Настройки шрифта

| |

Фон

| | | |

 

Всем профессорам, врачам, санитарам и санитаркам, которые, работая в больницах, и не только в них, пытаются понять и поддержать самое странное существо на свете – больного человека. Ж. С.


ПРЕДИСЛОВИЕ

Когда я был подростком, большинство книг в черных матерчатых переплетах, приятно отдававших чуть заплесневелой бумагой, которые я брал в библиотеке, содержали предисловие, и, должен признаться, за сорок лет моей писательской деятельности я не раз сожалел, что мода на предисловия прошла. С тоской вспоминаю, в частности, некоторые романы Конрада, где было не только предисловие, но и предисловие ко второму, если даже не третьему изданию, введение, обращение к читателю – словом, все эти привычные элементы книги, которые очаровывали меня не меньше, чем сама книга.

Разве не было это для писателей еще одной возможностью установить непосредственный контакт с читателем? Сегодня романисты охотно выступают в газетах, по радио и телевидению, однако их слова далеко не всегда доходят до тех, кто читает их сочинения.

Здесь я не стану вести речь о своих намерениях и тем более о каких-то литературных теориях. На худой конец я мог бы ограничиться традиционной формулировкой, какие, кстати, используются и в кинофильмах: «Все описанные события являются чисто вымышленными, и любое сходство персонажей книги с реально существующими людьми следует отнести на счет случайности».

Уже довольно давно такое предуведомление считается необходимым, хотя и не всегда достигает своей цели, поскольку наши современники охотно узнают себя в героях художественных произведений, особенно если из этого можно попытаться извлечь материальную выгоду.

Положение романиста стало очень трудным. Лет двадцать пять назад, к примеру, я, сидя в Париже, написал \"Лунный удар – роман, действие которого разворачивается в Габоне, Либревиле, а точнее, в отеле, расположенном на городской окраине, по соседству с тропическим лесом. Название отеля, в котором я действительно останавливался за два года до этого, мне было не вспомнить, да и не хотелось его называть. Поэтому для своего романа я выбрал, на мой взгляд, самое невероятное название отеля: «Центральный». Но оказалось, что я попал в самую точку, и через несколько недель после выхода книги владелец отеля заявился в Париж и потащил меня в суд.

Подобные случаи в различных вариантах, увы, происходили со мной неоднократно. Как найти для героя приемлемое имя, которое не носит ни один человек на свете? Что делать, если ты описываешь какой-нибудь провинциальный городок и тебе нужно упомянуть его префекта, прокурора, мэра и начальника полиции? Что если вы сделаете свой персонаж толстым и плешивым, а реальный человек таким и окажется? И если его жена в вашей книге будет тощей и болтливой...

Для одного из своих романов, «Другие», я был вынужден выдумать целый город с собственной рекой. Дворцом правосудия, церквями, улицами и магазинами.

Но как я должен был поступить с Бисетром, где мне нужно было к тому же вывести на сцену профессора, студентов-практикантов, старшую медсестру?

Какой ее сделать – рыжей или брюнеткой, мягкой или властной, чтобы не угодить в самую точку?

Так вот, я утверждаю, что хоть мне и доводилось посещать Бисетр, я не встречал там ни одного из людей, описанных в этой книге Это же относится и к моему главному редактору газеты, адвокату, обоим академикам – я не списывал их с натуры!

Мой роман – это не роман с реальными прототипами, и поэтому я повторяю пресловутую формулу: «Любое сходство персонажей книги с реально существующими людьми следует отнести на счет случайности».

И все-таки мне жаль, что нет теперь предисловий, какие писались в прошлом веке, таких своеобразных и сочных.

Жорж Сименон

Глава 1

Восемь вечера. Для миллионов людей, каждый из которых живет в своем маленьком мирке, который он создал себе сам или в который попал волею обстоятельств, заканчивается вполне определенный, студеный и туманный день-среда, 3 февраля.

Для Рене Могра не существует ни часов, ни дней, вопросы времени начнут его тревожить гораздо позже. Он пока пребывает на дне черной, словно океанская пучина, пропасти, без малейшего контакта с внешним миром. Впрочем, его правая рука начинает конвульсивно подрагивать, а щеки забавно надуваются при каждом выдохе.

Первый сигнал извне, который до него доходит, – это звон, накатывающийся как волны, а потом расходящийся концентрическими кругами. Могра, не открывая глаз, пытается следить за ним, понять, что это, и тут происходит нечто, о чем он впоследствии так никому и не расскажет, – он узнает эти волны и даже пробует им улыбнуться.

В детстве Могра любил слушать колокола церкви Сент-Этьен и, серьезно указывая на голубое небо, говорил:

– Колола!

Незадолго до смерти мать рассказала ему о колоколах. Он тогда не умел правильно произнести это слово, которое получалось у него как «колола», но уже знал, что от них расходятся концентрическими кругами звуковые волны.

Вот и здесь гудят колокола. Из-за слабости считать удары он даже и не пытается. Но эта слабость тоже знакома. Ему уже приходилось ее испытывать, и из-за этого в голове на какое-то время воцаряется путаница. А что если он все еще восьмилетний мальчик и его срочно доставили из школы в больницу Фекана, а теперь, несмотря на яростное сопротивление, приложили к лицу маску, чтобы сделать операцию аппендицита?

Тогда тоже была пропасть, потом, уже гораздо позже, странный привкус во рту, усталость во всем теле и, наконец, когда он уже \"поплыл – гудение знакомых колоколов.

Сейчас хочется улыбнуться – такой забавной кажется ему эта мысль. Он в нее не верит, но и не решается отбросить окончательно. Может, он все же мальчик из Фекана, который приходит в себя в больничной палате, и увидит сейчас полную медсестру – розовую блондинку, занятую вязанием? В таком случае все остальное было сном. Если так, то он проспал под наркозом почти пятьдесят лет.

Конечно, это не так. Рене знает, что это не так, что он пятидесятичетырехлетний человек, давным-давно уехавший из домика на улице Этрета. Путаница длится несколько минут, вернее даже секунд, но ему все равно хочется проверить свою догадку. Для этого достаточно открыть глаза, но тут происходит странное явление, не трагическое, а, напротив, почти комическое: он делает все, что нужно, чтобы разомкнуть веки, чтобы мозг послал соответствующий сигнал в нервные окончания. Но веки остаются неподвижными.

Страданий он не ощущает. Эта необыкновенная слабость даже приятна, как будто он стал никем. Никаких проблем, никакой ответственности. Единственное, что заставляет его продолжать свои попытки, – это желание удостовериться, что толстая медсестра, зело розовая блондинка, не сидит и не вяжет у изголовья.

Интересно, заметны ли другим его переживания? Волны колокольного звона растворились где-то вдали, и Могра замечает новый звук, который тоже навевает воспоминания. Но он слишком измучен, чтобы попытаться сообразить, какие именно. Скрипнул стул, словно кто-то порывисто поднялся, и ему, по-видимому, все же удалось разлепить веки, потому что совсем рядом оказывается белый халат, молодое лицо и темные волосы, выбивающиеся из-под белой шапочки.

Это не та медсестра, и Рене разочарованно закрывает глаза. Он и впрямь слишком устал, чтобы задавать вопросы, и предпочитает скользнуть в свой черный провал.

Удастся ли ему позже, через несколько часов, а может дней, отделить то, что действительно пробилось к нему сквозь забытье, от того, что рассказали позже? Например, в самом ли деле в коридоре рядом с его палатой висит телефон и он слышит, как женский голос говорит:

– Будьте любезны профессора Бессона д\'Аргуле... Нет дома? А вы не знаете, где можно его застать? Он велел сообщить ему, когда...

Завтра он узнает, что у его двери действительно висит на стене телефон устаревшей модели. Пока же все это не имеет смысла, а когда он появится, то будет касаться лишь его одного.

В половине десятого Рене все еще не знает, что уже половина десятого, и его пробуждение происходит резко и страшно, словно после кошмара, в котором почва ускользала из-под ног, а нужно было держаться во что бы то ни стало. Но силы покинули его. Он машет в пустоте руками и ногами, не в силах контролировать собственные движения. Хочется закричать, позвать на помощь. Рот его открывается. Он уверен, что широко открыл рот, но не может выдавить из себя ни звука.

Рене обязательно должен увидеть, что происходит вокруг. Тело его все в поту, лоб покрылся испариной, но при этом холодно, он весь трясется, безуспешно пытаясь унять противную дрожь.

– Не волнуйся... Все хорошо... Все прекрасно...

Ему знаком этот голос. Он пробует сообразить, кому он принадлежит, и внезапно видит не только лицо и белую шапочку, но и всю незнакомую комнату с зеленоватыми стенами.

У кровати стоит Бессон д\'Аргуле – он называет его Пьером, они ведь дружат уже лет тридцать, – который выглядит довольно комично: под расстегнутым халатом – фрачный жилет и белый галстук.

– Успокойся, милый Рене... Все хорошо...

Хорошо, по-видимому, для профессора, который рассеянно щупает ему пульс. Ведь не Бессон же лежит на больничной койке, вокруг которой крутится темноволосая медсестра. Он ее узнал – значит, действительно уже приходил в сознание на несколько секунд.

– Ничего серьезного с тобой не стряслось, Рене. Все исследования это подтверждают. Сейчас мы еще помучаем тебя немного, сделаем кое-какие анализы, но без этого никак. Я с минуты на минуту жду Одуара.

Кто такой Одуар? Это имя ему известно, по крайней мере должно быть известно – ведь он знает весь Париж. Медсестра кладет на поднос шприц с очень длинной и толстой иглой. Не спуская глаз с Могра, она явно прислушивается к чему-то, и когда дверь отворяется, поспешно идет к ней.

– Главное, не удивляйся, если...

А он как раз удивился – ему только что удалось открыть рот. Рене не собирается жаловаться или спрашивать о чем-то. Ему очень хочется сказать, глядя на крахмальную манишку и белый галстук:

«Старина, я в отчаянии, что испортил тебе вечер!»

Но ему не удается произнести ни звука. Голос куда-то делся. Не слышно ничего, даже хрипа. Только тихое посвистывание, вернее даже бульканье, потому что его щеки все так же нелепо надуваются и снова втягиваются. Словно у ребенка, который пытается курить трубку.

– Несколько дней ты не сможешь разговаривать...

В коридоре кто-то шушукается. Ощущения вернулись, по крайней мере некоторые – он чувствует запах сигаретного дыма.

– Ты ведь мне веришь, да? Ты понимаешь, что я не стану тебе лгать?

Какой смысл задавать вопросы, если он не может ответить? Он охотно ответил бы «да», чтобы сделать приятное своему другу Пьеру. Правда, без особой убежденности. Вежливое, безразличное «да», поскольку все это ему безразлично и он с удовольствием погрузился бы лучше в свой провал, чтобы снова услышать звучные удары колокола.

Нет, Одуара он не знает. Никогда его не встречал. Иначе обязательно бы вспомнил: у него хорошая память на лица, и он способен без колебаний назвать имя человека, которого видел несколько лет назад всего минуту – другую. Одуар явно врач – на нем белый халат и круглая шапочка. Лицо ничего не выражает. Могра редко доводилось видеть людей с таким спокойным, бесстрастным и вместе с тем заурядным лицом и такими механическими жестами.

Мужчины обмениваются рукопожатием и молча смотрят друг на друга, словно понимают один другого без слов или заранее прорепетировали эту сцену. Затем Одуар, встав у изножия кровати, обращается к Рене:

– Вы успокоились, это прекрасно. Сейчас мы еще немного вас потревожим, а потом вы крепко уснете.

Рене удивлен – к нему обращаются как к нормальному человеку. Но при этом он не перестал быть для них пациентом. Молодая медсестра откидывает одеяло, и он смущенно смотрит на свои обнаженные бедра, на судно между ног, словно у старика, впавшего в маразм.

Сестра крепко придерживает его колено, которое начало было дрожать, профессор Одуар берет шприц, но не тот, с длинной иглой, а поменьше, и делает укол в ягодицу. Он ничего не ощущает. Это он тоже хотел бы им сказать. Но не потому, что встревожился. Напротив, никогда еще он не относился с таким безразличием к собственной жизни и теперь смотрит на них троих так, словно их суетня его совершенно не интересует.

С ним что-то случилось, но что именно, он даже понятия не имеет. Не помнит ни где, ни когда это произошло. Рене хмурит брови, вернее, полагает, что хмурит, – теперь, когда выяснилось, что он не может говорить и управлять своими членами, он уже ни в чем не уверен.

Двое мужчин молча стоят и ждут, наблюдая за ним, медсестра все еще придерживает ему ногу, не отрывая глаз от наручных часов.

Что все это значит, сейчас не важно. Это должно было случиться. Подобная уверенность приносит облегчение. А пока все. Больше не нужно об этом думать. И напрасно все они портят себе из-за него кровь.

Все явно дожидаются, когда он уснет. Почему? Его будут оперировать? Но никакой боли не ощущается, тут явно что-то не то.

– Как ты – все в порядке?

Могра пытается смотреть как можно веселее, желая тем самым отблагодарить Бессона д\'Аргуле, медсестру и, наконец, этого самого Одуара, к которому остальные относятся с нескрываемым почтением. Большая шишка, должно быть, вроде Бессона, а может, и поважнее. Кто он по специальности? Могра знает множество медицинских светил. Из чистого любопытства пытается припомнить, но мысли его начинают расплываться, и ему кажется, что вдали снова загудели колокола.

Последнее, что он успевает заметить, – это двое мужчин, которые обмениваются взглядом, словно желая сказать: «Ну вот...»

Он не умер, а в залитой солнцем палате сидит Бессон д\'Аргуле на месте медсестры и курит сигарету. Профессор уже не во фраке, но и не в белом халате. Это шестидесятилетний, но еще очень красивый человек, галантный, изысканный, всегда со вкусом одетый.

– Как ты себя чувствуешь? Нет, говорить даже пока и не пытайся. Лежи тихо. По твоему взгляду я вижу, что ты хорошо перенес удар.

Какой удар? И почему его друг Пьер считает нужным разговаривать с ним вкрадчивым тоном, который обычно приберегает для больных?

– Я полагаю, ты ничего не помнишь?

Как ему хочется ответить: «Нет, помню!»

Он и впрямь внезапно вспомнил все: «Гран-Вефур», отдельный кабинет на антресолях, у винтовой лестницы, где они все – сперва их было тринадцать, теперь осталось десять, трое умерли – завтракали каждый первый вторник месяца.

Сколько времени прошло с тех пор? Рене не знаетможет, день, может, целая неделя. День тогда выдался пасмурный, не то что сегодня – по нежному, даже несколько робкому солнечному свету он догадался, что сейчас утро. Который теперь час, его пока не интересует, однако слышно, как в коридоре рядом с его палатой подметают пол.

Они собрались в «Тран-Вефуре»; через полукруглое окно сквозь тонкую сетку дождя виднелись аркады и двор Пале-Рояля. Бессон сидел напротив, пришли почти все: адвокат Клабо, академик Жюльен Марель, чья пьеса как раз шла в театре на другой стороне улицы, еще один академик, Куффе, затем Шабю.

Он мог бы перечислить их всех, рассадить по местам так же, как они сидели тогда, помнил, как Виктор, официант, который прислуживал им уже двадцать лет, обходил вокруг стола с громадной бутылью арманьяка.

Рене встал и пошел звонить к себе в редакцию. Телефон находился между женским и мужским туалетом. Нужно было позвонить Фернану Колеру, своему заместителю, который, вопреки грозной фамилии, был кротким как ягненок [1].

Уезжая из редакции газеты хотя бы на час, он всегда испытывал желание позвонить туда и теперь резко, даже чуть визгливо, давал точные инструкции.

– Нет! На первой полосе оставьте все как есть. Третью колонку на третьей полосе замените... Министерству внутренних дел ответьте, что мы ничего не можем поделать, а обойти молчанием подобный инцидент немыслимо...

Продолжая попыхивать сигаретой, Бессон д\'Аргуле счел нужным пояснить:

– Мы сидели за столом в «Граи-Вефуре». Когда подали ликеры, ты вышел позвонить. Потом зашел в туалет, и там тебе стало плохо, и Клабо, который минут через десять-пятнадцать тоже отправился туда, нашел тебя без сознания...

К чему эти увертки, эти терпеливые объяснения? С ним обращаются как с ребенком, вернее, как со взрослым больным, что, собственно говоря, вполне справедливо.

Но в одном профессор при всей своей самоуверенности ошибся. И эта подробность столь необычная, что, даже будь Могра способен говорить, он ни за что о ней не рассказал бы.

Повесив телефонную трубку, Могра действительно зашел в туалет. Встал у писсуара в смешной, знакомой любому мужчине позе. Он размышлял о Колере и демарше министерства внутренних дел, как вдруг почувствовал, что подкашиваются ноги.

Теперь он с отвращением припомнил, как изо всех сил вцепился обеими руками в скользкий фаянс и только потом упал.

Что там сказал Бессон?

– Клабо, который минут через десять-пятнадцать тоже отправился туда, нашел тебя без сознания...

Но по этим словам невозможно судить, в какой позе он лежал. И Могра увидел себя, распростертого в тесной комнатушке на плиточном полу и тщетно пытающегося не встать и позвать на помощь, а застегнуть брюки.

Но вот в чем загадка: каким образом он мог увидеть себя со стороны, таким, каким увидел его Клабо? Возможно ли такое раздвоение личности?

– Не скрою, в первый момент мы очень испугались...

Голова у него ясная, восприятие окружающего даже вроде бы более острое, чем обычно. Рене автоматически подмечает все происходящее вокруг: интонации врача, его колебание, и даже запонки необычной формы, в виде какой-то греческой буквы, только не знает какой, потому что изучал греческий давно и всего несколько месяцев. Заметив эти запонки, он почему-то начинает подозревать, что Бессону д\'Аргуле еще больше не по себе, чем ему самому, и что, несмотря на уверенный вид, он встревожен не меньше, чем в «Гран-Вефуре».

Да, он, Могра, утратил дар речи, а половина его тела парализована. Это он тоже обнаружил самостоятельно. Ожидал ли его друг такой реакции, вернее, полного ее отсутствия, несокрушимого спокойствия, очень схожего с безразличием?

Но это и есть безразличие, его не волнует, что происходит в этой довольно убогой комнатенке, не волнует собственное тело, не удивляет, что у него из руки торчит игла, подсоединенная резиновой трубочкой к капельнице с какой-то прозрачной жидкостью.

Перехватив его взгляд, врач поспешно поясняет:

– Это глюкоза. Завтра или послезавтра ты уже сможешь есть как обычно, а пока тебе нужно поддерживать силы.

Этим убедительным тоном он говорит со всеми пациентами в тяжелом состоянии. Так, во всяком случае, кажется Могра, который до этого консультировался с другом лишь по всяким пустякам да проходил у него ежегодный осмотр и как врача знает его мало.

Похоже, Бессон пытается угадать вопросы, которые могут у него возникнуть, и заранее ответить на них.

– Ты, наверное, удивляешься, почему лежишь здесь, а не в клинике в Отейле?

Однажды, несколько лет назад, Бессон уже направлял его туда на обследование по поводу нервной депрессии. Тогда выяснилось, что это просто от переутомления.

– Понимаешь, сперва я и отвез тебя в Отейль, ведь я ехал с тобой на «скорой помощи». Тебя положили в палату, где ты уже лежал, сразу прибежала твоя жена. О ней не беспокойся. Я убедил ее, что тебе ничего страшного не грозит. Она вела себя молодцом. Я звоню ей по несколько раз в день, и по первому моему слову она тебя навестит... Не пытайся разговаривать. Я знаю, это крайне неприятно, но поверь, речь идет о временном нарушении речи.

Это должно было случиться. Пока его друг говорит, Рене повторяет про себя эти четыре слова, совершенно бесстрастно, как простую констатацию факта.

Почему это должно было случиться? Таким вопросом он не задается. И находит, что все это даже забавно. Быть может, слова приобрели теперь иной смысл? Или они перепутались в его ленивом мозгу? Вместо слова «забавно» он охотно сказал бы «утешительно», но так вроде не говорят. Это похоже на какую-то игру, в которую он играет без ведома окружающих, делая вид, что слушает разглагольствования Бессона.

Уже очень давно, возможно, даже всегда, Рене ждал катастрофы, а в последние месяцы так сильно ощущал ее неотвратимость, что ожидание уже стало раздражать.

Бессон д\'Аргуле ходит вокруг да около, боится произнести слово, которое так или иначе произнести придется: гемиплегия [2].

– Так вот, немного о том, почему ты все же не в Отейле. Когда я понял, что у тебя, скорее всего, тромбоз средней артерии головного мозга, я пригласил своего коллегу Одуара – профессора-невропатолога и главного врача Бисетра. ТЫ должен был о нем слышать. Это он осматривал тебя вчера вечером, а потом сделал спинномозговую пункцию. Ну вот, Одуар решил, что будет лучше, если тебя положат сюда, где есть квалифицированный персонал, которому он полностью доверяет. Тут есть две отдельные палаты, и одна как раз оказалась свободной. Поэтому с вечера понедельника ты лежишь здесь.

Бессон улыбнулся.

– Надеюсь, ты не сердишься на нас с Одуаром, что мы поместили тебя в больницу с такой зловещей репутацией? Кстати, твоя жена сперва была очень недовольна, но я доказал ей, что тебе будет здесь даже лучше, чем в частной клинике, хотя особой роскоши тут нет...

Могра моргает – просто так, машинально, и его приятель озадачен: а может, больной подает ему какой-то знак?

– Я тебя не утомил?

Могра не может управлять мышцами лица, но всем своим видом старается дать понять, что он не устал, и врач, похоже, его понимает.

В дверь слева от кровати вставлены матовые, вернее, покрытые тонкой насечкой стекла, искажающие изображение; время от времени в них появляются нескладные тени – это люди, которые передвигаются на костылях, но при этом совершенно бесшумно. Загадка! Может, они в туфлях на войлочной подошве?

Бессон, должно быть, приготовил свою речь заранее и нити не теряет.

– Ты достаточно разбираешься в медицине, поэтому я скажу тебе, к какому заключению пришли мы с Одуаром. Тут я полагаюсь в основном на Одуара, он в этом разбирается лучше... Как любой, ты примерно представляешь, что такое односторонний паралич, однако не знаешь, что они бывают разные, как по своим причинам, так и по проявлениям, у каждого своя клиническая картина, и в каждом случае можно сделать вполне определенный прогноз...

К чему столько слов? Не лучше ли просто сказать, что его случай самый банальный и не слишком серьезный?

– В твоем случае поясничная пункция была совершенно необходима. Никакой патологии мы не обнаружили, значит, имеем дело с обычным мозговым кровоизлиянием, которое...

Бессон обиженно хмурит брови и долго закуривает сигарету.

– Ты меня не слушаешь?

Могра по мере сил дает понять, что слушает.

– Значит, не веришь. Считаешь, что я тебя успокаиваю, заговариваю зубы.

Да нет же! Об этом он и не думает. Просто он пересек какой-то невидимый барьер и теперь находится в другом мире. Ему даже делается как-то странно при мысли, что этот знаменитый человек, командор ордена Почетного легиона, который сидит у постели и тратит время на бесполезные объяснения, – его друг и они давным-давно на «ты». Впрочем, он и сам командор ордена Почетного легиона!

Разница лишь в том, что один из них теперь наполовину па-ра-ли-зо-ван!

Как, к примеру, Феликс Арто, его лучший репортер, который побывал по редакционным заданиям и на Амазонке, и в Тибете, и в Гренландии, брал интервью у глав чуть ли не всех государств, великий Феликс Арто, шумный и неутомимый, способный провести несколько ночей без сна и не моргнув глазом выпить за один присест целую бутылку виски.

Так же, как и он, Арто был найден без сознания в номере роскошной гостиницы на Елисейских полях, где развлекался с какой-то молодой американкой.

Он был разведен. Родственников в Париже не было, и поэтому Рене Могра как его шефа вызвали к нему среди ночи. Он помог гостиничному врачу и санитарке надеть на друга штаны и поехал с ним в «скорой помощи», которая доставила больного в американскую больницу в Нейи.

Арто было всего сорок пять. Спортсмен, бывший игрок в регби, он вечно искал с кем-нибудь ссоры. Его лечил не профессор Одуар, а главный врач клиники, название которой Могра забыл – низкорослый, рыжий и очень худой человечек, носивший слишком длинный халат, из-под которого были видны лишь ботинки.

В течение нескольких часов Арто обследовали, сделали спинномозговую пункцию, потом электроэнцефалограмму.

Кстати, а ему самому сделали энцефалограмму, пока он находился в коме? И ведь никак не спросишь! Теперь он полностью зависит от окружающих. Им самим придется догадываться, что ему нужно.

Когда Могра вошел в палату Арто, у того из левой руки тоже торчала игла, соединенная трубочкой с капельницей.

Когда пришел к нему во второй раз, репортер уже не был в коме, однако его щеки странно подрагивали, а вместо речи с губ срывалось невнятное бормотание.

Он умер на рассвете пятого дня, в час, когда обычно ложился спать.

Могра знал еще одного такого, поэта Жюблена, который вечно торчал в пивной Липла, – того хватил удар посреди бульвара Сен-Жермен. Жюблену было тогда лет шестьдесят, и он прожил еще шесть лет, совершенно беспомощный, парализованный, прикованный к креслукаталке.

Был еще один знаменитый киноактер... Ну ладно, хватит! Бессон д\'Аргуле, который был так остроумен и ироничен в среду за завтраком, сейчас довольно высокопарными словами пытается доказать ему, что это совсем иной случай и что через несколько недель...

– Самое позднее, через несколько месяцев... Я, понятное дело, говорю о полном выздоровлении. Ты человек умный, и я стараюсь объяснить тебе все как можно подробнее, потому что нам с Одуаром нужна твоя помощь. Но пока я чувствую, что ты мне не веришь. Ты уверен, что я хочу тебя подбодрить и позолотить пилюлю. Признайся, ведь так?

Рене таращит глаза, пытаясь объяснить, что он вообще ничего на сей счет не думает, что ему все равно.

Бедняга Пьер! Об этой стороне его личности Могра никогда не задумывался. Он знает Бессона как радушного хозяина на официальных приемах, как скептичного парижанина, которого можно встретить на любой премьере, как гурмана на завтраках в «Гран-Вефуре», как высокообразованного человека, который между лекциями в Медицинской академии может позволить себе роскошь писать трилогию об интимной жизни Флобера, Золя и Мопассана.

Ему доводилось слышать, как Пьер, сидя за столом, рассказывает о наиболее интересных случаях из своей практики, о трагических судьбах людей.

Расскажет ли он когда-нибудь и его историю?

Могра и представить не мог, что его друг может сидеть у постели больного, подыскивать нужные слова, пытаясь его убедить, стараясь доискаться, через какую щель можно проникнуть в сознание пациента.

\"Да не надо так лезть вон из кожи! – хочется сказать Могра.

Бессон приехал сюда на английской спортивной машине. Он живет на улице Лоншан и проезжал через Елисейские поля как раз в то время, когда город совершает свой утренний туалет. На улице свежо. Скоро Бессон сядет в больничном дворе в машину и, опустив верх, снова поедет через Итальянскую заставу в Бруссе, где он читает лекции по общей патологии.

– Я нашел тебе частную сиделку, мадемуазель Бланш, которая когда-то работала у меня. Она здесь со среды. Можешь во всем на нее положиться. На ночь ее будет сменять другая, не менее опытная.

Затем, уже более легкомысленным тоном, добавляет:

– Ты, разумеется, заметил, что мадемуазель Бланш хороша собой, – это весьма помогает выздоровлению. Завтра – она начнет тебя кормить, сначала жидкой пищей, а через несколько дней станет заставлять подниматься на несколько минут с постели. Ну, на сегодня достаточно, не так ли? Я еще надеюсь повидаться с Одуаром. Сейчас его срочно куда-то вызвали, но до полудня он вернется. А я постараюсь забежать в конце дня.

Могра прекрасно понимает, что означает взгляд, который его друг бросает, уходя, на медсестру: «Я сделал все, что мог, но, увы, мало чего добился».

Впрочем, он не кажется слишком удивленным. Видимо, при параличе такое бывает нередко.

Уже отворив дверь, Бессон возвращается.

– Тебе сделают укол, и ты несколько часов поспишь. А потом, если Одуар сочтет нужным, тебя отвезут на рентген и сделают снимок головного мозга. Ничего страшного. Ты даже не заметишь, потому что будешь под наркозом. Не нужно, старина, сердиться, если мы тебя немного помучаем, но в медицине, как везде, как и у тебя в газете, существует неизбежная рутина.

Могра не протестует, да и не хочет протестовать. И ни на кого не сердится. Даже на судьбу.

Бессон шепчется о чем-то с сиделкой, но уже в коридоре, где все так же проходят неуклюжие бесшумные тени. Справа, должно быть, находится большая палата для больных, которым разрешено вставать, а коридор является местом их прогулки.

Могра очень хочется, чтобы м-ль Бланш поскорее вернулась: оставшись один, он чувствует, что его начинает охватывать паника, как это уже было в туалете «ГранВефура».

Он нетерпеливо ждет ее возвращения еще и потому, что после обещанного укола можно снова погрузиться в забытье, и даже услышать животворное гудение колоколов.

Когда она возвращается – свежая, бодрая, улыбающаяся, – Могра следит за ней взглядом и думает, что она видится такой каждому больному и каждый смотрит на нее с одним и тем же выражением, потому что она символизирует для всех молодость и жизнь.

Она откидывает одеяло, чтобы сделать укол, и, будь он в состоянии, улыбнулся бы ей в благодарность за то, что она здесь, чтобы извиниться за неудобства, которые он ей доставляет, и, главное, за то, что не верит, что он плохой пациент и не испытывает ни малейшего желания бороться.

Ему и впрямь не хочется бороться. К чему?

Глава 2

Еще ночь, но который час – определить невозможно.

Первое, что Рене чувствует, – это тревога: ему кажется, что он остался один в палате, освещаемой лишь желтоватым отсветом, проникающим сквозь застекленную дверь. Он решил, что остался один, потому что дверь эта приоткрыта, как будто его вверили попечению медсестры, дежурившей на всем этаже.

Однако, немного повернув голову, он обнаруживает, что ошибся: кто-то спит на раскладушке, стоящей между его кроватью и стеной. Рене различает лишь рыжие волосы спящей и вспоминает, что вечером ему представили ночную сиделку. Это уроженка Эльзаса, Жозефа, которая говорит с сильным акцентом. Она не такая хорошенькая и улыбающаяся, как м-ль Бланш. Под ее халатом угадывается плотное, роскошное тело, белая ткань туго обтягивает грудь. У него была тетка, сестра матери, с таким же крепким телом, у нее тоже были правильные, но лишенные изящества черты.

Как ложилась Жозефа, Рене не видел. Не знал, что в палате для нее поставили раскладушку. Наверно, ее принесли после того, как он уснул под действием укола. Что ему колют? Никто ему этого не говорил. Накануне его кололи неоднократно и всякий раз после этого записывали несколько то ли слов, то ли условных значков на листе картона, прикрепленном к изножию кровати.

Судя по доносящимся с улицы звукам, ночь уже подходит к концу. Многочисленные грузовики несутся по проспекту, который, минуя Итальянскую заставу и пригород, превращается в общегосударственную дорогу N 7. Он сотни раз проезжал по этому проспекту, направляясь на Лазурный берег, но так и не удосужился поинтересоваться, как он называется. Не помнит и другое, что каждый день или несколько раз в неделю вдоль проспекта выстраиваются торговцы, продающие не только всякую снедь, но и одежду.

Это совсем рядом, в сотне метров от больницы, где он теперь находится. Проезжая мимо, Рене не раз бросал взгляд на серые корпуса, окружающие большой двор, у ворот которого стоят охранники, словно это казарма. Он всегда полагал, что сюда помещают лишь стариков, неизлечимых больных, которые в одиночку или молчаливыми кучками прогуливались по двору. И еще умалишенных. Ведь Бисетр не только больница для престарелых, но и психиатрическая лечебница.

Оказавшись здесь, Рене не чувствует ни унижения, ни страха. Несмотря на странный привкус во рту, после вчерашнего снотворного голова у него ясная, и, лежа в кровати, он с удовольствием играет приходящими в голову мыслями, отбрасывая одну за другой, смешивая их в кучу и снова отделяя друг от друга.

Мысли эти отнюдь не мрачные. Несмотря на то, что окружающие могут подумать обратное, он не подавлен, а совершенно спокоен, никогда в жизни он не ощущал в себе такого спокойствия.

Но это особое спокойствие, которое трудно описать и которого он сам никак не ожидал.

Он даже и представить не может, как бы поступил, если бы несколькими днями раньше, допустим в среду утром, ему сказали: «Через несколько часов ты внезапно перестанешь быть нормальным человеком, не сможешь ходить, не сможешь говорить, не сможешь держать в правой руке перо. Ты будешь смотреть, как вокруг тебя снуют люди, а общаться с ними будешь не в состоянии».

У Рене никогда не было ни собаки, ни кошки, В сущности, он не любит животных, быть может, именно потому, что никогда ими не занимался и не пытался их понять. Внезапно он вспоминает, как они смотрят, – словно пытаются сказать что-то, но не могут.

Он не чувствует горечи. А если быть честным до конца, то следует признать, что и ни о чем не жалеет. Напротив! Восстанавливая в памяти свое прошлое, в частности то утро среды, Могра удивляется, что мог вести такую жизнь, придавать ей столько значения, играть в игры, которые теперь кажутся ему ребяческими.

Словно для того, чтобы получить совсем уж четкое представление о состоянии собственной души, он вспоминает одну картину, которую видел в те времена, когда успевал посещать картинные галереи. Это полотно Де Кирико [3], на котором была изображена своего рода синтетическая фигура портновский манекен с деревянной головой, залитый холодным лунным светом.

Вот в таком безжалостном свете и представляется ему его последний день-день так называемого нормального человека. В Париже Могра уже несколько лет живет в апартаментах, находящихся во флигеле отеля «Георг V», предназначенных для людей, поселившихся на долгий срок и называющихся резиденцией. Это избавляет его жену от домашних забот.

Она пыталась вести на улице Фезандери собственный дом. Делала это с желанием, энергично, однако через два года оказалась на грани нервного срыва. Да что там на грани! У нее был настоящий нервный срыв: в течение нескольких недель она отказывалась выходить из комнаты, день и ночь сидя в полной темноте. Это была вина его, а не Лины: он выбрал ее себе в жены и навязал ей свой образ жизни.

Вчера она приходила к нему, сразу после того, как его привезли с рентгена. В голове еще не рассеялся туман от наркоза, и он чувствовал даже большее безразличие ко всему, чем сейчас.

Тем не менее обратил внимание, что на ней было черное шелковое платье и подбитое норкой габардиновое пальто. В его, точнее, в ее среде была такая мода: из какого-то снобизма прятать дорогую норку под ничем не примечательную ткань.

Сейчас уже, наверно, около шести. Ночь уходит, за окном поднимается туман.

Накануне Рене познакомился и со старшей медсестрой. Она ему не понравилась-женщина лет шестидесяти, волосы с проседью, сероватое лицо, еще более безликая, чем профессор Одуар.

Может, это мимикрия и она подражает своему шефу? Приведя Лину, осталась стоять посреди его небольшой палаты с таким видом – он еще бывает у некоторых актеров, – словно, кроме нее, ничего не существует.

Глыба, способная держать на своих плечах всю больницу.

Лина, подавленная обстановкой, немного замялась, потом все же наклонилась и поцеловала его: как он и ожидал, от нее пахло спиртным. Перед уходом из отеля она явно выпила стаканчик-другой виски, а по дороге, должно быть, попросила Леонара, их шофера, остановиться у первого же бара, где пропустила еще стаканчик.

И опять-таки он на нее не рассердился. Он уже привык. Еще в среду это казалось естественным, само собой разумеющимся. У каждого из них своя спальня, а ванная и гостиная-это нейтральная территория.

Такой уклад оказался неизбежным: они редко ложатся спать в одно и то же время. Лина встает поздно, а Могра в половине девятого вскакивает в «Бентли», который стоит внизу, и едет в редакцию.

Он всегда спешит, спешит уже многие годы. Не обращает внимания на то, что делается на улице. Едва замечает, какая стоит погода: светит солнце или идет дождь. Он начинает работать еще в машине: просматривает утренние газеты и отчеркивает нужные статьи красным карандашом,

Могра-человек влиятельный и еще в среду утром ощущал себя таковым. Жесты, тон, лаконичные фразы, манера смотреть сквозь собеседника-все это выдает в нем человека значительного; министры разговаривают с ним по телефону фамильярно, но с оттенком уважения, а когда разражается очередной кризис, председатель государственного совета сразу приглашает его в Матиньон.

Для министров, глав партий, банкиров, академиков и прочих знаменитостей Могра каждое воскресенье устраивает приемы в своем имении Арневиль близ Арпажона – это настоящий замок, вернее, некий причудливый особняк, построенный в XVIII веке каким-то откупщиком.

– Добрый день, господин главный редактор...

Первым его приветствует швейцар, потом лифтер и дежурные.

– Добрый день, господин Могра...

Когда он выходит на этаже, где помещается редакция, тон становится не таким чопорным:

– Привет, Рене!

Тут его уже поджидает Фернан Колер, его заместитель и ровесник, с которым они начали сотрудничать лет двадцать пять назад, когда Могра вел отдел хроники в маленькой газетенке, называвшейся «Бульвар» и уже давно переставшей существовать.

Еще в среду он был убежден, что Колер искренне предан ему и, восхищаясь им, посвятил любимому шефу всю свою жизнь. Разве не мог Могра попросить у него все, что угодно? Разве Колер не склонял понуро голову, когда он, раздраженный каким-нибудь упущением, промахом, ошибкой в верстке, распекал его на чем свет стоит?

Внезапно он увидел своего заместителя в новом ракурсе, немного напоминавшим ракурс на картине Де

Кирико. Колер был уже не добродушным толстяком, немного мягкотелым и неряшливым, а человеком, следовавшим за ним по пятам в течение тридцати лет и под напускной покорностью прятавшим зависть и злобу. Ведь заместитель знает его лучше, чем кто бы то ни было, все подмечает и, вероятно, ничего не забывает.

Могра был удивлен, что он явился к нему почти сразу после Лины, которая принесла мужу не только цветы, но и узкогорлую вазу. Цветы, разумеется, ее любимые желтые гвоздики. Их только шесть – больших букетов он не любит. Секретарша в редакции каждое утро ставит ему на письменный стол один цветок. Лина, должно быть, решила, что в больнице не найдется небольшой вазы, и захватила подходящую из отеля.

Сколько лет они уже живут вместе? Семь? Восемь? Все это время он был убежден, что любит ее. А теперь смотрел на нее бесстрастно, примерно так же, как на старшую медсестру, а потом на Фернана Колера.

– Пьер сообщает мне о твоем состоянии по несколько раз на дню.

Пьер-это Бессон д\'Аргуле. Она тоже зовет его по имени. Она любит звать людей по имени, особенно широко известных.

– До сих пор он не разрешал мне тебя навестить.

Похоже, профессор Одуар дал на этот счет строгие указания. Добраться до твоей палаты мне стоило больших Трудов.

Это был монолог Лины, а когда вошел Колер, она встала у окна, уступая ему место у постели.

– Ну что, Рене, решил попугать своих друзей?

Колер говорил неискренне. Все они говорят неискренне – Бессон, Лина, Жозефа и даже м-ль Бланш, которая тем не менее кажется ему ближе других.

В среду, в редакции, когда его везли в клинику в Отейль, его заместитель, должно быть, лихорадочно готовил новую первую полосу, наверное окаймленную черной рамкой, с заголовком на пять колонок и с некрологом.

Интересно, кому они заказали некролог? Явно комуто из тех, кто был с ним в «Тран-Вефуре», скорее всего академику Даниэлю Куффе, и Могра живо представил, как тот садится за работу прямо тут же, в комнате, где они завтракали. Дело было безотлагательное. Редакционный курьер-велосипедист ждал буквально за дверью, чтобы доставить статью, как только она будет готова.

Могра почти уверен, что некролог уже набран и ждет своего часа.

– Знаешь, Рене, добраться до тебя было не так-то просто.

Колер сказал это почти теми же словами, что и Лина.

– Там, внизу, установили заграждение.

Могра не принял в расчет, что в течение тех дней, что он провел в забытьи и одури от наркоза, жизнь продолжалась: о нем говорили, узнавали, как он себя чувствует, пытались к нему проникнуть.

Эта мысль не радует его, но и не огорчает. Ему безразлично, что Колер тоже в чем-то черном или темносером, чтобы быть готовым к любой случайности. А Лина подумала об этом, когда выбирала платье? Вспомнила ли она о фоторепортерах, которые в случае чего подвергнут ее настоящей осаде?

– Мне разрешили пробыть у тебя всего несколько минут. От врачей я знаю, что все идет хорошо и через несколько недель ты будешь на ногах. Я сейчас расскажу тебе в общих чертах, как и что, – ты ведь, я понимаю, беспокоишься за газету.

Это не так. За это время он не вспомнил о ней ни разу.

– Думаю, ты меня одобришь – я ничего не сообщил в нашей газете о том, что с тобой случилось, и по телефону попросил коллег, чтобы они тоже молчали. Так же я поступил и с «Франс-Пресс», и с двумя американскими агентствами. Пока все держат слово. Потом собрал всех наших сотрудников и...

Стоя у окна, Лина смотрит сквозь туман на серую крышу крыла больницы, которое видно с постели Рене. Крыша шиферная, островерхая, похожая на крышу дворца Людовика XIV. Бисетр тоже был построен в те времена.

– С вечера среды человек пятьдесят репортеров и фотографов толпятся во дворе и под аркой. Несмотря на молчание прессы, радио и телевидения, телеграммы идут непрерывным потоком – как в редакцию, так и сюда. А звонков в больницу столько, что там, внизу, жалуются – люди часами не могут дозвониться сюда по делу.

Колер, должно быть, хочет его как-то порадовать, утешить. Но он просчитался: Могра все это безразлично, и с той же отрешенностью, что и утром, в полутемной палате, он ухитряется представить, как его будут хоронить.

Ударил колокол. Один раз. Значит, половина. Но половина какого? Хотя в больнице и должна быть своя часовня, звонили не здесь, а в нескольких сотнях метров дальше, на проспекте, где гудит непрерывный поток тяжелых грузовиков и пригородных автобусов. Там есть не то церковь, не то монастырь – скорее всего, церковь, поскольку у монастырских колоколов звук, как правило, выше.

По мере того как сумрак рассеивается, до него начинают долетать звуки из зала в конце коридора, дверь из которого, по-видимому, открыта. Звуки неясные, прерывистые. Больные один за другим просыпаются и ворочаются в постелях.

Мимо проходит медсестра, за ней еще одна. Со стороны противоположной залу слышатся голоса, раздается звон чашек и блюдец, и до Могра долетает запах кофе.

Жозефа тоже начинает ворочаться, бесшумно садится в постели и с помощью фонарика смотрит на наручные часы. Затем она снова ложится, словно решив, что может еще немного понежиться, и наконец встает. Он тут же закрывает глаза, однако успевает заметить, что она спала не раздеваясь.

По шорохам он угадывает, что она складывает одеяло и простыни. Потом раздается скрип-сиделка складывает раскладушку и прячет ее в стенной шкаф, о существовании которого он узнает только теперь.

Наклонившись над ним, она тихонько берет его за кисть и щупает пульс. От нее пахнет потом. Он узнает специфический запах человека, спавшего в одежде. Общаться с внешним миром пока не хочется, и он притворяется спящим.

В конце концов она на цыпочках уходит. Дверь открывается и снова закрывается. Из ванной доносится шум спускаемой воды, потом наступает довольно долгая тишина-сиделка явно пудрится и приводит себя в порядок. Потом дверь снова отворяется, и Жозефа идет пить кофе вместе с ночными медсестрами.

Вот так он начинает знакомиться с распорядком дня в больнице. Это занимает его мысли. Кроме того, это доказывает, что его разум и чувства не так притуплены, как вчера.

Еще одно открытие: неприятные конвульсивные подергивания почти прекратились. Рене шевелит под одеялом пальцами левой руки. Ему даже удается немного приподнять эту руку и согнуть ее в локте, а чуть позже пошевелить ногой.

Но обе правые конечности продолжают оставаться неподвижными.

Пользуясь тем, что остался один, Могра пробует заговорить, но с его губ срывается лишь тонкий писк, напоминающий мяуканье котенка.

За окном, как и вчера, висит туман, сквозь него видна шиферная крыша. Два окна в здании напротив освещены, в одном из них видна женщина, которая поспешно одевается.

Во двор въезжают машины и выстраиваются перед главным корпусом, в котором находится Могра. Где-то неподалеку от его палаты есть лестница со скрипучими ступенями. Часы на церкви бьют шесть, потом начинают гудеть колокола, сзывающие прихожан к утренней мессе.

Вокруг начинает постепенно пробуждаться жизнь. По тротуару тащат мусорные баки. Где-то далеко слышен слабый звон электрического звонка, а может, и будильника; на кухне, расположенной то ли на первом этаже, то ли в подвале, повара начинают греметь громадными кастрюлями.

Это напоминает ему раннее утро в редакции, когда в наборном цехе идет пересменка, верстальщики занимают места перед талерами, наборщики – перед наборными кассами, а дежурные репортеры и машинистки уступают место дневной смене.

В котором часу происходит пересменка в больнице, он пока не знает. Услышав шаги Жозефы, снова закрывает глаза, не желая, чтобы его тревожили. Она подходит к кровати и смотрит на него. Пахнет от нее уже чуть иначе. Пользуясь передышкой, она выходит в коридор и закуривает сигарету.

Вскоре ему становится ясно, что пересменка и подъем больных происходят в половине седьмого. Везде одновременно начинают звучать шаги, хлопают двери, и Рене обнаруживает, что его этаж, казавшийся в предыдущие дни таким тихим, на самом деле оживленный и шумный.

Тени больных скользят туда и сюда по экрану застекленной двери; Жозефа, докурив, сует ему под левую мышку термометр.

Торопливые, четкие шаги заглушают тихое шарканье ног, которое он непрерывно слышит в коридоре. Шаги затихают перед приоткрытой дверью, она отворяется шире, и украдкой, слегка приподняв веки, больной видит м-ль Бланш, которая одета весьма элегантно.

Она кивает Жозефе, и, переговариваясь вполголоса, они выходят в коридор и направляются в раздевалку, где медсестра переодевается, включая и туфельки на шпильках. Могра почему-то убежден, что у нее есть небольшая машина, скорее всего голубая или светло-зеленая.

Возвращается м-ль Бланш уже одна. Вынимает у него из-под мышки градусник. Он закрыл глаза недостаточно быстро, и она понимает, что он проснулся.

– Доброе утро! – весело бросает она. – Мне сказали, что ночь вы провели хорошо. Если будете паинькой, я попробую дать вам немного апельсинового сока.

Почему она разговаривает с ним как с ребенком? Она ведь умная женщина и знает, что он тоже не дурак. Если бы они повстречались не в больнице, а где-нибудь еще, она обращалась бы с ним по-другому, ей и в голову бы не пришло произнести эти дурацкие слова: «Если будете паинькой...»

Рене никак не реагирует и лишь следит за ней взглядом, пока она изучает листок, висящий в изножии кровати, и записывает туда его температуру. Он единственный, кто не знает, что написано на этом листке, а ведь его это касается в первую очередь.

В сущности, он превратился в предмет. Здесь, повидимому, принято оставлять двери приоткрытыми, причем не только в его палату, но и дверь в зал, откуда доносится приглушенный гул.

Какой-то пожилой мужчина в фиолетовом халате из толстой шерсти широко распахивает дверь и начинает с любопытством его разглядывать. Паралитик, который идет на поправку? Нет, судя по отсутствующему взгляду и по тому, как он медленно покачивает головой, скорее, умственно неполноценный. М-ль Бланш не обращает на него внимания, и, постояв так молча несколько минут, странный тип удаляется.

По коридору провозят тележку с огромными, стучащими друг о друга бидонами. Дверь снова отворяется, и входит старшая медсестра в сопровождении молодого практиканта.

– У вас все хорошо? Как вы спали?

Вопросы она обращает не к нему, да он и не смог бы ответить. М-ль Бланш протягивает листок, приколотый к куску фанеры. Матрона читает и передает листок спутнику, но тот никак прочитанное не комментирует. Оба подходят к штативу и укрепляют на нем новую капельницу с глюкозой.

– Как вы думаете, – осведомляется м-ль Бланш, – могу я позвать парикмахера, чтобы моего пациента побрили?

Могра совсем забыл о своем подбородке: щетина у него жесткая, отросла, должно быть, за четыре дня изрядно, да к тому же он еще и брюнет – этим пошел в мать. И тут за него подумали, однако благодарности Могра не испытывает. Он чувствует, что все эти знаки внимания обезличены, что он занимает постель временно, а ритуал тут для всех одинаков. В один день электроэнцефалограмма. В другой – спинномозговая пункция. Затем рентген. Затем – борода и апельсиновый сок...

Если бы Бессон д\'Аргуле был просто врачом, а не старым его другом, вполне вероятно, что никто не стал бы говорить с ним о его болезни, ему просто посоветовали бы не тревожиться и довериться врачам.

Бессон же из любезности сказал столько, сколько мог; к тому же он человек очень занятой, и ему не так-то просто выкраивать среди множества дел время, чтобы ездить сюда, к Итальянской заставе.

– Пора заняться вашим туалетом... Когда утром я ехала сюда, то подумала, что было бы неплохо, если бы вам принесли портативный приемник. Я уверена, что профессор не будет возражать, а вам полезно немного отвлечься.

У него нет ни малейшего желания слушать радио. Он не хочет отвлечься, и зря она пытается думать за него. Жизнь за стенами больницы его не интересует. Вполне довольно того, что происходит вокруг – проходящих по коридору людей, звуков на этаже, которые он уже начинает распознавать.

Рене не слишком высок ростом, не толстяк вроде Колера, но тем не менее довольно тучен и весит восемьдесят килограммов. Это, впрочем, не мешает м-ль Бланш, которая сама весит не больше пятидесяти, легко переворачивать его с боку на бок, вымыть с головы до ног и даже между делом сменить под ним простыню.

Этот туалет – самое мучительное, что можно придумать, и он закрывает глаза, потому что ему стыдно. Он не красавец – ни фигурой, ни лицом, и никогда не был таковым. Расплылся еще в молодости, нос у него всегда был бесформенный, лицо рыхлое. В свое время он очень от этого страдал. Однако, сделавшись человеком значительным, стал думать о своей внешности гораздо меньше и вызывающе называл себя уродом.

Но здесь, пока сестра мыла и обтирала его, к нему вновь вернулся юношеский стыд.

– Мне нужно растереть вас спиртом. Но я подумала, что вы предпочтете одеколон, и пока вам не принесли ваш, захватила с собой флакончик.

Ему бы следовало в знак благодарности хотя бы кивнуть ей, но он решил этого не делать. Все равно она ничего не понимает. Другие тоже. Они могут подумать, что он озлобился или полагает, что имеет право на что угодно, поскольку руководит самой известной парижской газетой и двумя еженедельниками. Но это не так. Дело тут гораздо сложнее, этого не объяснить.

К тому же Рене не нравится, что его кровать и вся комната пахнут теперь одеколоном, а не пресноватым, но не противным запахом болезни и лекарств. Словно его пытаются слегка надуть. Приятно ли ему, что его собираются побрить? Он в этом не уверен.

– Отдохните пока, а я позвоню парикмахеру и узнаю, не занят ли он.

Парикмахер для неизлечимых больных, паралитиков, полоумных и трупов! Уже совсем рассвело. Туман поредел, вот-вот проглянет солнце. Две девушки в голубых фартуках, перебрасываясь фразами по-итальянски, заходят в палату со швабрами и опилками и, не глядя на него, не проявляя ни малейшего любопытства, делают свою каждодневную работу.

Когда наконец появляется парикмахер, комната сверкает чистотой, в вазочку с шестью желтыми гвоздиками налита свежая вода, морозный воздух струится через маленькую форточку, прорезанную в верхней части окна. Парикмахер далеко не молод и сам напоминает неизлечимого больного. Не исключено, что так оно и есть. От его желтоватых пальцев пахнет табаком, у него скверные зубы; работает он молча, с пугающей сосредоточенностью.

– Подстригать его, наверное, не нужно?

Сиделка отрицательно качает головой. Парикмахер берет свой чемоданчик, но не уходит, словно чего-то ждет; м-ль Бланш наконец догадывается и достает из сумочки банкноту.

Когда парикмахер уходит, она поясняет:

– Чуть не забыла дать ему на чай. Не волнуйтесь, рассчитаетесь со мной потом.

Эта деталь его поражает: оказывается, теперь он не в состоянии заплатить за себя, как будто остался без денег. Ему уже не раз снился один и тот же сон: он в каком-то чужом городе, начинает рыться в карманах и обнаруживает, что у него нет ни сантима...

Жена, должно быть, еще не встала. Ходила ли она куда-нибудь вчера вечером? Очень возможно, что осталась дома: бегать по ресторанам и кабаре, когда муж лежит в больнице, – это дурной тон. Если так, то она пригласила к себе приятельницу, может быть нескольких. Она не способна пробыть в одиночестве и часа. На маленьком столике постоянно стоит бутылка виски и стаканы. Она всегда берет ее с собой в спальню, а иногда даже в ванную.

Вчера Лина спросила – торопливо, вполголоса, словно боясь, что вмешивается не в свое дело:

– Ты не хочешь, чтобы я позвонила Колет?

Она поняла его гримасу и не стала настаивать. Колет-это его дочь от первого брака, она родилась, когда ему было двадцать три, так что теперь ей тридцать один, на три года больше, чем мачехе.

Мачеха и падчерица никогда не видели друг друга, но не по вине Колет или Лины. По его вине.

После развода Рене счел, что будет вполне естественно, если он оставит трехлетнюю девочку с матерью. Колет жила тогда уже в деревне, далеко от Парижа, у одной старой родственницы, которая его ненавидела. Он несколько раз приезжал к ней, без особой охоты, потому что встречали его там враждебно. Дорога была долгой. А у него был тогда самый трудный и вместе с тем самый важный этап карьеры.

Колет родилась хромой. Ей делали операцию, но безуспешно. Перепробовали массу самых совершенных ортопедических аппаратов. К сожалению, девочка к тому же пошла в отца, от которого унаследовала бесформенную фигуру и рыхлое лицо.

Раз или два в год, проезжая мимо, она навещает его в редакции, но поскольку оба знают, что говорить им не о чем, эти визиты не столько приятны, сколько Мучительны.

Она у него ничего не просит, ничего от него не берет. Живет одна, в рабочем квартале, и работает в школе для умственно неполноценных детей, основанной неким подвижником, доктором Либо, в которого она, кажется, тайно влюблена.

Карьера отца ее не интересует. Колет практически не видится и с матерью, которая стала видной актрисой и таким образом осуществила свое давнее желание, потому что еще восемнадцатилетней девушкой ходила в студию знаменитого Дюлена при театре «Ателье».

По примеру доктора Либо Колет всегда охотно разыгрывала из себя святую. Но Могра тем не менее подумал: не почувствует ли его хромая дочь с мужеподобной фигурой некоего злорадства, увидев, что он обездвижен и лишен способности говорить?

Страдал ли он от неодобрения, с которым она всегда к нему относилась? Долгое время ему казалось, что да. Разве родители не обязаны любить своих детей, а дети родителей?

Ему не хочется ее видеть. Ему не хочется видеть никого, даже Бессона, который снова примется убеждать, будто все идет хорошо и он скоро снова станет нормальным человеком.