— Ладно! Займись чем-нибудь другим. Возьми и ты машину. Объезди все маленькие вокзалы на двадцать километров вокруг. Убедись в том, что речник не уехал на поезде…
– Поставь-ка часового у дверей кооператива и наладь снабжение. Вино надо смешать с водой – сколько ее ни есть у нас, – чтобы вышло побольше.
– А потом?
И машина Мегрэ тронулась в путь. Удобно раскинувшись на сиденье, комиссар с блаженством покуривал трубку; снаружи ничего не было видно, кроме огней, горевших, как звезды, по обе стороны пути. Он знал, что Мария Питере была учительницей в школе, которую содержали монахини ордена Святой Урсулы.
– А потом видно будет.
Он знал также, что в церковной иерархии эти монахини занимают такое же место, как иезуиты, то есть образуют в некотором роде аристократию, занимающуюся преподаванием. Школу в Намюре посещали дети из высшего общества этой провинции.
– Слушаюсь.
Поэтому и было так забавно представить себе, как Машер спорит с монахинями, требует, чтобы его впустили, а главное, еще угрожает.
Глядя вслед легионеру и мальчишке, Пардейро возвращается мыслями к своим тактическим схемам: прикидывает сильные и слабые места в линии обороны, распределение сил и средств, пути развертывания. Рано или поздно какое-нибудь подкрепление все же пришлют. Так, по крайней мере, обещал майор Индурайн, уходя на восточную высотку. Однако это «рано или поздно» не дает покоя Пардейро.
«Я забыл спросить его, как он их величал, — подумал Мегрэ. — Наверное, он говорил „мадам“ или „сестрица“.
Разница меж одним и другим прекраснейшим образом может оказаться тонкой гранью между победой и поражением, между жизнью и смертью.
Мегрэ был высокий, тяжелый, широкоплечий, с крупными чертами лица. Однако же, когда он позвонил у входа в монастырь на маленькой провинциальной улице, где между булыжниками росла трава, сестра-привратница, открывшая ему дверь, ничуть не испугалась.
Еще раз выглянув из-за бруствера, он направляется ко входу в Профсоюз, где его ждут горнист, двое связных и вестовой. Идет во весь рост, не пригибаясь, хоть и знает, что с той стороны площади в любой миг может грянуть выстрел. Стиснув челюсти, весь напружившись, он старается не ускорять шаги – именно так, по его мнению, должен вести себя офицер Легиона. Через считаные дни ему исполнится двадцать лет; на черной матерчатой плашке, пришитой над левым карманом, он носит одинокую звездочку: «младший лейтенант – на время, покойник – навсегда», острят ветераны. И в этой остроте заключена жестокая правда. Половина гибнет в первом же бою, а Сантьяго Пардейро готовится ко второму. Может быть, думает он, удастся пережить и его и стать ветераном. Вернуться домой, снова увидеть родителей, жить и трудиться в мирной Испании, избавленной от наглого преступного сброда, в Испании, где будут править порядок, труд и справедливость. Где народ вернет себе честь и достоинство, которых лишен ныне.
— Я хотел бы поговорить с настоятельницей, — сказал он.
— Она в часовне… Но как только служба кончится…
Прошлой ночью он пытался объяснить это в письме, но бросил на середине и лег спать, не ведая, что его разбудят сообщением о том, что красные начали наступление. Сейчас вдвое сложенный листок лежит у него в нагрудном кармане, ждет, когда его, быть может, допишут, и содержит ответ на вопрос, заданный «военной крестной» – девушкой, которую он видел только на фотографии.
И его провели в приемную, по сравнению с которой в столовой Питерсов царили беспорядок и неопрятность. Здесь вы, словно в зеркале, могли видеть в паркете свое отражение. Чувствовалось, что даже самые мелкие предметы никогда не переставлялись с места на место, что стулья уже долгие годы стояли в том же порядке, что часы на камине никогда не останавливались, не спешили, не отставали…
Бесценный друг мой Мария Кристина, дорогая крестная!
В коридорах, выложенных роскошными плитками, слышались скользящие шаги, порой шепот. А издали доносилась нежная органная музыка.
В последнем письме ты спрашиваешь, за что я сражаюсь. Почему, не дожидаясь призыва, пошел на фронт добровольцем. Я вырос в скромной семье, принадлежащей к мелкой буржуазии. Отец с немалыми трудами смог основать собственное дело, открыть торговлю в Луго и ценой бесчисленных жертв и усилий поднять четырех детей. Никто у нас в семействе никогда не интересовался политикой, не получал никакой помощи, благ или льгот ни от правых, ни от левых. Мой отец даже никогда не ходил на выборы, уверяя, что все кандидаты – оппортунисты и стоят друг друга. Мне, старшему из братьев, выпала удача и честь получить образование, меня ждала карьера; добившись успеха, я мог бы помогать остальным.
Коллеги с набережной Орфевр, конечно, удивились бы, увидя, как свободно чувствовал себя здесь Мегрэ.
Однако хаотичная и беспорядочная Республика все изменила. Двуличие политиков, разгул бандитизма, безвластие и беззаконие, неграмотная чернь, вдруг получившая право повелевать нами, остервенелая демагогия, левацкие притязания на верховенство, столь же пагубные, как и авторитаризм правых (эти строки пишет человек, рожденный в краю, где об этом явлении знают не понаслышке), – все это в совокупности поставило Испанию на край пропасти. Превратило страну в одного огромного Христа, которого распинают все.
Когда вошла настоятельница, он скромно поклонился, назван ее так, как полагается называть монахинь ордена Снятой Урсулы: «матушка».
Она ждала, спрятав руки в рукава.
Красные лгут, уверяя, что четверо генералов и банкиров восстали против своего народа. Народ – это я, народ – это моя семья, и мы, как и многие, многие другие, не в силах больше сносить подобную безнаказанность, подобную варварскую жестокость, столь буквальное понимание принципа «кто не с нами – тот против нас». И может ли мужчина при виде того, как оскорбляют его мать или невесту, не заступиться за них? А когда оскорбление наносится Испании врагами, разрушающими ее, то это уже не оскорбление. Это преступление.
— Извините, что я побеспокоил вас, но я хотел бы попросить у вас разрешения посетить одну из ваших учительниц… Я знаю, что по правилам это не положено… Но поскольку дело идет о жизни или, во всяком случае, о свободе человека…
«Да здравствует русская Испания!» – горланят эти безответственные негодяи. Нас принуждают занимать чью-то сторону, даже против нашей воли. Нас заставляют выбирать из двух зол меньшее. Противостоять нашим друзьям и братьям, хотя мы по большей части хотим лишь порядка, мира и работы. Это невозможно, когда у всех на устах одно слово – «революция». Даже моего несчастного отца записали в «эксплуататоры трудового народа» за то, что он имел свое скромное дело. А я, обычный, простой студент, выходец из семьи, где все работали, прекрасно помню, как однажды, когда я вышел из трамвая, какие-то работяги обругали меня за то, что я был при галстуке! «Да мы тебя, захребетника, повесим на нем, сволочь буржуйская», – орали они, упиваясь торжеством победителей, наконец-то взявших реванш. Так что, когда военные восстали, чтобы положить конец всему этому бесчинству, у нас, у порядочных людей, просто не оставалось другого выхода, как…
— Вы тоже из полиции?
— Кажется, к вам приходил инспектор?
Юный офицер оборвал на этом месте письмо, которое сейчас лежит у него в кармане, – и бог весть, успеет ли его дописать. В этот миг, словно в ответ на его вопрос, не предупредив о своем появлении гулом или свистом, на площади возле баррикады разрывается снаряд: взлетают в воздух осколки камней, сыплется град стальных и каменных осколков.
— Был какой-то господин, который сказал, что он из полиции, нашумел здесь и ушел, крича, что мы еще о нем услышим…
Пардейро, застигнутый грохотом врасплох, инстинктивно пригибается и видит, как в воротах его солдаты бросаются на землю плашмя, не хуже Саморы
[19].
Мегрэ извинился за него, оставаясь спокойным, вежливым. Он произнес несколько любезных фраз, и немного погодя привратнице было поручено предупредить Марию Питере, что ее хотят видеть.
Миномет, понимает он. Небольшого калибра – не больше 50 мм. Мина, пущенная по очень крутой дуге, упала сверху: оттого и не слышно было, как она летит. Близкий недолет – всего метров пятнадцать-двадцать, и можно не сомневаться, что сейчас огонь скорректируют.
— Это очень достойная девушка, не правда ли, матушка?
И не успела еще осесть пыль, как с той стороны слышится характерное – звук такой, словно палкой колотят по жести, его ни с чем не спутаешь – захлебывающееся тарахтенье, подхваченное многократным эхом: два русских «максима» открыли огонь по колокольне. Бьют короткими очередями, прицельно и точно: пули щелкают по стенам и, потеряв силу, падают вместе с кирпичной крошкой.
— Я могу сказать о ней только одно хорошее. Вначале мы, настоятель и я, сомневались, принимать ли ее, потому что ее родители коммерсанты… Дело не в их мелочной лавке… Но тот факт, что там продают вино на разлив…
Пардейро кричит горнисту и посыльным, которые так и лежат на земле, чтобы готовили людей к бою. Красные с минуты на минуту ринутся через площадь.
На окраине Кастельетса, в здании Аринеры, где развернут командный пункт XI сводной бригады, кипит работа. Офицеры сверяются с картами, отдают приказы, беспрестанно входят и выходят вооруженные люди, снуют связные с донесениями.
Под нетерпеливым взглядом сержанта Экспосито Пато Монсон, став на колени, возится с проводом полевого телефона NK-33. Доложив начальству о том, что происходит на кладбище и на восточной высоте, она наконец-то присоединилась к своим товаркам из взвода связи, которые тянут кабели, ставят антенны и, как усердные пауки, ткут сеть, чтобы связать штаб с передовыми отрядами республиканцев и с арьергардом на другом берегу Эбро.
– Ну как? – спрашивает сержант.
– Пока никак.
– Надо хотя бы телефоны наладить, потому что Эр-Эр не работает, – сердито бросает Экспосито.
Пато смотрит на нее удивленно. Эр-Эр – это тринадцатикилограммовая рация «Филипс», работающая на ультракоротких волнах, незаменимая вещь для связи с другим берегом. Такая во взводе одна.
– Да ведь она совсем новая. Аккумуляторы заряжены – два дня назад мы проверяли.
– Тем не менее. Так что сейчас вся надежда на проводную связь. Уж постарайся.
Перед Пато стоит полевой телефон в бакелитовом ящике: она проворно вертит рычажок, проверяя соединение, дует в микрофон, нажимает клавишу, снова дует. Телефонный кабель, идущий вдоль понтонного моста через реку, связывает КП бригады с шестиорудийной батареей 105-миллиметровых орудий на левом берегу.
– Ну что? – наседает сержант.
Пато, занятая своим делом, не отвечает. Снова и снова вертит ручку, нажимает, дует, слушает. Лейтенант Харпо, поминутно поглядывая на часы, большими шагами ходит туда-сюда между ними и столом под брезентовым навесом, где Валенсианка и еще одна девушка налаживают 10-линейный полевой телефон, центр связи всей бригады.
В наушниках у Пато слышны только треск разрядов и какие-то шорохи. Но вот раздается далекий голос:
– Я – «Вертисе-Кампа».
Это – кодовое обозначение артиллерийской батареи. Пато утирает пот со лба, поднимает глаза на Экспосито:
– Связь установлена.
Сержант вырывает у нее из руки трубку, слушает, потом оборачивается к Харпо, чтобы доложить: оба берега Эбро теперь соединены. Лейтенант, вздохнув с облегчением, бежит обрадовать начальство и тотчас возвращается с тремя офицерами: это командир бригады Фаустино Ланда, всего недели две назад произведенный в подполковники, его заместитель майор Антонио Карбонелль и комиссар – одни зовут его Рикардо, другие – Русо, отчасти еще и потому, что, по слухам, он русский и есть.
– Сейчас проверим, – говорит Ланда.
И, вынув изо рта наполовину выкуренную сигару, берет головной телефон. Прижимая наушник, обменивается несколькими словами с артиллеристами на другом берегу и удовлетворенно возвращает гарнитуру:
– Батарея почти готова к бою… Через полтора часа получим огневую поддержку. А может, и раньше.
Майор показывает на восточную часть Кастельетса, откуда по-прежнему, то усиливаясь, то почти замирая, доносится ружейная стрельба.
– Это будет очень кстати 4-му батальону, а то он все топчется у этой высотки.
– Еще бы… Лишь бы только накрыли фашистов… – Ланда говорит это мимоходом, попыхивая сигарой, – а не наших, как за пушкарями водится.
– Да уж… Это будет не в первый раз.
Подполковник кривит губы в саркастической усмешке. У этого сорокалетнего кряжистого офицера руки рабочего и глаза пирата. Астуриец из Хихона, не столько республиканец, сколько коммунист, как почти все командиры и комиссары армии, стоящей у Эбро, некогда билетер в кинотеатре, Фаустино Ланда едва не со дня основания примкнул к союзу социалистической молодежи Сантьяго Каррильо
[20] и в партию перешел вместе с его сторонниками. Человек ловкий и хваткий, ценитель и знаток хорошей кухни, о котором злые языки говорят, что он мало смыслит в военном деле и слишком любит, когда о нем пишут в газетах, он тем не менее пользуется полным доверием Листера и Модесто
[21]. Принадлежит к тому разряду людей, которые не лезут на рожон, сами стараются не впутываться в интриги и выпутаться из них никому не помогают. По природе своей склонен скорее к обороне, чем к наступлению.
– И не в последний, – соглашается он. – Лучше уж попасть под вражеский огонь, нежели под дружественный.
Улыбаются все, кроме Рикардо, или Русо. Пато не нравится этот человек с жидкими белокурыми волосами и рыбьими глазами за дымчатыми стеклами очков в стальной оправе, особенно если вспомнить, что́ о нем говорят втихомолку. Рассказывают, что Русо, отличившийся и выдвинувшийся при разгроме троцкистов из ПОУМ, сгубил народу больше, чем сыпной тиф, что сам он человек культурный, много поездивший по свету, и приказать, чтобы тебя расстреляли, может на четырех или пяти языках. Судя по всему, к его мнению прислушиваются в Барселоне и в Валенсии, и благодаря прочным связям в Совете общественного порядка он человек влиятельный и опасный. С командиром бригады они близко не сошлись, да и немудрено: один жизнерадостен и, можно сказать, почти легкомыслен, другой – мрачен и неприветлив.
– Измена. Измена повсюду, – замечает он желчно. – Даже среди наших артиллеристов.
Он произносит испанские слова так чисто, что Пато не верится, будто это не родной ему язык. В тот же миг Фаустино Ланда подмигивает остальным и качает головой:
– Какая, к черту, измена… Стрелять не научились, вот и вся измена. Хорошо еще, что и у франкистов служат такие же пентюхи.
– Ты ставишь нас на одну доску с фашистами? – поворачивается к нему комиссар.
– Я дурака валяю, Рикардо. Шучу. Так что не трудись заносить мои слова в свою знаменитую книжицу.
С этими словами командир бригады сует в рот сигару, поднимает лицо к небу и прислушивается, как охотничий пес, почуявший добычу. На востоке и в центре Кастельетса продолжается стрельба, на западе царит умиротворяющая тишина. Он снова задумчиво попыхивает сигарой. Раз – и другой. Потом оборачивается к лейтенанту Харпо:
– В первую голову надо будет обеспечить связь с Лолой… Ну ты слышал – Лола и Пепе, восточная высота и западная. Привыкайте к этим кличкам.
– Мою жену зовут Лолой, – замечает майор Карбонелль.
– Тем более надо поскорее взять ее.
Все смеются. Шуточки Ланды неизменно встречают смехом, и особенно усердно – его заместитель Карбонелль: он, как бывший офицер, в 1936 году носивший звание лейтенанта интендантской службы, очень старается, чтобы об этом забыли. Пато отмечает, что не смеется только Русо.
– Отправьте людей на эту самую Лолу, – приказывает подполковник. – Пусть протянут надежную связь.
– Слушаюсь, – отвечает Харпо.
Начальство уходит. Пато, выпрямившись, ловит на себе взгляды лейтенанта и Экспосито. Вот и старайся после этого, думает она. Грузят на того, кто везет. Настоящая «прислуга за все».
– Одна пойдешь или дать тебе в помощь кого-нибудь? – спрашивает Харпо.
– Разумеется, дать.
На самом деле выбор верный: ей самой хочется отправиться туда, взглянуть вблизи, что там делается. До сих пор первый бой кажется ей увлекательным приключением. Пато чувствует себя отважной и полезной частицей общего дела. Общих усилий, общего героизма, общей борьбы.
– Возьмешь два телефона, два больших мотка провода и катушку. Склон там, по всему видать, скалистый, так что на последнем отрезке линию лучше будет продублировать. Ясно?
– Ясней некуда.
– Имей в виду, навьючены будете, как мулы, – ничего?
– Справимся как-нибудь.
– Доберетесь до места – обратитесь к командиру батальона капитану Баскуньяне или к комиссару Кабрере. Запомнила имена?
– Запомнила.
– Держись сосняка, он прикроет от огня, но в сторону не отклоняйся. И провод не слишком натягивай, однако все же экономь его.
– Скольких тебе дать? – спрашивает сержант.
Пато показывает на Висенте Эспи, которая продолжает колдовать над полевым коммутатором.
– Валенсианку и еще кого-нибудь.
Оглянувшись через плечо, Экспосито кивает:
– Марго подойдет?
– Вполне.
– Ну тогда отправляйся, товарищ. Время поджимает.
Метрах в пятнадцати над землей рвется шрапнель, раскидывая облачка белого дыма и острые осколки. Латунные оболочки зловеще парят в воздухе, открываясь и выпуская наружу свой серебристый груз, и шрапнель басовито свистит меж сосен, иногда градом ударяет в их стволы, дробит камни, разбрасывая крошку. Голые скалы – плохая защита от осколков, а почва на склоне твердая, и потому солдаты касками и штыками скребут неподатливую землю, стараясь зарыться поглубже.
Лежа в двух шагах от мавра и еще нескольких солдат своего батальона, которых едва видно из-за брустверов, – они приподнимаются над ними, лишь чтобы выстрелить, – Хинес Горгель трет покрасневшие, воспаленные глаза, отводит назад затвор своего карабина, вставляет обойму, возвращает затвор на место, досылая патрон: руки у него дрожат, движения неловки и суматошны, как бывает, когда знаешь, что от этого зависит твоя жизнь.
Клак-клак-клак, лязгает сталь.
Он проделывает это в пятый раз, то есть выпустил уже двадцать пуль по синим, зеленовато-серым, коричневым фигуркам, упорно карабкающимся из сосновой рощи вверх по склону восточной высоты.
Сейчас будет двадцать первая пуля, соображает он. Ствол маузера раскалился. Наступая на раскиданные повсюду стреляные гильзы, Горгель чуть высовывается из-за скалы, прикрывающей его. Потом приникает влажной от пота щекой к прикладу и ловит мушкой тех, кто поближе, – они несутся скачками, перебегают, прячутся за кустами и голыми валунами. До них уже метров тридцать-сорок, и Горгель берет на прицел того, кто размахивает руками.
Бей прежде всего тех, кто руками машет, наставляет его раненный в обе ноги сержант, который с пистолетом и гранатой лежит чуть позади, готовый всадить пулю меж глаз всякому, кто попробует удрать. Это наверняка какой-нибудь командир или комиссар. Хлопнешь такого – остальные призадумаются.
Хинес Горгель нажал на спуск, и отдача снова толкает его прикладом в и без того уже ноющее плечо. Пам! – вплетается выстрел в грохот пальбы вокруг.
Люди впереди исчезают из виду, когда пуля, ударив в скалы, поднимает струйку пыли. Мимо. Не повезло.
Горгель косится на сержанта, привалившегося позади спиной к валуну, и торопливо передергивает затвор. Клак-клак-клак. Двадцать две. Остается тридцать девять патронов, если боеприпасов не подвезут.
Бывшего плотника гнетут не только тоска и страх, но и настоящее отчаяние – бесконечное, беспросветное, всепоглощающее. Отчаяние зверя, угодившего в капкан. Думай не думай, но невозможно поверить, что сколько ни бегал он – даже ноги сводит судорогами, – а из этого проклятого места так и не убежал. И ведет уже третий бой. Как говаривал покойный отец: «Силком потащат – ненароком и удушат». И Хинес Горгель даже чувствует, как петля захлестывает ему горло.
Чтоб они, мать их так, пропали, легионеры эти, думает он безнадежно. Если бы не они, он сейчас уже был бы где-нибудь в Вильядиего или еще где подальше.
– Эй ты! Иди сюда. Кому говорят?
Горгель, полуоглохший от стрельбы и от гулкого стука крови в висках, не сразу слышит, что это кричат ему. Потом, обрадовавшись, что можно наконец покинуть укрытие, потому что пули теперь стригут воздух высоко над головой, одолевает, пригнувшись, пять шагов, отделяющих его от сержанта.
– Стяни-ка потуже, я сам не могу.
Сержанту регуларес полчаса назад, когда красные подобрались близко и стали бросать гранаты, осколками задело обе ноги. Левую – меньше: там мелкие и на вид несерьезные ранки в уже подсохшей крови, а вот правая, как раз под коленом, сильно рассечена, и из-под самодельной повязки обильно сочится кровь.
– А йоду у тебя, случайно, нет? – спрашивает сержант.
– Да откуда же?
– Жалко. К утру нагноится, как пить дать.
Хотя сержант ремнем перетянул ногу выше колена, ярко-красная, поблескивающая на солнце кровь течет, пусть и медленно, однако непрерывно, и уже пропитала штанину до самого сапога.
– Больно? – глупо спрашивает Горгель, только чтобы что-нибудь сказать.
– А то нет! Стяни потуже, а то, сдается мне, хлещет как из крана. И отгони ты этих паскудных мух.
Горгель, отложив маузер, делает, что сказано. Сержант не может сдержать стон, когда ремень туго впивается в тело. Положив пистолет – это длинноствольная «астра-9» – себе на живот, он до скрипа стискивает зубы.
Горгель в меру своего умения закрепляет ремень, вытирает выпачканные кровью пальцы о штаны.
– Надо бы вас как-то убрать отсюда.
– Ага, сейчас приедет карета «скорой помощи» с сестричкой, чтоб за руку держала, – сержант трет нос. – Голову не морочь.
Они молча смотрят друг на друга. Сержант – седой и курчавый, остролицый, длинноносый – бледен от потери крови, но держится бодро. По закопченным, грязным щекам текут ручейки пота. Как и у всех вокруг, на лице у него двухдневная щетина, хриплый от жажды голос. Единственный колодец – далеко, и солдаты, которые с флягами ходят за водой, пропадают надолго.
– Как вам это видится, сержант?
– Мне отсюда ни хрена не видится.
Горгель показывает на солдат, которые пригибаются, выпрямляются, стреляют, на раненых, которые ползут по земле, ища укрытия, на убитых, которые лежат там, где их настигла смерть. Боеспособных наберется едва ли сотня: остатки мавританского табора и пехотного батальона, перебитых ночью, и взвод легионеров, на рассвете подошедший им на выручку.
– Я имел в виду – сколько мы еще продержимся?
Сержант пожимает плечами:
– Боеприпас кое-какой еще имеется, легионеры принесли, и вот это тоже есть, – он показывает на две гранаты, лежащие у его ног.
– А люди?
Сержант дотрагивается до своего пистолета:
– Точно не скажу. Но одно могу пообещать: пока я здесь и еще не истек кровью, и ты, и все, кто поблизости, будете стрелять по красным. Никто не смоется. Это ясно?
– Вполне.
– Тогда ступай на свое место.
Хинес Горгель – делать нечего – повинуется. Но когда, собираясь идти, уже поднимает с земли свой маузер, сержант цепко хватает его за руку:
– Слушай-ка… Ты видел майора Индурайна?
– Видел, но уже довольно давно. Когда красные подошли совсем близко, он стоял во весь рост и ободрял наших. А потом я потерял его из виду.
Сержант с трудом приподнимается, чтобы посмотреть, что делается. Горгель помогает ему:
– Может, его и пришили…
– Нечего рассуждать. Давай на свое место.
Горгель не двигается. По-прежнему сидит, скорчившись и опираясь о карабин.
– Что все-таки происходит, сержант?
Поколебавшись немного, тот пожимает плечами:
– А то, что краснопузые нагрянули ночью и застигли нас врасплох. Но мы все же успели повскакать, занять оборону, и кость эта оказалась им не по зубам, – он мотает головой влево, в сторону Кастельетса. – И, судя по тому, что я слышу время от времени, там, внизу, пока все то же самое.
– Подмога-то придет?
– Не сомневайся. Ты же видел, как наши самолеты крошили эту марксистскую сволочь. Это вопрос нескольких часов. Надо продержаться еще немного.
– Ну, раз вы так говорите, то, конечно…
Сержант отмахивается от мух, кружащих над раной. Потом двумя пальцами постукивает по рукоятке пистолета:
– Да, я так говорю. Так и никак иначе. А ты давай на свое место.
Хинес Горгель, пригибаясь, возвращается в своей выемке в скале, там осторожно выпрямляется во весь рот, выставив перед собой винтовку. Впечатление такое, что красные малость сникли: постреливают лишь изредка, вперед не лезут, а наоборот – видно, как кое-кто, прячась за кусты и валуны, спускается сам и уволакивает раненых под защиту сосен. Неподвижные тела раскиданы в двадцати шагах от гребня высоты – здесь захлебнулось наступление республиканцев.
Мавр, лежащий справа от Горгеля, тоже высовывает голову из укрытия, смотрит на соседа, а тот на него: под грязной феской с капральской нашивкой – изрезанное ранними морщинами небритое смуглое лицо с сединой в усах. На вид ему лет тридцать с лишним, и дались они ему, по всему судя, непросто.
– Будь у нас шайтан-ружье эта, ни один бы не ушел, – говорит он с видом знатока.
– Шайтан-ружье?
– Ну, машинка, которая строчит без умолку, – мавр сгибает указательный палец, словно нажимая на гашетку. – Пумелет.
– А-а.
Мавр привстает еще немного, очень внимательно всматриваясь в склон высоты.
– Обделались и откатились. Видишь ты?
– Вижу.
– Красный зболочь очень наглый стал. В бога не верят.
– И в черта тоже.
– Видишь – вон двое лежат? Не хочешь обшарить или есть у них что?
– Я? Я с ума не сошел пока.
– Ладно, земляк, сползаю сам, – мавр очень осторожно кладет винтовку на камни, показывает на нее Горгелю. – Гляди за ружьей моей в оба.
– Дождись лучше, когда стемнеет. Видишь, солнце уже низко.
– Не беспокойся, я знаю, как делать. Посмотрю и, бог даст, вернусь.
– А вдруг не даст?
– Не трусь, земляк.
С этими словами мавр берет в одну руку мачете, в другую – гранату и ползком скрывается в кустах. Горгель с интересом провожает его глазами, держит маузер наготове, чтобы в случае чего прикрыть его огнем. Но стрельба стихла, склон опустел – республиканцы отступили в сосняк.
– А этот сукин сын где? – раздается за спиной голос сержанта.
– Пошел взглянуть на трупы красных, – не оборачиваясь, отвечает Горгель.
– До чего ж эти арабы охочи до добычи… А этот – особенно.
– Вы его знаете?
– Конечно знаю. Капрал Селиман из моего взвода. Вечно ему неймется.
Через десять минут мавр возвращается – также ползком. Улыбаясь от уха до уха, он с торжеством показывает Горгелю трофеи – золотые кольцо и два окровавленных зуба, наручные часы, два бумажника с республиканскими песетами, два патронташа, банку консервированного тунца в масле и почти полную, хоть и мятую пачку «Голуаз».
– Купи вот французские сигареты, земляк, – говорит он, протягивая одну Горгелю. – Дрянные, дешевые. За пять песет всего.
Пато Монсон, сгибаясь под тяжестью ящика с катушкой, входит в смолистый полумрак сосновой рощи, меж тем как две ее напарницы с полевыми телефонами прокладывают по земле провод. Мы словно пауки, думает она, вытягивающие из своего нутра нити паутины. Выше по склону, скрытому за деревьями, на высоте под названием «Лола», уже не слышно стрельбы и разрывов гранат. Безмолвие было бы совсем полным, если бы из Кастельетса не доносился отдаленный шум боя.
– Вроде бы выбили их, – говорит Валенсианка, заваливая провод камнями и ветками.
– Нет, не похоже, – отвечает Марго, работающая рядом с ней. – Погляди-ка на этих.
И показывает на бойцов 4-го батальона, вразброд шагающих меж сосен, – они мало похожи на победителей. Кое у кого на шее – красно-черные косынки Федерации анархистов Испании. Лица у всех мокры от пота, одежда выпачкана землей. Идут они медленно, едва переставляя ноги, как после сверхчеловеческих усилий, и будто сами не знают куда. Идут вроде бы вместе, но держатся отчужденно, не разговаривают друг с другом, и вид у них отсутствующий. Они опускаются, а вернее, падают куда попало на землю, неверными пальцами сворачивают самокрутки, кладут головы на корни деревьев или на свои вещмешки, закрывают глаза, как будто хотят заснуть.
Это – лицо поражения, содрогнувшись, думает Пато. Она видит такое впервые.
Несколько шагов вперед, несколько метров провода – и появляются раненые. Это зрелище еще страшней.
«Господи, помилуй», – едва не срывается с уст девушки по старой привычке – дает себя знать детство в монастырской школе, – но Пато вовремя спохватывается. Одни идут сами – еле-еле тащатся, ковыляют, хромают, поддерживая друг друга, других несут на носилках или на одеялах. Свежие раны еще кровоточат, они открыты или наспех перевязаны чем пришлось. Бойцы собираются на прогалине меж сосен, где фельдшер и несколько санитаров сортируют раненых – обходят десяток распростертых на земле тел, то и дело опускаются перед ними на колени.
Вот то одного, то другого поднимают и уносят к реке. Над прогалиной стоит многоголосый стон – протяжный, нескончаемый, замогильный, порой прорезаемый криком боли или предсмертным хрипом.
Пато снимает с себя ящик с катушкой, укрывает его меж двух толстых стволов. Валенсианка и Марго испуганно смотрят на нее. Они тоже явно не ожидали увидеть такое зрелище. Ничего общего с фотографиями из «Мундо графико» или других иллюстрированных журналов. Или с выпусками кинохроники.
– Оставайтесь тут, подключите телефон. Пойду поищу кого-нибудь из начальства.
Пато идет навстречу солдатам, спускающимся по склону.
– Капитана Баскуньяну не видали? А комиссара Кабреру?
Одни смотрят на нее с любопытством, другие – безразлично. Многие пожимают плечами. Смолистый воздух сосновой рощи теперь пропитан кисловатым едким запахом земли и грязной одежды. Запах страха, крови, блевотины.
– Гляди-ка… – удивленно говорит кто-то. – Баба!
– Мне вот сейчас не до баб, – отвечает ему сосед. – Пусть хоть сама Антоньита Коломе
[22] сюда заявится.
Еще несколько шагов вперед – и в выемке скалы, образующей неглубокую пещерку, Пато находит наконец командование батальона. Офицеры сидят на земле перед развернутой картой, и время от времени кто-нибудь показывает на высоту, склон которой начинается невдалеке, меж деревьев. Под стать небритым, закопченным от пороха лицам и одежда – грязная, мятая, рваная: синие комбинезоны, рубашки с засученными рукавами, гражданское платье; на головах – фуражки, береты, пилотки.
Пато, приблизившись, вскидывает к виску сжатый кулак:
– Салют. Рядовая Монсон из взвода связи.
Все поднимают на нее глаза. Один из командиров – в синей морской фуражке и с усами, подстриженными а-ля Кларк Гейбл, – вздыхает с облегчением, хлопает себя по колену:
– Наконец-то! Телефон принесла?
Пато смотрит на красную звезду над тремя «шпалами», вышитыми над левым карманом его выцветшей ковбойки.
– Принесли, товарищ капитан. Даже два: один – запасной.
– Молодец!
– Какой предпочитаете – русский или немецкий?
– Что, можно выбрать? – весело спрашивает офицер.
– Можно.
– В таком случае давай русский – его хвалят.
Пато улыбается:
– Значит, «Зарю»?
– Красную?
– Разумеется. Какую ж еще?
Пато присоединяется к общему смеху. Капитан показывает на своих товарищей:
– Меня зовут Баскуньяна. А это – капитан Бош, капитан Контрерас и лейтенант Патиньо.
Девушка снова подносит к виску сжатый кулак:
– Очень приятно. А где же ваш комиссар Кабрера?
Улыбки на лицах гаснут; офицеры, внезапно посерьезнев, переглядываются. Командир кривит губы в какой-то двусмысленной гримасе:
– Убили комиссара на высотке.
– Ой… Как жалко-то…
Снова быстрый обмен взглядами. Новая гримаса на лице Баскуньяны.
– Не всем его жалко, – загадочно отвечает он. И с явным усилием поднимается. – Ну что, связь-то есть?
– Провод проложили, аппаратура наша тут поблизости.
Однако же мы не посчитались с этим и нисколько не жалеем… Вчера, спускаясь с лестницы, она вывихнула Щиколотку и с тех пор лежит в постели очень подавленная — она считает, что подвела нас…
Капитан улыбается. Фуражку он носит набекрень, с особой лихостью сдвинув на правую бровь. На поясе висит пистолет «стар-синдикалист». Баскуньяна хорош собой. Руки у него тонкие, изящные, явно не пролетарские. На вид – лет тридцати с небольшим. Осунувшееся, утомленное, но привлекательное лицо. Печальные глаза и детская улыбка.
Вернулась сестра-привратница. Мегрэ пошел за ней по бесконечным коридорам. По дороге он встретил несколько групп учениц. Все они были одинаково одеты: черное платье в мелкую складку и вокруг шеи голубая лента.
– И можем соединиться?
Наконец на третьем этаже отворилась дверь. Привратница не знала, оставаться ли ей здесь или уходить.
– Как только подключим.
— Оставьте нас, сестрица…
– Замечательно.
Совсем простая комнатка. На стенах, выкрашенных масляной краской, религиозные литографии в черных рамках и большое распятие.
Капитан рассматривает ее с нескрываемым интересом. И, судя по всему, впечатление более чем благоприятное.
Железная кровать. Тщедушная фигурка, едва заметная под одеялом.
– Ты останешься при батальоне?
Мегрэ не видел ее лица. Закрыв дверь, он несколько секунд стоял неподвижно, не зная, куда деть свою мокрую шляпу, свое толстое пальто.
– Пока не удостоверюсь, что связь исправна.
Наконец он услышал подавленный плач. Но Мария Питере все еще прятала голову под одеяло и лежала лицом к стене.
– Жаль.
— Успокойтесь! — машинально прошептал он. — Ваша сестра Анна, наверное, сказала вам, что я скорее ваш друг…
В этот миг где-то наверху слышится душераздирающий стонущий звук – как будто исполинским ножом рассекли небосвод. Все, включая Пато и капитана, инстинктивно пригибаются. Еще через мгновение со склона высоты доносится оглушительный грохот. Сквозь ветви сосен виден столб дыма и пыли.
Но это не успокоило девушку. Напротив! Ее тело сотрясалось теперь в настоящих рыданиях.
– Наши 105-е сработали, – говорит кто-то.
— Что сказал доктор? Долго ли вам придется пролежать в постели?
– Очень вовремя, – отвечает другой голос. – Лучше бы врезали до атаки, а не после.
Было неловко разговаривать с невидимой собеседницей. Тем более что Мегрэ даже не был с нею знаком!
Однако все рады, что своя артиллерия заняла наконец позиции на другом берегу реки и открыла огонь. Это значит, что положение изменится. Что республиканская пехота получила долгожданную огневую поддержку и сумеет смять франкистов. Это живо обсуждается.
Рыдания утихали. К ней, должно быть, вернулось самообладание. Она всхлипывала, и рука ее искала под подушкой носовой платок.
– Теперь те, кто засел наверху, побегут как зайцы.
— Почему вы такая нервная? Мать настоятельница сейчас говорила мне столько хорошего о вас!
– Посмотрим.
— Оставьте меня! — умоляюще прошептала она.
– Ручаюсь тебе!
В эту минуту постучали в дверь и вошла настоятельница, которая словно ждала подходящего момента, чтобы вмешаться.
Снова – треск раздираемого полотна, и вслед за тем – грохот разрыва на вершине высотки. Полминуты спустя – новый выстрел. Снаряд на этот раз ложится почти у самого подножия, и все снова пригибаются, потому что взлетевшие в воздух камни, земля и сосновые щепки падают слишком близко.
— Простите меня! Но я знаю, что наша бедная Мария такая чувствительная…
– Вот только этого нам и не хватало, – замечает капитан Баскуньяна. – Еще один недолет – мало нам не будет.
— Она всегда была такой?
– Товарищ, их же можно предупредить, – вмешивается Пато. – Мы же установили связь с КП. Оттуда могут передать на батарею и скорректировать огонь.
— Это на редкость деликатная натура. Когда она узнала, что ей нельзя будет двигаться из-за этого вывиха и что она целую неделю не сможет преподавать, у нее начался приступ отчаяния… Но покажите нам ваше лицо, Мария…
Капитан кивает:
Девушка решительно покачала головой в знак отрицания.
– Где твой телефон?
— Мы, конечно, знаем, — продолжала настоятельница, — в чем люди обвиняют ее семью. Я велела отслужить три обедни, чтобы правда поскорее обнаружилась… Я и сейчас только что молилась за вас, Мария…
– Десять минут ходу.
Наконец-то она повернулась к ним лицом. Маленькое, худое, бледное личико с красными пятнами от лихорадки и слез.
– Ну пошли тогда, – командир батальона оборачивается к одному из своих офицеров. – Бош, останешься за меня, следи за ними, – он показывает на нескольких солдат, которые по-прежнему лежат у края сосновой рощи, наблюдая за склоном. – Подгони-ка этих поближе, пока не накрыло.
Она совсем не походила на Анну, скорее — на свою мать, от которой унаследовала тонкие черты, но, к сожалению, такие неправильные, что ее нельзя было назвать хорошенькой. Нос был слишком длинный и острый, рот большой, с тонкими губами.
– Слушаюсь.
— Простите меня, — сказала она, вытирая глаза носовым платком. — Я слишком нервная… И мысль о том, что я лежу здесь, в то время как… Вы комиссар Мегрэ?
Вы видели моего брата?
Солнце золотит небосвод за гребнем западной высотки, где сейчас стихла стрельба; первые длинные тени покрывают развороченные подъезды и узкие улочки Кастельетса, на которые весь день сыпались битое стекло, обломки черепицы, кирпичная крошка.
— Я оставил его меньше часа назад у вас дома. В обществе Анны и вашей кузины Маргариты…
Прижавшись к углу дома – там «мертвая зона», – прикрываясь автомобилем без колес и сидений, который стал теперь просто грудой издырявленного пулями, замысловато изогнутого металла, Хулиан Панисо с сигаретой во рту, с автоматом за спиной, с косынкой, обвязанной вокруг головы, чтобы пот не заливал глаза, готовится взорвать стену, сложенную из кирпича и камня, – закладывает в большую жестянку из-под галет «Чикилин» четыре пятисотграммовых брикета тротила, детонатор, полутораметровый бикфордов шнур, рассчитанный на медленное горение, и на всякий случай – еще один.