Настройки шрифта

| |

Фон

| | | |

 

Потом он снова появился смертельно бледный и схватил Яромира за ворот; завязалась жестокая борьба. Вдруг Вассертрум выпустил его и как будто задумался. Он ожесточенно грыз свою заячью губу. Бросил испытующий взгляд на нас и дружественно увлек Яромира в свою лавку.

Это ничего не дало. Если бы Маринетта уехала с ночным поездом, она бы уже была у родителей. Но ни ее отец, которому Мегрэ в конце концов позвонил в лицей, ни мать не видели своей дочери.

Мы ждали добрых четверть часа; они, по-видимому, никак не могли заключить сделки.

Повесив трубку, комиссар повернулся к Жанвье.

Наконец, глухонемой с довольной миной вышел оттуда и пошел своею дорогой.

— Сегодня утром Лапуэнт разговаривал с девушками из института красоты.

– Что вы скажете на это? – спросил я. – Как будто ничего особенного. Очевидно, несчастный мальчик обращал в деньги какую-нибудь выпрошенную вещь.

Они понятия не имеют, где Маринетта бывала по воскресеньям. Из дому она ушла ночью, под проливным дождем и ничего с собой не взяла — ни чемодана, ни даже смены белья. В любой гостинице ее сразу взяли бы на заметку — это, я думаю, она учла.

Студент ничего не ответил и молча вернулся к столу.

Где же она может быть сейчас? У одной из своих подруг, которой вполне доверяет? Или в каком-нибудь укромном уголке, где ее хорошо знают, например в пригородной гостинице? Говорят, она увлекается плаваньем. Каждую неделю ездить к морю, ей, конечно не по карману. Да и зачем? На Сене, Марне или Уазе прекрасных пляжей сколько хочешь.

Очевидно, и он не придал большого значения происшествию; после паузы он продолжал:

Так вот, разыщи Жан-Клода и постарайся выведать у него, куда они с ней обычно ездили…

В соседней комнате давно уже дожидался Мере. Он принес небольшую картонную коробку с пулями и тремя гильзами.

– Да. Так я сказал, что ненавижу его кровь. Остановите меня, майстер Пернат, если я снова начну горячиться. Я хочу оставаться хладнокровным. Я не должен так расточать лучшие свои чувства. А то потом меня берет отрезвление. Человек с чувством стыда должен говорить спокойно, не с пафосом, как проститутка или – или поэт. С тех пор, как мир стоит, никому бы не пришло в голову «ломать руки» от горя, если бы актеры не присвоили этому жесту такого пластического характера.

— Эксперт того же мнения, что и мы, шеф. Калибр 7,63, пистолет — почти наверняка маузер.

Я понял, что он намеренно говорит о чем попало, чтобы успокоиться.

— А отпечатки?

Это, однако, ему не удавалось. Он нервно бегал по комнате, хватал в руки всевозможные вещи и рассеянно снова ставил их на свое место.

— Странное дело, в гостиной почти всюду отпечатки Лоньона, даже на ручке радио.

Затем вдруг он снова оказался в разгаре своих рассуждений.

— А на телевизоре?

– Малейшее непроизвольное движение выдает мне в человеке эту кровь. Я знаю детей, похожих на него; они считаются его детьми, но они совсем другой породы. Здесь я не могу обмануться. Долгие годы я не знал, что доктор Вассори его сын, но я, так сказать, чуял это.

— Не обнаружили. На кухне он открывал холодильник — брал жестянку с молотым кофе. Его же отпечатки и на кофейнике. Чему вы улыбаетесь? Я несу вздор?

Еще маленьким мальчиком, не подозревая того, какое отношение имеет ко мне Вассертрум, – его испытующие глаза на мгновение остановились на мне, – и у меня уже был этот дар. Меня топтали ногами, меня били, на моем теле не осталось места, которое не знало бы, что такое ноющая боль, морили меня голодом и жаждой до того, что я, почти обезумев, стал грызть землю, но никогда я не мог ненавидеть моих мучителей. Я просто не мог. Во мне не было места для ненависти. Вы понимаете? И все же мое существование было насквозь пропитано ею.

— Нет, нет, продолжай.

Никогда Вассертрум не сделал мне ничего дурного, это значит, что он никогда не бил и даже не ругал, когда я мальчишкой шатался здесь: я знаю это отлично, однако кипевшие во мне жажда мести и бешенство были направлены целиком на него. Только на него!

— Лоньон пил из стакана и чашки. А на коньячной бутылке отпечатки пальцев обоих, инспектора и девушки.

— А в спальне?

Замечательно, что я тем не менее даже ребенком не выкинул против него ни одной злой штуки. Когда другие делали это, я отходил в сторону. Но я мог часами стоять в воротах и, спрятавшись за дверью, не сводя глаз, смотреть на него сквозь щели, пока я не ослеп от необъяснимой ярости.

— Никаких следов Лоньона. Ни одного его волоска на подушке. Только один женский. Никаких следов на полу, хотя, как мне сказали, Лоньон пришел на авеню Жюно под проливным дождем.

Тогда, вероятно, и пробудилось во мне то ясновидение, которое рождается у меня всякий раз, как я прихожу в соприкосновение с людьми, даже с предметами, имеющими с ним связь. Тогда-то, по-видимому бессознательно, я до тонкости изучил все его движения: его манеру носить костюм, брать вещи, кашлять, пить и тысячу других черточек. Все это настолько въелось мне в душу, что я по первому взгляду, и совершенно безошибочно, могу во всем различить следы его личности.

Мере и его ребята ничего не упустили.

Впоследствии это обратилось почти в манию: я отбрасывал невинные вещи только потому, что меня мучила мысль: его рука, может быть, коснулась их, – другие, наоборот, становились мне дороги, я любил их, как друзей, желавших ему зла.

— Похоже, что он долго сидел в кресле перед балконной дверью. Думаю, что, сидя там, он и включал радио. Один раз он открывал балконную дверь отпечатки его пальцев на дверной ручке просто загляденье, а на балконе я подобрал окурок… Вы все улыбаетесь…

Харусек замолчал на минуту, я видел, как он бессмысленно смотрел в пространство. Его пальцы механически вертели напильник, лежавший на столе.

— Видишь ли, все это подтверждает мысль, которая пришла мне в голову при разговоре с собственной женой.

– Когда потом, благодаря нескольким сострадательным учителям, я начал изучать медицину и философию, начал вообще учиться мыслить, я мало-помалу понял, что такое ненависть.

На первый взгляд все как будто говорит за то, что Невезучий, которого жена превратила в домработницу, наконец-то завел интрижку и вознаграждал себя на авеню Жюно за безрадостные будни в своей квартире на площади Константин-Пекер. Верно? Так вот слушай, старина. Мне стало смешно, что ребята из восемнадцатого района ни с того ни с сего превратили Лоньона в донжуана. Готов поспорить, что между ним и этой девушкой ровно ничего не было. Даже обидно за него — он много потерял. Приходя к ней вечерами, он сидел в первой комнате, в гостиной, чаще всего у окна, а Маринетта доверяла ему настолько, что укладывалась при нем спать. Ты больше ничего не обнаружил?

Так глубоко ненавидеть, как я, мы можем только то, что является частью нас самих.

— Немного песка на ее туфлях — тех, что на низком каблуке, наверное, она носила их за городом. Песок речной. У нас в лаборатории сотни разных образцов песка. Если повезет — определим, откуда этот. Но на анализы уйдет уйма времени.

И когда я постепенно, шаг за шагом, узнал все: кем была моя мать… и… и кто она теперь, – если, если она еще вообще жива, когда я узнал, что собственное мое тело, – тут он отвернулся, чтоб я не видел его лица, – полно его мерзкой кровью – ну, да, Пернат, почему бы вам не знать этого: он мой отец!

— Держи меня в курсе дела. Кто-нибудь еще ждет меня?

Тогда я понял ясно, где корень всего… Иногда я вижу таинственный смысл в том, что я чахоточный и кашляю кровью: мое тело отвращается от всего, что исходит от него, и выбрасывает все это с омерзением.

— Инспектор из восемнадцатого района.

Часто ненависть моя сопровождала меня и в моих сновидениях, тешила меня картинами всевозможных мук, предназначенных для него.

— С темными усиками?

Но я прогонял все эти образы: они оставляли меня неудовлетворенным.

— Да.

Когда я думаю о самом себе и с удивлением вижу, что в мире нет никого и ничего, что бы я был в состоянии ненавидеть или к чему я мог бы просто почувствовать антипатию, – кроме него и его крови, меня охватывает отвратительное чувство: я мог бы стать порядочным человеком. Но, к счастью, это не так. Я вам сказал уже: во мне больше нет места ни для чего.

— Это Шинкье. Пойдешь мимо — попроси его зайти.

Не подумайте только, что меня ожесточила печальная судьба (о том, что он сделал с моей матерью, я узнал только спустя много лет). Я пережил один радостный день, который оставляет за собой все, что вообще доступно человеку. Я не знаю, известно ли вам, что такое искреннее, подлинное, пламенное благочестие. Я тоже не испытывал его до тех пор. Но вот, в тот день, когда Вассори покончил с собой, я стоял у лавки и видел, как он принял известие. Он должен был отнестись к этому известию тупо, как не искушенный игрою жизни человек. Целый час стоял он безучастно, подняв слегка над зубами свою кроваво-красную заячью губу… так… так… весь точно собранный внутрь… тут я почувствовал веяние архангельских крыл.

Снова пошел мелкий моросящий дождь, вернее, сырой туман опустился на город, точно сумерки. Облака стояли почти неподвижно и, постепенно утрачивая свои очертания, слились вскоре в сплошной грязно-серый купол.

Вы знаете черную икону Божьей Матери в церкви? Перед ней я пал на колени, и райская мгла окутала мою душу.

— Что скажете, Шинкье?

Харусек стоял с мечтательными большими глазами, полными слез, и, глядя на него, я вспомнил слова Гиллеля о непостижимости темного пути, которым идут братья, обреченные смерти.

— Обход улицы затянулся, господин комиссар. Наши ребята до сих пор ходят по квартирам. Хорошо еще, что на авеню Жюно на каждой стороне не больше сорока домов. И то хватит — как-никак надо опросить две сотни людей!

Харусек продолжал:

— Меня в особенности интересуют дома напротив места происшествия.

– Внешние обстоятельства, которые «создали» мою ненависть, если могут считаться оправданием ее в глазах профессиональных судей, вероятно, вас не заинтересуют: факты кажутся верстовыми столбами, но в сущности выеденного яйца не стоят. Они – только назойливое хлопанье пробок от шампанского, лишь дуракам кажущееся самым существенным в пирушке.

— С вашего позволения, господин комиссар, я еще вернусь к этому. Я понимаю, о чем вы говорите. Начал я с жильцов дома, из которого вышел бедняга Лоньон. На первом этаже живет одна семья, пожилые супруги Гэбр.

Месяц тому назад они уехали в Мексику к замужней дочери.

Вассертрум всеми инфернальными средствами, которыми располагают подобные люди, заставил мою мать подчиниться его воле, – а может быть, и гораздо хуже того. А потом, – ну, да, – а потом он продал ее в дом терпимости… это не трудно, если быть в дружеских отношениях с полицейскими комиссарами, – но не потому, что она надоела ему, о нет! Я знаю тайные изгибы его сердца.

Он достал из кармана записную книжку, испещренную пометками, фамилиями и нехитрыми чертежиками.

Он продал ее в тот день, когда с ужасом убедился в том, как горячо он любил ее. Такие, как он, поступают как будто бы нелепо, но всегда одинаково. В нем пробуждается любостяжание всякий раз, как кто-нибудь приходит и покупает какую-нибудь вещь в его лавочке, хотя бы за высокую цену: он чувствует только необходимость отдать эту вещь. Понятие «иметь» для него самое дорогое, и если бы он был в состоянии создать для себя идеал, то это было бы отвлеченное понятие «обладания».

«И с этим надо поделикатней, а то еще обидится, чего доброго», — подумал Мегрэ.

Вот и тут это выросло в нем до гигантских размеров, до вершины тревоги: не быть больше уверенным в самом себе, не что-нибудь хотеть дать во имя любви, а быть обязанным дать, подозревать в себе присутствие чего-то невидимого, что заключило в оковы волю или то, что он считает волей. Это было началом. То, что последовало за этим, произошло автоматически. Так щука должна механически, хочет или не хочет – схватить блестящий предмет, мимо которого она проплывает.

— На остальных этажах по две квартиры. На втором живут супруги Ланье, рантье, и вдова Фэзан, она работает в швейной мастерской. Услышав выстрелы, все они сразу бросились к окнам, увидели отъезжавшую машину, но номер, к сожалению, не разглядели.

Мегрэ сидел, полузакрыв глаза, и, попыхивая трубкой, рассеянно слушал.

Продажа моей матери была для Вассертрума естественным следствием. Она дала удовлетворение всему, что оставалось от его дремлющих чувств: жажда денег и извращенной радости самоистязания… Простите, майстер Пернат, – голос Харусека зазвучал вдруг так твердо и сухо, что я испугался, – простите, что я до ужаса рассудительно говорю об этом. Но когда посещаешь университет и имеешь дело с такой массою книг, невольно путаешься в выражениях.

Обстоятельный доклад ретивого инспектора почти не доходил до его сознания.

В угоду ему я заставил себя улыбнуться, но внутри себя я отлично понимал, что он борется со слезами.

Казалось лишь, что в комнате жужжит большая муха.

Как-нибудь я должен помочь ему, рассуждал я – по меньшей мере, попытаться облегчить его тяжелую нужду, насколько это в моих силах. Я незаметно вынул из комода последнюю оставшуюся у меня бумажку в сто гульденов и спрятал ее в карман.

Но как только тот заговорил о некоем Маклэ, который жил на третьем этаже соседнего дома. он сразу навострил уши. По словам Шинкье, это был старый ворчун, одинокий и нелюдимый. Отгородившись от всего света, он довольствовался ироническим созерцанием окружающего из своего окна.

– Когда вам будет лучше житься и вы будете практикующим врачом, вы узнаете, что такое спокойствие, господин Харусек, – сказал я, чтобы придать разговору более успокоительное направление. – Скоро ваш докторский экзамен?

— В квартире у него мерзость запустения. Он ревматик и еле ходит, опираясь на две палки. Женщин на порог не пускает — прибрать некому. По утрам консьержка приносит ему кое-что из продуктов и ставит у дверей. Он их сам заказывает накануне — записку оставляет на коврике перед дверью.

– Очень скоро. Я обязан сделать это для моих благодетелей. Смысла в этом никакого, потому что дни мои сочтены.

Радио у него нет, газет он не читает. Консьержка уверяет, что он богат, хотя и живет почти как нищий. У него есть замужняя дочь, которая не раз пыталась упрятать его в лечебницу.

Я хотел сделать обычное возражение, что он смотрит слишком мрачно на дело, но он с улыбкой отстранил мою попытку.

— Он и в самом деле сумасшедший?

– Это самое лучшее. Не велико удовольствие подражать комедиантам врачебного искусства и, в конце концов, добыть себе дворянский титул в качестве дипломированного отравителя колодцев. С другой стороны, – продолжал он с желчным юмором, – жаль, что мне придется прекратить благословенную работу в гетто.

— Судите сами. Уж как я его упрашивал дверь открыть — молчит! Пришлось под конец пригрозить: сказал, что приведу слесаря, велю взломать дверь. Ну тут он открыл, долго пялился на меня, осмотрел с головы до ног, а потом вздохнул и говорит: «Слишком уж вы молоды для своей профессии». Я ответил, что мне уже тридцать пять, а он знай твердит: «Мальчишка!.. Мальчишка!.. Что вы понимаете? Много ли узнаешь к тридцати пяти годам?»

Он взялся за шляпу.

— Рассказал он что-нибудь путное?

– Но я не буду вам мешать больше. Или поговорить еще по делу Савиоли? Мне кажется, не стоит. Во всяком случае, дайте мне знать, если у вас будут какие-либо новости. Лучше всего повесьте здесь у окна зеркало, как знак, что я должен зайти к вам. Ко мне в погреб вы не заходите ни в коем случае. Иначе Вассертрум сразу заподозрит, что у нас какие-то общие дела. Мне, между прочим, очень интересно было бы знать, что он предпримет, узнав, что у вас побывала дама. Скажите ему, что она приносила вам драгоценную вещь для починки, а если он будет приставать, оборвите разговор.

— Все больше о голландце из дома напротив. Мы с вами сегодня смотрели на этот дом с балкона. Небольшой особняк. Весь третий этаж застеклен, как ателье художника.

Мне все не удавалось подсунуть Харусеку кредитный билет. Я взял с окна воск для модели и сказал ему:

Некий Норрис Йонкер построил этот дом для себя пятнадцать лет тому назад и живет там по сей день. Сейчас ему шестьдесят четыре года. У него красавица жена, намного моложе его.

Пойдемте, я провожу вас по лестнице, Гиллель ждет меня, – солгал я.

Потом старик вдруг разболтался, — продолжал Шинкье. — Боюсь, я не смогу пересказать вам все, что он наговорил. Мысли у него скачут, и философствует он без конца.

Он удивился.

А к голландцу этому я после заходил. Лучше я сам о нем и расскажу.

– Вы подружились с ним?

– Немного. Вы знаете его?.. Или, может быть, вы, – я невольно улыбнулся, – не доверяете и ему?

Человек он обходительный, интеллигентный и представительный такой. Отпрыск известной семьи голландских банкиров. Его отец был директором банка «Йонкер, Хааг и К°». Сам же он банковскими делами никогда не интересовался и много лет скитался по белу свету. По его словам, под конец он понял, что Париж единственное место, где можно жить, и построил этот особняк на авеню Жюно.

– Боже сохрани!

Дело после смерти отца ведет его брат Ганс, а он, Норрис Йонкер, довольствуется дивидендами и обращает их в картины.

– Почему вы это так решительно говорите?

— В картины? — переспросил Мегрэ.

Харусек приостановился в раздумье.

— Говорят, у него одно из богатейших собраний в Париже.

– Сам не знаю, почему, тут что-нибудь бессознательное: каждый раз, когда я встречаю его на улице, мне хочется сойти с тротуара и броситься на колени, как перед священником, несущим святые дары. Видите ли, майстер Пернат, это человек, который каждым своим атомом являет полную противоположность Вассертруму. В христианском квартале, так плохо всегда осведомленном, он слывет скупцом и тайным миллионером; однако он чрезвычайно беден.

— Стоп! Вы позвонили. Кто вам открыл?

Я переспросил с испугом:

— Камердинер. Еще нестарый. Белесый и розовый, как поросенок.

– Беден?

— Вы сказали, что вы из полиции?

— Да. Он как будто и не удивился, провел меня в вестибюль и предложил сесть. По стенам картины. Я, правда, ничего не смыслю в живописи, но подписи знаменитых художников все же разобрал. Там и Гоген, и Сезанн, и Ренуар. На картинах все больше голые женщины.

— Долго вы ждали?

– Да, возможно, что еще беднее меня. Слово «взять», я думаю, он знает только по книгам. А когда он первого числа возвращается из ратуши, его обступают нищие евреи, зная, что он любому из них сунет в руку все свое скудное жалованье, чтоб через два дня вместе со своей дочерью начать голодать. Старая талмудическая легенда утверждает, что из двенадцати колен десять проклятых, а два святых. Если это так, то в нем два святых колена, а в Вассертруме все десять остальных, вместе взятых. Вы никогда не замечали, как Вассертрум меняется в лице, когда он встречается с Гиллелем? Это, скажу вам, очень интересно! Видите ли, такая кровь не допускает смешения, дети явились бы на свет мертворожденными. И это в предположении, что матери не умерли бы от ужаса до их рождения. Гиллель, между прочим, единственный, кого Вассертрум остерегается, он бежит от него, как от огня. Вероятно, потому, что Гиллель олицетворяет для него что-то непостижимое и непонятное. Может быть, он подозревает в нем и каббалиста.

— Минут десять. Двустворчатая дверь из вестибюля в гостиную была приоткрыта, и я увидел там молодую брюнетку. Еще подумал, почему это она в пеньюаре, ведь уже три часа дня. Может быть, я ошибаюсь, но, по-моему, она пришла специально, чтобы посмотреть на меня. Через несколько минут камердинер провел меня через гостиную в кабинет, снизу доверху забитый книгами.

Мы спускались по лестнице.

Навстречу мне поднялся мосье Йонкер. На нем были фланелевые брюки, шелковая рубашка с отложным воротником и черная бархатная куртка. Седой как лунь, но цвет лица прекрасный, почти такой же, как и у камердинера.

– А вы думаете, что теперь существуют еще каббалисты и что, вообще, Каббала что-нибудь представляет собой? – спросил я, напряженно ожидая ответа, но он, по-видимому, не слышал вопроса.

На письменном столе поднос с графином и рюмками.

Я повторил его.

«Присаживайтесь. Слушаю вас», — сказал он без малейшего акцента.

Он быстро отвернулся и указал на дверь, сколоченную из крышек от ящиков.

Чувствовалось, что роскошная обстановка, бесценные картины и учтивость представительного хозяина произвели сильное впечатление на участкового инспектора Шинкье.

– У вас тут новые соседи, бедная еврейская семья: сумасшедший музыкант Нафталий Шафранек с дочерью, зятем и внуками. Когда становится темно и Нафталий остается один с маленькими девочками, его охватывает безумие: он привязывает их за руки друг к другу, чтобы они не убежали, загоняет их в старый курятник и обучает их, как он говорит, «пению», чтобы они могли со временем зарабатывать себе на жизнь. Он обучает их сумасброднейшим песенкам с немецким текстом, всяким обрывкам, удержанным его смутной памятью, прусским победным гимнам и многому другому в этом роде.

— По правде говоря, я не знал, с чего начать.

Действительно, из-за двери раздавались тихие звуки странной музыки. Смычок выводил необычайно высоко и все в одном тоне мотив уличной песенки, и два тоненьких, как ниточка, детских голоска подпевали:

Спросил его про выстрелы, он ответил, что ничего не слышал, потому что окна его спальни выходят в сад, а стены толстые, за ними с улицы ничего не слышно. «Не выношу шума», — говорит и налил мне рюмку ликера. Такого я еще не пробовал. Очень крепкий, с привкусом апельсина.

«Фрау Пик, Фрау Гок, Фрау Кло-но-тарщ, Вместе стояли, Мирно болтали…»

«Но вы, наверное, знаете, что произошло вчера ночью на улице перед вашим домом?» — спрашиваю. «Карл мне рассказал, когда принес завтрак около десяти утра. Это мой камердинер, сын одного нашего арендатора. Он сказал, что на улице собралась толпа — ночью гангстеры напали на полицейского».

Это было в равной степени безумно и комично, и я не мог удержаться от громкого смеха.

— Как он держался? — прервал Мегрэ, уминая табак в трубке.

– Зять Шафранека, – жена его продает стаканами огуречный рассол школьникам на базаре, – бегает целый день по конторам, – раздраженно продолжал Харусек, – и выпрашивает старые почтовые марки. Затем он их разбирает и, если находит такие, на которых штемпель стоит только с краю, он кладет их одна на другую и разрезает. Чистые половинки он склеивает и продает марки за новые. Сперва дело его процветало и давало иногда чуть ли не целый гульден в день, но в конце концов об этом узнали крупные еврейские промышленники в Праге – и сами занялись тем же. Они снимают сливки.

— Спокойно, улыбался все. Редко кто так ведет себя с незваными гостями.

– Вы бы помогали нуждающимся, Харусек, если бы вы имели деньги? – быстро спросил я. Мы стояли у двери Гиллеля, и я постучался.

«Если вы хотите спросить Карла, — говорит, — я охотно пришлю его к вам, но в его комнате окна тоже выходят в сад, и он говорил мне, что ровно ничего не слышал».

– Неужели вы считаете меня таким дурным, что сомневаетесь в этом? – изумленно ответил он.

«Вы женаты, господин Йонкер?» — спросил я еще.

«А как же, — отвечает. — Жене чуть дурно не стало, когда она узнала, что случилось в двух шагах от нашего дома».

Шаги Мириам приближались, но я выжидал, пока она коснется ручки двери, и быстро сунул кредитный билет ему в карман. – Нет, господин Харусек, я вас не считаю таким, но вы должны были бы меня считать таким, если бы я не сделал этого.

Тут Шинкье умолк ненадолго и, помявшись, продолжал:

Прежде чем он успел что-нибудь сказать, я пожал ему руку и затворил за собой дверь. Здороваясь с Мириам, я прислушивался к тому, что он будет делать.

— Не знаю, может, я дал маху, господин комиссар. Я еще много о чем хотел расспросить, да как-то не решился. В конце концов, думаю, самое важное — это как можно скорее ввести в курс дела вас.

Он секунду постоял, затем тихо зарыдал и стал медленно спускаться по лестнице осторожными шагами. Как человек, который должен держаться за перила.

— Вернемся к старому ревматику.



Я в первый раз был днем у Гиллеля в комнате.

— Вот, вот. Ведь если бы не он, я бы не пошел к голландцу. В самом начале нашего разговора Маклэ сказал: «Что бы вы делали, инспектор, если бы вашей женой была одна из красивейших женщин Парижа? Молчите? Хо-хо! А ведь вам не седьмой десяток! Ну ладно! Поставим вопрос иначе: как ведет себя человек в этом возрасте, владея столь очаровательным существом?

В ней не было никаких украшений, как в тюрьме. Тщательно вычищенный и посыпанный белым песком пол. Никакой мебели, кроме двух стульев, стола и комода. Деревянные полки справа и слева по стенам.

Ну так слушайте, у господина из дома напротив, по-видимому, свои взгляды на этот счет. Я, изволите знать, сплю мало: бессонница. Ни политика, ни катастрофы разные, о которых галдят по радио и пишут в газетах, меня не волнуют. Зато люблю подумать. Это мое единственное развлечение. Понимаете?

Мириам села против меня у стола, и я принялся за восковую модель.

Смотрю так в окно и думаю. Какое это увлекательное занятие — кто бы знал!

– Нужно иметь лицо перед собой, чтобы найти сходство? – робко спросила Мириам, только для того, чтобы нарушить молчание.

Взять, например, этого голландца и его жену. Они мало выезжают, один-два раза в неделю, она — в вечернем платье, он — в смокинге, и редко когда возвращаются позднее часа ночи. Стало быть, это просто ужин у друзей или театр.

Мы старались не встречаться взглядами. Она не знала, куда девать свои глаза, мучась стыдом за жалкую обстановку, а у меня горели щеки от раскаяния, что я ни разу не позаботился узнать, чем живет она и ее отец.

Но что-нибудь надо было ответить!

Сами они званых вечеров не устраивают, к обеду никого не приглашают и обедать, кстати сказать, садятся не раньше трех.

– Не столько, чтобы уловить сходство, сколько для того, чтобы судить о том, верен ли внутренний образ. – Произнося эти слова, я чувствовал, какой фальшью звучали они.

Да! Так вот я и развлекаюсь. Наблюдаю, анализирую, сопоставляю, догадываюсь…

И вот вижу я, что два или три раза в неделю хорошенькие девушки звонят в парадное напротив по вечерам, часов около восьми, а выходят из дому поздно ночью, а то и под утро…»

– Долгие годы я слепо следовал ложному принципу, будто необходимо изучать внешнюю природу для того, чтобы творить художественное произведение. Только в ту ночь, когда Гиллель разбудил меня, во мне открылось внутреннее зрение: истинное созерцание с закрытыми глазами, исчезающее, как только они открываются, – вот дар, которым хвалятся все художники, но в действительности недоступный и одному из целого миллиона.

Мегрэ все больше сожалел о том, что ему не пришлось лично допросить старого чудака.

Как решился я говорить о возможности проверять непогрешимое суждение внутреннего зрения грубыми средствами глаз!

— «И это еще не все, дорогой вы мой блюститель порядка! Признайтесь, что навострили ушки! А то небось думали: „Что за вздор несет старый хрыч!“ Это еще что — я вам больше скажу: девицы-то всегда приходят разные!

Мириам, по-видимому, думала то же самое, судя по удивленному выражению ее лица.

– Вы не должны понимать этого так буквально, – пытался я поправиться.

Обычно они приезжают на такси, но иногда приходят и пешком. Из моего окна видно, как они всматриваются в номер дома, словно еще не бывали здесь. Это тоже имеет свой смысл, как по-вашему? Значит, кто-то вызывает их по этому адресу. Да в конце концов я не родился калекой и не всегда жил, как старый больной пес в конуре. И поверьте, я знаю женщин.

Она с большим вниманием следила, как я водил грифелем.

Видите напротив фонарь, в пяти метрах от их парадного? Светит он ярко, и мне отсюда все видно. Вы полицейские и, надо полагать, с первого взгляда отличите порядочную женщину от потаскухи, для которой любовь — профессия. Но и таких, кто этим, так сказать, промышляет от случая к случаю, вы определите без труда. Ну, там, певичек из кабаре или статисток из кино, которые всегда не прочь подработать таким способом, хотя и не выходят на панель».

– Должно быть, очень трудно перенести это потом в совершенной точности на камею.

От сонливости Мегрэ не осталось и следа.

– Это механическая работа, или близкая к тому…



– Вы покажете мне камею, когда она будет готова? – спросила она.

— Ну, Шинкье, вам понятно?

– Она и предназначена для вас, Мириам.

— Что понятно?

– Нет, нет, этого не надо… это… это… – Я видел, как дрогнули ее руки.

— Как все это началось! Лоньон часто дежурил по ночам на авеню Жюно и знал там в лицо почти всех. И если он заметил, как женщины такого сорта ходят в особняк голландца…

– Даже такой мелочи вы не хотите принять от меня? – быстро перебил я ее. – Я бы хотел позволить себе сделать для вас большее.

— Я уже подумал об этом. Но ведь непостоянство не запрещено законом даже пожилым людям!

Она быстро отвернула лицо.

«И в самом деле, одно это еще не заставило бы Невезучего подыскать столь необычный наблюдательный пункт», — подумал Мегрэ, а вслух сказал:

Что я сказал! Я, очевидно, глубоко обидел ее. Это прозвучало намеком на ее бедность.

— Ну это как раз легко объяснить.

Мог ли я исправить это? Не сделаю ли я еще хуже?

— Как?

Я попытался.

— Допустим, он следил за одной из этих девиц. А может быть, случайно натолкнулся на одну из тех, с которыми возился раньше.

– Выслушайте меня спокойно, Мириам. Прошу вас об этом. Я так обязан вашему отцу, – вы представить себе этого не можете.

— Так-то оно так. Но все же при чем тут голландец? Как говорится, вольному воля…

Она неуверенно посмотрела на меня – очевидно, не поняла.

— Погодите, мы еще не знаем, что происходило в его доме и что там. видели эти женщины. Ну, а что еще сказал этот ваш славный старикан?

– Да, да, бесконечно многим. Больше чем жизнью.

— Я задал ему массу вопросов и ответы записал.

– За то, что он вам тогда помог, когда вы были в обмороке? Это ведь так понятно.

Шинкье опять извлек свой черный блокнот и стал зачитывать:

Я чувствовал: она не знает, какие нити связывают меня с ее отцом. Я осторожно нащупывал, до каких пределов я могу идти, не выдавая секрета ее отца.

— «Вопрос: Может быть, эти женщины приходили к слуге?

– Я думаю, что духовная помощь важнее материальной. Я разумею помощь, вытекающую из духовного влияния одного человека на другого. Вы понимаете, что я хочу сказать этим, Мириам? Можно излечить человека не только физически, Мириам, но и духовно.

Ответ: Во-первых, камердинер влюблен в служанку из молочной в конце улицы, толстую хохотушку. Несколько раз в неделю она приходит сюда к нему на свиданье. Стоит в стороне, метрах в десяти от дома, и поджидает его. Могу вам показать это место. Он как завидит ее, сразу же выходит.

– И это?..

Вопрос: В какое время они встречаются?

– Да, и это ваш отец сделал со мной. – Я схватил ее за руку. – Неужели вы не понимаете, что у меня должна быть потребность доставить какую-нибудь радость, если не ему, то по крайней мере близкому ему человеку? Имейте только хоть немного доверия ко мне! Неужели у вас нет никакого желания, которое я мог бы выполнить?

Ответ: По вечерам около десяти. Думаю, что раньше он не может прислуживает за столом, значит в доме ужинают поздно. Они долго прогуливаются под руку и, прежде чем разойтись, целуются вон в той нише направо.

Она покачала головой.

Вопрос: Он ее не провожает?

– Вы думаете, я чувствую себя несчастной?

Ответ: Нет. Она вприпрыжку бежит по улице одна, сияя от счастья. Иной раз кажется, что она вот-вот пустится в пляс. Но я еще и по другой причине уверен, что эти женщины приходят не к камердинеру. Часто они звонили в парадное, когда его не было дома.

– О, нет! Но, может быть, у вас бывают заботы, от которых я мог бы освободить вас? Вы обязаны. Вы слышите? Вы обязаны разрешить мне разделить их с вами! Ведь вы живете здесь оба в темной затерянной улице. Вы, конечно, должны. Ведь вы так еще молоды, Мириам, и…

Вопрос: Кто же им открывает?

– Вы ведь тоже живете здесь, господин Пернат, – перебила она, улыбаясь. – Что вас приковывает к этому дому?

Ответ: В том-то и дело! Тут еще одна довольно любопытная подробность: иногда открывал сам голландец, а иногда его… жена.

Вопрос: У них есть машина?

Я остановился. Да, да, это верно. Почему я, собственно, жил здесь? Я не мог себе объяснить этого. «Что приковывает тебя к этому дому?» – бессознательно повторял я. Я не мог придумать никакого объяснения и на мгновение забыл, где я нахожусь. Тут вдруг я очутился где-то высоко… в каком-то саду… в волшебном аромате цветущей бузины… взглянул вниз на город…

Ответ: Еще какая! Роскошная, американская.

– Я дотронулась до раны. Я вам сделала больно? – издалека донесся до меня голос Мириам.

Вопрос: А шофер?

Она наклонилась надо мной и с беспокойной пытливостью смотрела мне в лицо.

Ответ: Все тот же Карл, только, садясь за руль, он напяливал другую ливрею.

Очевидно, я долго сидел неподвижно, если так встревожил ее.

Вопрос: Другие слуги в доме есть?

На миг что-то заколебалось во мне и вдруг вырвалось неудержимо, переполняя меня; я раскрыл Мириам всю мою душу.

Ответ: Кухарка и две горничные. Горничные часто меняются.

Я рассказал ей, как старому близкому другу, с которым жил всю жизнь, от которого нет никаких тайн, все, что со мной было, каким образом из слов Цвака я узнал, что когда-то сходил с ума, потерял память прошлого, как в последнее время все чаще и чаще во мне встают образы, корни которых гнездятся в далеких днях прошлого, – как я боюсь момента, когда вдруг все объяснится и растерзает мою душу.

Вопрос: У них бывает еще кто-нибудь, кроме этих «дам»?

Только то, что я считал связанным с ее отцом, мои переживания в подземном лабиринте и все последующее я скрыл от нее.

Ответ: Кое-кто бывает. Чаще всего мужчина лет сорока, по виду американец.

Она тесно прижалась ко мне и слушала, затаив дыхание, с глубоким участием, доставлявшим мне невыразимое наслаждение.

Приезжает он обычно днем в дорогой спортивной машине желтого цвета.

Наконец-то я нашел человека, которому я могу излить свою душу, когда одиночество слишком давит меня. Правда, был здесь еще и Гиллель, но мне он казался заоблачным существом, приходящим и исчезающим, как свет, неуловимый для меня.

Вопрос: Сколько времени он проводит в доме?

Я сказал это ей, и она поняла меня. Он представлялся таким же и ей, хотя и был ее отцом.

Ответ: Час-другой.

Он любил ее бесконечно, и она отвечала ему тем же чувством… и все-таки между ними – какая-то стеклянная стена, призналась она мне.

Вопрос: А вечером или ночью он ни разу не приезжал?

Ответ: Только два раза подряд, с месяц тому назад. Подъезжал он около десяти часов вечера с какой-то молодой женщиной. Он заходил в дом и вскоре выходил, а женщина оставалась в машине.

– Стена, которую я пробить не могу. С тех пор как я себя помню, всегда было так. Когда я ребенком видела его во сне склонившимся над моей кроваткой, он всегда был в облачении первосвященника, на груди золотая доска Моисея с двенадцатью камнями, от висков исходили голубые светящиеся лучи. Я думаю, что его любовь такова, что она может пережить смерть, и слишком велика, чтоб мы могли понять ее. Это говорила и моя мать, когда мы тайком беседовали о нем. – Она вдруг встрепенулась и задрожала всем телом. Я хотел вскочить, но она удержала меня. – Не беспокойтесь, это ничего. Просто вспомнилось. Когда мама умерла, – только я одна знаю, как он любил ее (я была тогда маленькой девочкой), – я думала, что не вынесу скорби. Я побежала к нему, вцепилась в его сюртук и хотела кричать, но не могла, потому что я вся оцепенела – и – и тут… у меня мороз пробегает по коже, когда я думаю об этом… он с улыбкой посмотрел на меня, поцеловал в лоб и провел рукой по моим глазам… И с этого мгновения, до сих пор, мучительная тоска по матери исчезла. Я не могла пролить ни слезинки, когда ее хоронили. Сияющей дланью божьей казалось мне солнце, стоявшее в небе, и я не понимала, почему люди плачут. Отец шел за гробом рядом со мной, и всякий раз, как я поднимала к нему глаза, он тихо улыбался, и я чувствовала, какой ужас пробегал по толпе, замечавшей это.

Вопрос: Оба раза одна и та же?

– И вы счастливы, Мириам? Вполне счастливы? Вам не кажется ужасным сознание, что ваш отец – существо, которое переросло все человечество? – тихо спросил я.

Ответ: Нет».

Мириам радостно покачала головой.

Мегрэ представил себе, как старик сардонически улыбался, делая эти маленькие открытия.

– Я живу, как в блаженном сне. Когда вы у меня раньше спросили, господин Пернат, не имею ли я забот и почему мы здесь живем, мне хотелось смеяться. Разве природа прекрасна? Ну, вот, деревья зеленые, небо синее, но все это кажется мне гораздо более прекрасным, когда я закрываю глаза. Так нужно ли мне сидеть на лугу, чтобы видеть это?.. А немножко нужды… и… и голода? Это бесконечно возмещается надеждой и ожиданием.

— «Еще один какой-то лысый приезжает иногда на такси посреди ночи и уезжает с большими пакетами.

– Ожиданием? – удивленно спросил я.

Вопрос: Что это за пакеты, как вы думаете?

Ответ: Похоже, что завернутые картины. А может, и еще что-нибудь. Вот почти и все, что я знаю, господин инспектор. Мне уже много лет не приходилось так много говорить и, надеюсь, теперь долго не придется.

– Ожиданием чуда. Знакомо ли вам это? Нет? Тогда вы совсем, совсем бедный человек. Так мало людей это знают?! Видите ли, потому-то я никуда не хожу и ни с кем не встречаюсь. У меня было когда-то несколько подруг – евреек, конечно, как я, но мы никак не могли сговориться, – они меня не понимали, а я их. Когда я говорила о чудесах, они сперва думали, что я шучу; потом, когда увидели, как это для меня важно и что я понимаю под чудесами не то, что немецкие ученые в очках называют естественным произрастанием трав и тому подобным, но что-то совсем противоположное, они готовы были считать меня сумасшедшей; но этому, однако, противоречило то, что я ловко рассуждала, знала толк в еврейском и арамейском языках, могла читать «таргумим» и «мидрашим»[7] и многое другое. В конце концов, они нашли слово, которое вообще ничего не выражает: они назвали меня «сумасбродной».

Предупреждаю, вызывать меня в полицию или к следователю бесполезно.

Я пыталась им объяснить, что для меня в Библии, как и в других священных книгах, самое значительное, существеннейшее – чудо, и только чудо, а не предписания морали и этики. Эти предписания являются скрытыми путями к чуду. Но они возражали мне лишь общими местами, боясь откровенно признаться, что на почве религии они верят только тому, что могло бы содержаться и в уложении гражданских законов. Стоило им только услышать слово «чудо», как им уже становилось не по себе.

В свидетели, если дойдет до суда, я не пойду и подавно!

Они теряют почву под ногами, говорили они.

Поболтали, и ладно. Я рассказал вам кое о чем, мало ли что старикашке в голову взбредет! Одним словом, делайте свои выводы, но меня в эту историю ни под каким видом не впутывайте!»

Как будто бы есть что-нибудь более прекрасное, чем потерять почву под ногами!

Шинкье продолжал свой доклад, и, слушая его, Мегрэ подумал, что участковые все же не зря получают жалованье.

«Этот мир существует только для того, чтобы мы думали о его гибели, – говорил отец, – тогда, только тогда начнется действительная жизнь». Я не знаю, что он подразумевал под словом «жизнь», но я чувствую иногда, что будет день, когда я как бы «проснусь». Хотя и не могу себе представить, в каком состоянии. И этому, думается мне, должны предшествовать чудеса.

— Позднее, когда я распростился с голландцем, мне вдруг пришло в голову, что старый чудак из дома напротив мог и разыграть меня! И я решил проверить хотя бы одно из его показаний — тогда, думаю, можно взять на веру и все остальное.

«Ты пережила уже какое-нибудь чудо, что ты постоянно ждешь его?» – часто спрашивали меня подруги, и когда я говорила, что нет, они радовались и имели вид победителей. Скажите, господин Пернат, вы могли бы понять такие души? О том, что я все же переживала чудеса, хоть и маленькие, совсем маленькие… – глаза Мириам загорелись огоньками, – я им рассказывать не хотела…

Пошел я в молочную. Долго ждал на улице, пока служанка осталась одна. Я ее сразу узнал по описанию старика: в самом деле, пухленькая и хохотушка.

Я слышал, как ее голос захлебнулся в слезах радости.

Она недавно приехала из деревни и в таком восторге от Парижа, что до сих пор опомниться не может.

– Но вы поймете меня: часто, неделями, даже месяцами, – Мириам говорила совсем тихо, – мы жили только чудом. Когда в доме не оставалось даже хлеба – ни кусочка, я всегда знала: вот наступил час! И я сидела и ждала, пока у меня не замирало дыхание от сердцебиения. И… и тогда меня внезапно куда-то тянуло, я сбегала вниз, пробегала взад и вперед по улице – так быстро, как только могла, чтобы успеть вернуться домой до прихода отца… И… и каждый раз я находила деньги. Один раз больше, другой меньше, но всегда столько, что я могла купить самое необходимое. Часто гульден лежал посреди улицы, я издали видела его блеск, а люди наступали на него, проходили мимо и не замечали. Это делало меня порою настолько самоуверенной, что я даже не сходила вниз, а, как ребенок, искала здесь в кухне на полу, не упал ли с неба хлеб или деньги.

Я вошел в молочную и спросил: «У вас есть знакомый по имени Карл?»

У меня в голове мелькнула мысль, которой я не мог не улыбнуться.

Она покраснела, испуганно посмотрела на открытые двери в заднюю комнату и пробормотала:

Она заметила.

«А вы кто такой? Что вам за дело до этого?»

– Не смейтесь, господин Пернат, – произнесла она умоляющим голосом, – верьте мне, я знаю, что эти чудеса будут умножаться и что когда-нибудь они…

«Я из полиции. Мне нужно кое-что уточнить».

Я успокоил ее:

«В чем его обвиняют?»

– Я не смеюсь, Мириам. Как вы могли это подумать. Я бесконечно счастлив, что вы не такая, как другие, которые ищут за каждым явлением обычной причины и недовольны (мы в таких случаях говорим: слава богу), если случится что-нибудь необычное.

«Ни в чем. Говорю вам, это проверка. Он ваш жених?»

«Может, мы и поженимся когда-нибудь… Предложения он мне еще не сделал».