Жорж Сименон
Недолгое колебание. В конце концов, зачем притворяться, почему не быть самим собой, со своими пристрастиями?
— Шоколадный коктейль.
Он не удивился, заметив в ее глазах лукавый огонек, который уже видел в момент их встречи; впрочем, та же насмешливая радость блестела и в его глазах.
Человек за стойкой, в рубашке с закатанными рукавами, ждал. Кто-то из посетителей назвал его Раулем. Молодой, лет тридцати. Все вокруг казалось молодым, легким. И все белое — стены бара, столы, стулья, высокие табуреты, на которые взобрались новоприбывшие. — Большой стакан молока с двумя шариками шоколадного мороженого.
Он указал пальцем на миксер возле полок с бутылками.
— Это вкусно? — спросила она.
— На любителя. Мне нравится.
— Тогда и мне то же самое.
Что здесь такого? Ничего особенного. Хотя, возможно, когда-нибудь станет главным. Кто знает? Ведь как в жизни: один день похож на другой, и вдруг, много лет спустя, порой уже в старости, понимаешь, что вся твоя жизнь зависела от одного-единственного мгновения, которому в свое время ты не придал никакого значения.
— Стакан не очень большой? — Рауль взял чуть ли не полулитровый стакан.
— В самый раз. Молоко холодное?
Молоко достали из холодильника. Музыкальный автомат гремел так, что дрожали стены маленького зала с немногочисленными посетителями — четыре-пять завсегдатаев, две девушки в облегающих брюках да несколько парней, чьи мотоциклы стояли на улице.
Андре Бар впервые оказался на этой улочке, названия которой даже не знал. Да и в названии ли дело? Главное-блеск их глаз, легкое лукавое выражение, словно они подсмеивались друг над другом или же подсознательно чувствовали, что переживают минуты за пределами реальности.
— Для мадмуазель тоже два шарика?
Оба как завороженные следили за приготовлением напитка. Жужжал миксер; шарики мороженого в молоке поднимались и опускались, таяли, теряли форму, смешивались с жидкостью, постепенно окрашивая ее в сиреневый цвет.
— На вид не очень-то аппетитно, — заметила она.
— Зато вкусно! Она рассмеялась.
— Почему ты смеешься?
— Ты сказал так проникновенно! Любой парень на твоем месте, чтобы поразить меня, заказал бы аперитив, а то и виски.
— Я не люблю спиртного.
— Даже вина?
— Ни вина, ни пива. Я и к десерту не притронусь, если в нем вишневая наливка или ликер. Он возвышался над ней на целую голову. При росте метр семьдесят восемь — а врач утверждал, что через четыре-пять лет в нем будет метр восемьдесят пять — он был широкоплеч и мускулист.
Мускулистость возобладала совсем недавно над детской полнотой, от которой он страдал много лет, оставаясь самым толстым в классе. Теперь он был самым сильным.
— Ты пьешь через соломинку?
— Привычка.
— Ты уже был здесь?
— Нет, впервые.
— Тебе нравится?
— Что? Коктейль?
— Нет. Электрогитара.
Пластинку с записью электрогитары слушала девушка, черные, почти прямые волосы которой падали ей на лицо. Очарованная, она пристально смотрела на автомат, прижимаясь к нему так, словно голова ее покоилась на груди мужчины.
— Когда как. Мне больше нравится простая гитара. А тебе?
— Тоже когда как.
Она потягивала через соломинку холодное молоко, и, несмотря на ее старания, бульканье все-таки слышалось. Между обоими как бы возникло сообщничество. До этого он видел ее всего два раза: первый, когда она с родителями приезжала к ним в Канн на ужин; второй, когда Буадье, отдавая долг вежливости, пригласили их к себе в Ниццу. Теперь похоже было, что две семьи не увидятся несколько месяцев, а то и лет.
И тогда Андре Бар схитрил. В четверг он сам приехал в Ниццу на мопеде. Он знал, что по четвергам у Франсины занятия, а свободный день-суббота. Он знал также, что учится она в школе Дантона, частном учебном заведении, где преподавали бухгалтерию, стенографию и языки, что школа занимает два этажа над итальянским рестораном в доме на улице Паради, возле Бельгийской набережной.
Франсина выходила в пять, и уже за четверть часа до окончания занятий он, придерживая рукой мопед, ждал на тротуаре, метрах в пятидесяти от здания.
Стоял май. Солнце было теплое, почти жаркое, и женщины надели светлые платья. Проезжая по Английскому бульвару, он видел стариков, дремавших под зонтами, и кое-где, в белых барашках волн, цветные купальники. — О чем ты думаешь?
— Ни о чем. А ты?
— И я ни о чем.
Почти так оно и было. Возможно, он думал, что она непохожа на других, не носит брюки в обтяжку и явно не из тех, кого возят сзади на мотоцикле.
Она умела играть. Они оба играли. Когда из школы Дантона начали выходить девушки — среди них были и двадцатилетние, — он тронулся с места, притворяясь, что оказался на этой улице случайно.
— Франсина! — воскликнул он, когда она поравнялась с ним.
А вдруг она уже видела его, когда он заводил мотор?
— Ты здесь учишься? Будто он не знал!
— Что ты делаешь в Ницце?
— Да приехал взглянуть на лицей, где через месяц буду сдавать экзамены на бакалавра.
Она сделала вид, что поверила, и они непринужденно смешались с толпой и пошли рядом — он, придерживая рукой мопед, она с книгами и тетрадями под мышкой.
— Я и не подозревала, что ты такой высокий.
Их лица уже светились той самой улыбкой, которую Андре Бар до сих пор с любопытством подмечал у иных парочек, так и не понимая ее значения.
Он не казался себе смешным. Она тоже не казалась смешной. Не мешай ему мопед, а ей книги, они наверняка пошли бы рука об руку.
Позади остался цветочный магазин, но еще какое-то время в воздухе пахло свежесрезанными гвоздиками. Чуть дальше, словно путь до бульвара Виктора Гюго, где она жила, был слишком коротким, он спросил:
— Спешишь?
— Не очень.
— Пить хочешь?
— С удовольствием выпила бы чего-нибудь.
Она не возражала, ни когда он направился через авеню Победы, уводя ее все дальше и дальше от дома, ни когда они побрели по незнакомым улочкам.
Они шли просто так. Шли, чтобы идти вместе. Андре Бар искал уголок поуютнее, где можно посидеть, и в конце концов нашел.
— У тебя тоже экзамены?
— Еще нескоро — в июле.
— А потом?
— Последний год в школе.
— Не трудно?
— Да нет. Не так, как в лицее. В лицее я быстро поняла: на бакалавра мне никогда не сдать! Я не очень способная. Не то что ты. А ты решил, что делать дальше?
Она уже задавала этот вопрос у него в мансарде, — он предпочитал ее своей комнате, — которая стала его убежищем. Пока в гостиной родители вспоминали старых знакомых, он показывал ей свои владения, где она с удивлением обнаружила рядом с книгами и пластинками вереницу электрических машинок.
— Хочешь попробовать? Выбирай.
Маленькая машинка легла на ее ладонь.
— Нажимаешь кнопку-скорость увеличивается, отпускаешь — уменьшается.
Главное, будь внимательна на виражах. Это не так просто, как кажется.
Иногда он наклонялся, чтобы не удариться головой о балки. Время они провели весело. Раз десять она опрокинула свою голубенькую машинку, а он взял на себя роль любезного покровителя.
— Ты быстро освоишься. Главное, избегай резко увеличивать скорость.
Ему было шестнадцать с половиной, ей — семнадцать.
— С кем ты обычно играешь?
— Ни с кем. Один. Иногда, правда очень редко, с отцом.
— У тебя нет друзей?
— Только приятели.
— Ты с ними часто встречаешься?
— В лицее.
— А после уроков?
— Почти никогда.
— Почему?
— Не знаю. Не хочу.
Уже в тот, первый вечер глаза их были полны иронии, словно они подсмеивались друг над другом.
— А ты?
— Иногда выбираюсь в кино с мамой.
— По вечерам ходишь куда-нибудь одна?
— Отцу это не понравилось бы. Да и маме тоже. У нас старомодная семья. А твои родители строгие?
— Нет.
— И позволяют тебе делать все, что ты хочешь?
— Пожалуй. Они не особенно следят, когда я прихожу или ухожу.
— Ты поздно возвращаешься?
— У меня ключ.
Ни тот, ни другой не спрашивали, почему им так хорошо вместе: оба приняли это как должное, не задумываясь.
— Ну, мне пора.
— Еще коктейль?
— О нет! Не хочу заливать в себя литр молока.
— А мне случается. Однажды я выпил пять таких коктейлей, в том числе один апельсиновый и один ананасовый.
Эта встреча, ни назначенная, ни случайная, явилась, скорее, маленьким чудом, и оба радостно старались, чтобы оно произошло. И тут, когда они вновь шли по залитому солнцем тротуару, Франсина вдруг положила ладонь на руку спутника.
— Не твоя ли мать вон там?
— Где?
— Напротив, на другой стороне тротуара. Выходит из дома, выкрашенного желтым.
Он и сам уже заметил ее: светлые волосы, решительная походка, цветной, с преобладанием розового костюм от Шанель.
— Думаешь, она видела нас? — спросил он с досадой.
— Нет. Выйдя из подъезда, она сразу, не оглядываясь по сторонам, повернула направо, словно торопилась. Ты не хочешь, чтобы она видела нас вместе?
— Мне безразлично.
— Что с тобой?
— Ничего.
Все сомнения отпали. Чуть дальше на улице стояла красная машина с откидным верхом, к которой направлялась мать. Она села за руль, натянула перчатки, хлопнула дверцей. Между ними было метров двадцать, и в тот момент, когда она заводила мотор, ему показалось, что взгляды их встретились в зеркале заднего обзора. Машина тронулась, завернула за угол и исчезла в потоке автомобилей.
Они все еще шли рядом — он, придерживая свой мопед, она с книгами под мышкой, но что-то уже изменилось. Франсина украдкой бросала на него взгляды. Ни о чем не спрашивала, ничего не говорила. Они подошли к дому на бульваре Виктора Гюго, огромному каменному зданию со светлой дубовой дверью и медной табличкой справа:
Доктор Е. Буадъе невропатолог бывший зав. отделением в парижских больницах.
— До свидания, Андре. Спасибо за коктейль.
— До свидания, Франсина.
Он улыбнулся ей с грустью в глазах, понимая, что им уже никогда не вернуть легкость сегодняшнего дня.
Он лежал, как обычно, на животе, на полу мансарды, раскрыв перед собой учебник химии, когда услышал голос Ноэми:
— Господин Андре, ужин подан! Вопреки требованиям хозяйки, она всегда кричала снизу, из-под лестницы.
— Не могли бы вы пойти к нему и сказать, как всем, что стол накрыт?
— Нет, мадам. Вы не заставите меня, с моими-то венами, три раза в день подниматься наверх и напоминать молодому человеку, что пора есть.
Он и сам прекрасно это знает.
Ужинали дома в половине девятого, поскольку отец редко заканчивал консультации раньше восьми. Сегодня мать промолчала и не сделала Андре замечания за то, что он снова вышел к столу без галстука.
Эта маленькая война тянулась между ними уже давно. Раз и навсегда он выбрал для себя ту одежду, в которой ему было удобно и в лицее, и на улице, и дома: бежевые бумажные брюки, полинявшие от стирки, сандалии с ремешками и цветные, часто в клеточку, рубашки с открытым воротом.
Пиджак он надевал только в торжественных случаях, обычно же носил полотняную куртку, а зимой надевал свитер.
— У нас в классе никто не носит галстуков.
— Сочувствую родителям.
Отец не вмешивался в их споры. Говорил он мало, ел медленно, с лицом скорее спокойным, чем озабоченным, и даже если все замечал, вид у него оставался отсутствующий.
Узкоплечий, с тонкой шеей и впалой грудью, он казался намного меньше, чем был на самом деле, хотя при росте метр семьдесят лишь на восемь сантиметров был ниже сына и на три — жены, которая выглядела довольно крупной.
Суп съели в полном молчании, но Андре чувствовал, что мать еле-еле удерживается от вопроса, который вертелся у нее на языке. И все-таки, глядя куда-то в сторону, она задала его в тот момент, когда Ноэми подавала рыбу.
— Чем ты занимался днем?
— Я?
Он чуть было не солгал — не ради себя, ради нее. Но, боясь покраснеть или запутаться в объяснениях, сказал правду:
— Ездил на мопеде в Ниццу. Хотел посмотреть лицей, где буду сдавать экзамены на бакалавра. Большой сарай. В Канне лицей намного лучше.
Он смолк в нерешительности. О чем еще она могла спросить? Видел ли он ее, узнал ли на той улочке-улице Вольтера, как он потом выяснил?
Отец поочередно посмотрел на них, словно чувствуя возникшее напряжение, но не сказал ни слова и вновь принялся за еду.
Несколькими часами раньше, в конце завтрака, она задала вопрос почти ритуальный:
— Тебе не понадобится машина, Люсьен?
Здесь была, скорее, традиция, мания, поскольку на неделе отец редко пользовался машиной. Они жили на Английском бульваре, в двух шагах от бульвара Карно, так близко от лицея, что слышали гомон перемен, и, когда Андре был поменьше, он, случалось, забегал домой выпить стакан молока.
Люсьен Бар держал зубоврачебный кабинет на Круазетт, за отелем «Карлтон», на углу Канадской улицы. Он любил ходьбу и даже если спешил, четверть часа до работы старался пройтись пешком.
Жена, хотя у нее ничего не спрашивали, добавила:
— Мне надо к портнихе.
Андре уже замечал такое, но сегодня это особенно поразило его: мать плохо переносила тишину, и если за столом молчали, говорила о чем попало — что делала, что собирается делать, что ей сказали подруга или торговец, но всегда о себе или о чем-то, связанным с нею.
Во всяком случае, Андре был уверен, что, уходя из столовой, она бросила:
— Мне надо к портнихе.
К г-же Жаме. Раньше ему иногда случалось ходить к ней с матерью: прислуга в доме еще не появилась, и его не с кем было оставить.
Портниха жила по дороге в Грас, между Рошвилем и Муженом, на втором этаже маленького, серого, унылого домика, запах которого был мальчику нестерпимо противен.
Швейная машинка в углу, манекен у окна, кресло с неизменной бело-рыжей кошкой, зеркальный шкаф, перед которым клиентки придирчиво осматривали себя во время примерок.
Он, еще ребенок, удивлялся, глядя на лицо матери в зеркале — совсем не такое, какое он знал: чуть искривленный нос, косящий взгляд. Он огорчался. Поездки к г-же Жаме, длившиеся порой по два часа и больше, угнетали его.
Уже внизу, на первом этаже, он приходил в ужас от встречи с хозяином-пенсионером, который денно и нощно сидел на стуле возле дверей и никогда ни с кем не здоровался, считая посетительниц чужачками, отнимающими у него жизненное пространство.
Ничуть не меньше Андре ненавидел и отвратительного сиреневого цвета подушечку для булавок, стол, где раскладывали серые бумажные выкройки, сметанные платья, но особенно-маленькую худенькую женщину неопределенного возраста, которая даже с булавками во рту не умолкала ни на минуту.
Никто не спрашивал у матери:
— Какие платья ты себе заказала?
Она одевалась не для них, а для себя, и отец никогда не хвалил ее новые туалеты. Один-единственный раз она объяснила, что выбирает в журналах модели самых известных портных и только г-жа Жаме способна воспроизвести их удивительно точно.
Не скажи она в тот день ни слова, Андре нисколько не удивился бы встрече в Ницце, куда она могла приехать за покупками или на свидание с подругой. Возможно, он ошибался, но ему показалось, что в ее взгляде, перехваченном в зеркале заднего обзора, сквозила паника.
— Вдруг наши родители опять пригласят друг друга, — не очень-то веря своим словам, прошептала Франсина, когда они прощались.
Она не намекала ни на случайную встречу, ни тем более на свидание, но по молчаливому согласию оба решили, что увидятся снова. — У тебя, наверное, много работы перед экзаменами?
— Хватает.
Он готовился уже давно, спокойно, методично, как делал все, за что брался.
— И ты не волнуешься?
— Нет.
— Даже сдавая сразу два бакалариата?
— Это не так трудно, как кажется.
Раньше он тоже думал, что это трудно, почти невозможно. Когда его спрашивали:
— Ну а потом чем собираешься заниматься? Он искренне отвечал:
— Понятия не имею.
Его интересовало все, особенно греческий язык, эллинская культура, и в прошлом году отец отправил его на три недели в Грецию, где он путешествовал с рюкзаком на спине, часто ночуя под открытым небом.
Зимой он разложил на полу мансарды огромные листы бумаги и чертил генеалогическое дерево греческих богов, отыскивая родственные связи до девятого, десятого колена, с восторгом вписывая на их законные места Эгле[1], Ассараков[2] и других, о ком не слышали даже преподаватели.
Позже, познакомившись с начатками биологии, он стал тратить все карманные деньги на специальную литературу, которую с трудом понимал. Его спрашивали:
— Собираешься заняться медициной?
— Возможно. Но не лечить больных.
Его интересовала и математика, вот почему в дополнение к обычному бакалариату он собирался через три недели сдавать экзамены по элементарной математике.
Он не терял терпения, никогда не предвосхищал события. Он не беспокоился ни о завтрашнем дне, ни о своем будущем. Решение придет в свое время, и он старался заниматься как можно больше, чтобы быть готовым ко всему.
— Ты уходишь, Андре?
— Нет, мама.
— А ты, Люсьен?
— Я, пожалуй, поработаю. Все равно по телевизору ничего интересного нет.
Пока отец с матерью пили в гостиной кофе, Ноэми убирала со стола.
Андре никогда не пил кофе. Он любил молоко и не стыдился этого, что совсем недавно и доказал в маленьком баре на улице Вольтера.
Родители сидели друг против друга, как на фотографии, и Андре, прежде чем подняться к себе, посмотрел на них так, словно увидел в новом свете.
В глубине души он никогда особенно не интересовался родителями, тем, что они делают, что думают, что их волнует. И даже если подобные мысли вдруг приходили ему в голову, он их обычно отгонял. Они его родители.
Они сами строили свою жизнь, а как — его не касается.
Однажды мать заметила:
— Тебе не кажется. Било, что ты ужасный эгоист? Он ненавидел это полученное в детстве прозвище, потому что так звали кота привратницы, когда они еще жили в Париже.
— Почему это я эгоист?
— Ты думаешь только о себе, делаешь только то, что хочешь, не задумываясь, нравится ли это другим.
— Все дети такие, разве нет?
— Не все. Я знавала и других.
— Ну и как же, по-твоему, дети должны защищаться? Не будь они эгоистами, как ты говоришь, они стали бы всего-навсего копиями своих родителей или учителей.
— А ты не хочешь быть похожим на нас?
— На кого? На тебя или на отца?
— На одного из нас.
— У меня с вами и так есть что-то общее, это неизбежно.
Возможно, сегодня мать, обычно прекрасно владеющая собой, была несколько взволнованна.
— Я вроде бы ничем не отличаюсь от детей моего возраста.
— У тебя нет друзей.
— Ты предпочитаешь видеть меня среди тех, кто гоняет на мотоциклах с девицами за спиной, нарываясь на драки в барах?
— Но не все же такие.
— И о чем они говорят?
— Вот уж не знаю. Однако уверена, в вашем классе есть кто-нибудь, кто разделяет твои интересы.
— Значит, он такой же, как я.
— Что ты хочешь этим сказать? — Что он обойдется без меня, как и я без него.
Через несколько минут отец, вздыхая, встанет и уйдет в крошечную мастерскую на антресолях виллы, где устроил свою мансарду — поставил электрическую печку и необходимую для изготовления протезов аппаратуру.
Большинство дантистов заказывают коронки, мосты и фарфоровые зубы у техников-специалистов, которые чаще всего работают на дому. Люсьен Бар все делал сам, очень тщательно, проводя вечера, а то и ночи за работой в тиши антресолей.
Что это-стремление к совершенству? Или же мастерская просто стала для него убежищем?
А чем займется вечером мать? Будет смотреть телевизор — не важно какую программу — или читать журнал, куря сигарету за сигаретой? А может, отправится к своей подружке Наташе в ее новую квартиру на Круазетт возле летнего казино.
Впервые все это показалось Андре странным. Он жил этой жизнью, вернее присутствовал в ней год за годом, ни на что не обращая внимания, и вдруг почувствовал, что с любопытством смотрит на отца и мать, которых не знал.
Ему хотелось не думать об этом, отбросить возникшие вопросы, вернуться к своим заботам.
— Приятного вечера, мама. Приятного вечера, папа.
— Приятного вечера, сын.
Неловко было уходить так, словно они ему безразличны, словно его интересует только собственная жизнь.
— Молоко не забыли, господин Андре? — крикнула из кухни Ноэми, когда он вышел на лестницу.
Каждый вечер он брал с собой стакан молока и перед сном выпивал, часто похрустывая яблоком. Он взял молоко.
Расставшись с Франсиной на бульваре Виктора Пого, он долго не решался вернуться на ту улицу, где увидел мать, выходившую из дома желтого цвета. Он пытался убедить себя не вмешиваться не в свое дело, прекрасно сознавая, что малодушничает.
Он не имел права закрывать глаза на реальность, жить с сомнениями, которые в конце концов перерастут в уверенность.
Он развернул мопед. Улица Вольтера. Довольно старый, выкрашенный желтым четырехэтажный дом напротив небольшого бара. Двери всегда открыты. С одной стороны овощная лавка, с другой — узенький магазин бижутерии.
Прислонив мопед к стене, он поднялся на три ступеньки. Коридор перед каменной лестницей желтого, как и фасад, цвета, только еще грязнее. Справа — три ряда почтовых ящиков, к каждому из которых приклеена визитная карточка.
Одна табличка медная: Господин Ж. Девуж, судебный исполнитель, 2-й этаж, налево; другая — белая, эмалированная: Ф. Ледерлен, педикюр, 2-й этаж.
И здесь же, на стене, надпись коричневой краской и стрелка, указывающая на лестницу: Меблированные комнаты. Обращаться на 3-й этаж.
Он хотел подняться, но не осмелился. Вернее, дошел до второго этажа, где остановился возле открытой двери судебного исполнителя. В конторке за окошечком, как на почте, работала девушка.
Спускавшаяся парочка, смеясь, задела его, а женщина обернулась и сказала своему спутнику что-то, должно быть, смешное, потому что тот тоже оглянулся, и оба расхохотались, а потом, под ручку, выскочили на улицу.
Нет, Андре не испытывал щемящей тоски. Он медленно спустился по выщербленной каменной лестнице и долго, словно не узнавая, смотрел на свой мопед. Потом выкатил его на дорогу.
Тело его налилось страшной тяжестью, и когда за ним захлопнулась дверь мансарды, он впервые почувствовал себя одиноким.
Глава 2
В половине одиннадцатого на лестнице послышались шаги отца. Андре лежал на животе, растянувшись на полу, в своей обычной позе — подперев руками подбородок. Он только что перечитал почти всю первую филиппику[3] и, закрыв книгу, поставил пластинку, которую любил за глухой тембр ударных. Слушал музыку, листал комиксы.
Отец приходил нечасто: лишь когда они оставались в доме одни, Люсьен Бар словно в нерешительности поднимался на третий этаж.
Он не стучался, а — возможно, из скромности — как бы предупреждая о своем приходе, задерживался на площадке, и потом они недолго беседовали.
Связного разговора у них никогда не получалось — так, банальные фразы, прерываемые долгим молчанием.
Сегодня Андре потянуло закрыть комикс и взять Демосфена, в надежде, что отец сразу уйдет, если увидит его за работой. Но он не посмел и ждал, чуть нервничая, а когда дверь открылась, протянул руку к проигрывателю и выключил музыку.
— Не помешаю?
— Я уже закончил.
Отец, тоже смущенный, не решился подойти к старому креслу, с которого Андре содрал малиновую обивку из велюра, оставив лишь бледно-синий подбой.
— Все в порядке?
— Нормально.
— Как съездил в Ниццу?
Андре боялся прямого вопроса — вдруг кто догадается о случае на улице Вольтера, и вот этот вопрос действительно прозвучал, хотя стыдливо и робко.
— Никого не встретил?
Люсьен Бар все-таки сел в кресло, попыхивая тоненькой сигаркой, которую приберегал на вечер: днем, в кабинете, он не мог пускать дым в лицо клиентам. Не курил он и в гостиной: запах сигар приводил жену в ужас.
— Франсину.
— Франсину Буадье?
— Да. Она выходила из школы на улице Паради. Школа языков и бухгалтерии.
— Знаю. Ее отец рассказывал мне.
Неужели он пришел сюда, наверх, с какой-то задней мыслью? Что его еще интересовало, кроме дочери друга? Во всяком случае, Люсьен Бар, казалось, испытал облегчение, когда разговор ушел в сторону. Он помолчал с отрешенным видом.
— Если не считать ужин у нас зимой и ответный у них три недели назад, последний раз я видел Франсину, когда ей было всего несколько месяцев.
Он снова помолчал, думая о своем.
— А ведь раньше мы дружили с ее отцом. Он был сыном деревенского врача то ли в Ньевре[4], то ли в Центральном массиве[5], точно не помню.
Когда его отец умер, он оказался без средств и несколько месяцев жил у нас в доме, в одной комнате со мной.
Почему вдруг Люсьен Бар вспомнил прошлое? Андре был польщен и в то же время раздосадован. Он не любил, когда его вынуждали думать о том, что не имело к нему отношения. Может быть, чувствовал в этом угрозу своему спокойствию? Или воспринимал это как еще одну слабость отца, которому хотелось выговориться?
Одно дело мать, не умолкавшая за столом ни на минуту: это несерьезно — ничего личного. Она вносила в дом лишь отражение внешнего мира, образы, которые каждый безотчетно ловит на улице, или истории, вычитанные в газетах.
С отцом было иначе, и Андре не знал почему. Отец не раскрывал душу, не откровенничал. Он произносил фразы вроде бы бессвязные, но которые так казалось сыну — обнажали подоплеку его тревог.
— Овдовев за несколько лет до того, он вел скромную трудовую жизнь деревенского врача. Мы с Эдгаром заканчивали лицей, когда пришла телеграмма с сообщением, что его отец повесился в саду на яблоне.
Андре не понимал, зачем отец это рассказывает. История была явно не из тех, которые беспричинно возникают из прошлого. С чего вдруг отец стал откровенничать с ним о людях, которых юноша едва знал?
— Мы так никогда и не узнали мотивы его поступка.
Позже Эдгар утверждал, что с повесившимися так и бывает. Большинство самоубийц оставляют письма, объясняя свое решение. Повесившиеся — редко… Я думаю, не подтолкнула ли Буадье эта неожиданная необъяснимая смерть избрать именно невропатологию, а не что другое.
Он замолчал, поискал пепельницу, чтобы притушить сигару, но нашел только блюдце. Встав, снова уже не сел. По его поведению и жестам чувствовалось, что он не у себя. Он был у сына, который по-прежнему сидел на полу, скрестив руки на коленях.
— Я тебе мешаю?
— Что ты, папа!
— Эдгар говорил, что у нее такой же характер, как у матери.
— У Франсины?
— Да. Он много рассказывал о ней, когда мы были у них. Госпожа Буадье — дочь профессора Венна, первого невропатолога Франции и, может быть, всей Европы. Он возглавлял неврологическое отделение в Сальпетриере, три-четыре года назад вышел на пенсию, но до сих пор со всего мира к нему приезжают консультироваться.
Изредка поглядывая на отца, Андре Бар чувствовал растущее в том смущение. Зачем он пришел? Зачем оставил мастерскую, где ему, в своей стихии, так хорошо? И что за словоохотливость, потребность в бесполезных фразах.
Андре чуть было не выпалил:
— Меня интересует Франсина, а не ее родители и родственники.
Какое ему дело до самоубийцы из Ньевра или Центрального массива; профессор-пенсионер, такой знаменитый и энергичный, несмотря на возраст, тоже его не интересовал.
— Ты ничего не слышал?
— Нет.
— По-моему, хлопнула дверь.
— Наверно, мама все-таки решила уйти.
— Поехала к Наташе.