— Но если не понимаю я, как поймет публика?
— Мы их затянем — сперва против воли — в чужеродный неуютный пейзаж завтрашнего мира.
— Не знаю, Чик. Что-то это не по мне.
— Может, хочешь вернуться к Падальщику Джо. Будете оба глодать мой труп.
— Я этого не предлагаю.
— Я принял тяжелый удар по голове за нас обоих, Бад. За нас обоих.
— Знаю.
— Не забывай.
— Никогда.
— Мы команда.
— Да.
— Это проницание будущего комедии.
— Точно, — соглашается Мадд.
— Неинтересно, что такое «проницание»?
— Не очень, — говорит Мадд.
— Слушай, Бад, — говорит Моллой, — комедия не иначе как философское, концептуальное явление. Что-то кажется смешным потому, что неправильно. Неправильность возможно оценить только при развитом ощущении правильности. Чтобы можно было нарушать ожидания. Собака не думает, что человек, поскользнувшийся на банановой кожуре, — это смешно, потому что у собаки нет ожидания, что человек не должен поскальзываться на банановой кожуре. Конечно, в этом отношении собака мудрее человека, но и глупее.
— Точно, — говорит Бад. — Вроде понимаю.
— Моя травма головы привела к некоторой перестройке личности.
— Это я вижу.
— К лучшему.
— Да.
Глупо — или, возможно, самонадеянно, — я не потрудился проверить, существуют ли Мадд и Моллой на самом деле, ошибочно полагая, что они — плод воспаленного воображения Инго. Из-за исчерпывающего исследования для монографии «Я медленно обернулся: истинный хоррор, считавшийся юмором в Америке XX века» я начал верить, что знаком со всеми исполнителями, даже малоизвестными, в зловещем жанре физических травм и душевной боли, известном как комедия. Спроси меня, и я выдам полные регалии, даты рождения, даты смерти и имена детей каждого позабытого третьеразрядного второго безумца. Людей вроде Бобби Барбера или Марти Мэя. В моем представлении Мадд и Моллой не существовали. Но ранее этим днем я был в Комедийной библиотеке Мухвака в квартале Джоуи Рамона рядом со 2-й авеню, просто чтобы погреться и потрепаться с моим любимым библиотекарем Пухликом Вермишелли, который играл роли второго плана в нескольких комедийных короткометражках пятидесятых (почти всегда в роли воинственного повара).
— Ужасно выглядишь, — сказал он.
— Да уж. Остался без работы. Остался без квартиры. Сплю в кресле. Работаю над невозможным проектом.
— Спальное кресло?
— Именно.
— Знакомо. А что за проект?
Я немного рассказал об утраченном фильме, потом упомянул Мадда и Моллоя.
— А я их помню, — сказал Пухлик.
— Погоди. Что?
— Мадд и Моллой. А то. Очень странный дуэт. Два Эбботта, да? Так их прозвал Уинчелл
[108] после несчастного случая?
Я потерял дар речи.
— Ага. Они самые, — выдавил я.
— Впрочем, никогда их не видел. Просто время от времени доходили слухи. Они вечно гастролировали по захолустью. Прозябали. По-моему, в какой-то момент просто исчезли, — сказал Пухлик.
— Ты никогда не слышал, что на их жизнь покушались Эбботт и Костелло?
Пухлик рассмеялся.
— Впервые слышу. Само по себе как комедия.
Я спросил, не поищет ли он упоминания о них в книгах. Он кивнул и ушел, вернулся где-то спустя час.
— Пока что немного. Нашел вот что.
Протянул мне рецензию на представление «Жесткая посадочка» из арканзасской газеты 1950 года.
Потом добавил:
— И, конечно, снимались в том фильме.
— «Идут два славных малых»? Но ведь они так и не досняли…
— Нет. Киношка с Мэндрю Мэнвиллом.
— Великан Мэндрю Мэнвилл существует?
— Эм-м. Нет. Чего? Существует звезда комедийного амплуа Мэндрю Мэнвилл. Существовал. Что значит — «великан»?
— Господи.
— Что?
— Слушай, у вас есть свободный компьютер?
Я сел в кабинку и изучил страницу Мэндрю Мэнвилла на IMDB. Пятьдесят три фильма. Некоторые упоминались в кино Инго, но в реальном мире я не слышал ни одного названия. Мэнвилл был женат на Бетти Пейдж. Черт возьми. Я же знаю все о Бетти Пейдж, писал монографию о фотографе Ирвинге Клоу под названием «От Клоу до Ричардсона: белые комнаты и ужас сексуального подчинения в фотографии». Так что знаю о Пейдж все, что только можно знать, и уж точно — ее трех мужей. Джо Ди Маджо. Артур Миллер
[109]. Ричард Бертон
[110]. Мэндрю Мэнвилла среди них никогда не было.
Я ухожу и скоро оказываюсь в пьяном споре с Тони Скоттом в «Первоцвете» — любимой забегаловке критиков на Западной 19-й.
— «Навреди (плохим режиссерам)» — вот мой девиз.
— Но… — говорит Скотт.
— Никаких «но», Тони. Плохие фильмы — это не мелкая неприятность. Они заражают человеческую психику, извращают мысль, обесценивают человечность от и до. Как споры-мозгоеды из будущего!
— Но, слушай… — говорит Скотт.
— Нужно вести непрерывную войну против подобного культурного злодеяния.
— Я не… — говорит Скотт.
— Бам! — говорю я и колочу по столу. — Шах и мат, Скотт! Я помчал.
Плетусь к двери. Меня ожесточило знание, что, похоже, выдуманный мир Инго просачивается в мой собственный. Теперь каждый за себя.
По дороге на север к Барассини я вышагиваю, чуть ли не как молодой Джон Траволта, так переполняет энергия после разгрома Э. О. Скотта
[111]. Кончена его карьера. В этом я уверен.
Глава 46
— Рассказывай.
Я смотрю, как Моллой пишет «Жесткую посадочку» (которая в конце концов закроется посреди гастролей в Филадельфии). Он печатает за столом часами, ни разу даже не улыбнувшись. Инго снова применяет цейтрафер. Смены дня/ночи я считаю по подвальному окошку на уровне улицы. Триста семь раз: около десяти месяцев. Приходит и уходит Мадд, приносит еду, забирает тарелки. На этой скорости стрекот пишущей машинки сливается в единый продолжительный и ужасающий щелк-к-к-к-к-к-к, который регулярно, но ненадолго заглушается, когда Моллой исчезает из комнаты. Спит? Ходит в уборную? Однажды он возвращается в окровавленной одежде; снимает и сжигает ее в камине. Объяснения не предлагается.
Единственным сохранившимся упоминанием «Жесткой посадочки» оказывается следующая рецензия о постановке в «Кинг-Опера-Хаусе» в Ван-Бурене, Арканзас.
Рецензия Эдны Чалмерс, театрального критика, «Ван Бурен Пресс Аргус»:
«Жесткая посадочка» — музыкальное ревю, что ставится в «Кинг-Опера-Хаусе», — это диковинка, какую мистеру Роберту Рипли захотелось бы включить в свою следующую радиопередачу «Хотите — верьте, хотите — нет». Впрочем, ему бы лучше поторопиться, поскольку вечер, когда приходила я, аншлагом не назвать. Внешне выполненный по примеру постановок г-д Олсена и Джонсона, на этом вечере комедии и песни трудно опознать то или другое. Предпосылка, если ее можно так назвать, судя по всему, в том, что Бад Мадд и Чик Моллой — два сердитых и немногословных следователя Комитета гражданской авиации, ведущих дело о крушении рейса 605 «Восточных авиалиний» 1947 года. Если вы с ходу не видите комедийного потенциала в сюжете об исторической катастрофе, в которой потеряли жизни 53 человека, то вы сойдетесь во мнении с рецензентом. Сумасбродная история повествует о двух следователях с одинаковым характером и гардеробом, пока они соглашаются друг с другом о причине несчастного случая. В наличии также призраки погибших, семьи жертв и местные очевидцы. У всех тот же характер, что и у Мадда и Моллоя. Даже у девушек на подтанцовке есть усы.
Мадд и Моллой сидят в гримерке за сценой «Кинг-Опера-Хауса».
— Ты не понимаешь, — говорит Моллой. — В этом шоу есть всё.
— Оно не приносит удовольствия, Чик, — говорит Мадд. — По-моему, когда люди выходят в город вечером после тяжелой рабочей недели, им хочется развлечься.
— «Прислушайся к крику роженицы в час родов, взгляни на муки умирающего в его последний час, — а потом скажи, предназначено ли для развлечения то, что так начинается и кончается». Знаешь, кто это сказал, Бад?
— Нет.
— Сёрен Кьеркегор.
— Я не знаю, кто это, Чик.
— Величайший философ всех времен.
— Ладно, — говорит Мадд. — И все же это выходной, так что…
Я и сам кьеркегорец в том смысле, что мое положение на спектре Гегель/Шлегель — ровно посередине, в синтезе двух противоборствующих лагерей. Меня одновременно злит и печалит, что Фред Раш издал книгу «Ирония и идеализм: перечитывая Шлегеля, Гегеля и Кьеркегора» об этом самом синтезе раньше, чем я смог подготовить материал, написать, а потом найти издателя для собственной «Разве не романтично? Идеализм и ирония: возвращаясь к Гегелю, Шлегелю и Кьеркегору». Предполагаю, в мозг Рашу передалась какая-то информация из моего. Не могу разобрать механику процесса, но другого объяснения быть не может. Я заметил, что он получил докторскую корочку в Колумбийском университете, где я часто бываю в кампусе — носить матрас солидарности
[112]. Передача мыслей могла произойти в любой из тех моментов.
Аббита С. X. Четырнадцать Тысяч Пять возвращается, в этот раз в чем-то еще воздушном. Она так прекрасна. Она действительно существует или я ее придумал? Я не могу узнать. Но в любом случае люблю ее, и если я ее придумал, то это в каком-то смысле самовлюбленность. Полагаю, тогда это можно назвать и неким нарциссизмом, но будь это нарциссизм, разве Аббита не выглядела бы в точности как я, только в воздушном платье? Нет, она моя противоположность: женщина, красивая, гениальная, из будущего. Все эти четыре пункта — не обо мне. Может, я гениален.
— Ты согласен? — говорит она.
— О чем это?
— Историческое произведение.
— О каком периоде?
— Твоем, — отвечает она.
— Значит, не историческое.
— Для меня — историческое. Но я много изучала твое время. Например, знаю, что у «Кит-Ката» разные странные вкусы.
— Только в Японии.
Аббита записывает это в блокнот.
— О чем твое брейнио? — спрашиваю я.
— Убийство президента Дональда Транка.
— Трампа.
— Прошу прощения?
— Он Трамп.
— Вряд ли. Я много изучала. В будущем все думают, что он Транк. Никто не думает, что Трамп. Я проверяла. Мы знаем, как для него было важно его имя.
— Слушай, хоть я и люблю тебя всеми фибрами души, я не могу написать книгу о плане покушения на президента.
— Ты будешь писать не о Трампе. Ты будешь писать о Транке.
— То есть в новеллизации мне надо назвать его Транк?
— В моем времени никто не знает, кто такой Трамп. Его немногие оставшиеся космические отели называются «Транк».
— То есть вдобавок к тому, чтобы писать о покушении, надо еще писать как псих.
— Для меня.
— Ну не знаю…
— Ты выиграешь награду «Брейни» за «Лучшее адаптированное брейнио». Вместе со мной. Ты — посмертно; я буду жива.
— Ну не знаю…
Аббита целует меня. Мир растворяется. Она отстраняется и смотрит на меня.
— Если ты этого не сделаешь, больше никогда меня не увидишь, — говорит она.
— «Брейни» правда престижная? — спрашиваю я.
— Твою могилу, урну, водяную горку и/или ракетный гроб будут посещать миллионы.
— Я согласен! — говорю я, потом зачем-то победно трясу кулаком и застываю в стоп-кадре.
Я резко просыпаюсь. В голову приходит, что и во сне, и в реальном мире передо мной стоит один и тот же вопрос: и что теперь? Что-то происходит, или ничего не происходит, и в любом случае надо решить, что делать дальше. Конца нет. Ну, нет, один конец есть, и это озарение подводит меня к следующему выводу: «И что теперь?» — это определение самой жизни.
Утро сложное. Совсем не чувствую себя отдохнувшим, и еще надо соскрести с обивки спального кресла невероятно изобильное количество высохшего эякулята. Я размышляю о своих обязательствах. Теперь у меня две новеллизации: для Инго и для Аббиты. Обе — ради любви, обе — ради собственного величия. Но я даже не знаю, реальна ли Аббита, и, сказать по правде, точно так же не знаю, реален ли фильм, который вспоминаю с помощью гипноза.
Есть избранная группа режиссеров ремейков (ремейкеров), чьи ремейки превосходят оригинал. На ум сразу приходит «Муха!» Дэйва Кроненберга, которая значительно лучше оригинала Нойманна 1958-го. То же относится к ремейку «Гражданина Кейна» от Апатоу под названием «Гражданин Приколист», где Сет Роген играет Чарли Кейнберга — стендап-комика, который узнаёт, что умирает, и решает завести новостной блог, потому что «хватит шутить, пора говорить всерьез». Он хочет сделать мир лучше для своих и прочих детей, включая даже другие страны. «Единственные границы, — высказывается он в какой-то момент, — это те, что мы сами прокладываем у себя в сердце». Позже оказывается, что он не умирает, его медкарту перепутали с кем-то, кому поставили диагноз «реально здоров», но кто теперь узнаёт, что это он умирает, и для него это печально. Потому Чарли Кейнберг передает блог умирающему взаправду, и тогда все что-то понимают о важности семьи.
Уверен, в свой ремейк фильма Инго я смогу внести такие же позитивные и актуальные изменения. Каким бы ни был гениальным, по моим подозрениям, оригинал, у меня есть преимущество: я живу в более просвещенное время. Инго не виноват, что не узнал бы тест Бекдел
[113], даже если бы тот подскочил и треснул ему по носу. Разве не интересно сделать женскую версию фильма? Разве не чудесно увидеть фильм, где женщин наконец принимают всерьез? Фильм, который заявляет, что да, женщины смешные, смешнее мужчин, и более того — мужчины вообще не смешные. Хоть оригинал и правильно демонизирует комедию. Но, возможно, проблема комедии в том, что в ней нет женщин. Этот ремейк показал бы нам добрый мир комедии — хотя это не значит, что женщины якобы от рождения добрые или заботливые. Это бы, конечно, шло вразрез со всеми современными гендерными исследованиями, которые демонстрируют, что разницы между полами нет, в то же время показывая полный и сложный гендерный спектр. Вот что я надеюсь донести до зрителей в своей версии. А еще фильм будет с живыми актерами. В первую очередь — по практическим причинам. Почти невозможно надеяться снимать девяносто лет подряд. Скорее всего, столько времени у меня нет. Во вторую, моей первой любовью всегда была актерская игра, так что возможность поработать со многими великими артистами нашего времени, а то и самому примерить роль (Мари в этой гендерно-обратной версии? Моя бывшая девушка-афроамериканка?) стала бы кульминацией всех моих мечтаний.
О боже мой, прямо на улице, у меня на пути — Кастор Коллинз, теперь уже, конечно, слепой, прямо как его брат, из-за воздействия солнечных лучей в детстве. Темные очки, без трости, без помощи, бесконечно уверенный в себе. Как же он справляется? Говорят, когда человек лишается одного чувства, другие обостряются; в данном случае одно — это зрение. Так что, возможно, с усиленным слухом, обонянием, вкусом и осязанием Кастор способен перемещаться в этом опасном многолюдном окружении так же, как слепой капитан корабля лавирует у неровного скалистого побережья в туманную ночь, пользуясь только ушами и языком. Поистине замечательное зрелище, а потом я с некоторой печалью осознаю, что Кастору Коллинзу никогда не увидеть, как это замечательно, ведь он слепой и не может увидеть, как это замечательно. Внезапно кажется, что он идет прямо на меня. Я сменяю курс — и Кастор сменяет, будто какая-то ракета с тепловым наведением. Я снова сворачиваю. Кастор подстраивается. Скоро это становится танцем, ужасным, чудовищным танцем.
В кабинке Флотилия Дель Монте вместе со стажером следит за Б. на своем мониторе с подписью «Кастор» и объясняет рабочий процесс.
— Иногда я кого-нибудь выбираю и подъебываю, делаю из Кастора что-то типа ракеты с тепловым наведением. (В микрофон.) Слегка левее, милый. (Стажеру.) На работе бывает скучновато, вот я и выдумываю игры, чтобы скоротать смену. Справедливости ради, целями я выбираю только мудаков. Сегодня я встала не с той ноги, так что поискала мудака на горизонте. (В микрофон.) Нет, милый, еще немного. Вот так. (Стажеру.) Как видишь, идет прямо на нас, на двенадцать часов: мелкий пронырливый еврей. Видишь? Колючая бородка, низенький, влажные глазки как изюмины. Очки, что донышки «Колы». Идеально. (В микрофон.) А теперь правее, Кастор, дружок. Идеально. (Стажеру) Еще смешнее потому, что понятно: еврей его узнал. Видишь, рот раскрылся, как у втюрившейся школьницы? Делает вид, будто ему все равно. Так только еще смешнее. Уже понимает, что сейчас будет лобовое столкновение. Видишь, как разворачивается, чтобы сбежать? Умереть не встать!
Я развернулся, чтобы сбежать.
Флотилия (в микрофон): «Пробегись, милый. На улице пусто. Давай малость разомнемся».
Я оглядываюсь. Кажется, что Кастор бежит за мной.
Флотилия (в микрофон): «Чуточку ускорься, дорогой. (Стажеру.) О боже, идеально! Еврей оглядывается через плечо. О, смотри, впереди открытый канализационный люк. Давай загоним в него. (В микрофон.) Немножко левее, милый. Теперь самую капельку правее. Вот так. А теперь резкий поворот налево!»
Я падаю в канализационный люк.
Флотилия (стажеру): «В лунке с первого удара! Дело мастерства. Умереть можно. Дай пять».
Пока я вылезаю из реки отходов и проверяю, не потянул ли лодыжку, в голове мелькает воспоминание — фильм. Кастор. Женщина в Техасе. У него поводырь! Я вспомнил! Она охотилась на меня! Она думает, я еврей! Я совсем запутался. Я вылезаю из канализации в фильме или в жизни? Я их начал совмещать? Мне нужен ответ. Я вылезаю из дыры. Бегу за ними. Мне нужны ответы на вопросы. Еще хочется сказать ей, что я не еврей. Но погодите… именно это я и делал в фильме Инго. Нагоняю их на следующем углу.
— Я не еврей! — кричу я.
Кастор склоняет голову, не понимая, что сейчас произошло. Но она знает. Антисемитка знает. И там у себя слышит меня. Я это тоже знаю. Светофор переключается, они переходят улицу. Я хочу за ними, но не иду. Не знаю почему; только знаю, что не могу.
Флотилия в Амарилло чешет в затылке.
— Откуда еврей знал, что я приняла его за еврея? Может, не знал, а угадал. Есть такое у евреев. Называется мания преследования. Мы это учили на курсе психологии евреев в Общественном Колледже и Распродаже Выпечки Амарилло. Это сбивает с толку, как и говорил профессор-пастор Джиммини. Прям как их пружинки из волос по бокам головы. Короче, похоже, он обошелся без серьезных травм, чему я только рада. Я не жидоненавистница, как некоторые в округе, кто все еще винит евреев за то, что закрылись все гелиевые шахты. Кто прошлое помянет, тому глаз вон, я так считаю. (В микрофон.) Перекуси в «Слэмми». (Стажеру.) Пришло время для его рекламы. Кастору дают скидку, потому что он подписан на их рекламу.
Я замечаю, что вокруг курит все больше людей. Теперь я переживаю из-за пассивного курения, и еще активного, потому что сам тоже курю. Еще меня беспокоит, что из-за накуренного дыма ничего не вижу перед собой, а это, боюсь, вызовет все больше и больше злоключений с канализационными люками. Как-то небезопасно оставлять в городе столько открытых люков без присмотра. Возможно, следует написать мэру. Я накручиваю себя, пока уже не пускаю гневную пену, и пишу письмо мэру — кого, насколько я знаю, зовут почтенный Шмули Джей Голдберб.
Дорогой мэр Голдберб,
неужели я — тот (та, тон) единственный, кого тревожит недавний бич открытых и оставленных без присмотра люков в нашем некогда великом городе закрытых люков?
Я бросаю письмо. Мне не нравится, что «люк» — это мужское имя, это идет вразрез с гендерной нейтральностью. И еще чувствую, что «бич» здесь — не самое лучшее слово, но сил придумывать замены нет. Так что кладу письмо в конверт как есть, без подписи, без обратного адреса. Внезапно я без сил; меня истощил этот припадок раздражения. Хочется просто привязаться к креслу и проспать целую вечность.
Через неделю, с точности до минуты, я нахожу в почтовом ящике письмо:
Получателю сего:
До моего сведения дошло, что в нашем славном городе объявилась напасть…
«Напасть», вот же то слово!
…в виде открытых и оставленных без присмотра тон-ков…
Тон-ки! Замечательно!
…Безопасность наших граждан предоставляет высочайшую…
«Предоставляет»? Тут что-то не то.
…важность для меня, Мэми и всех и каждого члена моей большой мэрской семьи. Посему начиная со вторника, 18 марта, город разместит у каждого открытого тон-ка в пределах наших пяти славных боро[114] вооруженного охранника. Все, кто падает без разрешения, будут расстреляны. Мы искренне надеемся, что тем самым решим проблему для всех заинтересованных сторон самым честным и уморительным способом.
Моя речь в Еврейском доме престарелых Билли Крадапа на Декалб-авеню пользуется невероятным успехом.
— Рассказывай.
К отчаянным и постаревшим Мадду и Моллою перед ночным камеди-клубом в Нью-Йорке под названием «Комик-Стрип» подходит курьер из «Вестерн Юнион» с телеграммой:
САДИТЕСЬ НА СЛЕДУЮЩИЙ АВТОБУС ТЧК МНЕ С БЕТТИ НУЖНЫ ДВА СЛУГИ И ТЧК ПРИСТУПАЙТЕ К СВОИМ ОБЯЗАННОСТЯМ НЕМЕДЛЕННО ТЧК ОПЛАТА УДОВЛЕТВОРИТЕЛЬНАЯ ТЧК ЛЕГКАЯ РАБОТА ПО ДОМУ ТЧК ВО ИМЯ ЛЮБВИ ЖДУ С НЕТЕРПЕНИЕМ КОГДА МЫ ПОЗНАКОМИМСЯ ПОБЛИЖЕ В ЭТОЙ СТРОЧКЕ ТОЛЬКО ТЧК
Идея песни: Почему я не могу быть влюбленным подростком?
[115]
Ко мне идет очередной прохожий. Тоже слепой? Крупный и молодой, с такой прической, которые как будто придуманы, чтобы их обладатель казался тупым, созданы по какой-то непостижимой причине так, чтобы как можно выше поднять верхушку головы. Идет прямо на меня. Берет на слабо? Он не слепой, заключаю я, и не пешка какого-нибудь антисемита в Техасе. Он сам дергает за свои омерзительные ниточки. Кто сойдет с дороги? Не я, Голиаф. Я больше не из тактичных людей. К чему меня это привело? Нет, я выступлю против любого, кто на меня покусится, преданный до конца своей траектории. Ты же, бегемот с микроцефалией, строй рассеянный вид сколь тебе угодно. Но пришла пора пробудиться из своей притворной дремы, поскольку я не сверну. Я смотрю прямо перед собой, четко обозначая, что я тебя вижу, что решение принято. Но не буду смотреть в глаза. Я грузовик «Мак», поезд на путях. Это моя дорога. Тебе придется поискать свою. Коли же у тебя чешутся кулаки, то возможность их почесать тотчас представится. Потому что с меня хватит. В самый последний момент я отпрыгиваю с его дороги и падаю в очередной открытый тон-к. В меня стреляет вооруженный охранник. Я плыву под зловонной водой, пока не выбираюсь из зоны обстрела.
— Рассказывай.
Офис агента. Он приглашает молодых Мадда и Моллоя в «Браун» в Кэтскиллсе для продолжения гастролей. Говорит, их возвращения ждут с нетерпением, даже после провала «Жесткой посадочки».
Теперь я в забитом зале кэтскиллского курорта, толпа гудит от предвкушения. Свет притушен. Мадд и Моллой в спецовках выходят на сцену как под аплодисменты, так и под удивленный ропот:
— Это он?
— Который?
— Один из них.
— Он плохо выглядит.
— Который?
— Любой.
Начинается скетч.
Мадд: Поверить не могу, что нас заставили идти посреди ночи чинить протечку.
Моллой: Я тоже не могу поверить. И совсем не рад.
Мадд: Как и я.
Моллой: Ну, быстрее начнем, быстрее закончим.
Мадд: Вполне логично.
Моллой: Нам хотя бы проще потому, что мы однояйцевые близнецы и соглашаемся почти во всем.
Мадд: Даже соглашаемся, что соглашаемся почти во всем, а не во всем.
Оба смеются пронзительным, потусторонним смехом гиеновой собаки. Моллой смеется по-настоящему, Мадд ему подражает. Выглядит удручающе.
Мадд: Но я все равно не рад позднему вызову.
Переход, в кадре — публика со ртами нараспашку.
Меня выдергивает Барассини. На сегодня время кончилось.
— Почему ты такой грустный? — спрашивает Барассини. — Мы же справляемся.
— Не знаю, — говорю я.
Хочется добавить «папа», но я себя одергиваю. Как странно. Он даже не похож на моего отца, который, хоть и тоже был гипнотизером, но все же простым гипнотизером-любителем, гипнотизировал практически исключительно куриц с помощью меловых линий.
— Ну, выше голову. Все идет хорошо.
Сказать по правде, монументальность задачи стала тяжким бременем. Я не знаю, дотяну ли до конца.
Глава 47
Этим вечером меня пригласили выступить на собрании Сторонников ЛГБТК в подвале церкви имени Джадсона.
— Спасибо. Прошу прощения, если своим выступлением мог задеть чьи-то чувства, ведь я даже не желательный участник этого важного культурного разговора. Сейчас ваша очередь! Спасибо за внимание.
Кто-то кричит «Сядь уже!», и я сажусь. Это важное напоминание, я за него благодарен. И все же во мне засела депрессия, и хочется только спать. То, что во сне я к тому же сяду поговорить с Аббитой, надо признаться, делает эту версию сна куда привлекательнее.
И почти не замечая прохождения времени, я снова оказываюсь в своем спальном кресле. Опять в приемной Аббиты.
Она заглядывает и приглашает меня в кабинет.
— Твой чип для брейнио уже установлен, остается его только активировать.
— Когда это его установили? — спрашиваю я.
— Твой переключатель для гипноза — ранняя версия механизма брейнио, так что мы воспользуемся им.
— Стоп, переключатель Барассини…
— Работа Барассини — основа, на которой создан брейнио. Больше того, мы всегда говорим, что брейнио нельзя произнести без Барассини.
— В Барассини нет «е» и «о».
— Совершенно верно. Но лучшая анаграмма, которую мы смогли сделать из «Барассини», — это «Синий Баран», а с таким слоганом продажи не взлетят.
— Так, погоди, лечение Барассини — это просто брейнио? Он набивает мне голову сфабрикованной памятью?
— Что есть «сфабрикованной», как не анаграмма для «Оно факс в брайнио»?
— Я не понимаю, что это значит.
— Я не хочу, не могу, не стану и, что самое главное, не посмею судить Отца Брейнио, или Синего Барана, как его продолжают звать оригиналисты. Ближе к сути — я сама не знаю. Барассини был убит неизвестным преступником раньше, чем смог написать об этом периоде своей жизни.
— Понимаю.
— А теперь, без дальнейших проволочек, представляю тебе «Авеню Бесконечного Регресса» от Аббиты С. X. Четырнадцать Тысяч Пять.
Она тянется к моей шее и щелкает выключателем.
Я на заднем сиденье лимузина, еду по улицам «Диснейуорлда». Машина — одна из процессии черных лимузинов — несется по улицам какого-то фальшивого швейцарского городка. Из-под колес на тротуары разбегаются жирные толпы, хватают своих жирных ребятишек, вывихивают их жирные плечи, отчего те кричат в жирной боли. Я президент, так что они обязаны убраться у меня с дороги. Приятно. Я президент Дональд Дж. Транк. Можете себе представить, я — президент? Никто не верил, что это возможно.
Я пытаюсь думать о том, о чем хочу думать в качестве Б., которым был раньше, но кажется, будто я на каких-то рельсах, как на аттракционе, — на рельсах постоянного стремления и нужды, пустого бездонного одиночества. Сказать по правде, очень похоже на Б., только словарный запас пожиже.
Во мне, Транке, ошибаются. Ошибаются. Меня неправильно поняли. Я хороший. Я самый умный. Я богатый. Я докажу, что все ошибаются. Меня полюбят. У меня есть враги. Врагов надо уничтожить, если только они не поймут, что ошибались, и не полюбят меня, и тогда я приму их с раскрытыми объятьями. Мир плохой, очень-очень плохой. Люди плохие. Я делаю, что должен. Где мои толпы фанатов? Если прикажу парню за рулем остановиться и выйду к жирному народу на улице, будут ли мне радоваться? Будут. Это мой народ. Эти бедные, несчастные жирные белые лузеры — мой народ. Но я хочу, чтобы меня любили и другие. Почему меня не любит кто-нибудь получше? Я богатый. Я такой умный. Гляньте, кто я. Я президент Соединенных Штатов, а никто не верил, что у меня получится. Я победил. Я свалился как снег на голову! Я сказал все, что хотел, и победил. Никто не думал, что получится. А получилось. Еще ни у кого не получалось. Еще никого без политического опыта не избирали президентом. Америка поняла, какой из меня будет великий президент. Прикиньте, как это круто. Вот вы президент Соединенных Штатов? Так я спрашиваю всех, кто со мной спорит. Им приходится говорить «нет». Я и так знаю ответ, когда спрашиваю. Думаете, смогли бы стать президентом Соединенных Штатов? Не смогли бы. А я смог и стал. Вот признак великого ума. Если подумать, я самый умный в мире, потому что догадался, как это сделать. Не унаследовал от отца. Это только мое. Сколько там было, еще сорок четыре за всю человеческую историю? И я единственный, кто обошелся без поддержки партии. А Джордж Вашингтон даже не считается, потому что мне говорили, что ему даже не пришлось вести кампанию. Его назначили! Никто этого не знает. Так что еще сорок три, за вычетом Вашингтона. Я Дональд Дж. Транк, и за это меня запомнят навсегда. Надо сказать водителю остановиться, чтобы выйти из машины и поздороваться, удивить толстячков. А они мне порадуются. Это «Диснейуорлд». Здесь-то мне будут радоваться. Это мой народ, хоть я их и ненавижу. Я нажимаю на кнопку интеркома. Знаете, у меня в машине интерком высшего класса, самый лучший интерком, вы просто не представляете, я вас уверяю. Совершенно особая технология.
— Слушайте, — говорю я. — Я хочу…
— Прибыли, господин президент, сэр, — раздается голос спереди.
— О’кей.
Я выглядываю в окно. Мы встали на какой-то закрытой парковке подальше от толпы. Видать, слишком долго думал, поприветствовать их или нет. Тогда, может, потом, если не устану после записи, пожму пару рук, как говорится. Люблю человеческий контакт с теми, кто мне радуется. Быть президентом — одиноко. Я заглядываю внутрь себя и ничего не вижу. Черным-черно. Кричу «эй», и эхо звенит вечно, будто я один в пещере.
— А еще, сэр, — говорит водитель из интеркома, — были и другие президенты, которых не избирали. Так что вы среди еще меньшего числа.
— Серьезно? — говорю я. — Так даже лучше. Знаешь, как их зовут?
— Например, Джеральд Форд.
— О, этого помню! Споткнувшийся Джеральд Форд
[116].
— Миллард Филлмор.
— Какое-то гейское имя. Миллард? Что за дебильное имя Миллард?
Мне открывает дверь один из тех, кто за мной присматривает, — не помню имя, Джимми или Джоуи, но из таких имен, хороших, гетеросексуальных имен. В моем персонале Миллардов нет.
— Потом дорасскажешь, водитель из интеркома, — говорю я.
— Да, господин президент.
Я выхожу. Когда ты знаменитость, перед тобой открывают все двери. Приятно. Не так уж важно, мелочь, но приятно. Всегда стараюсь им по-мужски кивнуть, как бы говоря «привет» или «спасибо». Так делают мужики, и я в этом хорош, когда не забываю. Иногда слишком тороплюсь на что-нибудь важное или даже в туалет и тогда просто прохожу мимо. Но раз я такой важный и к тому же президент, то когда киваешь даже иногда, два-три раза из десяти, — это все равно означает, что я очень хороший человек. Люблю свой персонал. Миллард! Педик Миллард Филмор. Я гуглю на телефоне. ХА! Вылитый Бездарный Алек Болдуин
[117]! Идеально. Мои негейские работники очень преданные, а преданность важнее всего. Я ее требую, и я за нее вознаграждаю. Теперь в мыслях, как призрачный ангел, пролетает Рой Кон
[118], мой учитель. Это он меня научил, что преданность важнее всего. Нужно доверять тем, кто на тебя работает, верить, что они не настучат. Кто-то ведет меня в звукозаписывающую студию. По дороге многие говорят: «Здравствуйте, господин президент». Я киваю и изображаю важный вид, как обычно, будто я о чем-то думаю, всегда о чем-то думаю. В основном губами — вытягиваешь, будто свистишь, но не свистишь. Такой трюк.
В студии красивая девушка дает мне сценарий. Я знаю, что за мной следят из-за всех этих материалов «Фейк-Ньюс» про секс, так что даже не говорю ей, что она красивая, а жаль, потому что она как раз из тех, кому это нравится слышать. Прикиньте ее восторг, если б ее оценил сам президент Соединенных Штатов. Я знаю, ей хочется. Вижу. Но мы живем в ужасные времена, так что мне не получается сказать, а ей не получится услышать. Оба в проигрыше, спасибо политкорректности. Беру сценарий, даже не глядя на нее. Даже не говорю «спасибо». Тебе ничего не сделают, если на них даже не смотреть. Одно маленькое удовольствие не стоит проблем. Из-за таких вещей кажется даже, что не стоит быть президентом Соединенных Штатов, но в таких случаях я себе говорю: можешь поверить? Ты президент Соединенных Штатов. Причем избранный, не то что Миллард Алек Болдуин Геймор. Я смотрю на сценарий. Бред какой-то. Мне пишут всякую херню. Совсем не похоже на меня. Там нет ничего из того, за что меня избрали. Не этого хотят люди. Я знаю, чего они хотят. Меня избрали президентом Соединенных Штатов за то, что я сказал то, что сказал. Кого-нибудь еще в этой комнате избрали президентом Соединенных Штатов?
— Я скажу сам, — говорю я.
— Господин президент, — говорит генерал Келли.
— По-моему, мы написали очень по-президентски, — говорит кто-то из «Диснея».
Не знаю, кто это. Хоть сам Уолт Дисней, мне вообще насрать. Правда, он-то, кажись, умер. Читал, что его голову заморозили и где-то хранят, так что, наверное, умер. Но не хочется попасть впросак, как тогда с Фредериком Дугласом
[119]. Всем неймется подколоть Транка.
— Знаете, что по-президентски? — говорю я. — То, что говорю я. А знаете почему?
— Потому что вы президент, — отвечает кто-то высокий в костюме. Но ниже меня. И костлявый.
— Вот именно, Скелет, — говорю я. — Пожуй сэндвич. Какой-то ты тощий.
С мужиками так можно, потому что мужики не начинают истерить каждый раз, как что-нибудь скажешь.
— Итак, вот как все пройдет. Я скажу свое «Вернем Америке былое величие» и все такое. А потом еду в Мар-а-Лаго
[120].
— Очень хорошо, сэр, — говорит еще какой-то жиробас.
— Где микрофон? Давайте! Погнали! Я президент! Не заставляйте меня ждать!
Вокруг тут же забегали. Это я люблю. Перепуганных. Перепуганных, потому что они в обществе президента Соединенных Штатов. Какая-то девушка ведет меня к столу с микрофоном. Я на нее не смотрю. По запаху чую, что мне хотелось бы ее поцеловать. От девушек так классно пахнет, что так и хочется их целовать. Кто-то за окном, клоп с бабочкой, дает отмашку, и я начинаю говорить:
— Собратья-американцы, присутствующие в Зале президентов. Посмотрите, сколько сегодня пришло людей. Много народу. Говорят, больше, чем когда-либо в истории Зала президентов. Если честно, сюда никто и не ходил. Это все знают. Надо сказать, это считалось дурацким аттракционом для лузеров. Лучше уж на американские горки сходить или еще куда. На штуку, которая крутится. Всем было плевать на Зал президентов. А теперь сами посмотрите. «Фейк-Ньюс» вам наговорят, что сегодня народу мало, но они «Фейк-Ньюс», и хотят уничтожить меня, и вернуть в болото элиту, Голливуд и
[121]… Но вы сами посмотрите, как здорово. Я вас всех люблю! Да? Всех вас люблю. И мы Вернем Америке Былое Величие, да? Я прав? А то. Потому что Китай — и мексиканцы, которые шлют нам свою голытьбу — да? MS-13
[122]. Об этом никто не хочет говорить. Но это правда, и я положу этому конец. У нас будет большая прекрасная стена. И уголь. Американцам нужна работа. Уголь. Так и будет. Уж лучше поверьте. Уголь, и мы… у нас будет много производства. Попомните мои слова. Мне все компании говорят: господин президент, мы хотим вернуться в страну, но не можем. А мы… Короче, слушайте, я богатый. Очень богатый. Невероятно богатый. А значит, мне не нужны деньги. Я этим занимаюсь не ради денег. Я жертвую свою зарплату. Не беру взятки у корпораций. Я стал вашим президентом себе в ущерб. Так что задумайтесь… Перед началом шоу ко мне подошел маленький мальчик и сказал: «Господин президент, пожалуйста, вы можете, помочь моей семье? Мы очень бедные и черные». Милый маленький афроамериканский мальчик. А я ответил: выходи на сцену во время шоу. Хочу, чтобы все видели, какой ты милый афроамериканский мальчик… просит помочь своей семье. И я помогу. Это была великая страна. Выходи, маленький афроамериканский паренек…
— Сэр, позвольте перебить, — говорит костлявый. — На этих шоу среди зрителей почти наверняка не будет афроамериканского мальчика, который выйдет. В смысле, может, раз или два будет, но запись закольцуют и будут крутить двадцать пять раз в день. Так что его не получится пригласить на сцену. Потому что он не выйдет. Потому что вы его только что придумали, сэр.
— Не выйдет? — говорю я. — Включите микрофон обратно!
Микрофон включают. Я теперь злой.
— Ты чего, маленький афроамериканский мальчик? Тебя на сцену приглашает президент Соединенных Штатов, а ты отказываешься выйти? Это великая честь! Я президент. Это потому, что я не афроамериканец? А если бы попросила кукла Барри Обамы, ты бы вышел? Это расизм. Вот вам расизм! Это расизм. Я отменяю свое приглашение подняться. Что, съел? Вернем Америке Былое Величие. Я помчал.
Какое-то время в будке тихо.
— А по сценарию не прочитаем? — спрашивает костлявый. — Просто на всякий случай.
— Не-а, — говорю я. — Я знаю свой народ.
— Хорошо, сэр, — говорит скелет.
— Слушайте, только что придумал: давайте сделаем маленького черного мальчика-робота, чтобы он выходил, пока я толкаю речь?
— Это нарушит порядок аттракциона, господин президент.
— Пофиг. Теперь мне пора в Мар-а-Лаго.
— А перед уходом, сэр, не хотите взглянуть на свою аниматронную модель?
— Ну да, почему нет. Все равно. Но чтоб была хорошей. Не такой шутливой, как хэллоуинские маски, которые надо мной издеваются, или политические карикатуры «Фейк-Ньюс», на которых я жирный и со следами говна на штанах для гольфа. Я не жирный. И не срусь в штаны.
— Думаю, вам понравится, сэр.
— Уж надеюсь, — говорю я, глядя на часы. — Только быстро. Не хочу пропустить свои шоу.
Меня ведут к подземной двигающейся дорожке — она идет туда, где делают кукол-президентов. Вижу кучу других президентских кукол. Несколько стародавних, из шестнадцатого века, с белыми хвостами на голове. Но себя не вижу. Начинаю злиться, потому что на кой черт мне сдались остальные? Меня подводят к чему-то под полотном. Чему-то большому, так что, видать, это я. Мне говорят, я из самых высоких президентов, если не самый высокий. Выше кенийца, это я вам отвечаю.
— Это я? — спрашиваю я.
Полотно снимают, и я гляжу на себя. Кукла меня в мой рост. Очень хорошая. Правда впечатляет. Я представляю, как он говорит то, что я только что записал. Обычно не видишь себя вне себя. Наверно, со мной это бывает чаще, потому что я знаменитость с самой рейтинговой телепередачей и президент. Так что меня все время снимают, все время вижу себя в новостях. Но этого себя я могу потрогать. Трогаю. Лицо очень мягкое. Наверное, как мое, а оно очень мягкое, это я прямо говорю. У меня всегда была самая лучшая кожа. Мягкая на ощупь. Не как у женщин. Но такая, что много, много женщин делали мне комплименты. Много, это я вам отвечаю. Мягкая, но очень мужская.
— Нам пора, господин президент, — говорит Келли.
Но я не готов уходить. Не могу отвести взгляд от куклы себя. Не могу перестать трогать. Поворачиваюсь к остальным.
— Кто у вас тут главный по куклам? — спрашиваю.
Поднимает руку жирдяй в гавайской рубашке.
— Сделай мне такую.
— Прошу прощения, господин президент?
— Я хочу себе такую же куклу себя.
— Господин президент… — говорит он.
— Конечно-конечно, господин президент, — говорит другой — этот стремный, мелкий и в костюме.
— Хорошо. К концу недели, — говорю я.
— Да, сэр.
— И чтоб могла ходить, двигаться и есть.
— Да, сэр.
— И чтоб ей нравилась такая же еда, как и мне.
— Они не могут…
— Хочу куклу, чтоб ей нравилась такая же еда.
Стремный и гавайский переглядываются.
— Да, сэр, — говорит стремный клоп.
— И черного пацана вы тоже сделайте. А то по-идиотски будете выглядеть, когда кукла скажет мою речь, а черного пацана-робота нет.
— Да, сэр.
Дальше я лечу в собственном личном президентском вертолете в Мар-а-Лаго. Я переделал салон; теперь тут все из золота — не просто позолоченные стены, но и подлокотники из золота, и занавески, и столики. Из настоящего золота. А на встроенном телевизоре — закольцованная запись, где я в замедленном движении машу и улыбаюсь радостным толпам. Большим толпам. По-моему, другим пассажирам хорошо на душе, когда они видят на экране, насколько Америка меня любит. Настоящая Америка. Не Голливуд. Не элита. Не то болото, которое я осушаю.