- Я знаю.
Людей, которых забыли, слишком много. Чересчур много, чтобы одна девочка могла их всех запомнить.
Урайн знал, сколько ему потребуется времени, чтобы подойти ближе.
– Крадунья? – спросил Виндль. Он соорудил небольшую башню из лоз и листьев, которые развевались на ветру. – Почему вы никогда не бывали на Решийских островах? Вы ведь оттуда родом, верно?
– Так сказала мать.
– Так почему бы не отправиться туда и не посмотреть? Вас послушать, так вы половину Рошара обошли. Но на своей предполагаемой родине не бывали.
Она пожала плечами, глядя в вечернее небо и чувствуя ветер. Он пах свежестью, тогда как внизу, на улицах-щелях, воняло. Город еще не созрел, но уже наполнился застарелыми запахами, как будто здесь держали взаперти животных.
– Знаешь, почему нам пришлось покинуть Азир? – тихо сказала Крадунья.
– Чтобы преследовать того неболома, которого вы называете Мраком.
– Нет. Не в этом дело.
– Ну да, конечно.
– Мы ушли, потому что люди начали узнавать, кто я такая. Если слишком долго оставаться на месте, люди начинают тебя замечать. Лавочники запоминают твое имя. Улыбаются, когда ты входишь, и уже знают, что тебе нужно, потому что помнят твои предпочтения.
– И это плохо?
Она кивнула, все еще глядя в небо.
– Хуже, когда думают, что они твои друзья. Гокс, визири. Они строят предположения. Думают, что знают тебя, а потом начинают чего-то от тебя ожидать. Тогда ты должен стать тем, кем все тебя считают, а не тем, кто ты на самом деле.
– И что же вы за человек на самом деле, госпожа?
В этом и заключается проблема, верно? Когда-то она это знала, не так ли? Или просто была достаточно юной, чтобы не тревожиться из-за таких вещей?
Как люди узнавали подобное о себе?
Ветерок покачивал «насест», и Крадунья свернулась клубочком, вспоминая руки матери, ее запах, нежный голос. Но муки урчащего желудка прервали ее, потребности настоящего задушили желания прошлого. Она вздохнула и встала на брезенте.
Жиль помнил о растрате Пуано и поведении Мовуазена. Но как мог управляющий гаражом, вечно занятый в бывшей церкви, отравить его дядю?
– Пойдем, – сказала она, – поищем беспризорников.
Они вошли в просторный зал. Жиль заглянул в конторку к тестю, у которого, когда его отрывали от дела, всегда был такой вид, словно он застигнут на месте преступления.
6
- Скажите, папа...
Странное дело! Сегодня ему было труднее, чем раньше, произнести \"папа\", обращаясь к этому честному труженику с кустистыми бровями и гладким, как слоновая кость, черепом.
– Шмобедами угощает, ага, – сказала девочка.
- Мой дядя заходил к вам в это время, не правда ли?
Она была грязная – руки, наверное, не мыла с тех самых пор, как стала достаточно взрослой, чтобы ковырять в носу. У нее не хватало многих зубов. Слишком многих для ее возраста.
- Да, заходил. Ни слова не говоря, садился на мое место. Он мог бы оборудовать себе кабинет, но не хотел. Когда я однажды заикнулся об этом, он посмотрел на меня так, словно давал понять, что я суюсь не в свое дело. У него не было даже ручки - он брал мою. Исходящие на подпись лежали вот в этой серой папке. На первый взгляд казалось, что он их не читает, но на самом деле он прекрасно знал, что подписывает. Чернила он разбрызгивал - рука у него была тяжелая. Время от времени он отдувался и поглядывал через стекла. Потом вставал и прощался: \"До свиданья, месье Лепар!\" Он всегда прибавлял \"месье\", даже когда обращался к последнему из водителей-учеников, но произносил это слово так... В общем, трудно было понять, то ли он над тобой потешается, то ли презирает тебя...
– Кусьные шмобеды у мамашки этой.
И опять причалы, опять улицы, разрезанные солнцем надвое - один тротуар в тени, другой весь сверкает.
– Только малышня у ней шмобедает?
- Он вторично наведывался в банк Уврара, - рассказывал Ренке. - В этот час из Парижа поступает свежий биржевой бюллетень. Приходят также центральные газеты. Мовуазен покупал их разом полдюжины. Они оттопыривали ему левый карман, высовывались оттуда... Таким образом, месье Жиль, мы проследили его путь примерно до четырех часов. В течение следующего часа программа варьировалась. Именно этот промежуток в распорядке дня вашего дяди доставил мне больше всего хлопот. Иногда он добирался до Плас д\'Арм и заходил к сенатору Пену-Рато... Сам я туда не совался - меня просто не пустили бы на порог... Иногда он отправлялся на улицу Гаргулло и вваливался в контору мэтра Эрвино. Не здороваясь, проходил через комнату клерков и распахивал обитую дверь в кабинет нотариуса, даже если у того сидел клиент. Наведывался Мовуазен и в контору фирмы \"Басе и Плантель\". Это бывало в дни собраний так называемого синдиката. Меня лично поразила одна подробность: ваш дядя всегда являлся на эти заседания последним и неизменно уходил первым...
– Ага, малышня. – Девочка кивнула Крадунье. – Но могет и по шее. Она прям каменюка, а глазищи – что кинжалы. Малышню не любит, но шмобедами кормит. И чего у ней в башке-то…
Когда они шли по улице Эвеко, Жиль посмотрел на окна дома, где жила мать его тетки, но никого не заметил сквозь занавески. Уж не надеялся ли он увидеть Колетту?
– Может, на чужаков пашет? – предположила Крадунья. – Кормит шмобедами малышню, а ей потом светляшек дают?
Улица Эскаль: стены, которые были свидетелями любви его родителей; сводчатые ворота бывшей частной музыкальной школы.
– Может, – согласилась девочка. – Может, и так. Но в башке у ней что-то поломатое. Да, точно – хрясь, и всё.
Ренке извлек из кармана блокнот, сверился со своими записями.
– Спасибо, – сказала Крадунья. – Держи.
- Часов около пяти ваш дядя заворачивал к мадам Элуа...
Она, как и обещала, отдала девочке свой платок. В обмен на информацию.
Они прошли под Большой часовой башней и выбрались на залитые солнцем набережные, где в этот час было особенно людно. Теплые дни в этом году наступили рано, на террасах кафе было полно народу, и люди с любопытством поглядывали на наследника Мовуазена, шагавшего мимо них в сопровождении бывшего инспектора полиции.
Девочка обернула его вокруг головы и улыбнулась щербатым ртом. Народ в Ташикке любил торговать информацией. Это было в их духе.
- Зайдете? Жиль колебался.
Чумазая беспризорница приостановилась.
- Я получил кое-какие сведения от одного здешнего кладовщика - он дальняя родня моей жены. По его словам, стоило вашей тетке завидеть на тротуаре фигуру Октава Мовуазена, как у нее вырывалось: \"А вот и медведь!\" Так его всегда называли в этом доме. Когда ваш дядя брался за ручку двери, ваша тетушка Элуа нажимала на кнопку звонка, проведенного наверх, в квартиру. Это означало, что пора готовить поднос с чаем и нести его вниз...
– Тот швет сверху, шмобед небесный. Столько воплей было. Это же ты, чушачка, да?
Жиль с Ренке остановились у пристани для судов, курсирующих между городом и островами Ре и Олерон. Одно из них должно было вот-вот отвалить, и матросы, сбиваясь с ног, загоняли на палубу упирающихся коров. Толпа покатывалась со смеху.
– Я.
Девочка повернулась, чтобы уйти, но потом передумала и положила руку на плечо Крадунье.
- Иногда он заставал в магазине вашего кузена Боба, но тот немедленно исчезал. Ваш дядя не желал его видеть. Он называл его не иначе как гаденышем, и мать не осмеливалась протестовать. \"Где этот гаденыш, ваш сынок?\" - осведомлялся Мовуазен, не снимая шляпы и не вынимая рук из карманов. Он любил бродить по магазину. Брал коробку сардин, канистру с керосином, осматривал, обнюхивал. \"У кого купили? Почем?..\" И все трепетали. Мадам Элуа знаком призывала приказчиков к молчанию. Если в магазине оказывался капитан, явившийся сделать заказ, Мовуазен слушал, потом внезапно вмешивался в разговор и двумя-тремя категорическими фразами решал вопрос. Вскоре сверху спускалась служанка с подносом, вносила чай в конторку вашей тетки, и лишь после этого туда заходил Октав Мовуазен. Зимой он становился к печке и грел спину. Летом снимал шляпу, утирал лоб и опять нахлобучивал ее на голову. Полдничал ваш дядя всегда одинаково: две чашки слабого чая и тосты, которые он намазывал апельсиновым повидлом. Как и везде, он садился на место мадам Элуа, с таким видом, словно он здесь хозяин. Без стеснения просматривал попадавшиеся под руку письма, счета, векселя... Вот и все, что мне удалось узнать, месье Жиль. Если все-таки зайдете, мне, пожалуй, лучше вас подождать.
– Ты. Чушачка?
В полутьме магазина, куда не проникало солнце, Жиль с трудом различил лицо и темный силуэт тетки. Ему показалось, что она следит за ним; он собрался с духом, пересек улицы и повернул дверную ручку.
– Ага.
Вопреки его ожиданиям, Жерардина Элуа даже не поздоровалась. Она осталась стоять у прилавка, наблюдая за двумя приказчиками, которые готовили заказ к отправке. Держалась она еще более прямо, чем обычно. Оправленная в золото камея, как всегда, была приколота строго посредине корсажа.
– Слушаешь меня?
- Добрый вечер, тетя! - смущенно выдавил Жиль.
– Слушаю.
Жерардина сделала вид, будто лишь сейчас заметила его. Однако не ответила на приветствие и, побледнев еще сильней, выпалила:
– Люди нынче разучились слушать.
- Что вам угодно? Я знаю: вы считаете, что здесь вы хозяин. Что ж, скоро так и будет?
Она опять улыбнулась Крадунье и наконец поспешила прочь.
- Но...
- Сестра вашей матери не потерпит, чтобы вы подсылали полицейских к ее дому.
Крадунья устроилась на корточках в переулке напротив общественной кухни – обширной полости в стене с высеченными до самого верха большими дымоходами. Там сжигали шелуху камнепочек с ферм, и любой желающий мог прийти и приготовить еду в печах, расположенных в центре помещения. В собственных жилищах нельзя было разводить огонь. Судя по тому, что Крадунья слышала, на заре жизни города случился страшный пожар, который поубивал в трущобах прорву народа.
Она подошла к двери и с вызовом посмотрела в сторону Ренке, ждавшего на другой стороне улицы.
В переулках нигде не вился дымок, лишь изредка блестели заряженные сферы. Продолжался предполагаемый Плач, и большинство сфер иссякли. Только у тех, кто по счастливой случайности выставил сферы наружу во время неожиданной бури несколько дней назад, еще оставался свет.
- К концу месяца я освобожу помещение. Вы этого хотите, не так ли?
– Госпожа, – сказал Виндль, – это был самый странный разговор, который я когда-либо слышал, а ведь однажды я вырастил целый сад для спренов проницательности.
Сердце Жиля сжалось. Он не предполагал, что его тетка, пятидесятилетняя деловая женщина, с характером, который, по общему мнению, не уступал в твердости мужскому, может неожиданно утратить самообладание, словно какая-нибудь девчонка.
– Да нормально все прошло. Она просто девчонка с улицы.
На мгновение он испугался, что она разрыдается. Он чувствовал, что она на пределе, искал слова, чтобы успокоить и подбодрить ее.
– Но то, как вы говорили!
В ту же секунду на винтовой лестнице появился Боб. Сначала показались ноги, потом торс. Наконец над перилами свесилась красная физиономия.
– А как я говорила?
Мать, всполошившись, бросилась к лестнице. Взбежала по ней. Преградила Бобу дорогу. Заставила вернуться.
– Со всеми этими странными словами и терминами. Откуда вы знали, что надо сказать?
В просторном магазине, где воздух был пропитан крепким запахом пряностей и норвежской смолы, внезапно воцарилось молчание, и приказчики, остолбенело посмотрев друг на друга, проводили взглядом Жиля, который в полной растерянности направился к выходу.
– Просто мне казалось, что так будет правильно, – ответила Крадунья. – Слова есть слова. Во всяком случае, она сказала, что мы можем получить еду в приюте «Свет Таши». То же самое, что нам уже говорили до нее.
III
– Почему же мы не отправились туда?
В десять утра, поставив машину у низкой стены и нагрузившись пакетами, Жиль двинулся к группе домиков, видневшихся неподалеку.
– Никто не любит женщину, которая им управляет. Они ей не доверяют, говорят, что она ледащая и злая. Дескать, раздает еду только потому, что хочет хорошо выглядеть в глазах чиновников, которые следят за этим местом.
Воздух был прохладен, природа по-утреннему свежа, краски чисты, и звуки словно накладывались друг на друга: вот закудахтали куры, спасаясь из-под ног Жиля; вот ударил молот в кузнице на деревенской площади; вот замычала в дальнем хлеву корова...
– Если выражаться вам под стать, госпожа, еда есть еда.
Панихиду по Николаю Гумилёву отслужили в Казанском соборе. Ирина Одоевцева говорила: не в соборе, а в часовне на Невском. Собственно, стояли перед Казанским собором, так как служба шла без тела покойного. Народу собралось много. Смелые люди — ведь каждый думал, что их всех тут же арестуют. Георгий Иванов заметил в толпе Лозинского. Оцупа, Юркуна, Любовь Дмитриевну Блок. Отдельно от всех у стены стояла Ахматова. Вдова Гумилёва Анна Энгельгардт (на лице вуаль) сквозь слезы говорила подошедшей Арбениной: «Когда явились арестовывать, я заплакала, он успокаивал меня, сказал, не плачь, принеси мне в тюрьму Платона».
Жиля заметили. Какая-то женщина выглянула за порог, ее примеру последовала соседка, на дорогу высыпали чумазые ребятишки.
– Да, – сказала Крадунья. – Просто… почему так тяжело принять обед, который кто-то тебе дает?
Жиль редко робел сильнее, чем в ту минуту, когда он, с кучей пакетов в руках, остановился перед домом, где родились его отец и дядя.
– Уверен, вы переживете это унижение, госпожа.
Смерть друга явилась для Георгия Иванова потрясением Гумилёва ему постоянно не хватало. В опустошенном Петрограде оставалось лишь несколько мест, где Г. Иванов охотно бывал — Дом искусств, Дом литераторов, Дом ученых, «Всемирная литература», и в каждом из этих оазисов совсем недавно он встречал Гумилёва. Свыкнуться с его отсутствием долго не удавалось. Руководить Цехом теперь должен был он, хотя заменить Гумилёва не мог бы никто в целой России. Только Гумилёв стремился к этой романтической, фантастической — большей, чем сама жизнь, — цели: «…поднять поэзию до уровня религиозного культа, вернуть ей, братающейся в наши дни с беллетристикой и маленьким фельетоном, ту силу, которою Орфей очаровывал даже зверей и камни». Г. Иванов решил написать об этом в «Летопись Дома литераторов».
- Мадам Анрике? - пробормотал он разочарованно: родственница, подозрительно оглядевшая его с ног до головы, производила впечатление женщины вульгарной и грубой.
К сожалению, он был прав. Она слишком проголодалась, чтобы произвести хоть немного крути, и потому выглядела обычной малолеткой-попрошайкой. Но все-таки Крадунья не двинулась с места.
Все было исчислено, отмерено, взвешено задолго до того, как пала твердыня Меара и существа, рядом с которыми кутах казались безобидными певчими птицами, ворвались в город, чтобы сокрушить бронзовых гигантов
- Вам что от меня нужно? Может, привезли ту часть наследства, которая нам полагается?
«Люди нынче разучились слушать». Неужели Крадунья и впрямь слушала? Обычно она так и делала, верно? И вообще, с чего вдруг маленькая беспризорница этим озаботилась?
Лишенного Значений. Все сходилось, как головоломная семиходовая комбинация Хаместира.
Жиль изумился: откуда она его знает? Но когда мадам Анрике посторонилась, пропуская его в дом, он увидел на столе, подле чашки кофе с молоком, утренний выпуск местной газеты. На первой полосе красовалась его фотография.
– Все приходится делать самому, милостивые гиазиры, – бросил Урайн в пустоту. Рядом не было ни кого, кто был бы способен оценить его многогранную иронию.
- Я тут привез детям сладкого,- неловко пояснил он.
Засунув руки в карманы, Крадунья поднялась и пошла по людной улице, уворачиваясь от тех, кто пытался ее ненароком шлепнуть или ударить. У местных был странный обычай: они хранили сферы нанизанными на длинные нити, даже те, которые клали в мешочки. У всех денег, какие ей случалось видеть, имелись отверстия в стекле, как раз для этого дела. Интересно, а если надо было отсчитать точную сдачу? Они что же, снимали с нити всю ледащую кучу, а потом опять нанизывали?
Он небрежно дернул плечом и пошел на юг, отмеряя шагами последнюю лигу на дороге к победе.
По рассказу Колетты о поездке в Ниёль-сюр-Мер Жиль составил себе совершенно иное представление о доме и его хозяевах. В углу большой комнаты стояли две неприбранные кровати, на одной из которых лежала неумытая девочка.
По крайней мере, они использовали сферы. Люди, живущие дальше к западу, предпочитали осколки самосветов, иногда вставленные в куски стекла, иногда нет. Ох уж эти ледащие штучки – потерять их было проще простого.
* * *
- Не обращайте внимания. У нее корь. А вы, озорники, марш на улицу!
Люди так злились, когда она теряла сферы. Они странно относились к деньгам. Слишком переживали из-за того, что нельзя съесть, – хотя, думала Крадунья, наверно, потому сферами и пользуются вместо чего-то рационального, например мешков с едой. Если и впрямь обменивать что попало на еду, народ быстро съест все деньги, и что тогда случится с обществом?
Урайн небрежно дернул плечом и пошел на юг, отмеряя шагами последнюю лигу Знака Разрушения.
Мать вытолкнула за двери двух мальчуганов - шести и четырех лет, уже подбиравшихся к пакетам. Потом подняла с полу малыша, еще не умеющего ходить, и вынесла его на обочину дороги.
– Он пошел, – сказал Леворго Элиену, и на его лице сын Тремгора увидел странную смесь надежды, тревоги и беспощадной решимости.
Приют «Свет Таши» был высечен в скале в углу, образованном соединением двух улиц. Главный фасад здания, выкрашенный в ярко-оранжевый цвет, выходил на широкую улицу иммигрантского квартала. Другая сторона выходила на необычно просторный переулок, в котором было несколько рядов сидений, образующих полукруг, как в театре, – хотя посередине все разломали, чтобы сделать проход. Переулок тянулся вдаль, но не выглядел таким убогим, как другие. В некоторых лачугах даже имелись двери, а донесшееся откуда-то эхо чьей-то отрыжки прозвучало почти изысканно.
В доме было грязно. Кастрюли стояли на полу. В камине дотлевали головешки.
Сын Тремгора молча кивнул. Вопросы-вроде “Куда?” или “Кто?” казались верхом глупости. Несколько коротких колоколов над Меаром висела мертвая тишина. Затем до слуха начали доноситься глухие удары.
- Может быть, присядете?
Беспризорники советовали не приближаться со стороны улицы, которая предназначалась для официальных лиц и настоящих людей. Попрошайки должны были подходить со стороны переулка, поэтому Крадунья миновала каменные скамьи маленького амфитеатра, где сидели несколько стариков в шиквах, и постучалась. Над дверью приюта виднелась резьба, выкрашенная в золотой и красный цвета, но Крадунья не могла прочитать буквы.
– Это он? – спросил Элиен, заподозривший в этих звуках стук сапог Урайна по гладкому Кругу Чаши.
Знаменитое плетеное кресло оказалось настолько ветхим, что Жиль так и не понял, как оно не развалилось под дядей. Над камином висела фотография, и Жиль на мгновение замер, растерянно и восхищенно всматриваясь в нее.
Какой-то юноша распахнул дверь. У него было плоское, широкое лицо – подобное Крадунья привыкла видеть у людей, родившихся не совсем такими, как остальные. Он окинул ее взглядом, затем указал на скамейки.
– Нет, – покачал головой Леворго. – Увы, нет. Это новый слуга Хуммера, Кутах над Кутах, ломится из своего яйца.
Это был старинный снимок, изображавший двух сестер, девушек лет около двадцати. Та, что покрупнее, курносая, отдаленно напоминала Жилю стоявшую перед ним родственницу.
– Сядь там. Еда будет позже.
Удары стали значительно громче. В них вплетались скрежет и громкое позвякивание. Казалось, кто-то рубится огромным топором сквозь хрустальную стену.
- Ваша мать? - спросил он.
– Насколько позже? – спросила Крадунья, уперев руки в бока.
– И что мы намерены предпринять теперь? – спросил Элиен, нетерпеливо перетаптываясь с ноги на ногу.
- А то кто же?
– А что такое? На свиданку спешишь? – спросил молодой человек и с ухмылкой повторил: – Сядь там. Еда будет позже.
– Ждать, – сказал Леворго вместе с долгим зевком. Уже второй день ему непреодолимо хотелось уснуть. Уснуть навеки.
Другая - была его бабушка, мать Октава Мовуазена. На портрете в дядиной спальне она была уже старушкой. Здесь, лет в семнадцать восемнадцать, она выглядела маленькой, изящной и - что особенно поразило Жиля - чуточку неземной, как Колетта.
Владыка Диорха сел на пыльные растрескавшиеся плиты. Элиен, немного поколебавшись, последовал его примеру.
Она вздохнула, но уселась рядом с беседующими стариками. У нее сложилось впечатление, что это люди из дальних трущоб – они пришли сюда, к просторному кругу, высеченному в устье переулка, где были ступеньки, на которых можно сидеть, и дул легкий ветерок.
- Выпьете чего-нибудь?
* * *
Солнце клонилось к закату, и улицы-щели все глубже и глубже погружались в тень. Вряд ли найдется достаточно сфер, чтобы озарить ночь; люди, вероятно, лягут спать раньше, чем обычно во время Плача. Крадунья съежилась на сиденье, Виндль скорчился рядом с ней. Она таращилась на дурацкую дверь в дурацкий приют, и дурацкий желудок урчал.
Тетка Анрике выглянула за дверь и крикливым голосом приструнила ребятишек, затеявших ссору на дороге.
Урайн неторопливо двигался вперед, вышагивая в такт сладостным его уху ударам, которые доносились из-под каменного купола. Он продолжал пристально следить дальни^ зрением за Леворго,
– Что случилось с тем молодым человеком, который открыл дверь?
- Я понимаю, вы его племянник. Но это ничего не значит: что обещано, то обещано, и я бы не прочь взглянуть на это ваше завещание. Эх, послушай я умных людей, все теперь было бы иначе!
Урайн не мог видеть, как под его багровым плащом разгоралась незримым беспощадным светом Тиара Лутайров, венчавшая черен его трофейного меча. Урайн Повелитель Двух Мечей – клинка Хуммера и Поющего меча-подкидыша Эллата – невозмутимо дописывал Знак Разрушения.
– Не знаю, – ответила Крадунья. – Некоторые люди рождаются такими.
- Сколько вы рассчитывали получить?
Леворго, тоже не сводивший магических глаз с плотного кокона извращенной Великой Пустоты, каким представлялся ему истинный Урайн, безмолвно заклинал все стихии, чтобы они вняли ему, наследнику Лишенного Значений.
Она ждала на ступеньках, слушая, как болтают и хихикают мужчины-ташикки из трущоб. Наконец в устье переулка показалась фигура, – похоже, это была женщина, закутанная в темную ткань, а не в настоящую шикву. Может, это была чужестранка, пытающаяся сойти за местную и скрыть, кто она такая.
- Почем я знаю? Во всяком случае, столько, чтобы детей поднять.
Шаг. Еще шаг.
Женщина громко всхлипнула, держа за руку достаточно взрослого ребенка – лет десяти-одиннадцати. Она подвела его к порогу приюта и крепко обняла.
- Вот пока пять тысяч франков. Потом привезу еще.
Еще два шага.
Вместо благодарности она посмотрела на Жиля еще подозрительней, но кредитки, положенные им на стол, все-таки взяла.
Мальчик смотрел прямо перед собой, ничего не видя и пуская слюни. На голове у него был шрам, почти заживший, но все еще ярко-красный.
Только бы он не остановился…
- Расписку дать?
Женщина потупилась, потом ссутулилась и тихонько удалилась, оставив мальчика одного. Он просто сидел и смотрел перед собой. Не ребенок в корзинке, нет – такое бывало лишь в детских сказках. Вот что на самом деле происходило в детских домах, по опыту Крадуньи. Люди оставляли детей, которые были слишком большими, чтобы заботиться о них, но не могли позаботиться о себе сами или внести вклад в семью.
Когда до незримой черты оставалось пять шагов, из Чаши Хуммера раздался оглушительный треск и сразу вслед за ним – душераздирающий вопль, в котором слышались голод, торжество, жестокость. Аскутахэ, Кутах над Кутах, оповещал Сармонтазару о своем пришествии в мир.
- Не надо. До свиданья, тетя!
– Она… просто бросила этого мальчика? – в ужасе спросил Виндль.
И тогда Урайн остановился. Ему незачем было идти дальше.
Жиль с удовольствием увез бы с собой фотографию двух сестер, но не решился попросить об этом. Когда он вернулся к машине, ее уже облепили дети. Колени у них были слишком крупные для тонких ножонок, черты лица неправильные, выражение такое же упрямое, как у матери.
Вершина купола, воздвигнутого некогда самим Хуммером, разошлась на восемь лепестков. Из открывшихся навстречу лиловому солнцу ворот появился Он – Кутах над Кутах.
– У нее, наверное, есть и другие дети, – тихо сказала Крадунья, – которых едва удается прокормить. Она больше не может тратить все свое время на то, чтобы присматривать за таким, как он.
Еще через несколько минут Жиль остановил машину на деревенской площади. Кузница была открыта, в темноте ее алел огонь. Привязанная к кольцу лошадь ожидала, пока ее подкуют.
Сердце Крадуньи сжалось в груди, и она захотела отвести взгляд, но не смогла.
В отличие от прочих Воинов Хуммера он был крылат. В отличие от прочих Воинов Хуммера он был красив и пришел в мир в обличье черноволосого статного юноши. И он был разумен. В отличие от кутах.
Чуть дальше - два кафе. Из одного, утирая рот и волоча ноги, на площадь вышел почтальон, только что пропустивший стаканчик белого вина. Это и был Анрике, родственник Жиля и муж женщины, у которой тот побывал.
Вместо этого она встала и подошла к мальчику. У богатых людей вроде визирей в Азире был странный взгляд на сиротские приюты. Они представляли себе их полными праведных маленьких детишек, отважных и добросердечных, жаждущих заняться каким-нибудь трудом и попасть в семью.
Описав в небе сверкающую дугу, крылатый юноша стремительно опустился на землю и припал на одно колено перед Урайном.
Мужчины издали примерились друг к другу. Почтальон пробурчал что-то не слишком любезное и, несколько раз обернувшись, пошел разносить почту дальше.
– Здравствуй, отец, – сказал он на Истинном Наречии Хуммера.
Однако, по опыту Крадуньи, в детских домах было гораздо больше таких, как этот мальчик. Детей, о которых трудно заботиться. Детей, которые требовали постоянного присмотра или у которых были проблемы с головой. Или тех, кто способен на насилие.
А Жиль отправился на кладбище, где седой старичок прибирал дорожки.
Она ненавидела эту романтическую фантазию богачей о том, каким должен быть сиротский приют. Идеальным, полным сладких улыбок и счастливого пения. Не полным разочарований, боли и смятения.
– Здравствуй, сын мой, – кивнул Урайн. – Сейчас я освобожу кутах из каменного плена. Прими свое воинство и веди его. Ты видел с высоты дерзких людей, возжегших на земле второе солнце. Убей их. Насыться ими.
Утренняя прохлада была здесь, пожалуй, еще более ощутима; в ветвях кипарисов порхали птицы; в кустах, невидимые, перекликались два дрозда слышно было, как они подпрыгивают.
Крадунья села рядом с мальчиком. Она была меньше его ростом.
– Хорошо, отец. – В каждом звуке твердого голоса Аскутахэ пело ликование.
Старичок поднял голову, притронулся к фуражке. Жиль шел между могил и читал надписи, особенно - давние. Попадались имена, которые он видел на ла-рошельских магазинах. Попались и несколько Анрике.
– Привет, – сказала она.
Урайн уселся на землю, скрестив ноги – точь-в-точь как Леворго. Он закрыл глаза и приступил к освобождению камней от формы.
Наконец недалеко от кладбищенской стены - плоское надгробие.
Он посмотрел на нее остекленевшими глазами. Теперь она могла лучше рассмотреть его рану. Волосы на той стороне головы еще не отросли.
* * *
Опоре Мовуазен, в бозе почивший на шестьдесят восьмом году жизни. Молитесь за него!
– Все будет хорошо, – сказала она, беря его за руку.
Каменный курган, под которым, как надеялся Элиен, кутах нашли свое последнее пристанище, заколебался от основания до вершины. Плиты лунного камня, до этого ослепительно блестевшие под солнцем, замутились и начали оплывать бесформенным студнем. Колонны потекли, будто восковые свечи. От кургана повеяло нестерпимым жаром.
Это была могила его деда. Судя по портрету в спальне на набережной Урсулинок, дед, вероятно, походил на старичка, прибирающего дорожки, только был почт
Он не ответил.
Элиен никогда не видел Леворго таким и сейчас страстно воззвал к Гаиллирису, чтобы тот оградил его от подобных зрелищ и в дальнейшем.
крепче. Он долго работал каменщиком, а в последние годы жизни обжигальщиком извести при печи, которая и сейчас виднеется за кладбишенской стеной.
Через некоторое время дверь в приют открылась, и на пороге показалась женщина, сухая, будто палка. В прямом смысле слова. Она выглядела как плод союза метлы и особенно решительного комка мха. Ее кожа обвисла на костях, словно у какой-нибудь тварюшки, которую поймаешь в трущобе и сразу топором – хрясь! А пальцы были тонкими, как веточки, – наверное, решила Крадунья, она их приклеила, когда настоящие отвалились.
Лицо Хранителя Диорха почернело. На нем, как угли из Хуммеровой кузницы, пылали два огромных багровых зрака. Длинные седые волосы заструились по плечам языками голубого холодного пламени. Его волнистый меч забился в ножнах пойманной змеей, разбил посеребренные оковы и, упав на землю, продолжил свою бешеную пляску на горячих плитах. Леворго терял человеческую оболочку, как змея старую ненужную кожу.
Звуки, доносившиеся сюда из деревни, были чистыми, словно процеженными сквозь трепетный голубой простор. Слегка попахивало паленым рогом: кузнец принялся ковать лошадь.
Женщина уперла руки в бока – удивительно, но она не сломала при этом ни одной кости – и оглядела их обоих.
– Он начал, не дойдя совсем немного, – прорычал Хранитель Диорха. – И ему незачем идти дальше. Я не могу удерживать больше кутах в каменном плену. У нас есть только один выход.
Мари-Клеманс Мовуазен, урожденная Барон, его супруга.
– Идиотизм и оппортунизм, – сказала она.
А тем временем вышел «Огненный столп» расстрелянного друга. Эта книга и послужила Георгию Иванову поводом для статьи «О поэзии Гумилёва». Статья сложилась вокруг объединяющей мысли о мастерстве, как его понимал Гумилёв. Есть разница между мастером формы и мастером поэзии. Последний — это «человек, которому подвластны все тайны этого труднейшего из искусств». К этой цели Гумилёв стремился без отклонений всю жизнь, начиная со своего полудетского «Пути конквистадоров», а «Огненный столп» показал, как много на пути к этой цели было достигнуто и какие благодатные возможности перед Гумилёвым открывались.
– Эй! – воскликнула Крадунья, вскакивая. – Он вовсе не идиот. Он просто ранен.
– Я описывала тебя, дитя, – сказала женщина и опустилась на колени рядом с мальчиком с разбитой головой. Она прищелкнула языком. – Бесполезно, бесполезно, – пробормотала она. – Я вижу твой обман насквозь. Ты здесь долго не протянешь. Сама убедишься. – Она махнула рукой назад, и молодой человек, которого Крадунья видела раньше, вышел и взял раненого мальчика за руку, увел его в приют.
Георгий Иванов задумал собрать его неизвестные стихи и выпустить посмертный сборник. Почти у всех поэтов Цеха имелось что-нибудь написанное рукою Гумилёва. Его бумаги в распоряжение Г. Иванова передали Лозинский, Оцуп, Адамович, Ахматова. У Ирины Одоевцевой, кроме отдельных рукописей, был альбом, специально заведенный ею для стихов Гумилёва, но после его расстрела родные Одоевцевой, опасаясь обыска, альбом уничтожили. Встретился он и с Анной Николаевной, вдовой поэта. Она показала бумаги покойного, и в них среди известных стихотворений Г. Иванов обнаружил неизвестные ему отрывки и наброски, и все это написано было в зрелые годы и уже поэтому в художественном плане выигрывало. Познакомился он и с юношескими стихотворениями Гумилёва. Для печати он выбрал то, что указывало на черты, отчетливо проявившиеся в будущих произведениях.
Крадунья попыталась последовать за ней, но женщина с руками-веточками преградила ей путь.
Пришла мысль и о другом подходе к поиску рукописей — мысль о донжуанском списке Гумилёва. Списка как такового, конечно, не существовало — его нужно было составить самому. Для начала он обратился к Ольге Арбениной, а затем и к другим адресатам гумилёвских лирических посвящений. Барышни стали приносить стихи. Выяснилось, что одни и те же стихотворения со слегка измененной строкой или только именем последовательно посвящались разным дамам сердца. Георгий Иванов решил посвящения снять. Разъяснив хранительницам автографов, сколь безутешна вдова поэта и что посвящения огорчили бы ее.
– Ты можешь поесть три раза, – сказала она. – Сама выбирай, когда тебе это понадобится, но после трех – все, конец. Считай, тебе повезло, что я готова хоть что-то дать такой, как ты.
– Это как понимать? – возмутилась Крадунья.
Издать книгу удалось в следующем году. На правах составителя и собирателя наследия покойного друга он дал книге самое незамысловатое из всех возможных название — «Стихотворения», с поясняющим подзаголовком: «Посмертный сборник». В предисловии Георгий Иванов писал: «Поэт, решающий судьбу своих стихов со своеволием деспота, не испытывает и половины трудностей, которые неизбежно встают перед собирателем книги посмертных стихотворений. Гумилёв, да, пожалуй, и любой другой поэт, считал Г. Иванов, не самый справедливый судья собственных произведений. «И вряд ли объективный собиратель стихов должен принимать в расчет чрезмерно строгие и нередко односторонне узкие оценки самого поэта». Художественная ценность стихотворения должна быть критерием, «и только он один может быть основанием для решения вопроса, опубликовать данное стихотворение или нет».
– Вот так: если не хочешь, чтобы на твоем корабле завелись крысы, не надо их прикармливать. – Женщина покачала головой и потянулась, чтобы закрыть дверь.
В сентябре 1922 года, накануне отъезда из России, Георгий Иванов подготовил к печати другую книгу Николая Гумилёва — «Письма о русской поэзии». В основу было положено собрание печатавшихся в «Аполлоне» блестящих рецензий Гумилёва-критика. Предисловие к «Письмам…» – еще один подступ к гумилёвской теме, которая не оставляла Г. Иванова всю жизнь. Написано предисловие ровно через год после гибели Гумилёва. Само его имя официально было подвергнуто анафеме, и уже потому статья Г. Иванова обращает на себя внимание смелостью и бескомпромиссной определенностью оценок: «Образ Н. Гумилёва, поэта и критика, навсегда останется в русской литературе прекрасным и возвышенным». Вышли «Письма о русской поэзии» в Петрограде в 1923 году, когда Георгий Иванов уже жил в Берлине и собирался уезжать в Париж.
– Подождите! – сказала Крадунья. – Мне нужно где-нибудь поспать.
– Значит, ты пришла по адресу.
Деятельность Гумилёва-критика развертывалась на глазах Георгия Иванова. Как раз к тому времени, когда Г. Иванов стал сотрудником «Аполлона», Гумилёв определился как критик с собственной строгой системой оценок, с точными формулировками основных положений своей поэтики. Точка отсчета — январь 1913-го. До этого, считал Георгий Иванов, литературные взгляды Гумилёва медленно вырабатывались. В январе Николай Гумилёв опубликовал в «Аполлоне» статью «Заветы символизма и акмеизм», ставшую манифестом нового течения. В том же номере находим самую первую аполлоновскую публикацию Г. Иванова — обзор «Стихи в журналах 1912 г.».
– Неужели?
Словом, вся работа Гумилёва-критика периода зрелости протекала на глазах Георгия Иванова, и он стал первым, кто написал об этой стороне литературной деятельности своего друга. «Разбираемый автор не только взвешивается на точных весах объективного художественного вкуса, но путем стилистического, композитивного, фонетического и эйдологического анализа определяется его место и значение в сложном организме современной русской поэзии… Образцовое беспристрастие и необыкновенная ясность художественного вкуса – вот основные качества Гумилёва-критика». Сам Г. Иванов, которого в эмиграции считали видным критиком, учился на гумилёвских образцах, а в его рецензиях 1913 года видна рука Гумилёва-редактора.
– Да, эти скамейки обычно пустеют с наступлением темноты.
– Каменные скамьи? – сказала Крадунья. – Хотите, чтобы я спала на каменных скамьях?
– О, не скули. И к тому же погода хорошая.
В послевоенное время Георгий Иванов при первой же возможности делает еще одну попытку собрать и издать произведения Гумилёва, чье наследие оставалось не собранным воедино, да и вообще не полностью изданным. Тогда в Зарубежье существовало одно-единственное русское книжное дело, прочно стоявшее на фундаменте — нью-йоркское Издательство имени Чехова. Выпускало оно примерно 35 книг в год и на русском книжном рынке в 1950-е годы оставалось почти монополистом. Репертуар предлагаемых им книг то удивлял Г. Иванова, то вызывал возмущение. Однажды, не выдержав, он написал главному редактору издательства литературному критику Вере Александровой: «Вы вот издаете множество книг, предназначенных, очевидно, для нового русского читателя, т. к. сами знаете, старые перемерли, а которые остались, читают \"классиков\" Крыжановскую, Бебутову и старые номера \"Иллюстрированной России\". Но и этот новый читатель при всех своих недостатках ищет другого. Так вот почему бы Вам не издать избранного Гумилёва с объясняющей его человеческий и поэтический облик вступительной статьей. Я бы занялся этим с очень большой охотой и, думаю, сделал бы это хорошо. Мои преимущества следующие: я единственный в эмиграции очень, чрезвычайно близкий Гумилёву человек. …В России Ахматова и М. Л. Лозинский… и больше никто не был с Гумилёвым так близок, как я. Мы были друзьями, начиная с 1912 года. Сперва, разумеется, это была дружба мэтра с \"дисциплем\", но уже осенью 1914 года Гумилёв, уезжая на войну, настоял в редакции \"Аполлона\", чтобы именно я был его заместителем. После же его возвращения в 1918 году из Лондона в Сов. Россию и вплоть до его расстрела в 1921-м мы были неразлучны — редкий день когда не встречались. Я был и участником злосчастного — и дурацкого — Таганцевского заговора, из-за которого он погиб. Если меня не арестовали, то только потому, что я был в \"десятке\" Гумилёва, а он, в отличие от большинства других, в частности самого Таганцева, не назвал ни одного имени. Издать Гумилёва… бы очень своевременно… О Гумилёве пишут и думают исключительно вздорные выдумки. Особенно у вас в Америке. Я не сомневаюсь, например, в искренней преданности и восхищении Глеба Струве перед поэзией и личностью Гумилёва, но до чего, о Господи, все, что он о Гумилёве пишет, неверно; до чего искажает его поэтический и человеческий облик. О прочих и говорить нечего. От Терапиано до Дипи – сплошная чушь. Тоже попалась мне книжка Страховского, изданная вашим, т. е. американским университетским издательством, — просто наглое вранье. Короче говоря, умрет Ахматова, помру я, кажется, уже помер М.Л.Лозинский — и никто не сможет дать более или менее правильный облик… исключительного, замечательного явления en bloc в русской литературе. Если Вас заинтересует мой проект, буду очень рад… и на старости лет исполню некий моральный долг и перед Н. С. Гумилёвым, и перед русской поэзией, которую он так понимал и любил, для которой в сущности жил и даже (это можно обосновать) погиб».
Женщина закрыла дверь.
Даже и теперь досадно, что предложенный Георгием Ивановым «проект» не заинтересовал руководителей Издательства имени Чехова. Он написал бы о Гумилёве еще один мемуарный очерк — вероятно, самый полный, самый продуманный из всех, напечатанных им ранее.
Крадунья вздохнула, глядя на Виндля. Через мгновение молодой человек открыл дверь и бросил ей что-то – большой запеченный клемовый рулет, толстый и зернистый, с начинкой из пряной пасты.
– А блинчиков у тебя, наверное, нет? – спросила Крадунья. – Я планирую съесть…
Каменный курган растекался. Там, где он возвышался, был небольшой уклон в сторону Чаши Хуммера. Бесформенная масса устремилась к идеально гладкой площадке Круга.
Скончалась шестидесяти двух лет. Господь воссоединил их.
«Жизнь возрождается» — этими словами открывался вышедший на Святках «Петербургский сборник» с подзаголовком «Поэты и беллетристы». О цели издания в заметке «От редакции» сказано: «Хотелось собрать в книжке по мере возможности всех подлинных деятелей художественного слова, пребывающих в Петербурге». Пребывающих в городе «подлинных» беллетристов оказалось тринадцать, а поэтов семнадцать, в их числе Г. Иванов.
Соприкасаясь с запретной чертой, расплавленный камень возносился вверх огненным смерчем и исчезал без следа. Постепенно стали обнажаться неподвижные тела кутах.
Жиль смотрел на колокольню с ее трехцветным Жестяным вымпелом, на колокол, прозвонивший отходную его деду и бабке. Он представил себе крестьян и крестьянок в черном, идущих за тяжелой телегой, на время превращенной в катафалк.
Поучительно взглянуть, кто же из «подлинных деятелей художественного слова» включен в это, предпринятое Домом литераторов, издание. Из поэтов, проявивших себя еще до революции, участвовали Сологуб, Кузмин, Ходасевич, Ахматова, Пяст. Всех их Г. Иванов давно и хорошо знал, каждый из них сыграл роль в его творческой судьбе. Кроме того, в книгу вошли стихи близкого друга Блока – Зоргенфрея, а также Николая Тихонова, участника Гражданской войны на стороне красных. Представлены поэтессы — Анна Радлова, Наталья Грушко, Надежда Павлович, Елизавета Полонская. Представлены и члены Цеха поэтов – Адамович, Нельдихен, Оцуп, Вс. Рождественский, Одоевцева. Такова была «расстановка сил» в поэтическом Петрограде 1922 года.
Приезжал ли Октав Мовуазен на похороны? Единственный здесь горожанин, он шел, массивный, как глыба, сразу за гробом, и односельчане с любопытством посматривали на человека, сумевшего так разбогатеть.
– Один выход, Звезднорожденный, – повторил Леворго, наступая на свой бешено извивающийся меч. – Встретиться с Урайном лицом к лицу. Мы сейчас не можем убить его. Но у нас еще есть надежда выманить его. Пять шагов – все, что нам нужно. Возьми мой меч, пока я еще держу его, и он будет послушен тебе.
Георгий Иванов дал в сборник два новых стихотворение. Оба по настроению, стилю, мелодике настолько примыкают к «Садам», что одно из них он включил в качестве эпилога в берлинское издание «Садов», а другое в свои книги никогда не включал. Оно – о главном в человеческой жизни, обреченной на любовь и смерть, и еще оно о красоте, «что из тьмы струит холодная Аврора»:
Отец Жиля не проводил в последний путь ни Отца, ни мать. Он был далеко - где-нибудь в центре или на севере Европы.
Сын Тремгора нагнулся и осторожно взялся за рукоять. Меч сразу же успокоился.
В дни похорон дом был, разумеется, чисто прибран. Из него ушли в город два мальчика. Один - учиться на скрипача. Другой...
Вздохни, вздохни еще, чтоб душу взволновать,
Печаль моя! Мы в сумерках блуждаем
И, обреченные любить и умирать,
Так редко о любви и смерти вспоминаем.
………………………………………………..
Устанет арфа петь, устанет ветер звать,
И холод овладеет кровью…
Вздохни, вздохни еще, чтоб душу взволновать
Воспоминаньем и любовью.
Леворго тем временем стремительно выгорал изнутри. Его одежды истлели, и теперь он был наг. По его ногам, рукам, по груди пробежали длинные ровные трещины.
Жиль перекрестился. Перед глазами у него стояло тонкое лицо бабушки. Он вдыхал печальный запах вянущих цветов-невдалеке была свежая могила.
(«Вздохни, вздохни еще, чтоб душу взволновать…»)
И тогда Элиен понял, что Хранитель Диорха не похож на змею, меняющую кожу. Он сам становился кожей, человеческой шкурой, невиданной одеждой для… Для кого? Сына Тремгора прошиб холодный пот.
Внезапно грабли перестали скрипеть по гравию дорожки, и, обернувшись, Жиль увидел, что старичок, сняв фуражку и утирая лоб, посматривает на него.
– Ты сейчас оденешь меня и быстро – ты понял меня? – очень быстро встретишься с Урайном. Он там. – Леворго ткнул обветшавшим пальцем в направлении Купола Чаши, близ которого стоял Урайн.
Старичок подошел поближе, сделал над собой усилие, преодолел робость и, запинаясь, предложил:
Холодные лучи утренней зари метафорически названы «розами», предвосхищавшими его парижскую книгу «Розы», которая выйдет через десять лет.
С этими словами пустая кожа Хранителя Диорха рухнула к ногам Элиена.
- Если желаете, могу присмотреть за могилкой. Он тоже видел фотографию на первой полосе газеты.
Таков был исход Леворго из мира Солнца Предвечного. От него не осталось костей, не осталось черепа, не осталось ничего, кроме тонкой переливчатой кожи. Он ушел, но сила его осталась.
- Вы знали моего деда?
Рукопись «Лампады», последнего своего петербургского сборника, Георгий Иванов передал в издательство «Мысль» еще тогда, когда был жив Гумилёв, и с его благословения книге был дан ход. «Лампада» — итог петербургского периода Г. Иванова. Каждый из предшествующих сборников обрастал стихами-спутниками, оставшимися в журнальных публикация или в печать не попавшими. Сорок не входивших в его книги стихотворений теперь, после продуманного отбора, вошли в «Лампаду». Особенно это относится к стихам на условно-религиозную тему. «Условно» – потому что эстетическое чувство в них ведущее и доминирует над религиозным. Некоторые стихотворения намеренно лубочные. Поэт отдал дань фольклорной традиции, а также своей любви к живописи. Эрих Голлербах, очень деятельный в те годы критик, пытался упорядочить картину русской поэзии начала 1920-х годов: «Среди множества стихотворных книг, наводнивших петербургский рынок, наиболее привлекательными кажутся мне книги М. Кузмина, Вс. Рождественского, Ф. Сологуба, Георгия Иванова, Анны Ахматовой и Анны Радловой».
Курган над кутах полностью стек к Кругу Чаши, и Урайн, завершивший освобождение камней от формы, теперь взялся за магические зеркала Леворго. Они взрывались за спиной Элиена одно за другим.
- Как не знать! Вместе в школу ходили. Недолго, конечно, - в те времена борода еще не вырастет, а ты уже работаешь. Я и Мари знал. Кто бы тогда подумал, что все вот так кончится! А вы как считаете? Это жена отравила месье Октава, да?
Шел нэп, стали выпускать за границу, отъезды участились. Летом Георгий Иванов узнал, что уехали Владислав Ходасевич с Ниной Берберовой. О Ходасевиче рассказывали, что его отпустили для «поправления здоровья». Еще раньше из Москвы дошел слух, что перебрался в Берлин Андрей Белый. Времена переменились. Меньше года назад больной Александр Блок тщетно надеялся, что его выпустят в Финляндию для лечения в санатории – это было общеизвестно. Умер он, не дождавшись разрешения. В санатории он бы поправился. Может быть… Мережковские ушли через польскую границу, Куприн – через финскую. Хотел уйти на Запад через Эстонию Гумилёв – не успел. Собирался уехать Федор Сологуб, ему строили козни, он терзался. Его беспокойная жена, Анастасия Чеботаревская, не выдержала длящегося кошмара и в состоянии депрессии покончила с собой. В июне посадили на пароход и выслали (не на Соловки, а в Германию!) человек сто философов, писателей, ученых. О «философском корабле» долго вспоминали в Доме искусств, в Доме литераторов, в Доме ученых и во «Всемирной литературе» – там, где Георгий Иванов часто бывал.
Рукотворное солнце медленно угасало. В небе кружил Аскутахэ, готовясь слиться со своими воинами воедино и бросить их на замешкавшихся паттов.
И старичок, расхрабрившись, с любопытством уставился на Жиля.
Сын Тремгора, не мешкая больше ни мгновения, накинул на плечи кожу Леворго. Она сама льнула к нему, плотно обволакивая руки, ноги и туловище. Кожа с головы Хранителя Шара легла на макушку Элиена плотным капюшоном.
- Разумеется, не она, - ответил Жиль.
Он сам подал заявление о неотложной необходимости съездить на короткий срок за границу ввиду отчаянного положения там малолетней дочери и жены. Просил поручиться за него хорошо его знавшую с довоенного времени Ларису Рейснер. К кому же было обратиться за поручительством, как не к ней? Кроме нее, ни с кем из членов партии большевиков он не был знаком. Рейснер двадцати четырех лет от роду стала комиссаром Генерального штаба военно-морского флота, по нынешним меркам адмиралом. Поручителей более высокого ранга по логике вещей не требовалось, если вообще была какая-нибудь логика в событиях тех дней, в карьерных взлетах, в назначении молодой честолюбивой женщины на начальственную должность над тысячами матросов. В тот раз выбраться за границу ему не удалось.
Тотчас же мир вокруг него начал стремительное перевоплощение. Элиен больше не осознавал себя Элиеном, сыном Тремгора. Сердца Силы Элиена и Леворго слились воедино и составили одну размеренно пульсирующую сферу. Человек в человеческой шкуре увидел вещи такими, какие они есть.
- Кто же тогда? Впрочем, мы об этом только из газет знаем. Одно ясно: у покойника врагов хватало... Словом, если желаете, я берусь ухаживать за могилой на обычных условиях: всего пять франков - раз в год, в день поминовения. Я тут почти за всеми могилами присматриваю.
После расстрела Гумилёва он снова задумался об отъезде. Отбрасывал мысли за их неосуществимостью и опять возвращался к ним. «Сколько раз я \"собирался\" за границу. Все так собирались. То бежать в Финляндию, то \"оптировать\" литовское подданство… то еще каким-то фантастическим способом».
Он видел все. Впереди были приобретшие абсолютную прозрачность стены каменного купола, внутри которого ровным белым светом сияла Чаша. Она была подвешена в пустоте, а под ней в глубь земли ввинчивался бездонный черный колодец, стены которого судорожно сжимались от Дыхания Хуммера.
Жиль охотно дал бы ему на выпивку, но не посмел. Мысль, что старичок ходил в школу вместе с его дедом, знавал его бабушку и, может быть, в престольный праздник даже танцевал с ней, тогда еще такой тоненькой и грациозной...
Тем временем отъезды участились. С открытием навигации стали ходить рейсовые пароходы по линии Штеттин – Петроград. Покинуть город лучше всего на пароходе – не нужно было промежуточных эстонской, латвийской и польской виз. Но кроме визы, пусть только одной германской, требовались деньги, и немалые. Он специально интересовался этим, и ему сказали, что билет до Штеттина стоит двадцать долларов. Цену назвали не в марках. Сумма в немецких марках прозвучала бы астрономически. Пришла мысль о командировке за границу, такие прецеденты имелись. Людей отпускали в командировку, и они не возвращались.