Настройки шрифта

| |

Фон

| | | |

 

Спалось мне плохо. В полудреме я томился предчувствием чего-то неотвратимого. Не воображайте, что я придумываю все это задним числом. Несмотря на тревогу и ощущение неловкости, я был даже доволен.

Я твердил себе: «Это не я. Это она».

В конце концов я уснул. А когда утром спустился вниз, Арманда дышала воздухом в саду, и под халатом у нее было надето платье.

— Тридцать девять и две, — весело объявила она. — Под утро девочка так потела, что дважды пришлось менять простыни.

Ни она, ни я ничего не сказали доктору Данбуа.

Молчать Арманде не стоило никакого труда. Зато я при встречах с ним всякий раз прикусывал себе язык.

То, что я рассказал вам, господин следователь, и есть история моего брака. Арманда вошла в наш дом без всяких предложений с моей стороны. Уже на следующий день все важнейшие решения принимала — или заставляла принимать меня — она.

С тех пор как Арманда появилась у нас, мать стала похожа на боязливую серую мышку. Она бесшумно мелькала за дверями и опять извинялась по любому поводу.

Тем не менее сначала она стояла на стороне Арманды.

Вы видели мою жену уже сорокалетней и только в зале суда. Но и десять лет назад ее отличали та же уверенность в себе, та же врожденная способность подчинять себе окружающих и, я сказал бы, незаметно командовать ими. Разве что тогда она была чуть пообтекаемей — не только в физическом, но и в моральном смысле.

Отныне наша прислуга обращалась за распоряжениями только к ней и десять раз на дню повторяла:

— Мадам Арманда сказала… Мадам Арманда велела…

Позднее я много размышлял: не с обдуманным ли заранее планом она вызвалась ухаживать за Анной Мари? Согласен, это вздор. Я не раз задавал себе этот вопрос. С точки зрения чисто материальной было ясно, что, истратив материнское наследство на лечение мужа, она сидела теперь на шее у отца. Но он располагал изрядным состоянием, которое после его смерти, даже будучи разделено между пятью дочерьми, обеспечило бы каждой кругленькую сумму…

Я учитывал также, что старик — маньяк и деспот, слывущий «оригиналом», что в наших краях означает очень многое. Верх над ним Арманде было ни за что не взять, и я убежден: в доме на площади Буальдье ей приходилось ходить по струнке.

Не здесь ли ключ к разгадке? Я не богат. Профессия моя, коль скоро ею занимается человек, знающий пределы своих возможностей, а я именно таков, не позволяет сколотить состояние и зажить на широкую ногу.

Я некрасив, господин следователь… Словом, я строил самые рискованные предположения: мое кряжистое мужицкое тело, лоснящаяся от здоровья физиономия, рост и вес, наконец… Вы же знаете: утонченнейшие дамы и те иногда…

Нет! Теперь я знаю: сексуально Арманда в норме, даже ниже нормы.

Остается одно объяснение. У отца она жила как в меблированных комнатах. У нее не было дома.

В наш она вошла случайно, благодаря стечению обстоятельств. И сейчас я выложу вам все, что у меня на душе, выложу, даже рискуя, что вы удивленно пожмете плечами. Я рассказывал вам о первом ее визите, в вечер первого нашего бриджа. Я упомянул, что она все замечала и смотрела на все с легкой улыбкой на губах.

В этой связи мне вспоминается одна мелкая подробность. Показывая наш еще пустой салон, мать обмолвилась:

— Мы, наверно, купим гостиную, выставленную на прошлой неделе у Дюран-Вейля.

Я говорил с ней на этот счет, хотя и не очень определенно. Имелся в виду гарнитур мебели из Бове[5] — кресла с золочеными ножками.

Ноздри Арманды, только что вошедшей в наш дом и познакомившейся с нами, слегка раздулись.

Если я идиот, тем хуже для меня, господин следователь. Но вот что я вам скажу: уже в ту минуту Арманда прекрасно знала, что мы не купим гостиную, выставленную у Дюран-Вейля.

Я не предполагаю никакого умысла. Не утверждаю, будто она знала, что выйдет за меня. Я просто говорю «знала» — и только.

Как все крестьяне, я привык к общению с животными.

Мы всегда держали собак и кошек, и они до такой степени вписывались в наш быт, что если моей матери нужно вспомнить, когда произошло то или иное событие, она говорит:

— Это было в год, когда мы потеряли нашего бедного Брута.

Или:

— …когда наша кошка окотилась на шкафу.

Так вот, порой в деревне за вами — и ни за кем другим — увязывается собака, входит по вашим пятам в дом и невозмутимо, с полной уверенностью в своей правоте решает, что отныне этот дом — ее жилище.

В Бурнефе, например, у нас поселилась и прожила три года старая рыжая полуслепая сука, и собакам отца пришлось примириться с ее присутствием. Вдобавок ко всему она была неопрятна, и я нередко слышал, как отец грозился:

— Вот возьму ружье и продырявлю ей башку!

Он этого не сделал. Собака, которую мы прозвали Рыжулей, умерла своей, хотя и не легкой, смертью: агония ее растянулась на трое суток, и все это время мать клала ей компрессы на брюхо.

Позднее мне тоже случалось думать: «Вот возьму ружье да продырявлю ей башку!»

Но я этого не сделал. Это я о другой — о той, что…

Короче, я пытаюсь объяснить вам, господин следователь, что Арманда вошла к нам в дом совершенно естественно и так же естественно в нем осталась.

Больше того. Там, где дело идет о таких неотвратимых приговорах судьбы, каждый старается стать ее сообщником, как бы примазаться к ней.

С первых же дней у моих приятелей вошло в привычку осведомляться:

— Ну, как Арманда?

Им казалось в порядке вещей, что Арманда живет у нас; значит, справляться о ее здоровье следует именно у меня.

Две недели спустя, когда болезнь дочери пошла на убыль, мне с той же многозначительной простотой начали твердить:

— Изумительная женщина!

Причем таким тоном, словно я уже обладал ею.

Мать и та… Да вы теперь сами все знаете — я достаточно порассказал вам о ней… Ладно, она женит сына, коль скоро он не стал священником. С одним, правда, непременным условием: дом должен остаться ее домом, где она будет распоряжаться по своему усмотрению.

Так вот, господин следователь, мать первая высказалась за Арманду, когда та еще жила у нас на правах добровольной сиделки. Как-то за ужином я удивился, почему зеленый горошек приготовлен не так, как обычно, и мать ответила:

— Я спросила Арманду, как ей больше нравится, и приготовила по ее рецепту. Правда, вкусно?

Арманда сразу же стала называть меня Шарлем и сама попросила называть ее по имени. Кокетства в ней не было. Даже выйдя за меня, она продолжала одеваться подчеркнуто строго, и, помнится, кто-то сказал о ней:

— Госпожа Алавуан — ходячая статуя.

После выздоровления Анны Мари она почти ежедневно навещала ее. Мать часто не успевала погулять с внучками, и тогда Арманда отправлялась с ними на воздух в парк префектуры.

Мать сказала мне:

— Она очень любит наших девочек.

Один из моих пациентов ляпнул:

— Только что встретил вашу жену с дочурками на углу улицы Республики.

И как-то, когда мы всей семьей сидели за столом, Анна Мари с важным видом заявила:

— Мне так велела мама Арманда.

Задолго до нашей свадьбы, состоявшейся полгода спустя, Арманда уже управляла моим домом и семьей.

Еще немного, и в городе меня звали бы не «доктор Алавуан», а «будущий муж госпожи Арманды».

Вправе ли я утверждать, что не хотел этого? Нет, я не возражал. Прежде всего, мне надо было думать о дочерях. «Они будут так счастливы, что у них есть мама…»

Мать моя старела, но отказывалась с этим примириться и с утра до вечера сновала по дому, растрачивая последние силы.

Ну, полно! Я обязан быть до конца искренним, господин следователь, иначе и писать не стоит. Вот два слова, подытоживающих мое тогдашнее состояние:

Во-первых, трусость.

Во-вторых, тщеславие.

Трусость — потому что у меня не хватило духу отрезать: «Нет». Против меня были все. Все, словно по молчаливому уговору, подталкивали меня к браку.

А я не желал эту изумительную женщину. Я не особенно желал и Жанну, свою первую жену, но был в то время молод и женился просто, чтобы жениться. Вступая с ней в брак, я не знал, что мне предстоит постоянно терзаться желанием изменить ей.

С Армандой я знал это заранее. Признаюсь вам в смешной вещи. Если бы, предположим, не существовало ни условностей, ни так называемой житейской мудрости, я предпочел бы жениться не на дочери господина Илера де Ланюсса, а на Лоретте из Ормуа, деревенской девушке с пышными белыми ляжками.

Да что там Лоретта! Я предпочел бы служаночку Люсиль, с которой мне однажды приспичило заняться любовью, когда она чистила обувь. Так и не успев поставить ботинок на пол, Люсиль комично держала его в руке.

Но я перебрался в город. Обзавелся красивым домом.

Скрип шагов по мелкому гравию аллеи и тот был для меня приметой роскоши. В конце концов я позволил себе приобрести вещь, о которой давно мечтал, — поливальную установку для лужаек.

Я ведь неспроста уверял вас, господин следователь, что разница в целое поколение значит очень немало.

Арманда обогнала меня не знаю уж на сколько поколений. Вероятнее всего — таких примеров в Вандее сколько угодно, — предки ее разбогатели за счет национальных имуществ[6] в годы Революции, а потом украсили свою фамилию частицей «де».

Как видите, я делаю все, что в моих силах, чтобы держаться как можно ближе к правде. Приближусь я к ней еще больше или чуточку отступлю от нее — теперь это, в сущности, не имеет значения. Я считаю себя настолько искренним, насколько это в человеческих силах.

И в мыслях у меня ясность, какая появляется лишь после того, как оказываешься по ту сторону.

Тем не менее я полностью отдаю себе отчет в собственном бессилии. Все, что я говорю, — правда и в то же время ложь. А ведь много-много вечеров подряд, вытянувшись на постели рядом с Армандой и силясь уснуть, я спрашивал себя, почему, собственно, она здесь.

Сегодня я задаю себе тот же вопрос и боюсь, что, прочитав мое письмо, вы тоже зададитесь им — только применительно к себе.

Я женился на Арманде. В тот же вечер она очутилась в моей постели. В тот же вечер я занялся с ней любовью, и это не доставило радости ни ей, ни мне; я стеснялся своей потливости, своей неловкости и неопытности.

Знаете, что было труднее всего? Целоваться с Армандой из-за постоянной улыбки, играющей у нее на губах.

Прошло десять лет, но мне по-прежнему кажется, что она потешалась надо мной, когда я «вскакивал в седло», как выразился бы мой отец.

Чего я только не передумал о ней! Вот вы не видели нашего дома. Любой ларошец скажет, что это одно из самых уютных жилищ в городе. Даже наша старая мебель настолько посвежела, что мы с матерью едва узнавали ее.

Но для меня дом навсегда стал домом Арманды.

Здесь вкусно кормили, но это была ее кухня.

Знакомые? Через год я уже считал их не своими, а ее знакомыми.

Позднее, когда произошли известные события, все, даже те, в ком я видел близких друзей, кого знал со студенческих, а то и с детских лет, — все, как один, встали на ее сторону.

— Счастливчик! Откопать себе такую жену!

Да, господин следователь. Да, господа. Я смиренно признаю это. И как раз потому, что десять лет изо дня в день признавал это, я…

Довольно! Я опять срываюсь. Но мне так явственно почудилось: еще одно усилие — и я доберусь до самой сути!

В медицине самое главное — диагноз. Как только болезнь распознана, остается лишь лечить или браться за скальпель. Вот я и стараюсь распознать болезнь.

Я не любил Жанну и никогда не задумывался, люблю ее или нет. Я не любил ни одну из женщин, с которыми спал. Мне это попросту было ни к чему. Да что там! Мне казалось, что слово «любовь» нельзя употреблять без стыда, кроме как в вульгарном обороте «заниматься любовью».

Слово «сифилис» и то лучше: оно, по крайней мере, выражает то, что обозначает.

Разве в деревне говорят «любовь»?

Нет, у нас скажут иначе:

— Я огулял такую-то.

Мой отец горячо любил мою мать, и тем не менее я уверен: он никогда не говорил с ней о любви. Не помню также, чтобы моя мать произнесла хоть одну из тех сентиментальных фраз, какие слышишь в кино или читаешь в романах.

С Армандой я тоже не говорил о любви. Как-то вечером, когда мы ужинали все вместе, разговор зашел о цвете гардин для новой гостиной. Арманда считала, что они должны быть красными, ярко-красными; мать это привело в ужас.

— Извините, — спохватилась Арманда. — Я говорю об этом так, словно я у себя.

И тут без раздумий, не понимая даже, что говорю, и словно отпуская банальный комплимент, я выпалил:

— Почему бы и нет? Это зависит только от вас.

Так я сделал предложение и больше не произнес об этом ни слова.

— Вы шутите, Шарль.

Бедная мама поддержала меня:

— Шарль говорит серьезно.

— Вы действительно хотите, чтобы я стала госпожой Алавуан?

— Девочки, по крайней мере, будут очень довольны, — продолжала мать, перехватив у меня инициативу.

— Как знать!.. А вы не боитесь, что я принесу вам слишком много беспокойства?

Если бы мама знала!

Заметьте, Арманда всегда была с нею предупредительна. Она вела себя именно так, как положено жене врача, пекущейся об уюте, покое и репутации мужа.

Она с неизменным тактом, как вы могли убедиться в зале суда, всегда делает то, что должна делать.

Разве не было ее первой обязанностью отесать меня, коль скоро более развитой из нас двоих была она, а я всего лишь деревенский провинциал, решивший сделать карьеру? Разве не должна была она стараться привить мне более тонкие вкусы, окружить моих дочерей более интеллектуальной атмосферой, чем та, к которой привыкли мы с матерью?

Эту задачу она выполнила с присущим ей умением, с безупречным тактом.

Ох, уж это словечко!

— Она безупречна! — на все лады жужжали мне в уши целых десять лет. — Ваша жена — сама безупречность!

Я возвращался к себе, настолько подавленный собственной неполноценностью, что готов был предпочесть обедать на кухне в обществе прислуги.

Что касается мамы, господин следователь, то ее одевали теперь пристойным и подобающим образом, в черный или серый шелк, ей переменили прическу — прежде шиньон всегда сползал у нее на затылок — и усадили в гостиной за премиленький рабочий столик.

Заботясь о ее здоровье, ей воспретили спускаться вниз раньше девяти утра и стали подавать завтрак в постель, хотя в деревне она сперва кормила скотину — коров, кур, свиней — и лишь потом садилась за стол. На праздники и ко дню рождения ей дарили красивые, изящные вещи, в том числе старинные драгоценности.

— Ты не находишь, Шарль, что у мамы несколько усталый вид?

Ее попытались даже послать в Эвиан[7] на воды — у нее стала пошаливать печень, но тут вышла осечка.

Все это прекрасно, господин следователь. Все, что делала, делает и будет делать Арманда, всегда прекрасно. Понимаете ли вы, в какое это приводит отчаяние?

Давая показания, она не выглядела ни страдающей, ни разгневанной супругой. Не надела траур. Не призывала на мою голову месть общества и не пыталась разжалобить присяжных. Держалась просто и спокойно.

Словом, была сама собой, спокойной и невозмутимой.

Именно она додумалась обратиться к мэтру Габриэлю, «первой глотке» Парижа, а заодно и самому дорогому из адвокатов; она же сообразила, что коль скоро я до некоторой степени ларошец, будет очень импозантно, если Вандею представит на суде лучший ее адвокат.

На вопросы она отвечала с восхитившей всех естественностью, и мне иногда казалось, что часть присутствующих готова ей зааплодировать.

Вспомните, какой тон она взяла, когда заговорила о моем преступлении:

— Мне нечего сказать об этой женщине. Несколько раз я принимала ее у себя, но знала плохо.

Никакой злобы — не преминули подчеркнуть газеты.

Почти никакой горечи. И сколько достоинства!

Вот, господин следователь, я, кажется, и нашел нужное слово. Арманда вела себя достойно. Она — само достоинство. А теперь попробуйте представить себе — десять лет кряду с глазу на глаз с воплощенным достоинством, вообразите себя в одной постели с олицетворением этого самого достоинства!

Что ж, я виноват. Все было ложью, архиложью. Я это знаю, но понял только сейчас. Я должен был бежать очертя голову. И все-таки я обязан объясниться, попробовать втолковать вам, в каком душевном состоянии жил все годы супружества.

Вам никогда не снилось, будто вы женились на своей школьной учительнице? А со мной это произошло, господин следователь. Мы с матерью десять лет провели в школе, зарабатывая хорошие отметки и страшась плохих.

Мама там и осталась.





Предположите, что жарким августовским днем вы идете по тихой провинциальной улице. Она разделена надвое границей света и тени.

Вы шагаете по залитому солнцем тротуару, ваша тень — вместе с вами, почти рядом; вы видите ее, видите, как переламывается она на углу, который образуют с тротуаром белые стены домов.

Вдруг сопутствующая вам тень исчезает.

Она не меняет места. Не оказывается у вас за спиной, потому что вы неожиданно двинулись в другом направлении. Повторяю, она просто исчезает.

И вот вы — на улице! — внезапно остаетесь без тени.

Вы осматриваетесь — ее нет. Вы глядите себе под ноги — они стоят в озерке света.

Дома на другой стороне продолжают отбрасывать живительную тень. Мирно болтая, вас обгоняют двое прохожих, и перед ними, с той же скоростью, в точности повторяя их телодвижения, шествуют две тени.

Вдоль тротуара бежит собака. У нее тоже есть тень.

Вы трогаете себя руками. Тело ваше на ощупь такое же, как всегда. Вы торопливо делаете несколько шагов и останавливаетесь как вкопанный в надежде, что тень появится снова. Вы бежите. Она все не появляется. Вы оборачиваетесь. На сверкающих плитах тротуара по-прежнему ни одного темного пятна.

Мир полон успокоительной тени. Вот, например, церковь на площади: тень от нее накрывает большое пространство — там, в холодке, нежится стайка стариков.

Нет, это не сон. У вас на самом деле нет больше тени, и вот, в тревоге, вы обращаетесь к прохожему:

— Извините, мсье…

Он останавливается. Смотрит на вас. Значит, вы существуете, хотя и лишены своей тени. Прохожий ждет, когда вы скажете, что вам нужно.

— Рыночная площадь — это вон там?

Он принимает вас за ненормального или приезжего.

Представляете себе, как страшно скитаться вот так в мире, где у каждого есть своя тень?

Не знаю, пригрезилась мне такая картина или я где-то об этом читал[8]. Вначале я хотел только прибегнуть к сравнению, но затем мне показалось, что тревога человека без тени — знакомое мне состояние, что я уже испытывал его, что оно пробуждает во мне смутные воспоминания.

Целых пять-шесть лет — не помню уж точно, сколько — я расхаживал по городу, как все люди. Думаю, что если бы меня спросили: «Вы счастливы?» — я рассеянно бросил бы: «Да».

Как видите, то, что я сказал выше, не совсем точно.

Дом мой благоустраивался, мало-помалу становясь все более уютным. Дочери росли, старшая уже пошла к причастию. Клиентура расширялась — правда, не за счет богачей, а скорее за счет людей маленьких. Это приносит меньше, чем визиты, зато они платят наличными — иные входят к вам в кабинет, уже держа в руке гонорар за консультацию.

Я научился прилично играть в бридж, и это заняло меня на долгие месяцы. Мы купили автомобиль, и это заполнило жизнь еще на какое-то время. Я вновь начал играть в теннис, поскольку в него играла Арманда, и этого хватило на множество вечеров.

Короче, все эти мелкие затеи, надежды на новые улучшения быта, ожидание никчемных удовольствий, заурядных развлечений, ерундовых радостей заполнили пять-шесть лет моей жизни.

— Будущим летом поедем отдыхать на море.

На следующий год — зимний спорт. Через год — еще что-нибудь.

Что касается истории, навеявшей мне сравнение с исчезнувшей тенью, то она случилась не вдруг, как с моим человеком на улице. Но я не нахожу более удачного сравнения.

Не могу даже сказать, в каком точно году это произошло. Внешне я не изменился, аппетит у меня не ухудшился, и работал я по-прежнему с охотой.

Просто настал момент, когда я посмотрел на все, что окружало меня, иными глазами и увидел город, показавшийся мне чужим, — красивый, светлый, ухоженный, чистенький город, где каждый приветливо раскланивался со мной.

Почему же у меня возникло ощущение пустоты?

Я посмотрел на свой дом и спросил себя, почему этот дом мой и какое отношение имеют ко мне эти комнаты, сад, решетка, украшенная медной дощечкой с моей фамилией.

Я посмотрел на Арманду, и мне пришлось напомнить себе, что это моя жена.

Почему?

А эти девочки, называющие меня папой…

Повторяю, это произошло не вдруг, иначе я бы забеспокоился и обратился за советом к одному из коллег.

Что я делал в этом городке, в уютном красивом доме, среди людей, улыбавшихся и по-приятельски пожимавших мне руку? И кто установил распорядок, которому я изо дня в день следовал так неукоснительно, словно от этого зависела моя жизнь? Нет, так, словно еще в начале времен Творец решил что этот распорядок будет моим.

У нас часто — иногда несколько раз на неделе — бывали гости. Появились друзья со своими привычками и пристрастиями — для каждого свой день и свое кресло.

И я, не без тайного ужаса поглядывая на них, думал:

«Что у меня с ними общего»?

Впечатление было такое, словно мое зрение стало слишком острым — например внезапно начало воспринимать ультрафиолетовые лучи. И я, единственный, кто вот так видит вещи, одиноко бреду по миру, даже не подозревающему, что со мной творится.

Словом, долгие годы я жил, не замечая самого себя.

Добросовестно, изо всех сил делал то, что велят, не спрашивая — зачем, не пытаясь ни в чем разобраться.

У мужчины должна быть профессия — мать сделала из меня врача. У него должны быть дети — у меня они есть. Ему нужны дом и жена — я ими обзавелся. Ему нужно развлекаться — я разъезжал на машине, играл в бридж и теннис. Ему нужен отдых — я возил семью на море.

Семья! Я глядел на своих домашних, когда они собирались в столовой, и у меня появлялось смутное ощущение, будто я их не знаю. Я смотрел на дочерей. Все уверяли, что они на меня похожи. В чем? Почему? И что вон та женщина делает в моем доме, в моей постели?

А люди, которые терпеливо ожидают в приемной и которых я, одного за другим, впускаю в кабинет?..

Почему?

Я тянул повседневную лямку. Нет-нет, я не чувствовал себя несчастным. Мне лишь казалось, что я двигаюсь в пустоте.

И тогда во мне понемногу родилось неясное желание, настолько неясное, что я не знаю, как о нем заговорить.

В перерыве между завтраком и обедом моя мать иногда объявляет: «Кажется, я чуток проголодалась».

Она не уверена в этом. У нее просто посасывает под ложечкой, и она подавляет неприятное ощущение, наспех проглатывая тартинку с сыром.

Я, без сомнения, тоже был голоден — вот только чего мне хотелось?

Это пришло так незаметно, что я с точностью до года не могу определить, когда началось недомогание. Я не отдавал себе в нем отчета. Мы ведь все приучены верить, что жизнь есть жизнь, что мир прекрасно устроен, что нужно делать то-то и то-то — иначе нельзя.

Я пожимал плечами: «Пустое! Легкое переутомление…»

Может быть, виной всему Арманда, слишком уж крепко затянувшая поводья? В один прекрасный день я пришел именно к такому выводу, и с тех пор она стала всегда или почти всегда олицетворять для меня наш чересчур спокойный город, чересчур упорядоченный дом, семью, работу, словом, все чересчур повседневное в моем существовании.

«Это ей хочется, чтобы так было…»

Она — и никто другой — мешает мне быть свободным, жить, как подобает мужчине. Я наблюдал за нею, следил.

Любое ее слово, любой жест укрепляли меня в этой мысли.

«Это она постаралась, чтобы моя жизнь стала такой, а я жил по ее указке».

Вот что я теперь понял, господин следователь: Арманда понемногу отождествилась в моих глазах с судьбой.

И, ропща на судьбу, я неизбежно должен был взбунтоваться против Арманды.

«Она так ревнива, что не дает мне ни минутки свободы».

Из ревности? А не потому ли, что убеждена: место жены — рядом с мужем?

Примерно в это же время я поехал в Кан: умерла моя тетка. Поехал один. Не помню, что задержало Арманду — наверняка болезнь одной из девочек: они вечно хворали, то одна, то другая.

Проходя мимо того переулка, я вспомнил о девушке в красной шляпе, и меня как жаром обдало. Мне почудилось, что я понимаю, чего мне недостает. Вечером я как был, в трауре, отправился в пивную Шандивера. Она почти не изменилась, только освещение стало поярче и еще, по-моему, увеличился зал: его раздвинули в глубину.

Я обшарил помещение глазами: мне хотелось вновь пережить былое приключение. Я с внутренней дрожью всматривался во всех женщин без кавалера. Ни одна даже отдаленно не напоминала ту, давнюю.

Ну и пусть! Я испытывал потребность обмануть Арманду, обмануть свою Судьбу, притом как можно грязнее, и выбрал пухлую блондинку с вульгарной улыбкой и золотым передним зубом.

— Ты не здешний, правда?

Она отвела меня не к себе, а в маленькую гостиницу за церковью Сен-Жан. Раздевалась с такими профессиональными ухватками, что меня замутило, и был момент, когда я уже собрался уйти.

— А сколько заплатишь?

И тут на меня накатило. Это было как жажда мести — другого слова не подберешь. Девица лишь удивленно повторяла, посверкивая золотым зубом:

— Ну, старина!..

Так я впервые изменил Арманде. Я вложил в это столько неистовства, как если бы пытался любой ценой вернуть себе утраченную тень.

Глава 5

Вокзальные часы, похожие на повисшую в вечерней мгле большую красноватую луну, показывали без шести семь. Точно в ту секунду, когда я распахнул дверцу такси, минутная стрелка прыгнула вперед на одно деление, и я отчетливо вижу ее резкий скачок, а потом дрожь, словно она слишком сильно разбежалась и теперь ей трудно было остановиться. Раздался паровозный свисток — это, несомненно, мой поезд. Я был нагружен кучей пакетов, грозивших развязаться. У шофера не нашлось сдачи с кредитки, которую я протянул. Шел проливной дождь, и я, стоя в луже, вынужден был расстегнуть пальто, затем пиджак и вывернуть карманы в поисках мелочи.

Впереди моего такси остановилось другое. Из него выскочила молодая женщина, поискала взглядом носильщика — в непогоду их никогда не оказывается на месте — и устремилась к вокзалу, нагруженная двумя довольно тяжелыми на вид чемоданами.

Минуту спустя я стоял позади нее у кассы.

— Один второго класса до Ла-Рош-сюр-Йона.

Через плечо незнакомки я увидел содержимое ее сумочки: носовой платок, пудреница, зажигалка, письма, ключи. Потом слово в слово повторил то, что сказала она:

— Один второго класса до Ла-Рош-сюр-Йона.

Затем подхватил пакеты и побежал. Какой-то железнодорожник распахнул передо мной застекленную дверь, но когда я вылетел на платформу, состав уже тронулся, а вскочить на ходу мешал мне мой дурацкий груз. С подножки мне подавал знаки мой приятель Дельтур, владелец гаража. Ужасно все-таки долго уходит поезд, на который ты опоздал: кажется, что вагоны так и будут без конца катиться вдоль перрона.

Обернувшись, я обнаружил женщину с двумя чемоданами.

— Прозевали! — вздохнула она.

Это было первое слово, услышанное мной от Мартины. И сейчас, когда я написал его, оно впервые поразило меня.

— Прозевали!..

В этом есть что-то символическое, вы не находите?

Я засомневался, ко мне ли она обращается. Вид у нее был не слишком огорченный.

— Не знаете, когда будет следующий?

— В десять двенадцать.

И я взглянул на ручные часы, что было уж вовсе глупо: посреди платформы висели большие светящиеся часы.

— Остается одно: сдать вещи на хранение, — бросила женщина, и я опять не понял, рассуждает она вслух или пытается завязать разговор.

Перрон был крытый, но сверху, со стекол, стекали на путь крупные капли воды. Перрон всегда напоминает туннель, только в отличие от последнего освещен изнутри, зато темен по краям и оттуда в него врывается холодный ветер.

Я машинально последовал за незнакомкой. Она не завлекала меня в полном смысле слова. Я не мог помочь ей тащить чемоданы, потому что и без того был изрядно нагружен; по дороге мне пришлось несколько раз останавливаться и подбирать пакеты, которыми я прямо-таки жонглировал.

Не будь со мной спутницы, меня никогда бы не понесло в камеру хранения, Я предпочитаю брать вещи с собой в какое-нибудь знакомое кафе или ресторан. Вероятнее всего, я поужинал бы в привокзальном буфете и в ожидании поезда полистал газеты.

— Вы из Ла-Рош-сюр-Йона?

Я ответил утвердительно.

— Господина Боке знаете?

— Хозяин «Галереи»?

— Да. Он владелец универмага.

— Знаю. Он мой клиент.

— А!

Она с любопытством взглянула на меня: видимо, пытаясь угадать, чем я торгую. Потом опять раскрыла сумочку, вытащила сигареты и закурила. Меня поразила ее манера держать сигарету, но вот почему — сказать не берусь. Она держала ее как-то по-особому, очень необычно.

Вдруг женщину затрясло. Дело происходило в декабре, господин следователь. Почти год назад, за неделю до Рождества. Потому я и был так навьючен.

Я отвозил больного в Нант на срочную операцию. Ехать пришлось в карете «скорой помощи», почему со мной и не было моей машины. После формальностей в больнице хирург Гайар потащил меня к себе и угостил малиной на спирту, присланной ему из Эльзаса бывшим пациентом.

— Сегодня ты обедаешь с нами. Да, да, старина.

Сейчас жена вышла, но если к ее возвращению тебя не будет, она разозлится, зачем я тебя отпустил.

Я объяснил, что мне совершенно необходимо уехать поездом шесть пятьдесят шесть: у меня на сегодня назначено двум больным, а тут еще Арманда надавала кучу поручений.

Словом, фатальное стечение обстоятельств. Я битых два часа бегал по магазинам. Потерял бог весть сколько времени, подбирая пуговицы, хотя их преспокойно можно было найти и в Ла-Рош. Купил несколько безделок дочкам. А дождь зарядил с самого утра, и, перебираясь из магазина в магазин, я всякий раз прорывался сквозь завесу сверкающих струй.

И вот я очутился в вестибюле вокзала в обществе женщины, которую не знал, которую даже толком не разглядел. Мы стояли с ней в пустой и просторной камере хранения. Кладовщик решил, что мы едем вдвоем. Если б не эта пустота, обволакивавшая нас и наводившая на мысль о некоей общности, я, скорее всего, с самым естественным видом постарался бы уйти.

Но я не осмелился. Я видел, что моей спутнице холодно: на ней был темный английский костюм, элегантный, но легкий и короткий не по сезону; на голове — забавная крошечная шляпка, нечто вроде сдвинутого на лоб цветка из атласа. Несмотря на косметику, лицо у нее было бледное. Ее опять затрясло, и она выдавила:

— Пойду выпью чего-нибудь горячего: надо согреться.

— В буфет?

— Нет, там ничего путного не бывает. Мне кажется, я видела где-то поблизости американский бар.

— Вы впервые в Нанте?

— Приехала сегодня утром.

— Надолго в Ла-Рош?

— Может быть, на годы, а то и навсегда. Все будет зависеть от вашего приятеля Боке.

Мы направились к выходу. Я придержал дверь:

— Вы позволите?

Она даже не ответила. Мы пересекли площадь, увертываясь от машин, втянув голову в плечи и все убыстряя шаг из-за проливного дождя.

— Погодите. Я подъехала вот сюда, верно? Значит, это налево. Зеленая неоновая вывеска сразу за углом.

Я мог бы поужинать у своих друзей Гайаров или еще человек у двадцати: они всегда обижались, если, наезжая в Нант, я не заглядывал к ним.

Я не бывал в баре, куда мы направлялись, — он открылся совсем недавно: узкий, скудно освещенный зал с темными панелями по стенам и высокими табуретами у стойки. В мои студенческие годы таких заведений в провинции не было, и я к ним не привык.

— Бармен, один розовый.

Обычно я пью мало. А тут я уже выпил у Гайаров.

Спирт, настоенный на малине, — коварная штука: проходит незаметно, а крепость — семьдесят градусов. Короче, не зная, что выбрать, я тоже заказал розовый коктейль.

Я предпочел бы, господин следователь, не говорить, какой она предстала мне в тот вечер, но тогда вы ничего не поймете и письмо мое окажется никчемным. А говорить об этом, уверяю вас, трудно, особенно теперь.

Трудно, Мартина, не правда ли?

И все потому, что очень уж это было заурядное существо! Она живо взобралась на табурет и — это сразу стало видно — почувствовала себя в своей стихии: такое времяпрепровождение, такая более или менее помпезная обстановка соответствовали ее представлениям о жизни.

Равно как и сигареты. Она курила одну за другой, оставляя на каждой следы помады, и, говоря с барменом, щурилась от дыма. (Не терплю женщин, которые гримасничают, когда курят!) — Мне джину поменьше.

Она потребовала оливок. Расправилась с гвоздичной палочкой. Не успев защелкнуть сумочку, вновь открыла ее, вытащила пудреницу и помаду. А когда женщина орудует губной помадой, мне всегда невольно приходит на ум сравнение с сукой в течке, которая лижет себе известное место.

Я был раздражен и в то же время послушен. Раз уж речь зашла о собаках, скажу еще несколько слов, чтобы вы меня правильно поняли. Я люблю больших, сильных, умных псов, сознающих свою силу. Но мне противны неугомонные шавки, гоняющиеся за собственным хвостом и постоянно требующие к себе внимания. Вот такой шавкой и казалась мне моя спутница.

Она существовала для того, чтобы на нее смотрели. Без сомнения, считала себя очень хорошенькой. Верила в это.

Да, чуть не забыл — немного позже она сама заявила:

— А ваш приятель Боке не из тех мужчин, что спят со своими секретаршами? Мы с ним встретились всего один раз, и то случайно, так что я не успела задать ему этот вопрос.

Не помню, что я ответил, — очень уж все было глупо!

Да ей и не нужен был ответ: она слушала только себя.

— Интересно, почему все мужчины бегают за мной?

Не из-за красоты, конечно, — знаю, я не красавица. Наверно, дело в обаянхи…

На меня, во всяком случае, ее обаяние не действовало.

Наши бокалы опустели, и, так как бармен не потрудился наполнить их снова, мне пришлось повторить заказ.

Незнакомка была худышкой, а я не любил худышек.