдно за свою семью. Мы люди бедные. Отец у нее шляется в непотребном виде — какой же девушке такое приятно?

— А как вел себя у вас мой сын?

— Очень был вежливый, обходительный. Как-то, помню, я чинила ставень — ветром его оторвало, так ваш мальчик отобрал у меня молоток и мигом все сделал. Выпьет, бывало, молока и всегда стакан помоет и на место поставит. Да чего сейчас об этом толковать, среди ночи? Пойду-ка лучше уложу Билла, да и вам спать пора. Вот только не знаю: заявлять в полицию или не стоит?

— Можете заявить, это ваше право.

— Я не о том. Я не знаю: обязаны мы заявить или нет? Все равно полиция ничего не сможет поделать, верно?

Он не ответил. Он думал о тех тридцати восьми долларах и о том, что Бен отродясь не держал в руках такой суммы. Он никогда не просил денег. Каждую неделю отец выдавал сыну пять долларов, и тот, смущенно благодаря, совал их в карман.

Еще Дейв думал о своем пикапе: машина не выдержит долгой дороги. Грузовичок этот, купленный по случаю, служил ему уже шесть лет. Дейв пользовался им, когда его вызывали для работы на дому. Время от времени кто-нибудь, как тот приятель из Уотербери, просил его починить старинные часы. Кроме того, под его присмотром находятся часы в муниципалитете, школе, епископальной и методистской церквах. Кузов грузовика оборудован под мастерскую, и там, как в машинах, работающих на ремонте электросетей, есть все нужные инструменты.

Шины следовало бы сменить еще несколько месяцев назад. Да и мотор быстро перегревается, и если Бен забудет, что в радиатор все время надо подливать воды, пикап и ста миль не пройдет.

Внезапно Гэллоуэй рассердился сам на себя: зачем не купил новую машину, откладывал на потом.

— Лишь бы их по пути не сцапали, — вздохнула Изабелла Хоукинс. — Ну да ладно! Авось обойдется. Дети родительским умом не живут, да и мы их не для собственного удовольствия рожаем. Хоукинс, подымайся!

У нее достало силы поставить его на ноги; легонько подталкивая, он повела, мужа, да он и не думал сопротивляться. Вскинув голову, она обронила напоследок:

— Если что узнаю, дам знать. Да только не думаю, чтобы дочка первая мне написала!

Несколько минут с улицы еще доносился ее голос:

— Гляди, куда ступаешь. Держись за меня. Ноги, ноги повыше поднимай!

Луна уже зашла. А им полчаса, если не час, брести по темной дороге, поминутно останавливаясь. Бен тоже в пути, под боком у него наверняка примостилась Лилиан; взгляд его прикован к узкой полосе, высвеченной фарами грузовичка. А фары светят неважно, особенно левая — она ни с того ни с сего то выключается, то снова включается, как испорченный радиоприемник, который, если его встряхнешь, вдруг начинает работать. Что, если Бен об этом забудет? А вдруг его остановят полицейские, спросят документы? Ночью такое бывает. Не сочтут ли они его права недействительными?

Гэллоуэй ломал себе голову над всякой чепухой, быть может, лишь для того, чтобы не думать о другом. Он опять один в квартире, свет горит только в спальне, и, как пятнадцать лет назад, у Дейва и в мыслях нет, что можно прилечь, закурить; он сидит и сидит в кресле, глядя в пустоту.

По закону, водительские права Бена недействительны, во всяком случае, в штате Нью-Йорк: здесь их выдают с восемнадцати лет. Интересно, ведь два месяца назад, в марте, Бен ездил в один городишко в Коннектикуте, за триста миль от Эвертона, и сдал там экзамен на права. Отцу он об этом сказал не сразу, сообщил только, что ездил за компанию с приятелем: у того своя машина. И лишь неделю спустя, как-то вечером, когда они были дома вдвоем, сын вытащил из кармана бумажник, откуда вынул какую-то бумажку.

— Что там у тебя? — полюбопытствовал Дейв.

— Погляди.

— Права? Но ты, надеюсь, понимаешь, что не можешь садиться за руль в штате Нью-Йорк?

— Понимаю.