Зоя Бакеева — Марине Гречановой
Оренбург, 3 августа 1933 года
Ты знаешь, Маринка, твое письмо обрушилось на нас как гром с ясного неба. Я не верила, что это твое письмо. А когда прочитала его, хоть «ура» кричи! Как замечательно, что все обошлось!
Представляешь, получила от тебя то ужасное послание. Растерялась, не знаю, что делать, как тебе помочь. Выручил нас папа. Он тут же написал в Ленинград, в милицию, письмо (давно надо было, как мы не додумались до этого с самого начала!!) и просил, чтобы приняли самые срочные меры и спасли тебя. Как мы ждали ответа! И вдруг приходит бумажка, самая настоящая канцелярская отписка: ты арестована, и скоро будет суд.
Что у нас творилось, представить не можешь. Мы все молчали, как будто кто-то умер. Папа с мамой поругались. Второй раз из-за тебя, дуреха! Папа хотел срочно ехать в Ленинград, но его не отпустили.
И вдруг твое письмо. Знаешь, сколько радости оно нам принесло?! Папа сказал, что, может быть, это его заявление помогло. Он такой у меня смешной! Твой начальник и, как ты пишешь, твой отец или дядя, наверно, действительно замечательный человек. Как бы я хотела его увидеть!
Свои сомнения и угрызения совести оставь, пожалуйста. Я никогда о тебе плохо не подумаю, что бы ни случилось. Разве стали бы мы все о тебе беспокоиться, если бы знали, что ты скверная? Конечно, нет.
Ну, об этом довольно. Я сейчас бездельничаю, как и ты. У нас очень жарко, бывают дни, когда градусник показывает 33 градуса в тени. И ветры дуют. Они отравляют мое существование. Но уже появляются арбузы. Папа купил вчера один.
Вот и все наши оренбургские новости. Буду тебе писать обо всем, что окажется интересным.. И от тебя жду письма.
Твоя Зоя.
Игорь Константинович Рудников — Павлу Евгеньевичу Быкову
Горький, 25 августа 1933 года
Друг мой дорогой! Сегодня прибыл в Горький и сразу — на почту. Спасибо тебе за письмо, которое, как ты знаешь, ждал я с большим нетерпением. Оно любопытно со всех точек зрения. Но об этом после.
Ты бы знал, Паша, какое блаженство я испытывал на пароходе. Как восхвалял себя в душе за мудрое решение проехать по Волге от Астрахани до Горького! Человек, в сущности, неприхотлив, журналист — втройне. Но даже я после всей этой тряски, лязганья зубами от холода, зуда от грязи и гнуса, вынужденной бессонницы, после того как кожаный мешок с моими бренными костями наконец забросили (именно забросили) в Астрахань, я вдруг, очутившись в каюте, оценил мир с позиций эпикурейца. Хотелось выкрикивать лозунги: «Да здравствует простыня! Честь и слава изобретателю пружинного матраца!»
Шутки шутками, но глубинные районы, километров 500—600 от Петропавловска, только пробуждаются. Ближе к центру чувствуется бодрость, а дальше — лишь пробуждение, иначе трудно это назвать. Но в подобном выходе из летаргии, пусть даже начальном, угла заброшенного, нищего, холодного, голодного и в целом-то дикого есть такое величие, такая необузданная сила, страсть, что хочется, до боли хочется, забыв и о мыле, и о зубной щетке, и о простынях, самому окунуться с головой в этот водоворот новой жизни. Это не слова, Паша. Узнав людей совершенно неграмотных, маявшихся на земле с рожденья, подобно их отцам, дедам и прадедам, невозможно быть безучастным к их судьбе! Ведь свершилось наконец то, о чем они мечтали веками в своих продымленных ярангах.
Я видел здесь шамана, грязного бесноватого старика с бубном и прочими «священными» атрибутами, точно такого, какого мы знаем из книг. Он здесь еще сила изрядная.
Я был на открытии первой школы для корякских малышей, еще очень скромной по размерам, бедной, но — школы. Тебе, привыкшему каждый день проходить мимо полудесятка каменных особняков, где шумят ребятишки, трудно понять, что значит первая национальная школа в этом крае.
А первый трактор в этакой глухомани?! Он вызвал непередаваемый восторг, неподдельную симпатию и наивную любознательность. Не удивляйся, но пришлось даже поставить охрану, иначе от него через полчаса не осталось бы и колес. Секретарь крайкома мне объяснил, что местные жители хотели докопаться до духа, который сидит в железном чудище, не похожем ни на оленя, ни на медведя, пыхтит и заставляет его двигаться, Я уверен: ни один шаман не пользовался таким успехом, какой выпал на долю тракториста и его маленького СТЗ.
Ты, наверно, читал в нашей газете мой очерк о корякском колхозе, пока единственном в округе? Все, о чем я там пишу, происходило на моих глазах. Не знаю, удалось ли донести до «центральных людей» аромат тайги с ее величавыми даурскими лиственницами и аянскими елями, ни днем, ни ночью не прекращающийся звон проклятой мошкары, от которой пухнут лицо и руки, бича всех живых существ, а главное — учащенный пульс жизни этой колоссальнейшей горбухи земли, еще неведомой нам почти так же, как Атласову или Крашенинникову.
Глупцы те, которые думают, что здесь тишь да гладь. Как мне не советовали сюда ехать! Рано, дескать, погоди, лет через пяток — пожалуй, а сейчас — весь упор на коллективизацию центральных областей. И я, разумеется, настроился увидеть зимнюю спячку. Нет, брат, волна идет быстрее нас. И здесь, как в центре, ведется лютая война с кулаком. Тот, о котором я писал в очерке, действительно страшен необычайно хладнокровной расчетливостью, изворотливостью, глубоко пущенными корнями. Я взял только одного, но их хватает. Представляешь, какие нечеловеческие усилия прилагает горстка коммунистов из 20—25 человек, чтобы воевать с ними и с шаманами, с дикарскими обычаями, неграмотностью, бедностью. И этот Петр Нестеров, сколотивший колхоз, заставивший в него поверить, отстоять от нападок кулачья, на мой взгляд, более чем герой.
Волга, друг мой, очаровательна. Это, конечно, слабо сказано. Божественна, сказочна. От души советую: собери свое семейство. Шапки оставь в прихожей (прости за каламбур, он случайно вылез из-под пера), и айда на Волгу. Вода, она нервы успокаивает, а тебе это вот как нужно! Волжская же омолодит тебя лет на двадцать. Иль ты думаешь, что все еще в мальчишках ходишь, старина?
Ехал я на «Спартаке», белоснежном пароходе. Ты не представляешь, сколько чувств и размышлений вызывает мерное постукивание колесных плиц, журчащий шепоток воды и легкое дыхание воздуха, в котором смешались, будто краски на палитре, запахи — тонкие, еле уловимые. Тут и медовый аромат лугов, и горьковатое благоухание леса — волжских берегов дары, — а к ним присоединяются преподношения исключительно пароходные: то пахнёт паром, то пеньковым канатом-чалкой, то рогожей, а то и яблоками или вяленой воблой… Прибавь к этому букету запах свежести воды, и ты поймешь, что лучшие духи «тэжэ» — ничто по сравнению с тем рецептом, который я тебе дал.
Часами мог я стоять не шелохнувшись у сетчатых перил палубы на носу или корме и смотреть, как безжалостно разбивает пароход зеркальную гладь реки, как борются между собой пенящиеся волны, набегая с яростью на берег.
Недалеко от Чебоксар с нами приключилось происшествие, на которое я лично не сетовал: «Спартак» сел на мель, и довольно основательно. Как потом оказалось, повстречавшийся нам плот сорвал бакен, и пароход наш забрал правее, чем следует. Было это поздно вечером, и только на следующий день, к закату солнца, пришел «Делегат» — широкобедрый буксир, черный, как жук, и весьма деловитый. Он крутился возле нас, пока капитаны со своих мостиков переругивались, а матросы измеряли глубину шестами.
Я же ходил по палубе, размышляя о всяких разностях. Между прочим, Пашка, с такими, как твой Чураков, мне приходилось сталкиваться, и не раз.
Незадолго до отъезда в командировку я занимался одним письмом рабкора из Пскова. Тамошний начальник стройки, довольно значительной по размеру, выкинул такую штуку.
На строительство прибыл цемент, несколько вагонов. У начальника (фамилия у него очень смешная — Букашечкин) этот материал пока был, но, зная, как его трудно достать, он написал заявку, не надеясь, что ее удовлетворят. А ее вдруг взяли и удовлетворили.
Складывать цемент некуда. Ждать нельзя ни минуты. За простой вагонов — колоссальный штраф. Возвращать добро — глупо, по его мнению, а главное — попадет. И Букашечкин находит изумительное решение. Он приказывает подгонять вагоны к строительной площадке и сгружать цемент на землю, под открытое небо.
Рабочие возмущены распоряжением. Идут к нему, Но он начальник, он голова, он непогрешим. «Молчать, не ваше дело. Выполняйте приказ — и все!» Выполняют. Через несколько дней идет дождь. Цемент схватывается, твердеет. И в таком виде он лежит еще около полугода. Затем следует приказ того же начальника: разбивать цемент на куски, грузить на платформы — и на свалку. Каково? И снова: «Молчать! Не ваше дело!»
Наш рабкор идет в райком ВКП(б), рассказывает о безобразии. Его выслушивают, обещают проверить. А через две недели Букашечкин увольняет его, придравшись к чему-то. Вот и вся история.
«Да что же это за человек, Букашечкин? — спросишь ты. — Враг? Сумасшедший? Глупец?» Нет, не враг он, так же как и твой Чураков. И не сумасшедший. И не дурак, хотя, на мой взгляд, он не умен. У него есть свои заслуги — участвовал в боях в гражданскую войну, он член партии, имеет диплом инженера и так далее. Он очень хочет дожить до социализма и даже до коммунизма. Он нещадно ругает тех, кто мешает строить социализм. И искренне ругает. В то же время он мешает строить его сам. А вот в этом он никогда с тобой не согласится.
Но откуда же берутся Букашечкины? Кто им помогает вылезти на свет божий? По-моему, во-первых, те, кто подбирает кадры. Выражения вроде «подбор кадров» превратились в своего рода штамп, и мы подчас забываем, что кроется за этим «штампом». Но, если разобраться, расстановка людей — самое главное для страны, ее деятельности. Семь раз примерь — один раз отрежь! Посадишь на высокий стул дурака, а потом сними его оттуда. Не так-то легко. Мы же это нет-нет да и забудем, изучаем людей по анкетам: пролетарского ли происхождения товарищ, нет ли у него судимости и так далее. Все это хорошо, но какова у него голова, есть ли у него кругозор, характер, то есть все то, о чем не спрашивается в вопроснике, — об этом мы иногда забываем полюбопытствовать.
Я встретился с Букашечкиным, разговаривал с ним. Да, он хочет видеть страну социалистической. Но желание это у него какое-то сугубо теоретическое, если можно так выразиться, созерцательное.
Он сделался большим командиром, слово которого превращалось в закон. Его перестали контролировать, и он возомнил о себе. Ум его затуманился, а затуманенный ум — глупость. Вот это отдалило его от коллектива, в котором жил, рос. Будь он умный и честный, он не кричал бы: «Молчать, не ваше дело!» Он попросту сказал бы рабочим: «Ребята! Обстоятельства сложились таким образом, что нам необходимо принимать цемент. Давайте быстро построим сарай — все вместе, чтобы не погибал материал». И сам первый, засучив рукава, повел бы рабочих на его сооружение, — было бы все иначе. Герой мой приобрел бы и авторитет, и любовь всех. Но так не случилось.
Согласись, его действия граничат с преступлением. В этом я уверен, но не все склонны были меня поддержать. В райкоме партии мне сказали: «Да, не очень хорошо поступил Букашечкин, но кто не делает ошибок? Тот, кто ничего не делает!» Ответ, как ты понимаешь, меня возмутил. Эта формула стала в некотором роде любимой для определенной категории людей, — ею можно прикрываться, как щитом. Я согласен, ошибки могут быть! Но разве Букашечкин ошибался? Нет, он считал, что он умнее, мудрее всех. И вот эта его «мудрость» обошлась государству в 386 тысяч рублей.
Как ты думаешь, что сказал бы такому начальнику хозяин, если бы Букашечкин работал у капиталиста? Он ничего бы не сказал. Он его уволил бы на следующий день, а деньги взыскал через суд. Правильно? Конечно, правильно. А мы слегка журим растратчика за «ошибку», ссылаемся на особые «объективные» причины и призываем его дальше так не поступать. И все это выдается за гуманизм. Я же расцениваю это как простое безобразие. Подобный липовый гуманизм не ведет нас вперед, а отдаляет от социалистического общества.
Мы должны не только воспитывать людей, но и взыскивать с них. Ведь прошло всего-навсего 16 лет с тех пор, как мы распрощались с капитализмом, — срок исторически мизерный. Неужели кто-нибудь может всерьез думать, что у всех наших людей 25 октября 1917 года вдруг исчезло сознание, воспитываемое старым обществом веками, что все стали сразу хорошими, социалистическими? Нет, конечно. Значит, нужно вытравлять эти пережитки каленым железом. Сами по себе они не исчезнут.
И если мы считаем (и правильно считаем), что деньги не главное в личной жизни нового человека, то для государства деньги — главное. Отсюда: человека, разбазарившего государственные средства, следует жестоко судить — штрафовать, снимать с должности (плохой хозяин!) и не подпускать его к ней в дальнейшем.
Твой Чураков во многом схож с Букашечкиным, хотя он и не уличается в растрате. Но он такой же самодур, такой же «мудрец». Это одного поля ягоды. И меня, по совести говоря, не удовлетворило ваше разбирательство. У вас там на бюро вроде третейского суда устроили. Рассудили: ты-де прав, а он-де — нет. Если же на принципиальные позиции становиться, пожалуй, стоило бы глубже копнуть. У тебя промелькнуло в письме: давным-давно преступника не видел! Тут, братец ты мой, в колокола бить надо. Изо всех сил! Это все равно, что я, предположим, пять лет в кабинете бы просидел, а статьи и очерки продолжал как ни в чем не бывало пописывать. Улыбаешься? А так в каждом деле, в вашем же — особенно. Одна ошибка, крохотная, — врага наживаете. И не только вы, но и все мы.
Если б ты знал, как хочется повидать тебя. И твою форточницу. Молодец ты, Паша, что вступился за ребенка. Узнаю твое сердце, твою стойкость. Всегда любил в тебе эти черты.
Будь здоров. Большущий привет Симе, ребятишек перецелуй. Встретимся — я им кое-что подарю. Но что — секрет!
И. Рудников.
Марина Гречанова — Зое Бакеевой
Ленинград, 28 ноября 1933 года
Дорогая моя Зойка! Как летят дни! Давно хотела тебе написать, думала о тебе, но все откладывала. Дел все время по горло. Учу уроки, помогаю по хозяйству тете Симе и читаю.
У дяди Паши такие замечательные ребята! Мы все втроем сделали большой аквариум — сто на сорок на тридцать сантиметров, причем каркас железобетонный. Здорово, правда? И грот для рыбок соорудили. Теперь надо купить растения и рыбок. А каких, мы еще не придумали.
В школе (она называется ФЗД) все идет хорошо. Только от тебя на год отстала. В классе я ни с кем не подружилась. Я вообще стала какая-то другая. Тетя Сима сказала, будто я замкнутая. Ты не поверила бы ей. Но она, пожалуй, права.
Есть у нас в группе Лида Коваленко, мы с ней на одной парте сидим. Она хорошая девочка и лучше всех учится. Приглашала меня к себе после уроков. Я хотела пойти, но потом отказалась. Даже не знаю почему. Вдруг мне показалось, что она чем-то на Галку Боярышникову похожа.
Заходила один раз к Полине Никифоровне. Как мне ее жалко! Она не встает. Страшно обрадовалась мне, плачет, обнимает. И я тоже. Вспомнили, как раньше жили, когда мама была еще. Ох, лучше уж и не вспоминать! Вместе с Тамарой комнату прибрали, перемыли посуду. Господи, что бы я не сделала, только бы Полина Никифоровна поправилась! Но врачи говорят, что надежды мало. И ты подумай, она сама мне об этом рассказывает! Даже смеется. Ездит по комнате на тележке с большими колесами и подтрунивает: так, на транспорте, удобнее.
Ушла я от нее, обещала приходить чаще. А теперь поняла, что не могу. Веришь, Зоенька, не могу. Если б она в другой квартире жила! Комната моя запечатана. Я прошла мимо, и сердце так заколотилось! Дверь пыльная, заброшенная, никто ее не открывал. А я вдруг ясно-ясно услышала, как за ней кто-то по струнам провел. Так Котя-Коток всегда перебирал струны перед тем, как играть на гитаре собирался. Я чуть не закричала — и бежать. В трамвай села, а меня всю колотит. Я ведь никогда ничего не боялась. И знаю, что в комнате-то никого не могло быть.
Наверно, я очень страшная была, когда домой приехала. Потому что дядя Паша меня сразу спросил: «Что-нибудь случилось? Где ты была?» А я молчу: ненавижу, когда сразу выпытывать начинают. Села в угол и молчу. Но дядя Паша, если захочет, что угодно узнает. Я уже его изучила.
Ходил, ходил по комнате, все молчал. Потом вдруг и говорит: «У-у, бука!» И такую рожу состроил, что я не выдержала и захохотала. А он давай рассказывать историю о том, как он с «букой» познакомился, какова она собой. Я чуть не умерла со смеху.
Не знаю как, но он все и вытянул из меня. Посмеялись вместе, когда я рассказывала, как бежала. А он задумался и говорит: «Давай уговор: ты мне все-все будешь рассказывать, что бы с тобой ни случилось. Без всяких «бук». Я же тебя никогда не ругал, и не собираюсь. А если и поругаю — не беда, брань на вороту не виснет. Зато всегда помогу. Мы с тетей Симой тоже так: я ошибусь в чем-нибудь — она меня поправит, она ошибется — я ее. Хорошо получается. Хочешь так?» Я говорю: «Хочу». Он протянул мне ладонь — здоровенную, я по ней хлопнула, и мы заключили договор. Но так, чтобы никто не знал о нем, даже тетя Сима. Это наш секрет.
Знаешь, интересно получается: дядя Паша мне сказал то, что говорила мама, когда я еще только в школу пошла. Я всегда, бывало, расскажу ей все до тютельки, и сразу легко становится. По-моему, все хорошие люди так делают. А ты как думаешь? У вас та́к дома или нет?
Заканчиваю. Скоро придет дядя Паша, надо ставить чайник. Целую тебя, милая моя подружка. Не забывай, пиши.
Марина.
Зоя Бакеева — Марине Гречановой
Оренбург, 5 февраля 1934 года
Прости, дорогая Маришка, что пишу тебе эту открытку такими несносными каракулями. Я лежу в постели. Схватила воспаление легких на катке. Скука адская. Все, что было под рукой, перечитала. Вчера вечером папа читал нам вслух подробности гибели стратостата «Осоавиахим». У нас в городе последние дни все только и говорят об этом. Вот настоящие герои! Мне так их жалко! Бедные! Я даже плакала, когда папа читал заметку. А ночью у меня опять поднялась температура — 39,2. Мои дорогие родители совсем переполошились и ничего не разрешают мне делать. Пришлось выдержать бой, чтобы дали написать тебе.
Твое чудесное письмо зачитала до дыр. Как я рада за тебя! За меня не волнуйся. Я единственно беспокоюсь за занятия в восьмом. Догонять трудно. Как только поправлюсь, напишу большое письмо. Передай горячий привет своим дяде Паше и тете Симе, хоть они меня и не знают. Тебя, конечно, целую.
Зоя.
Марина Гречанова — Зое Бакеевой
Ленинград, 2 июня 1934 года
Зоюшка, милая! Наконец-то я уже не школьница! Вчера в нашей ФЗД был вечер. Нам выдали свидетельства. Так торжественно! Когда я получала, наш духовой оркестр играл туш; он играл всем лучшим ударникам учебы.
Я даже не заметила, как пролетел этот год. Наверно, потому, что все очень гладко шло.
Перед концертом ко мне подошла заведующая школой Зинаида Тимофеевна — наша Зиночка, как мы ее все зовем, — и говорит: «Ты, Гречанова, будешь в следующем году учиться? Или у тебя есть свои планы?» Я сказала, что не решила пока. А сама думаю: «Ничего не скажу, тебе ведь все равно». Она у нас такая: спросит, а сама не слушает, что ей отвечают. Сухая, как вобла. Ее у нас все не любят, а мальчишки на ее уроках специально что-нибудь придумывают, чтобы позлить.
Вот с кем мне жалко расставаться, так это с Адольфом Ивановичем и Ниной Николаевной, нашей математичкой. Да, да, не смейся, у нее даже противная алгебра очень интересная. Она, например, может доказать, что два, помноженное на два, будет пять. И все правильно. Не веришь? Честное пионерское! Ее уроки проходят так быстро, даже не замечаешь, как уже звонок на перемену.
В Адольфа Ивановича все влюблены, даже мальчишки. От занятий по труду я просто в восторге. Всегда мечтала о таких уроках. Не то что в нашей прежней школе: стоишь у доски и указкой по схемам водишь. Здесь мы такие штуки делаем! Сами! Сейчас заканчиваем паровоз «ОВ» и четыре пассажирских вагона. Все совсем настоящее, только в масштабе 1 : 50. В топке можно сжигать уголь или дрова. Бегает паровоз по рельсам и свистеть, когда нужно, может. Докончим и подарим весь состав детскому дому.
Адольф Иванович пожилой: он 28 лет работал на заводе, а теперь стал учителем-«трудовиком». Он все умеет и хорошо объясняет. Сказал, будто у меня есть «сообразилка». Я очень рада, когда похвалят, хочется так много сделать!
Ты спросишь, почему надо расставаться с Адольфом Ивановичем и Ниной Николаевной. Я уже окончательно решила пойти в ФЗУ. Надо находить место в жизни.
Когда я была последний раз у Полины Никифоровны (она очень любит цветы, и я принесла ей букет), я встретила на дворе Машу Никодимову и Симу Игнатьеву. Помнишь их? Сима еще ногу о гвоздь порезала, а ты кричала, хотела скорую помощь вызывать. Они сейчас в ФЗУ. Так довольны! Звали меня поступать к ним. У них все очень дружные, веселые.
Мне, Зойка, иногда грустно бывает. Хочется дружить с девчатами, ребятами, как мы с тобой. Но ты далеко-далеко, а здесь никого нет. Наша школьная группа мне не нравится. Та, в которой мы с тобой учились, была лучше. В этом же 7-м все какие-то чужие друг для друга. Сидим вместе целый день, в кружках занимаемся, а дружбы нет. Каждый только для себя старается. Спросишь кого-нибудь из ребят: «Как задачку лучше решить?» Пожмет плечами, скажет: «Ой, совсем не знаю. Вызовут — обязательно «неуд» схвачу». А если на самом деле вызовут, так ответит, что только «оч. хор.» и можно ставить.
Мне дядя Паша много помогал. Он столько знает! Мы иногда в выходной вместе с его мальчишками ходим гулять по городу. Он рассказывает, кто из великих людей где жил, где бывал. А я слушаю. В прошлый выходной мы ели мороженое. Мне попались «Коля» и «Зоя» на вафлях. Я подумала, что Зоя — это ты.
Как у тебя проходят испытания? Твоя любовь не мешает сдавать переводные? Наверно, очень приятно быть влюбленной, Зоенька. Я так ни в кого по-настоящему еще не влюблялась. А твои мама и папа знают? Напиши мне подробнее о твоем Пете. Кроме того, что он «ворошиловский стрелок» и очень сильный, я ничего из твоих писем понять не могу. Пиши же. Целую.
Марина.
P. S. Да, забыла похвастаться. Дядя Паша подарил мне отрез на шелковое платье. Где он достал, просто не знаю, но таких материалов не продают, уж не в торгсине ли? Крепдешин, красивый, цвета бордо, с цветами. Просто заглядеться можно. Буду шить платье, первое шелковое платье в моей жизни! Это он мне к окончанию учебы преподнес! Какой он замечательный, мой дядя Паша!
Марина Гречанова — Зое Бакеевой
Ленинград, 27 июня 1934 года
Зоя, я не дождалась ответа на мое письмо. Пишу новое, потому что у нас столько событий! К нам приехал друг дяди Паши — Игорь Константинович. Он корреспондент. А главное — мы все встречали челюскинцев. Игорь Константинович писал о них в газету.
Мне дядя Паша о нем рассказывал. Это его лучший друг. Они из одной деревни. Вместе воевали в гражданскую войну. Потом дядя Паша стал работать в милиции, а Игорь Константинович в газете. Но они и сейчас очень дружат. Видятся, правда, очень редко, — наверно, как мы с тобой.
Игорь Константинович такой шумный, на месте не сидит. Приехал, и у нас в доме все вверх дном пошло. Увидел меня, как и всех детей, поцеловал. «Здравствуй, говорит, Марина». Я удивилась — откуда он меня знает? А дядя Паша говорит: «Вот и моя дочка». Его друг как засмеется: «Ну и ну, здо́рово! Как это ты умудрился прятать ее столько лет! Боялся, что сглажу?»
Стал меня рассматривать. «Смотри, какая красавица! Не зря, видно, скрывал». Даже краснеть заставил!
Вечером мы отпраздновали встречу. Мужчины пили вино, а мы сладкую наливку. Игорь Константинович пел всякие смешные песни. Он столько их знает! А потом рассказывал нам о своих поездках. Он все время ездит. В каждом городе, наверно, побывал. Интересная жизнь, правда?
Утром мы встали рано-прерано. Я надела новое платье, — мы уже сшили его с тетей Симой. И все пошли на вокзал. У дяди Паши был пропуск на перрон.
Ох, Зойка, как встречали челюскинцев! Кругом знамена, лозунги, цветов — масса! Как Первого мая. Когда поезд подошел и челюскинцы стали выходить из вагонов, все закричали «ура». Их обнимали, целовали, забрасывали цветами. И не только родственники, а совсем незнакомые.
Я даже не знала, на кого глядеть. Мне нравится летчик Слепнев. Такой симпатичный, молодой и уже Герой. Я никогда не видела настоящего живого Героя. Его встречали жена и дочка, твоя тезка, — ее Зоей зовут. Она учится в школе. Она бросилась к отцу, а к нему не подобраться: все хотят руку пожать, обнять.
Потом все поехали на площадь Урицкого. Игорю Константиновичу дали легковой автомобиль, и мы тоже отправились за челюскинцами следом. Ты не представляешь, какая красота была! Народу кругом — полно. Люди цветы бросают; с балконов листовки летят!
Приехали на площадь и пошли на трибуну. Я всегда мечтала на трибуну попасть в какой-нибудь праздник. Вот и попала! И так неожиданно!
Знаешь, кого я видела на трибуне? Кирова! Близко-близко, совсем рядом, в двух шагах! Он совсем такой, как на фотографиях. Игорь Константинович к нему подошел, они поздоровались и о чем-то говорили. Честное слово! (Хотела сказать «честное пионерское!» — но я уже не пионерка.) А с челюскинцами Киров обнимался.
Я старалась как можно ближе подойти к нему и подольше посмотреть — про все вдруг забыла. Не знаю почему, но мне показалось, будто он на меня смотрит. Я и выпалила: «Здравствуйте, Сергей Миронович!» Он заулыбался, шагнул ко мне и сказал: «Здравствуй, здравствуй». И протянул руку. У меня сердце забилось, не знаю отчего. Ладонь у него теплая, крепкая, как у дяди Паши. А Киров спрашивает меня: «Как тебя зовут, девочка?» Я ответила. Он засмеялся и сквозь смех сказал: «Что-то ты, Марина, не туда смотришь», а сам руку протянул, куда надо смотреть: на Водопьянова, Каманина и других челюскинцев. А я выпалила: «Я всех уже видела, а вас нет». Он еще больше засмеялся: «Ну, много ты не потеряла».
Тут подошел Игорь Константинович, я его под руку взяла. «Твоя?» — спросил его Киров. «Нет, — ответил Игорь Константинович, — это моего друга дочка». Киров потрепал меня, как мама называла, «по загривку» и сказал: «Хорошая дочка у друга твоего».
Эх, Зоенька, как часто я вспоминаю маму. Она тоже видела Кирова, но никогда с ним не разговаривала. Мне она рассказывала о нем часто. Вот бы она обрадовалась, если бы узнала об этой моей встрече с ним.
А на трибуне, когда Киров ушел, у меня вдруг испортилось настроение. Зачем Игорь Константинович обманул его, сказал, что я дочка его друга? Ведь это неправда. И Киров сказал, что я хорошая. Какая же я хорошая? Он ничего не знает обо мне.
Вечером дома мы долго сидели за чаем. Игорь Константинович рассказывал о Кирове, — ему часто приходилось встречаться с ним по работе: Киров любит журналистов и принимает их всегда, даже если идет заседание. Скажет: «Статью ждут сто тысяч человек, а нас немного, мы можем потерпеть». Прочитает, сделает поправки и продолжает заседание.
Я легла спать, а уснуть не могла. Вспомнила весь день. Перед глазами цветы, знамена, автомобили с челюскинцами, Киров. Я страшно боялась, что что-нибудь забуду, и снова начинаю вспоминать. Так и заснула.
Вот, милая Зойка, что иногда случается. Будет ли когда-нибудь еще такой праздник? Напиши, что ты думаешь по этому поводу. Целую.
Твоя Маринка.
Зоя Бакеева — Марине Гречановой
Оренбург, 11 июля 1934 года
Я, наверно, чувствовала, дорогая моя Маришка, что получу от тебя еще одно письмо, и потому не писала. А теперь отвечу сразу на два.
Я тебе так завидую, что ты встречала челюскинцев! Представить не можешь. Мы только в газетах читали о них. Больше всего папа. Он у нас «газетчик», как говорит мама. Придет с работы и давай читать, слова от него не добьешься!
Ты просто счастливая! Кирова я никогда близко не видела, не то что разговаривала с ним. Я его видела 7 ноября, когда мы вместе с тобой ходили на демонстрацию, помнишь?
Читала твое письмо, и захотелось в Ленинград. Все бы отдала, чтобы поехать! Папа сказал, что, может быть, мы поедем. Но он часто строит всякие планы, а они лопаются, и всё из-за его работы. Завод его прямо съедает.
С Петром я сейчас не разговариваю. Он вздумал целоваться. Нахал, правда? Тоже мне донжуан. А вообще он смешной. Говорит, что сохнет по мне и жить без меня не может. Это он романов, наверное, начитался. Разве можно в наше время сохнуть? Предрассудки.
Я ему сказала, чтобы больше таких вещей не было. Он обиделся. Но вчера приходил снова ко мне, а я с ним не разговаривала. Он посидел, посидел и ушел. Пусть мучается, их нельзя жалеть. Мама говорит, что мужчинами надо руководить.
Смешно, Маришка, на влюбленного Петра смотреть. Он делает все, что я захочу. А я специально придумываю всякие вещи.
Мама, конечно, знает о нашем романе. Я ей все рассказываю. Папе же мы ничего не говорим, но он догадывается. Но молчит, точно не его дело.
Петька очень хороший, только иногда зазнаётся. У него есть значок ворошиловского стрелка, и он думает, что лучше его никто не стреляет. Я всегда над ним смеюсь, когда он начинает говорить «я» да «я». Живет он в нашем доме, только другая парадная.
Мне он нравится, но я пока не подаю вида, что влюблена в него. А то совсем возомнит о себе.
Заниматься он мне не мешал. Испытания сдала. В табеле у меня два «оч. хор.» — по немецкому и физо, три «уда» — по химии, алгебре и геометрии, а остальные — «хоры».
С будущего года у нас будет десятилетка. В Ленинграде тоже такие школы будут?
Маришка, пришли мне свою карточку. Снимись обязательно в твоем новом платье. А я тебе пришлю свою.
Ну вот, пока все. Ты не сердись за мои короткие письма. Я совсем не умею их писать. Хочется рассказать много, а как только сажусь за стол, все из головы вылетает. До свидания. Не забудь о моей просьбе. Свое фото вышлю тебе в следующем письме. От папы и мамы привет и самые лучшие пожелания.
Целую крепко.
Твоя Зойка.
Марина Гречанова — Зое Бакеевой
Ленинград, 5 сентября 1934 года
Дорогая Зоя!
Вот и начали мы с тобой снова учиться. Только совсем по-разному: ты в школе, а я в ФЗУ. Нам теперь все говорят, что мы — рабочий класс. Интересно, правда? А ты — интеллигенция. Но это нам не помешает дружить. Как ты думаешь?
Ты спросишь, конечно, довольна ли я? Сто раз отвечу «да». Правда, я всего здесь пять дней, но мне нравится наше ФЗУ. Оно напоминает сразу и школу, и завод. Занимаемся в классе, потихоньку знакомимся с производством. Заводище такой большой — цеха, цеха, цеха. У нас уже была общая экскурсия. Мы посмотрели все: как плавится металл, как он застывает в формах, потом обрабатывается и превращается в самые различные предметы. Может быть шестеренка, вал для трактора — все, что захочешь. Есть цех, где выпускают кастрюли. Такой формы, как была у вас, — с одной ручкой. Никогда не думала, что поступлю на завод, где делают эти кастрюли. Только эмалью их покрывают в другом месте, возят куда-то.
Да, Зойка, я тебе не написала, что живу сейчас, в общежитии при заводе. В комнате нас пять девушек. Пока не ссоримся.
Тебе покажется неожиданным и, может быть, даже легкомысленным этот шаг. Нет, я все обдумала. Конечно, лучшей семьи, чем семья дяди Паши, нельзя себе представить. Дружная, жизнерадостная. Я ни разу не заметила, чтобы кто-нибудь на кого-нибудь кричал, ругался. Сам дядя Паша просто изумительный человек. Настоящий большевик.
Пришла я как-то домой, смотрю, у нас сидит какой-то незнакомый мужчина. Одет неважно, лицо усталое, мрачное. Тетя Сима — на кухне, ребят не было дома, а дядя Паша должен был вот-вот прийти с работы. Я даже подумала, что мужчина не туда попал, и спросила его, кого он ждет. Оказалось, Павла Евгеньевича.
«Вы дочка его будете?» — спрашивает меня. «Нет, — отвечаю, — знакомая. А вы?» — «Тоже вроде как знакомый».
Тут входит дядя Паша. Как увидел гостя, подошел, руку ему протянул, спросил, как дела.
Василий Тимофеевич (так звали гостя) вскочил, обрадовался. «Хорошо, — говорит, — лучше всех. В гараже работаю. Жинку приискал».
Дядя Паша — к шкафчику. Достал бутылку с тминной (он всегда ее для гостей бережет) и к столу.
«Вот это, — говорит, — дело. Давай по рюмочке, а потом пообедаем».
Тот отказывается. Но потом тетя Сима пришла, и мы все стали обедать. Дядя Паша все расспрашивает, как на работе, да кто его жена, что делает.
Когда встали из-за стола, Василий Тимофеевич вынул деньги и говорит:
«Должок я тебе принес, Павел Евгеньевич. Выручил ты меня здо́рово, спасибо. Надо рассчитываться».
Дядя Паша поморщился, сказал, что не торопит и может подождать, а потом попросил показать расчетный листок. Повертел бумажку, вернул и согласился взять только 50 рублей, а остальные в следующий раз.
Гость и слышать не желает, а дядя Паша — на своем: «Не хочешь — совсем не возьму». Тому и пришлось согласиться.
Когда он ушел, я спрашиваю: «Кто это приходил? И почему ты от него денег не взял?» Он засмеялся: «Ты не разберешься, старые у нас с ним счеты». И ушел к себе.
А меня любопытство заело: кто же все-таки был у нас? На следующий день пристала к тете Симе, чтобы она мне рассказала о госте. Она меня обняла, посадила на диван. Тут я все и узнала. Оказывается, это был очень известный раньше вор. Его все время ловили. Он отсидит, а потом за старое принимается. Дядя Паша его много лет уже знает.
Года три назад он снова попался. И вот недавно его выпустили из тюрьмы. Встретил его на улице дядя Паша как старого знакомого, спросил, что тот думает делать: работать или за прежние дела приниматься? А он ответил, что хотел бы на работу устроиться, надоело мотаться по свету — ни дома, ни семьи, да, мол, не может: пошел на завод, заполнил анкету — не взяли, испугались. Пошел на другой — тоже. А жить-то надо.
Дядя Паша и давай устраивать его на работу. Поругался с директором завода, и тогда приняли Василия Тимофеевича. А чтобы он мог жить первое время до получки, дал ему взаймы свои деньги. Вот он и приходил отдавать. А расчетный листок дядя Паша смотрел, чтобы узнать, сам ли он заработал деньги и сколько. Когда такой человек становится на ноги, очень важно, чтобы у него деньги были свои, заработанные.
Ты подумай, Зойка, как это все замечательно, правда? Ведь он мог и не устраивать на работу, и не давать денег! Тетя Сима говорит, что он всегда так делает. Но не любит об этом рассказывать.
Я безумно рада, что поговорила с тетей Симой. И про себя дала клятву, что обязательно буду помогать людям, как дядя Паша. Нужно всегда стараться понять, что чувствует человек, как бы ты вела себя на его месте и в его положении. По-моему, помочь человеку очень приятно, даже в маленьком деле. Так ведь, Зойка?
Только у меня пока ничего не получается. Почему-то все мне помогают.
Когда я обо всем этом думала, то решила: надо самой жить, работать и зарабатывать.
Пошла в ФЗУ, сдала документы, а потом сказала. Хуже нет, когда начинают уговаривать (а так и случилось бы). Могла еще разнюниться. Раз решила, надо выполнять.
Тетя Сима руками всплеснула, когда узнала, что я в общежитие перехожу. «Не болтай, — говорит, — ерунду. Что тебе на месте не сидится? Или мы тебя обижаем?» Я уж объясняла, как могла, а она не верит, думает, что я просто так. А дядя Паша нахмурился, погладил меня, прижал к себе. «Что ж, — говорит, — она уже большая. Пусть делает, как ей виднее».
Провожали меня, будто я в другой город уезжала. Тетя Сима пирогов напекла, всяких булочек. Когда прощались, я чуть не разревелась, — жалко стало уходить. Едва удержалась. В общем, грустно было всем.
Ты, Зоенька, не осуждаешь меня? Если подумаешь, то придешь, наверно, к такому же выводу, что и я.
До свидания. Как всегда, целую много раз.
Марина.
Павел Евгеньевич Быков — Игорю Константиновичу Рудникову
Ленинград, 5 сентября 1934 года
Добрый мой, вечный путник! Как все в жизни переменчиво, некрепко. Даже у нас, людей оседлых и степенных. Тебе, может быть, непонятно мое теперешнее настроение, но на меня уход нашей Маринки подействовал отчего-то удручающе. Хотя ничего особенного не произошло. Скорее, так и должно было быть. Но… В человеческих чувствах трудно разобраться, и не только в чужих, но и своих.
Я же пытаюсь это сделать.
Иногда бывает, что живешь под одной крышей с человеком год, два… Потом разъехались в разные стороны, и — будь здоров! Ни хороших, ни плохих воспоминаний. Так, провел время по необходимости. А здесь, видно, случай совсем иной. Уехала, и я почувствовал, что отняли у меня кого-то очень дорогого. Наверно, то же было бы, если б, скажем, меня вдруг разлучили с Симой, с ребятами или, раньше, с отцом.
Я стал думать: отчего так? Пятнадцатилетняя девочка, год назад совсем чужая для всех нас, вдруг стала такой близкой, такой родной. Гармония душ? Смешной термин. Сима к ней искренне привязалась, а для меня она была, пожалуй, больше чем дочка. Я за нее боролся, в нее верил, я ее отстоял и убедился в своей правоте. А это последнее — высшая награда для человека, выше орденов и званий.
Вот какими извилистыми тропками идет моя мысль, Константиныч. С Маришкой мы много толковали. Подкупает в ней самостоятельность и решимость действовать по-своему. Такими бывают лишь люди творческие, мыслящие. Честное слово, эта девушка способна заставить уважать себя. Не знаю, прав я или нет, но чую, что у нее большое будущее.
Ходили мы с ней на ее старую квартиру. Я предлагал ей жить дома вместо общежития, — терять жилплощадь не очень-то разумно. Отказалась. Но делать нечего, принуждать я не могу. С комнатой же нужно было что-то делать: сдавать в исполком или поселяться в ней.
Маринка была взбудоражена нашим походом. Показывала мне, где любила сидеть ее мать, где она готовила уроки, перебрала комод, пока я сидел на пыльном диване. Потом вдруг подбежала ко мне и зашептала на ухо: «Дядя Паша, возьми, пожалуйста, на память» — и сунула в руки серебряный портсигар с выгравированным всадником на крышке. Я оторопел от неожиданности, а она продолжала так же заговорщицки: «Возьми, возьми, это дяди Егора. Он был такой замечательный, как ты и мой папа», — и поцеловала меня в щетину.
Как ты знаешь, человек я не сентиментальный, но бывают моменты, когда ты не в состоянии даже слово сказать оттого, что горло твое сжато обручами. Так вот и было тогда…
Забрали мы в чемодан вещи и распрощались с комнатой. Через два дня Марина переехала в общежитие ФЗУ. Вчера прибегала, говорит — устроилась неплохо. Как-нибудь зайду проведать.
На этом, друг мой, заканчивается история юной форточницы. Вряд ли я тебе еще смогу что-либо подробно о ней рассказать.
Жму крепко руку. Пойду поработаю. Завтра предстоит операция, и довольно серьезная: берем главарей двух банд. Не забывай, черкни, если будет досуг.
Твой Павел.
Марина Гречанова — Зое Бакеевой
Ленинград, 3 декабря 1934 года
Зоя! Дорогая! Нас всех потрясла эта смерть. А на меня она подействовала как-то особенно сильно. Мне не хочется ни с кем говорить, ничего делать.
Я ведь вчера ночью была там, во дворце Урицкого, где установлен гроб. А сегодня, говорят, специальный поезд с телом Кирова уйдет в Москву. И еще говорят, что от Ленинграда поедет делегация на похороны.
Так грустно, тоскливо. Город наш напоминает потревоженный муравейник. Вчера вечером по улицам шли толпы людей, и все — в одну сторону, к дворцу. Мы с девчатами тоже туда направились, но растерялись по дороге. Я пристала к какой-то колонне. Боялась, что меня вытолкают, как «чужую», но ничего.
Шли долго-долго. Продрогли. Ноги превратились в настоящие деревяшки. Народу много, а тишина удивительная. Если кто и переговаривался, то только шепотом или вполголоса. Представляешь: почти ночь, темнота, у многих в руках факелы, От них такой свет, как от костров, и тени… Все это необычно, и мне было как-то жутко.
Дворец был ярко освещен с улицы. Около него мы простояли на морозе, наверное, с полчаса. Дворец весь в траурных флагах. Над белыми колоннами портрет Кирова, обвитый красной и черной лентами. У входа два красноармейца с винтовками.
Дежурный разделил нас по трое, и мы вошли в комнату перед залом. Здесь, Зоя, было так много цветов, венков — живых и искусственных! Я никогда столько в жизни не видела.
Откуда-то тихо лилась печальная музыка.
Я не могла сдержаться и заплакала, когда проходила мимо гроба. Но мне ничуть не стыдно: многие плакали, даже мужчины.
У меня не укладывается в голове, Зойка, что такое «смерть». Я еще тогда, когда умерла мама, задумывалась над этим, потом забыла, а сейчас снова. Ведь совсем-совсем недавно видела я его на трибуне, и он еще поговорил со мной, — помнишь, я тебе писала? Как сейчас вижу его улыбку, его голос, чувствую его крепкую, теплую руку. Все помню, до мельчайших подробностей, как будто это было вчера. А теперь… Как все глупо, подло, неожиданно. Ведь он был такой еще молодой, такой здоровый.
Киров почти не изменился. Таким я тогда его видела, Только лицо бледное и щеки чуть-чуть ввалились.
Как жалко, что нельзя было остановиться ни на секунду. Я хотела задержаться, но танкист, который стоял в почетном карауле, показал мне глазами, что надо идти.
Вот и все. Больше я никогда не увижу Сергея Мироновича. И Игорь Константинович не увидит. Я почему-то подумала о нем. Наверное, он тоже страшно переживает смерть Кирова. Как он много о нем тогда нам рассказывал!
Хотела пойти к дяде Паше, хотя и было уже очень поздно, но отказалась от этой мысли: его наверняка нет дома — в такие дни у него работа круглые сутки.
До свидания, моя дорогая подруга. Больше ни о чем писать тебе сегодня не буду — нет настроения. Потом как-нибудь, Хорошо? Не забывай меня, Целую.
Марина.
Зоя Бакеева — Марине Гречановой
Оренбург, 15 декабря 1934 года
Маришек, мой дорогой! Я так ждала твоего письма, я знала, что ты напишешь его обязательно. Что у нас было, не представляешь. Папа пришел с работы рано, он никогда так не приходит. На нем лица нет. Мы спрашиваем: «Что случилось?» А он говорит: «Мироныча убили в Ленинграде». И заплакал. Он никогда в жизни не плакал, а тут…
Я почему-то не верила. И мама тоже. Сообщений-то не было. А папа с кем-то по телефону разговаривал, ему и сказали. Подробностей никаких, только одно — убили.
Вечером детекторный приемник слушали, и все подтвердилось. Только подумай, что сделали, а?
У нас митинги везде прошли. И в школе тоже был митинг. Мы с Верой (это моя подруга) и Петькой решили вступить в комсомол в ответ на эту вылазку классового врага. Уже готовимся, учим Устав.
Твое последнее письмо и отрывки из того, в котором ты описываешь свою встречу с Кировым на трибуне (я его особо берегу), я читала на классном сборе. Я думаю, ты не стала бы возражать, правда? А школьная комсоячейка пригласила папу рассказать ребятам о Сергее Мироновиче. Папа ведь на Путиловском работал и знал его. Отец очень волновался, но получилась хорошая беседа.
Мы сейчас все увлекаемся театром. Поставили «Коварство и любовь» Шиллера. Петька играет роль президента фон Вальтера, а я — Луизы Миллер. Ему эта роль подходит — он такой важный, напыщенный, но явно переигрывает. Когда он говорит «ччерт возьми!», мы все катаемся со смеху. Я даже на генеральной репетиции не выдержала, прыснула. Хорошо хоть, что за перегородкой, где у нас кулисы. И еще никак ему не удается кусать губы, как сказано у Шиллера. Валентина Васильевна, руководительница кружка, в конце концов сказала, чтобы он не кусал, все равно не выходит.
Как хорошо, Маринка, быть актрисой! Говоришь со сцены, а все в зале только на тебя смотрят. Я люблю, когда на меня смотрят. Совсем по-другому себя оцениваешь.
На премьере мои оба родителя были. Мама сказала, что у меня определенно есть талант и надо его развивать. А папа — наоборот, изрек, будто ничего особенного во мне нет. Он все время видел перед глазами дочь, а не Луизу, и это, мол, плохо. Но папа ничего в искусстве не понимает, он специалист по машинам. Я даже на него обиделась: ведь мы не профессионалы, а самодеятельность.
Скоро мы с нашей постановкой поедем в Орск, а потом в колхоз. Не знаю, как примут нас колхозники. По-моему крестьяне разбираются в искусстве хуже, чем папа. Так что аплодисментов мы не ожидаем.
Мама боится меня отпускать на гастроли, — ведь это будет первое мое самостоятельное путешествие. Папа же — ничего. Говорит, что полезно. А я так жду не дождусь, когда мы поедем.
Я изложила тебе, Маринка, все мои скромные новости. До скорого свидания. Целую, как всегда жду писем.
Зоя.
Т е л е г р а м м а
Бакеевых — Марине Гречановой
Оренбург, 21 февраля 1935 года
Горячо поздравляем Маришку шестнадцатилетием ЗПТ желаем здоровья ЗПТ успехов и всяческих удач ТЧК Целуем
Бакеевы
Марина Гречанова — Зое Бакеевой
Ленинград, 24 февраля 1935 года
Зойка! Какая ты милая! И все вы. Получила телеграмму 21-го вечером. Я как раз собиралась к дяде Паше в гости (они решили отпраздновать мой день рождения), и тут приходит почтальон. Я даже подумала, что ошибка: телеграмм мне никто не присылал. Спасибо.
Ты извини, Зойка, что долго не писала. Дел по горло. Занятия, завод, по вечерам или к нам кто-нибудь приходит, или мы уходим. Ленка Карпова, самая старшая из нас, такая заводила! Вечно что-нибудь придумает, тащит нас в кино или в клуб. Я никогда столько кинокартин не смотрела, как за эти месяцы. Несколько раз смотрела «Чапаева», «Рваные башмаки» (эта хоть и детская, но хорошая, нужная картина), потом старые, немые.
Живем мы все хорошо и довольно дружно. Иногда поссоримся, но ненадолго. Никто больше дня не выдерживает молчания. Самый тяжелый характер у Зинки Стрельниковой. Она маленькая, худенькая и злюка. Любит задирать, обзовет ни за что ни про что, а на следующий день говорит: «С добрым утром, девочки». И начинает рассказывать сон, который она видела. А видит она сны каждый день, и один нелепее другого. И сама над ними смеется. Мы уже к ней привыкли и не обращаем внимания.
Приходил ко мне дядя Паша. Посидел, поболтал со всеми. А когда ушел, девчата на меня набросились: «Кто это?» Мне не хотелось обо всем рассказывать. И я ответила, что это мой знакомый. «Ухаживает за тобой, да?» — спросила Зинка и ухмыльнулась противно так. Пришлось выдумывать: мол, знакомый отца, когда еще тот был жив, а теперь мой. И ничуть не ухаживает: он женат, и у него двое детей.
Он всем очень понравился. А Зинка сказала: «Раз такой старый знакомый, что́ он, не может взять к себе жить? Охота тебе в общежитии болтаться». — «А мне так больше нравится», — ответила я. Зинка проворчала: «Ну и дура» — и почему-то надулась. Тут вступилась Лена и давай на нее нападать: «У тебя мещанские предрассудки. Конечно, в общежитии лучше, чем даже у родственников». Зинка совсем разобиделась, обозвала нас склочницами и перестала разговаривать.
Твое письмо, Зоенька, я перечитала снова. Ты на меня не обижайся, но оно мне показалось каким-то чужим, не твоим. Я рада, что ты выступаешь в спектаклях и что тебе нравится искусство. Но почему ты считаешь, что никто, кроме тебя и мамы, в нем не разбирается (или я неправильно тебя поняла?). И о папе, и о колхозниках ты говоришь с каким-то пренебрежением. Кто виноват, что крестьяне не понимают театра? Я тоже не понимаю. Как его можно понимать, если я всего два раза была в ТРАМе и один раз в АКтеатре? Колхозники, наверно, и того меньше. А если вы со своим кружком будете больше бывать в колхозах, больше вас и понимать станут. Или я не права? Ответь мне, Зоенька. Мне иногда хочется поспорить. Мы с девчатами по вечерам уляжемся спать, погасим свет и давай разговаривать. О чем только не переговорим, не переспорим! А ответ не всегда найдешь.
Мне же так хочется докопаться до чего-то такого, что спрятано, зарыто где-то глубоко-глубоко и о чем никто и никогда не узнает, кроме меня. Смешно, да?
Один раз у нас зашел разговор о жизни. Вот живет человек, работает, переживает неприятности, радуется, если ему в чем-то повезло… А для чего все это?
Зинка не задумываясь сказала, что человек живет потому, что он родился, просто так, ни для чего. А раз он родился, он должен урвать у жизни как можно больше удовольствия.
Я совсем несогласна с ней. Каждый живет, чтобы оставить после себя что-то заметное: один построит машину, которой до него не было; другой напишет книгу, и ее будут читать после его смерти; третий придумает новый, более удобный способ, ну, например, пилить дрова или варить асфальт… Человек сам не замечает, что стремится к этому. Так или нет?
А Лена заявила, будто все, о чем я говорила, способны делать только особые, выдающиеся люди. Обычные люди могут оставить после себя только ребенка — сына или дочку, которые вырастут и, может быть, станут выдающимися. А если не станут, то тогда такими будут их дети или внуки.
Совсем зашла я в тупик от Ленкиных рассуждений. Неужели же след в жизни оставляют какие-то совсем особенные, ни на кого не похожие люди? Неужели все, кого я знаю, ничего полезного не сделали? Нет, что-то тут не то.
Чтобы доказать Лене, что она не права, я стала называть фамилии людей, которых все помнят и все любят и которые не были какими-то особенными людьми, А Ленка захлопала от радости в ладоши: «Раз ты помнишь их фамилии, — значит, они уже не обыкновенные люди, а выдающиеся».
Может, это и так, а?
Тогда мы долго спорили, какого же человека можно считать при жизни выдающимся, и мечтали, что сами будем делать, когда станем совсем взрослыми. А вы разговариваете так?
Я не усыпила тебя своими бесконечными разговорами, Зойка? Наверно, да. Поэтому заканчиваю. Пиши, дорогая моя. Целую.
Маринка.
P. S. Да, знаешь, кого я вчера встретила на улице? Козыря. Ты, конечно, его не видела, но помнишь, я тебе о нем писала. Он месяц назад вышел из тюрьмы и порвал со старым окончательно. Я только вчера узнала что его зовут Толя, а фамилия Березин. Он мне показал паспорт. Устроился работать на завод электромонтером. Очень мне обрадовался и обещал зайти. Вот какие встречи бывают! Я никого из тех не хочу видеть, а его мне было приятно встретить, несмотря ни на что. Вот как.
Марина.
Марина Гречанова — Зое Бакеевой
Ленинград, 12 апреля 1935 года
Зоенька! Эта открытка — лишь напоминание о себе. Ты обиделась на меня, да? Скажи откровенно. Не надо. Я не хотела тебя обидеть. Просто хотелось поделиться с тобой своими мыслями.
Если все-таки захочешь, черкни. Буду ждать. Поздравляю тебя с наступающим праздником 1 Мая. Пусть исполнятся все твои желания.
Марина.
Зоя Бакеева — Марине Гречановой
Оренбург, 18 мая 1935 года