Настройки шрифта

| |

Фон

| | | |

 

О. Генри

Собрание сочинений в пяти томах

Том 1

Валентин Вербицкий Тайны О. Генри



1



Первая новелла под этим именем появилась в печати на грани двадцатого столетия и знаменовала собой вступление в американскую литературу писателя особого дарования. Слава его из года в год росла, и скоро уже столичные «толстые» журналы устраивали облаву на никому доселе не известного литератора, поначалу не принятого ими же всерьез. Это был своеобразный прорыв большой литературы в быт среднего класса США. Им зачитывались, о нем много писали, при этом оценки были самыми противоречивыми — от восхищения до полного неприятия. Споры эти не умолкли еще и поныне.

О. Генри поразил своих современников не только объемами таланта, сама фигура его вызывала странное ощущение прикосновения к тайне. Ажиотаж тем более разгорался, чем меньше могли «накопать» на него материала досужие репортеры, что само по себе не могло не вызвать рождения различного рода легенд как о литературной позиции писателя, так и о его личности, далеко, кстати, не заурядной.

Вот как описывает О. Генри один из его близких знакомых: «На крыльце приземистого деревянного бунгало, в котором помещалось американское консульство (рассказчик повествует о пребывании О. Генри в одном из центрально-американских государств), восседал внушительных размеров мужчина, преисполненный достоинства и облаченный в ослепительно белый костюм. У него была большая голова, благородно посаженная, покрытая шевелюрой цвета нового каната, и прямой взгляд серых глаз, которые глядели без малейшей искорки смеха».

Сразу заметим, что аристократическая внешность писателя всегда была средством самозащиты. С друзьями он становился другим человеком, а в те времена носил к тому же и другую фамилию. Звали его Уильям Сидни Портер, он родился в квакерском поселке Сентр-Коммюнити в штате Северная Каролина 11 сентября 1862 года и почти до двадцати лет прожил в городке Гринсборо, где его отец Олджернон Сидни Портер владел аптекой, а продав ее, стал городским врачом. Мать — Мэри Джейн — происходила из квакерской семьи Суэймов и умерла от туберкулеза сразу после окончания гражданской войны, оставив трех мальчиков, один из которых также умер, не дожив и до года.

Мать Билла была одаренной женщиной, интересовалась музыкой, живописью и литературой, окончила женский колледж, рисовала, писала стихи, унаследовав литературные способности от своего отца, редактора городской газеты. Бабка — «матушка Портер» — была суровой, твердой в убеждениях типичной южанкой, хорошо знавшей фельдшерское и акушерское дело и до восьмидесяти пяти лет руководившая работами в огороде.

Таким образом, в жилах будущего писателя бродили как гены янки, так и южных «аристократов», а также, как выяснилось позже, Стюартов, английских парламентариев, аболиционистов, государственных деятелей, ученых и даже, по боковой линии, — В. Франклина.

Между тем отец Билли, начавший после смерти жены частенько заглядывать в бутылку, увлекся изобретением вечного двигателя, что, по его мнению, должно было облегчить труд негров на плантации, пока облегчал только свои карманы и стремительно сокращал практику, что заставило бабку и одну из теток юного Портера взять на свои плечи не только ведение хозяйства, но и воспитание оставшихся фактическими сиротами детей.

В те времена в Гринсборо школ не было, и тетка Лина, имевшая диплом колледжа, сначала открыла учебный класс для своих племянников, а затем стала принимать в него всех желающих, что положительно отразилось и на семейном бюджете. В школе мисс Лины Уилл проучился девять лет, начав с пятилетнего возраста. В школьные годы Уилл совершил и первое путешествие «к океану», прекращенное на соседней станции из-за нехватки денежных средств. Были игры в индейцев и множество других детских развлечений. Но больше всего Билли читал, проглатывая все книги, попадавшиеся ему в библиотеке. Скотт, Диккенс, Теккерей, Бульвер-Литтон, Дюма, Гюго, Ч. Рид, Шпильгаген, Ауэрбах соседствовали с «Тысяча и одной ночью», «Анатомией меланхолии» Р. Бэртона, а объемистый Энциклопедический и толковый словарь Уэбстера стал его спутником на многие годы.

После теткиных «университетов» Портер еще полтора года занимался во вновь открытой городской школе, но детство кончилось, и уже в 1876 году Билл приступает к работе в аптеке своего дяди К. Портера — сначала учеником, а затем официально зарегистрированным фармацевтом. Но ему претила «нудная работа в аптеке», ставшая для него «сущей мукой», как он признался позже. К тому же у него появились признаки семейной болезни Портеров — туберкулеза. Поэтому, когда друг и «благодетель» доктор Холл пригласил Уилла в совместное путешествие в Техас, он с радостью согласился.



2



Техас периода конца девятнадцатого — начала двадцатого века был глухой провинцией, находящейся в полной власти так называемых земельных баронов, владевших огромными территориями. Война между ними, похищения скота, стычки с отрядами мексиканских десперадо (отчаянных) были обычными явлениями в быте штата. И эта волнующая, опасная, неустойчивая атмосфера не могла не влиять на молодого человека.

Техасский период жизни Портера характерен тем, что у него прорезался «литературный зуб». Произошло это при писании писем, которые под его пером превращались в юморески. Разумеется, говорить о каком-то творчестве преждевременно, однако на отдельные места из его эпистолярных произведений обратили внимание друзья Уилла, один из которых, врач Бэлл, заочно рекомендовал Портера Литературному обществу города Ленуара в Северной Каролине.

Два года провел Портер на ранчо братьев Холлов. Полностью освоившись с ковбойской романтикой, а заодно и с игрой на гитаре, он читал Теннисона, Смоллетта, Шекспира, Гизо и Юма, занимался немецким, французским и испанским языками. «Главной» книгой оставался толковый словарь Уэбстера. К своим литературным занятиям он всерьез не относился, хотя и представил доктору Бэллу рассказ о скверном мальчике, в котором не оставил камня на камне от легенды «наказанного порока», впервые сделав попытку приблизиться к будущему своему стилю. Постепенно однообразие скотоводческой жизни начало тяготить Уилла.

Весной 1884 года, воспользовавшись переездом Холлов в глубь штата, Портер перебрался в столицу Техаса Остин, где в семье переселенцев из Гринсборо Хэррелов прожил на правах почти что сына около трех лет.

Остин в то время не шел ни в какое сравнение с провинциальной родиной Билла. Десять тысяч жителей, развитая коммерция и «светская жизнь» не могли не привлечь молодого человека. Уилл работал в аптеке, потом клерком в фирме по продаже недвижимости. Ни одна, ни другая профессии ему не нравились, и он долго на них не задерживался. В то же время среди городской молодежи Билли был известен как участник любительских спектаклей местного музыкального общества, ставившего оперетты и даже оперы, а также как член вокально-инструментального квартета, выступавшего в церкви и под окнами известных красоток. Были у него и любовные увлечения, особенно сильное из них — Этол Эстес, девушкой далеко не ординарной, с внешностью будущей героини рассказа «Дары волхвов».

Родители Этол — состоятельные обыватели, собственно, ничего серьезного против Портера не имели, не считая двух обстоятельств — необеспеченности Уилла и страшной наследственности двух семей — туберкулеза, а поэтому сочли за благо отослать дочь подальше от опасного претендента. Тогда Билли проявил характер: он выкрал свою возлюбленную и тайно обвенчался с ней. Родители Этол долго негодовали, но в конечном итоге примирились с произошедшим, тем более что симпатизировали своему зятю. Более того, Рочи (фамилия отчима Этол) стали впоследствии верными и стойкими его друзьями.

Но надо было искать источники существования, и Портер устраивается чертежником-составителем землемерных планов в земельном управлении штата. Потом О. Генри опишет нравы и порядки, царившие в учреждении, акулью хватку земельных магнатов в рассказах «Бексарское дело» и «Постановление Джорджии». Пока же работа ему нравилась, и он корпел вместе с другими чертежниками над картами и планами.

В это время Портер получает и свой первый гонорар в символическом размере 6 долларов от детройтской газеты «Детройт пресс» за посланные в нее юморески и приглашение редакции к сотрудничеству.

Ничто не предвещало беды, но первый свой удар судьба нанесла неожиданно: умер новорожденный мальчик. И хотя в 1889 году родился другой ребенок — девочка, названная Маргарет Уорз и занявшая огромное место в жизни Портера, ощущение непрочности бытия оставалось.

В 1891 году с уходом Ричарда Холла с поста комиссара по земельным делам окончилась и служба Портера в земельном управлении. Вынужденный искать работу, он принимает предложение друзей и занимает должность кассира в Остинском национальном банке, сделав шаг, который, как потом выяснилось, был роковым.

Новая работа Уилла была до тупости однообразна и чревата многими опасностями, о большинстве которых он и не подозревал. Дело в том, что Остинский национальный банк был довольно патриархальным учреждением. Управлялся он советом директоров, так сказать, отцами города, что позволяло им, когда это было нужно, запускать руку в денежный сейф, помещавший в себе значительные суммы. Брали, разумеется, взаимообразно, но при этом порой не только забывали об оформлении расписки, но просто ограничивались короткой записочкой. Все это возмущало Портера, но сделать он ничего не мог.

Утешение он находил в семье и литературной работе, для которой он даже устроил себе кабинет в сарае. Уилл подумывал о том, чтобы всерьез заняться литературой, журналистикой и книжной графикой. Под влиянием этих настроений он покупает прогоревшую городскую газету вместе с типографским оборудованием и с 1894 года становится во главе крошечной редакции иллюстрированного восьмиполосного еженедельника «Роллинг стоун».

Поначалу газета пошла хорошо, осилив тираж в тысячу экземпляров, и Портер решил выйти на тираж шесть тысяч и раздать его бесплатно, чем рассчитывал привлечь к изданию рекламодателей.

«Роллинг стоун» была юмористической газетой, освещавшей в этом ракурсе местную жизнь, и, за малым исключением, заполнялась текстами и рисунками самого редактора, а интересна тем, что содержит несколько рассказов О. Генри, включенных затем в собрание его сочинений.

Однако — чем дальше, тем больше — газета требовала денежных вложений, которые ее редактор и владелец должен был вносить. Денег у издателя не было.

На горизонте же сгущались тучи. Очередная ревизия в банке обнаружила множество неправильностей в отчетности, на основании чего окружной прокурор возбудил судебное дело против У.-С. Портера. Переполошенные олигархи покрыли недостачу, и дело было прекращено, однако Портер должен был покинуть банк, полностью уйдя в дела своей газеты, что, впрочем, ее не спасло — в апреле 1895 года вышел ее последний номер.

Как говорят в народе, беда не приходит одна. По требованию Вашингтона закрытое дело о растрате в Остинском банке было снова поднято из архивов, и Портера привлекли к уголовной ответственности.

Он уже несколько месяцев не работал. Судорожные попытки хотя как-то поправить тяжелое положение семьи, существовавшей на средства Рочей, ни к чему не приводили — его не печатали. Только в октябре 1895 года возник просвет — по ходатайству друзей он был приглашен в штат «Хьюстон пост» для ведения юмористического раздела. Первая его колонка появилась в газете под заглавием «Городские истории».

Очень скоро обязанности Портера в «Хьюстонской почте» расширились: он вел раздел «Постскриптумы» и светскую хронику, где ему на помощь приходила Этол, ибо муж ее имел манеру изображать светскую жизнь несколько «набекрень». Портер делал карикатуры с подписями, похожие на современные комиксы рассказы в картинках, писал стихи, очерки и рассказы. А современные исследователи творчества писателя нашли еще 28 рассказов, 7 очерков и фельетонов и 10 стихотворений, подписанных псевдонимом и явно принадлежащих О. Генри.

Вся эта бурная и практически кажущаяся невозможной литературная и журналистская деятельность будущего писателя была всего лишь подступом к новеллистическому исследованию мира, но с особенностями его стиля и метода. Уже в «Субботнем вечере Симмонса» и «Беспутном ювелире» появляются на свет непредвиденные развязки, уже сверкает внутренним обаянием «сюжетная фраза», закругляющая повествование, как из рога изобилия изливаются комические бурлески, а «кровавые» эпизоды, как в «Вилле Веритон», не что иное, как насмешки над представлением янки о Юге — тема, которая всегда волновала О. Генри, хотя писатель никогда не доходил до квасного патриотизма, о чем и свидетельствует пародия «Легенда Сан-Хасинто».

Иногда О. Генри рассказывает немудрящие анекдоты, фантазирует на тему о жадных домовладельцах, пробует себя в драматическом жанре, превращающемся у него в мелодраму, и постоянно старается создать острый сюжет с характерным типом.

Именно в «Хьюстон пост» проявляются основные черты О. Генри-новеллиста, которые он будет использовать в разных связях и стилевых особенностях в своем творчестве.

В материалах, напечатанных в газете, О. Генри выдвигает и свою философскую доктрину. Она проста и особенно ярко просвечивает в монологе «Репортера Почты», предшествующем «Ночи заблуждений», и заключается в формуле: «Жизнь — не трагедия и не комедия. В ней смешалось и то и другое».

Казалось бы, постулат, более пригодный для экзистенциалистских экзерциций. Но это только кажущееся сходство.

«Мы — марионетки, — продолжает писатель, — пляшем и плачем обычно не по собственной своей воле, а к концу спектакля, когда гаснут сверкающие огни рампы, мы укладываемся на отдых в деревянные ящики, и опускается темная ночь, покрывая своей мглой арену краткого нашего триумфа».

Жутковатая сентенция, не правда ли? Но это еще не все. Хорошее есть в каждом из нас, утверждает О. Генри, в каждом из нас есть не одно лишь хорошее, но все мы — хорошие и плохие — слеплены из одной глины. А руки судьбы дергают за веревочки, и мы танцуем и делаем пируэты, и одни поднимаются вверх, а другие летят вниз.

«И где же мы оказываемся?» — спрашиваем мы у писателя и получаем ошеломляющий ответ — на самом краю непознаваемой вечности. «Все мы вышли из одного корня. Король и каменщик равны между собой… королева и коровница… усядутся рядышком на обрывистом краю судьбы, и кто же окажется сильнее и выше, когда судья начнет разбирать дела своих марионеток?»

Марионетки, судьба… Эти два критерия будут преследовать О. Генри во всей его жизни и прямо отразятся на его творчестве.

При всей демократичности своей позиции, при всем драматизме человеческого существования вообще О. Генри не может удержаться от легкой иронии в его адрес. Маски при этом он предпочитает не снимать.

Впрочем, своей маски он тоже не снял, когда оказался снова под следствием по делу о пресловутой банковской растрате.



3



История с растратой в (Эстонском банке до сих пор покрыта мраком. И тогда, и тем более впоследствии трудно было установить истину, хотя сам Портер решительно отрицал свою виновность. Тем не менее, видимо не надеясь добиться оправдательного приговора, он с занятыми у редактора «Хьюстон пост» 260 долларами и золотыми часами Этол оказывается в Новом Орлеане, где работает под чужим именем в нескольких газетах, а затем перебирается в Гондурас, знакомится с братьями Дженнингсами (своими будущими сокамерниками), посещает, по их словам, Мексику, Перу, а в январе 1897 года возвращается в Остин, попросив у Роча 25 долларов на дорогу. Непосредственной причиной возвращения стало полученное Портером известие об обострении болезни жены, уже длительное время страдавшей от туберкулеза. До суда он оставался на свободе, ухаживая за умирающей женой. Через полгода наступила страшная развязка — Этол скончалась.

По-видимому стремясь избавиться от одолевавших его мрачных мыслей, Портер теперь проводил время между пришедшей в отчаяние дочерью и литературными трудами. Жил затворником. И даже пришедший из национального синдиката «Макклюр и компания» восторженный отзыв о рассказе «Чудо в ущелье» не в силах был что-либо изменить в его душевном состоянии. Впоследствии О. Генри переработал эту новеллу и включил ее в сборник «Сердце Запада».

Суд присяжных состоялся в феврале 1898 года, длился три дня и закончился заключением Портера в тюрьму штата Огайо в Колумбусе сроком на пять лет. Приговор был воспринят им внешне равнодушно. В свое оправдание он не сказал ни единого слова. Душевные муки, которые он переживал после смерти Этол, были сильнее судебного крючкотворства.

О жестоких бесчеловечных порядках, царивших в каторжных тюрьмах США, в том числе и в той, в которую водворили Уильяма Портера, много написано давним его знакомым Элом Дженнингсом, угодившим в то же лоно человеческих мук позже Портера за очередную попытку грабежа банка. На Уильяма тюрьма в Колумбусе произвела настолько страшное впечатление, что он не раз задумывался о добровольном уходе из жизни. Спасли его два обстоятельства — старая профессия аптекаря, открывшая путь в тюремную элиту, и литературное творчество.

В тюрьме им написано четырнадцать рассказов, из которых опубликованы были только три. Вся переписка с редакциями велась через третьи руки, а все гонорары предназначались для любимой дочери Маргарет, от которой тщательно скрывали истинное положение отца.

Странно, но факт, именно тюремное заключение сделало из Портера О. Генри, создававшего в безнадежной глубине вонючих камер свой особый мир своими, присущими только ему средствами. «Санаторий на ранчо», «Без вымысла», «Сделка», «Туман в Сан-Антонио», две новеллы, вошедшие потом в роман «Короли и капуста», «Постановление Джорджии», «Рождественский чулок Дика Свистуна», «Возрождение Каллиопы», «Возрождение Шарльруа», «Прозрение слепого»… Все эти и другие новеллы резко отличаются от рассказов, написанных ранее, хотя и в них литературным фоном служил Юг США, а многие из них сделаны также в мелодраматическом тоне. Несомненно, что для О. Генри «инкубационный» период закончился. Мастер вышел на свою дорогу.

24 июля 1901 года Уильям Сидни Портер был досрочно освобожден из тюрьмы «за хорошее поведение» и, отдав причитающиеся ему 5 долларов арестантам, немедленно уехал в Питтсбург, к Маргарет.



4



Он не любил Питтсбурга, называя его, может быть, и несколько несправедливо, наигнуснейшей дырой на всем земном шаре, а жителей его злобным быдлом, по сравнению с которым обитатели Колумбуса — истинные рыцари без страха и упрека. Но надо было как-то устраиваться и налаживать жизнь, хотя бы ради Маргарет, повзрослевшей и очень похожей на него не только внешне, но и характером. Он поселился в маленькой гостинице и начал подрабатывать в местной газетенке «Диспатч», засыпав одновременно нью-йоркские журналы своими рассказами. Подписывались они различными псевдонимами — Сидни Портер, О. (Оливье) Генри и другими.

Еще в 1901 году «Энслис» опубликовал «Денежную лихорадку». Теперь в нем появились новые рассказы: «Исчезновение Черного Орла», «Друзья в Сан-Розарио», «Cherchez la femme».

Сразу поняв, что они имеют дело с новым дарованием, сотрудники редакции пригласили Портера посетить Нью-Йорк и даже выслали ему по его требованию деньги на дорогу, которые куда-то бесследно исчезли. Журналистам пришлось раскошелиться еще раз, и по истечении некоторого времени произошла встреча с будущей знаменитостью.

В Нью-Йорке Портер пишет сразу для нескольких газет, получает лестное предложение от крупнейшего издания США «Санди уорлд», оставаясь в то же время малоизвестным и умеренно оплачиваемым автором. И лишь в конце 1903 года «Санди уорлд» заключает с ним контракт на пятьдесят два рассказа в год с еженедельной публикацией и оплатой по сто долларов за новеллу. Начинается период потогонной работы и возрастающей известности писателя. Вслед за «Санди уорлд» охоту на него начинают крупнейшие издательства. Вместе со славой растут и гонорары. Тиражи его произведений впечатляют. Портер инсценирует новеллу «Пригодился», работает над подготовкой сборников, первым из которых стал авантюрный роман «Короли и капуста», а потом, еще при жизни автора, вышли «Четыре миллиона» (1906), «Горящий светильник» (1908), «Милый жулик» (1908), «Дороги судьбы» (1909), «На выбор» (1909), «Деловые люди» (1909). Появляется и постоянный псевдоним «О. Генри», ставший известным не только в Америке.

Нью-Йорк поразил писателя, он сразу и бесповоротно влюбился в город. Подолгу бродил по его улицам и скверам, заглядывал в полюбившиеся ресторанчики и кафе, много пил, несколько раз менял места жительства, пока не остановился в меблированных комнатах «Каледонии». И упорно писал.

Работать он начинал с утра, вооружившись остро отточенным карандашом, которым он писал почти без помарок и зачеркиваний каллиграфическим почерком свой очередной рассказ, бросая исписанные листы желтой бумаги на стоявший рядом стул или в руки одного из посыльных какого-нибудь журнала, томящегося в тягостном ожидании тут же в комнате. Сюжет был уже детально продуман, и он останавливался только для выбора нужного слова.

К вечеру подходило время для выполнения контракта с «Санди уорлд». Как правило, рассказ заканчивался к середине ночи.

Собственно, именно в нью-йоркский период, в эти восемь лет им и были написаны все основные произведения, принесшие ему славу и любовь поклонников. И мало кто подозревал, что этот респектабельный, похожий на англичанина дэнди, одаривающий без оглядки всех, кто обращался к нему за помощью, даже не пересчитав содержимое карманов, был снедаем настоящим страхом «разоблачения», что вместе с природной застенчивостью определяло замкнутый образ его жизни. И только, подобно своим героям, сбежав из ограниченного пространства квартиры в «клубы бедняков», он находил там успокоение. И лишь однажды, по-видимому измученный вконец неотвязными воспоминаниями, послал он одному из немногих своих друзей, Роберту Дэвису, странное письмо, заключавшееся всего в двух строках — «Сидни Портер» и «О. Генри — его маска».

Эту маску О. Генри не снимал всю свою жизнь и даже не подозревал, что некоторые близкие ему люди были посвящены в его тайну, только не подавали виду, что знают ее.

Давящее одиночество толкало О. Генри на недолгие связи с «доступными» женщинами и знакомства с эмансипированными интеллигентками. Он даже изобрел наиболее простой для себя способ знакомств — через переписку, и одна из его корреспонденток, Сара Коулмен, которую он знал еще в Гринсборо девочкой, в 1907 году стала его второй женой.

Брак не был удачным — О. Генри не любил по-настоящему свою избранницу, как, впрочем, не смог бы любить любую другую, оставшись на всю жизнь верным памяти Этол.

Были и еще причины, отдалявшие супругов. В первую очередь холостяцкие привычки писателя, с которыми он ни за что не хотел расставаться, хотя они вели к падению его работоспособности, а стало быть, уменьшению доходов. Но самое страшное заключалось в состоянии здоровья О. Генри — у него начинался цирроз печени, который он упорно называл «неврастенией» и старался поддерживать привычный образ жизни.

Так это длилось до 3 июня 1910 года, когда вечером он позвонил своей знакомой Энн Партлан, жившей неподалеку, и сказал, что ему плохо. Приехав к О. Генри, Энн нашла его без сознания. Писателя отвезли в ближайшую лечебницу, куда его поместили под именем У.-С. Паркера, и лишь через три дня после его смерти врачи узнали, кто это был на самом деле.

«Зажгите свет, я не хочу идти домой в темноте», — произнес умирающий. Это были почти последние его слова.

Приехали Маргарет и Сара. На панихиде, проходившей почти одновременно с чьим-то венчанием, было много писателей и другой публики, пришедшей на свадьбу.

Похоронили О. Генри в Эшвилле, на гранитной плите выбили надпись: «Уильям Сидни Портер. 1862–1910», сняв таким образом с него маску, за которой он постоянно укрывался.

В номере гостиницы, где он умер, под кроватью нашли девять бутылок из-под виски, на столе — рассказ «Сон», оборванный на полуфразе, а в кармане пиджака — все его деньги — 23 цента.



5



За свою творческую жизнь О. Генри написал 289 новелл и один роман. Лучшие рассказы вошли в его сборники. Вместе с тем отношение к нему американской критики было неоднозначным и резко менялось со временем. Дело в том, что, несмотря на тяжесть проблем, затрагиваемых в его сочинениях, О. Генри никогда не был «социальным» писателем, как, например, Джек Лондон или Теодор Драйзер. И вообще, попытки как-то «классифицировать» его всегда терпели неизбежный провал. Он не вмещался в прокрустово ложе теоретиков от литературы, старался держаться подальше от них и не вступать в научные баталии, хотя все его писательское кредо не что иное, как практическое утверждение выработанных им эстетических идеалов, и абсолютное большинство его новелл построено по одной и той же схеме, что хорошо видно на примере наиболее известных из них — таких, как «Дары волхвов».

Герои новеллы — простые, любящие молодые люди, ведущие полуголодное существование в квартире за 8 долларов, во имя любви жертвующие самым дорогим, что имеет каждый из них: Делла — своими роскошными волосами, а Джим — часами. Ситуация сама по себе тяжелая. Но у О. Генри заготовлен своеобразный «сюрприз», существующий как бы вне сюжета и срабатывающий, как dеiх in mahina, в нужное время и в нужном месте. В качестве подарков Джим приобретает гребень для уже остриженных волос своей возлюбленной, а она — цепочку для проданных Джимом часов. И трагедия превращается в трагикомедию, драма озаряется доброй улыбкой.

Нет, автор не хочет рассмешить читателя, в чем, кстати, его постоянно упрекали, он просто смотрит на жизнь со своей, оптимистической точки зрения, утверждая парадоксальное: и в глухих дебрях погрязшего в денежной дистрофии общества есть место для любви и радости.

Отсюда покровительственное добродушие по отношению к героям, которым пронизаны все произведения писателя.

По сути своей О. Генри был романтиком, чуждым всякого рода типизации, четко различавшим понятия «тип» и «личность».

«Я задумал написать историю человека, — говорит он в одном письме, — личности, а не типа, но человека, который в то же время должен представлять по моему замыслу тип человеческой природы, если бы такое существо было возможно».

Отсюда следует, что для О. Генри личность — живая материя во всем своем многообразии, в то время как тип — нечто механистическое, надуманное, единичное, но тем не менее имеющее право на существование в определенных условиях и с установленной целью.

Эта попытка соединить несоединимое — тип и личность — неизбежно приводит к появлению в произведениях О. Генри автора как равноправного действующего лица, наделенного диктаторскими полномочиями. О чем бы ни повествовалось в рассказе, мы всегда чувствуем его присутствие, его твердую руку, легкую усмешку, ощущаем волю чародея, заставляющего своих персонажей, как марионеток, исполнять предназначенные для них роли, вовлекая одновременно в идущее на сцене действо нас самих. При этом поступки его героев парадоксально непредсказуемы и вытекают не из их психологии, а только из замысла автора.

Но читатель не замечает этого. Иллюзия действительности, созданная О. Генри, настолько велика, что полностью захватывает публику, делая ее соучастницей происходящего и добровольно принимающей условия игры.

В чем же фокус?

Очевидно, в реалистическом оформлении спектакля, в создании достоверного «задника», точно выписанного быта американской жизни, поданного поэтическими средствами с примесью легкой иронии. И эта театральность, откровенная условность совершающегося, сказочная смешанность личностей, типов и событий возводит творчество писателя на уровень мифа.

Возникает «Америка О. Генри» и рядом «страна О. Генри» — понятия совершенно неоднозначные, но тем не менее связанные друг с другом.

В его империи существовали свои законы: судьба — изменчивая, непознаваемая; случай, имеющий двуликое начало, но постоянно связанный у писателя с добрыми человеческими делами и отношениями; любовный пуританизм и антипсихологизм, то есть склонность переводить психологию на язык действий.

О. Генри жил в стране, именуемой Америкой, и характер ее неизбежно должен был отразиться в его творчестве. Так оно и случилось. Ничтожные и самовлюбленные, мизерные по размерам социальной среды снобы находят у него уничижительную характеристику. А еще в стране О. Генри существовала особая склонность ко всякого рода иллюзиям, прямо, несмотря на насмешки, противопоставляемая «деловитости» американцев, их погоне за собственным образом жизни.

Страна О. Генри существовала для всех, в том числе и отпетых грешников, всегда находивших приют у снисходительного хозяина. Он знал цену человеческим страданиям и на себе испытал трагизм борьбы добра со злом, принимающим в мире библейские масштабы.

Настоящим цементом «страны» были ирония и юмор, прочно спрессованные с природой таланта писателя. И хотя фабула новелл не всегда юмористична, самый стиль письма и его логика делают происходящее не только легко воспринимаемым, но и по-настоящему смешным даже, казалось бы, в самых трагических обстоятельствах (стоит только вспомнить самую веселую новеллу — «Вождь краснокожих»).

Вообще, юмор О. Генри никак не связан с социологией или психологией, он существует сам по себе и зависит от ситуаций. Это юмор положений, так близкий Ч. Чаплину, с которым иногда сравнивали литератора.

Однако созданная О. Генри страна постепенно раскачивалась, начала давать сбои и просто стала тесной для его таланта, искавшего сюжетной раскованности, ухода от им же созданных законов фабульной истории.

Он наслаждался языковыми эффектами. Началось это давно, наверное, с юности, когда он везде таскал за собой толковый словарь, и не покидало всю жизнь, благодаря чему О. Генри стал настоящим классиком английского языка. Как он мог одной фразой обозначить человеческий облик, одним намеком создать характер! Он умел вывернуть слово так, что оно приобретало другой смысл.

«Беседовать с ним было все равно что слушать, как капает вода в медный таз, стоящий у изголовья кровати, когда хочется спать» («Среди текста»).

«Я был одинок, как коза Робинзона Крузо» («Как скрывался Черный Билл»).

«Когда Джекоб впервые начал соотносить размеры между игольным ушком и верблюдами, разгуливающими в зоологическом саду, он решил вступить на путь организованной благотворительности» («Новая сказка из тысячи и одной ночи»).

«Папаша был человек почтенный и прижимистый, любитель просроченных закладных, честный и неподкупный церковный сборщик» («Вождь краснокожих»).

Эти афоризмы выбраны наугад из книг О. Генри и сами по себе являются языковыми совершенствами.

Впрочем, именно поэтому О. Генри не везло с переводчиками, в том числе и с русскими.



6



В России О. Генри открыли в 1915 году, причем почему-то считалось, что это талант «джек-лондоновского» направления. Бум «О. Генрианы» начался с издания в 1923 году сборника «Американские рассказы». В этом же году вышло пять книг, в следующем — пятнадцать, в 1926-м — двадцать. В 1954 году Гослитиздат выпускает двухтомник его избранных произведений в очень хороших переводах, далеко превзошедших переводы 20-х годов, которые, кроме разве К. Чуковского, создали «совсем иной», как пишет одна из исследователей творчества О. Генри, образ писателя.

В советской критике по отношению к О. Генри наметились два направления — восторженно-притягательное и ожесточенно-отрицательное. Полностью не принимали О. Генри как художника В. Фриче и Я. Фрид. При этом советская критика в общем совпадала с левыми в США, обливавшими в то время О. Генри грязью. Но в 1925 году выходит очень интересное и глубокое исследование об О. Генри Б. М. Эйхенбаума, которое печатается в Собрании сочинений О. Генри в 1926 году и вызывает неожиданно резкий окрик М. Горького. На протяжении последующих почти четырех лет Горький несколько раз возвращается к творчеству О. Генри, называя его писателем ловким, но не очень талантливым. Затем оценка усиливается — «талантливый шут, но пошлый». Ненависть пролетарского писателя к О. Генри была столь велика, что он даже собирался написать о нем статью специально для американцев. Слава богу, до такого срама русская литература не дошла.

Впрочем, и в самой Америке в эти бурные годы Драйзер высказался об О. Генри вполне в духе Горького.

Однако были у писателя в России и сторонники, среди них С. Вольский, М. Шагинян, А. В. Луначарский, К И. Чуковский.

В наши дни об О. Генри написано также немало разного рода статей и исследований, среди которых выделяется несомненно талантливая работа И. Левидовой (1973 г.) «О. Генри и его новелла».

…Летят годы, меняется мир, вместе с ним изменяются и люди, но неизменным остается интерес человека к истории, культуре, жизни предшественников, создателям великих художественных произведений, среди которых незатухающей звездой светится имя О. Генри — большого писателя и гуманиста, верившего в светлое будущее человечества.

Короли и капуста

От переводчика



Морж и Плотник гуляли по берегу. У берега они увидели устриц. Им захотелось полакомиться, но устрицы зарылись в песок и глубоко сидели в воде. Морж, чтобы выманить их из засады, предложил им пойти прогуляться,

— Приятная прогулка! Приятный разговор! — соблазнял он простодушных устриц.

Те поверили и побежали за ним, как цыплята.

— Давайте же начнем! — сказал Морж, усаживаясь на прибрежном камне. — Пришло время потолковать о многих вещах: о башмаках, о кораблях, о сургучных печатях, о капусте и о королях.

Но, несмотря на такую большую программу, рассказ Моржа оказался очень коротким: скоро слушатели все до одного были съедены.

Эту печальную балладу знают решительно все англичане, так как она напечатана в их любимейшей детской книге «Сквозь зеркало», которую они читают с раннего детства до старости. Сочинил ее Льюиз Керрол, автор «Алисы в волшебной стране». Книга «Сквозь зеркало» есть продолжение «Алисы».

Повторяем: Морж ничего не сказал ни о башмаках, ни о кораблях, ни о сургучных печатях, ни о королях, ни о капусте. Вместо него сделал это О. Генри. Он так и озаглавил эту книгу — «Короли и капуста» и принял все меры к тому, чтобы «выполнить обещания» Моржа. В ней есть глава «Корабли», есть глава «Башмаки», в ней уже, во второй главе, фигурирует сургуч, и если чего в ней нет, так только королей и капусты. Не потому ли именно эти слова поставлены в заглавии книги? Но автор утешает нас тем, что вместо королей у него президенты, а вместо капусты — пальмы.

Сам же он — Плотник, меланхолический спутник Моржа, и свою присказку ведет от лица Плотника.

Присказка плотника



Вам скажут в Анчурии, что глава этой утлой республики, президент Мирафлорес, погиб от своей собственной руки в прибрежном городишке Коралио; что именно сюда он убежал, спасаясь от невзгод революции, и что казенные деньги, сто тысяч долларов, которые увез он с собой в кожаном американском саквояже на память о бурной эпохе своего президентства, так и не были найдены во веки веков.

За один реал любой мальчишка покажет вам могилу президента. Эта могила — на окраине города, у небольшого мостика над болотом, заросшим мангровыми деревьями. На могиле, в головах, простая деревянная колода. На ней кто-то выжег каленым железом:



Рамон Анхель де лас Крусес

и Мирафлорес

Президенте де ла Република

Де Анчуриа

Да будет ему судьею господь!



В надписи сказался характер этих легких духом и незлобивых людей: они не преследуют того, кто в могиле. «Да будет ему судьею Господь!» Даже потеряв сто тысяч долларов, о которых они всё еще продолжают вздыхать, они не питают вражды к похитителю.

Незнакомцу или заезжему человеку жители Коралио расскажут о трагической кончине своего бывшего президента. Они расскажут, как он пытался убежать из их республики с казенными деньгами и донной Изабеллой Гилберт, молодой американской певичкой; как, пойманный в Коралио членами оппозиционной политической партии, он предпочел застрелиться, лишь бы не расстаться с деньгами и сеньоритою Гилберт. Дальше они расскажут, как донна Изабелла, почувствовав, что ее предприимчивый челнок на мели, что ей не вернуть ни знатного любовника, ни сувенира в сто тысяч, бросила якорь в этих стоячих прибрежных водах, ожидая нового прилива.

Еще вам расскажут в Коралио, что скоро ее подхватило благоприятное и быстрое течение в лице американца Франка Гудвина, давнего жителя этого города, негоцианта, создавшего себе состояние на экспорте местных товаров. Это был банановый король, каучуковый принц, герцог кубовой краски и красного дерева, барон тропических лекарственных трав. Вам расскажут, что сеньорита Гилберт вышла замуж за сеньора Гудвина через месяц после смерти президента и, таким образом, в тот самый момент, когда Фортуна перестала улыбаться, отвоевала у нее, вместо отнятых этой богиней даров, новые, еще более ценные.

Об американце Франке Гудвине и его жене здешние жители могут сказать только хорошее. Дон Франк жил среди них много лет и добился большого почета. Его жена стала — без всяких усилий — царицей великосветского общества, поскольку таковое имеется на этих непритязательных берегах. Сама губернаторша, происходящая из гордой кастильской фамилии Монтелеон-и-Долороса-де-лос-Сантос-и-Мендес, и та считает за честь развернуть салфетку своей оливковой ручкой, украшенной кольцами, за столом у сеньоры Гудвин. Если в вас еще живут суеверия Севера и вы попробуете намекнуть на то недавнее прошлое, когда миссис Гудвин была опереточной дивой и своей бестрепетно бойкой манерой увлекла немолодого президента, если вы заговорите о той роли, которую она сыграла в прегрешениях и гибели этого сановника, — жители Коралио, как истые латиняне, только пожмут плечами, и это будет их единственный ответ. Если у них и существует предвзятое мнение в отношении сеньоры Гудвин, это мнение целиком в ее пользу, каково бы оно ни было в прошлом.

Казалось бы, здесь не начало, а конец моей повести. Трагедия кончена. Романтическая история дошла до своего апогея, и больше уже не о чем рассказывать. Но читателю, который еще не насытил своего любопытства, покажется, пожалуй, поучительным всмотреться поближе в те нити, которые являются основой замысловатой ткани всего происшедшего.

Колоду, на которой начертано имя президента Мирафлореса, ежедневно трут песком и корою мыльного дерева. Старик метис преданно ухаживает за этой могилой со всею тщательностью прирожденного лодыря. Широким испанским ножом он выпалывает сорные растения и пышную, сочную траву. Своими загрубелыми пальцами он выковыривает муравьев, скорпионов, жуков; ежедневно он ходит за водою на площадь к городскому фонтану, чтобы окропить дерн на могиле. Нигде во всем городе ни за одной могилой не ухаживают так, как за этой.

Только высмотрев тайные нити, вы уясните себе, почему этот старый индеец Гальвес получает по секрету жалованье за свою нехитрую работу, и почему это жалованье платит Гальвесу такая особа, которая и в глаза не видала президента, ни живого, ни мертвого, и почему, чуть наступают сумерки, эта особа так часто приходит сюда и бросает издалека печальные и нежные взгляды на бесславную насыпь.

О стремительной карьере Изабеллы Гилберт вы можете узнать не в Коралио, а где-нибудь на стороне. Новый Орлеан дал ей жизнь и ту смешанную испано-французскую кровь, которая внесла в ее душу столько огня и тревоги. Образования она почти не получила, но выучилась каким-то инстинктом оценивать мужчин и те пружины, которые управляют их действиями. Необыкновенная страсть к приключениям, к опасностям и наслаждениям жизни была свойственна ей в большей мере, чем обычным, заурядным женщинам. Ее душа могла порвать любые цепи; она был Евой, уже отведавшей запретного плода, но еще не ощутившей его горечи. Она несла свою жизнь, как розу у себя на груди.

Из всех бесчисленных мужчин, которые толпились у ее ног, она, говорят, снизошла лишь к одному. Президенту Мирафлоресу, блестящему, но неспокойному правителю Анчурийской республики, отдала она ключ от своего гордого сердца. Как же это так могло случиться, что она, если верить туземцам, стала супругой Франка Гудвина и зажила без всякого дела дремотною, тусклою жизнью?

Далеко простираются тайные нити — через море, к иным берегам. Если мы последуем за ними, мы узнаем, почему сыщик О\'Дэй, по прозванию Коротыш, служивший в Колумбийском агентстве, потерял свое место. А чтобы время прошло веселее, мы сочтем своим долгом и приятной забавой прогуляться вместе с Момусом [1] под звездами тропиков, где некогда, печально суровая, гордо выступала Мельпомена.[2]

Смеяться так, чтобы проснулось эхо в этих роскошных джунглях и хмурых утесах, где прежде слышались крики людей, на которых нападают пираты, отшвырнуть от себя копье и тесак и кинуться на арену, вооружившись насмешкой и радостью; из заржавленного шлема романтической сказки извлекать благодатную улыбку веселья — сладостно заниматься такими делами под сенью лимонных деревьев, на этом морском берегу, похожем на губы, которые вот-вот засмеются.

Ибо живы еще предания о прославленных «Испанских морях». Этот кусок земли, омываемый бушующим Карибским морем и выславший навстречу ему свои страшные тропические джунгли, над которыми высится заносчивый хребет Кордильер, и теперь еще полон тайн и романтики. В былые годы повстанцы и флибустьеры будили отклики среди этих скал, на побережье, работая мечами и кремневыми ружьями в зеленых прохладах и снабжая обильной пищей вечно кружащихся над ними кондоров. Эти триста миль береговой полосы, столь знаменитой в истории, так часто переходили из рук в руки, то к морским бродягам, то к неожиданно восставшим мятежникам, что едва ли они знали хоть раз за все эти сотни лет, кого называть своим законным владыкой. Пизарро, Бальбоа, сэр Френсис Дрейк и Боливар[3] сделали все, что могли, чтобы приобщить их к христианскому миру. Сэр Джон Морган, Лафит[4] и другие знаменитые хвастуны и громилы терзали их и засыпали их ядрами во имя сатаны Аваддона.

То же происходит и сейчас. Правда, пушки бродяг замолчали, но разбойник-фотограф (специалист по увеличению портретов), но щелкающий кодаком турист и передовые отряды благовоспитанной шайки факиров вновь открыли эту страну и продолжают ту же работу. Торгаши из Германии, Сицилии, Франции выуживают отсюда монету и набивают ею свои кошельки. Знатные проходимцы толпятся в прихожих здешних повелителей с проектами железных дорог и концессий. Крошечные опереточные народы забавляются игрою в правительства, покуда в один прекрасный день в их водах не появляется молчаливый военный корабль и говорит им: не ломайте игрушек! И вслед за другими приходит веселый человек, искатель счастья, с пустыми карманами, которые он жаждет наполнить, пронырливый, смышленый делец — современный сказочный принц, несущий с собою будильник, который лучше всяких поцелуев разбудит эти прекрасные тропики от тысячелетнего сна. Обычно он привозит с собою трилистник[5] и кичливо водружает его рядом с экзотическими пальмами. Он-то и выгнал из этих мест Мельпомену и заставил Комедию плясать при свете рампы Южного Креста.

Так что, видите, нам есть о чем рассказать. Пожалуй, неразборчивому уху Моржа эта повесть полюбится больше всего, потому что в ней и вправду есть и корабли, и башмаки, и сургуч, и капустные пальмы, и (взамен королей) президенты.

Прибавьте к этому щепотку любви и заговоров, посыпьте это горстью тропических долларов, согретых не только пылающим солнцем, но и жаркими ладонями искателей счастья, и вам покажется, что перед вами сама жизнь — столь многословная, что и болтливейший из Моржей утомится.

I. «Лиса-на-рассвете»



Коралио нежился в полуденном зное, как томная красавица в сурово хранимом гареме. Город лежал у самого моря на полоске наносной земли. Он казался брильянтиком, вкрапленным в ярко-зеленую ленту. Позади, как бы даже нависая над ним, вставала — совсем близко — стена Кордильер. Впереди расстилалось море, улыбающийся тюремщик, еще более неподкупный, чем хмурые горы. Волны шелестели вдоль гладкого берега, попугаи кричали в апельсинных деревьях и сейбах, пальмы склоняли свои гибкие кроны, как неуклюжий кордебалет перед самым выходом прима-балерины.

Внезапно город закипел и взволновался. Мальчишка-туземец пробежал по заросшей травою улице, крича во все горло: «Busca el Senor Гудвин! На venido un telegrafo por el!» {Разыщите сеньора Гудвина! Для него получена телеграмма! (исп.)}

Весь город услыхал этот крик. Телеграммы не часто приходят в Коралио. Десятки голосов с готовностью подхватили воззвание мальчишки. Главная улица, параллельная берегу, быстро переполнилась народом. Каждый предлагал свои услуги по доставке этой телеграммы. Женщины с самыми разноцветными лицами, начиная от светло-оливковых и кончая темно-коричневыми, кучками собрались на углах и запели мелодично и жалобно: «Un telegrafo por Senor Гудвин!» Comandante дон сеньор Эль Коронель Энкарнасион Риос, который был сторонником правящей партии и подозревал, что Гудвин на стороне оппозиции, с присвистом воскликнул: «Эге!» — и записал в свою секретную записную книжку изобличающую новость, что сеньор Гудвин такого-то числа получил телеграмму.

Кутерьма была в полном разгаре, когда в дверях небольшой деревянной постройки появился некий человек и выглянул на улицу. Над дверью была вывеска с надписью: «Кьоу и Клэнси»; такое наименование едва ли возникло на этой тропической почве. Человек, стоявший в дверях, был Билли Кьоу, искатель счастья и борец за прогресс, новейший пират Карибского моря. Цинкография и фотография — вот оружие, которым Кьоу и Клэнси осаждали в то время эти неподатливые берега. Снаружи у дверей были выставлены две большие рамы, наполненные образцами их искусства.

Кьоу стоял на пороге, опершись спиною о косяк. Его веселое, смелое лицо выражало явный интерес к необычному оживлению и шуму на улице. Когда он понял, в чем дело, он приложил руку ко рту и крикнул: «Эй! Франк!» — таким зычным голосом, что все крики туземцев были заглушены и умолкли.

В пятидесяти шагах отсюда, на той стороне улицы, что поближе к морю, стояло обиталище консула Соединенных Штатов. Из этого-то дома вывалился Гудвин, услышав громогласный призыв. Все это время он курил трубку вместе с Уиллардом Джедди, консулом Соединенных Штатов, на задней веранде консульства, которая считалась прохладнейшим местом в городе.

— Скорее! — крикнул Кьоу. — В городе и так уж восстание из-за телеграммы, которая пришла на ваше имя. Не шутите такими вещами, мой милый. Надо же считаться с народными чувствами. В один прекрасный день вы получите надушенную фиалками розовую записочку, а в стране из-за этого произойдет революция.

Гудвин зашагал по улице и разыскал мальчишку с телеграммой. Волоокие женщины взирали на него с боязливым восторгом, ибо он был из той породы, которая для женщин притягательна. Высокого роста, блондин, в элегантном белоснежном костюме, в zapatos {Туфли (исп.).} из оленьей кожи. Он был чрезвычайно учтив; его учтивость внушала бы страх, если бы ее не умеряла сострадательная улыбка. Когда телеграмма была, наконец, вручена ему, а мальчишка, получив свою мзду, удалился, толпа с облегчением вернулась под прикрытие благодетельной тени, откуда выгнало ее любопытство: женщины — к своей стряпне на глиняных печурках, устроенных под апельсинными деревьями, или к бесконечному расчесыванию длинных и гладких волос, мужчины — к своим папиросам и разговорам за бутылкой вина в кабачках.

Гудвин присел на ступеньку около Кьоу и прочитал телеграмму. Она была от Боба Энглхарта, американца, который жил в Сан-Матео, столице Анчурии, в восьмидесяти милях от берега. Энглхарт был золотоискатель, пылкий революционер и вообще славный малый. То, что он был человеком находчивым и обладал большим воображением, доказывала телеграмма, которую получил от него Гудвин. Телеграмма была строго конфиденциального свойства, и потому ее нельзя было писать ни по-английски, ни по-испански, ибо политическое око в Анчурии не дремлет. Сторонники и враги правительства ревностно следили друг за другом. Но Энглхарт был дипломатом. Существовал один-единственный код, к которому можно было прибегнуть с уверенностью, что его не поймут посторонние. Это могучий и великий код уличного простонародного нью-йоркского жаргона. Так что, сколько ни ломали себе голову над этим посланием чиновники почтово-телеграфного ведомства, телеграмма дошла до Гудвина никем не разобранная.

Вот ее текст.



«Его пустозвонство юркнул по заячьей дороге со всей монетой в кисете и пучком кисеи, от которого он без ума. Куча стала поменьше на пятерку нолей. Наша банда процветает, но без кругляшек туго. Сгребите их за шиворот. Главный вместе с кисейным товаром держит курс на соль. Вы знаете, что делать.

Боб».



Для Гудвина эта нескладица не представила никаких затруднений. Он был самый удачливый из всего американского авангарда искателей счастья, проникших в Анчурию, и, не будь у него способности предвидеть события и делать выводы, он едва ли достиг бы столь завидного богатства и почета. Политическая интрига была для него коммерческим делом. Благодаря своему большому уму он оказывал влияние на главарей-заговорщиков; благодаря своим деньгам он держал в руках мелкоту — второстепенных чиновников. В стране всегда существовала революционная партия, и Гудвин всегда готов был служить ей, ибо после всякой революции ее приверженцы получали большую награду. И теперь существовала либеральная партия, жаждавшая свергнуть президента Мирафлореса. Если колесо повернется удачно, Гудвин получит концессию на тридцать тысяч акров лучших кофейных плантаций внутри страны. Некоторые недавние поступки президента Мирафлореса навели его на мысль, что правительство падет еще раньше, чем произойдет очередная революция, и теперь телеграмма Энглхарта подтверждала его мудрые догадки.

Телеграмма, которую так и не разобрали анчурийские лингвисты, тщетно пытавшиеся приложить к ней свои знания испанского языка и начатков английского, сообщала Гудвину важные вести. Она уведомляла его, что президент республики убежал из столицы вместе с вверенными ему казенными суммами; далее, что президента сопровождает в пути обольстительная Изабелла Гилберт, авантюристка, певица из оперной труппы, которую президент Мирафлорес вот уже целый месяц чествовал в своей столице так широко, что, будь актеры королями, они и то могли бы удовольствоваться меньшими почестями. Выражение «заячья дорога» означало вьючную тропу, по которой шел весь транспорт между столицей и Коралио. Сообщение о «куче», которая стала меньше на пятерку нолей, ясно указывало на печальное состояние национальных финансов. Также было до очевидности ясно, что партии, стремящейся к власти и не нуждающейся уже в вооруженном восстании, «придется очень туго без кругляшек». Если она не отнимет похищенных денег, то, приняв во внимание, сколько военной добычи придется раздать победителям, невеселое будет положение у новых властей. Поэтому было совершенно необходимо «сгрести главного за шиворот» и вернуть средства для войны и управления.

Гудвин передал депешу Кьоу.

— Прочитайте-ка, Билли. Это от Боба Энглхарта. Можете вы разобрать этот шифр?

Кьоу сел на пороге и начал внимательно читать телеграмму.

— Это совсем не шифр, — сказал он наконец. — Это называется литературой, это некая языковая система, которую навязывают людям, хотя ни один беллетрист не познакомил их с нею. Выдумали ее журналы, но я не знал, что телеграфное ведомство приложило к ней печать своего одобрения. Теперь это уже не литература, а язык. Словари, как ни старались, не могли вывести его за пределы диалекта. Ну а теперь, когда за ним стоит Западная Телеграфная, скоро возникнет целый народ, который будет говорить на нем.

— Все это филология, Билли, — сказал Гудвин. — А понимаете ли вы, что здесь написано?

— Еще бы! — ответил философ-практик. — Никакой язык не труден для человека, если он ему нужен. Я как-то ухитрился понять даже приказ улетучиться, произнесенный на классическом китайском языке и подтвержденный дулом мушкета. Это маленькое произведение изящной словесности называется «Лиса-на-рассвете». Играли вы в эту игру, когда были мальчишкой?

— Как будто, — ответил Франк со смехом. — Все берутся за руки и…

— Нет, нет, — перебил его Кьоу— Я говорю вам про отличную боевую игру, а вы путаете ее с игрою «Вокруг куста». «Лиса-на-рассвете» не такая игра — за руки здесь не берутся, напротив! Играют так: этот президент и дама его сердца, они вскакивают в Сан-Матео и, приготовившись бежать, кричат: «Лиса-на-рассвете!» Мы с вами вскакиваем здесь и кричим: «Гусь и гусыня!» Они говорят: «Далеко ли до города Лондона?» Мы отвечаем: «Близехонько, если у вас длинные ноги». И потом мы спрашиваем: «Сколько вас?» — и они отвечают: «Больше, чем вы можете поймать!» И после этого игра начинается.

— В том-то и дело! — сказал Гудвин. — Нельзя, чтобы гусак и гусыня ускользнули у нас между пальцев: очень уж у них дорогие перья. Наша партия готова хоть сегодня взять на себя верховную власть; но если касса пуста, мы останемся у власти не дольше, чем белоручка на необъезженном мустанге. Мы должны играть в лисицу на всем берегу, чтобы не дать беглецам улизнуть…

— Если они едут на мулах, — сказал Кьоу, — они доберутся сюда только на пятый день. Времени достаточно. Всюду, где можно, мы установим наблюдательные посты. Есть только три места на всем побережье, откуда они могут попасть на корабль: наш город, Солитас и Аласан. Там и нужно поставить стражу. Все это просто, как шахматная задача, — шах лисой и мат в три хода. Ах, гусыня и гусак, вот попали вы впросак! Милостью литературного телеграфа сокровища нашего захолустного отечества попадают прямо в руки честной политической партии, которая только и мечтает, как бы перевернуть его вверх тормашками.

Кьоу был прав. Путь из столицы был долгий и тяжкий. Неприятности сыпались одна за другой: лютая стужа сменялась жестоким зноем, из безводной пустыни вы попадали в болото. Тропинка карабкалась по ужасающим высям, вилась, как полусгнившая веревочка, над захватывающими дыхание безднами, ныряла в ледяные, сбегающие со снежных вершин ручьи и скользила, как змея, по лесам, куда не проникает луч солнца, среди опасных насекомых и зверей. Спустившись с гор, эта дорога превращалась в трезубец, причем средний зубец вел в Аласан, один из боковых — в Коралио, другой — в Солитас. Между горами и морем лежала полоса наносной земли в пять миль шириной; здесь тропическая растительность приобретала особое богатство и разнообразие. Там и сям небольшие участки земли были отвоеваны у джунглей и на них разведены плантации сахарного тростника и бананов и апельсинные рощи. Вся же остальная земля являла буйство бешеной растительности, где жили обезьяны, тапиры, ягуары, аллигаторы, чудовищные насекомые и гады. Где не было просеки, там была такая чаща, что змея и та с трудом протискивалась сквозь путаницу ветвей и лиан. По предательским мангровым зарослям могли двигаться главным образом крылатые твари. Бежавший президент и его спутница могли добраться до берега лишь по одной из описанных трех дорог.

— Только, Билли, не болтать никому! — посоветовал Гудвин. — Незачем нашим врагам знать, что президент сбежал. Я думаю, что в столице это мало кому известно. Иначе Боб не прислал бы мне секретной телеграммы. Да и в нашем городе давно кричали бы об этом. Теперь я пойду к доктору Савалья, и мы пошлем нашего человека перерезать телеграфный провод.

Когда Гудвин поднялся, Кьоу швырнул свою шляпу в траву перед дверью и испустил потрясающий вздох.

— Что случилось, Билли? — спросил Гудвин, останавливаясь. — Первый раз в жизни я слышу, что вы вздыхаете.

— И последний, — сказал Кьоу. — Этим скорбным дуновением ветра я обрекаю себя на жизнь, преисполненную похвальной, хоть и очень нудной честности. Что такое, скажите на милость, фотография по сравнению с возможностями великого и веселого класса гусаков и гусынь? Не то чтобы мне хотелось стать президентом, Франк, — и с таким богатством, как у него, я все равно не совладал бы, — но как-то совесть мучает, что засел тут и снимаю эти физиономии, вместо того чтобы набить карманы и удрать. Франк, а видали вы этот «пучок кисеи», который его превосходительство свернул по швам и увез с собою?

— Изабеллу Гилберт? — спросил Гудвин, смеясь. — Нет, не видел. Но слыхал о ней много, и мне кажется, что справиться с нею будет не так-то легко. Она пойдет напролом, будет драться и когтями и зубами. Не обольщайте себя романтическими мечтами, Билли. Иногда я начинаю подозревать, не течет ли в ваших жилах ирландская кровь.

— Я тоже никогда не видал этой дамы, — продолжал Кьоу, — но говорят, что рядом с нею все красавицы, прославленные в поэзии, мифологии, скульптуре и живописи, кажутся дешевыми клише. Говорят, что стоит ей взглянуть на мужчину, и он тотчас же превращается в мартышку и лезет на самую высокую пальму, чтобы сорвать ей кокосовый орех. Счастье этому президенту, ей-богу! Вы только вообразите себе: в одной руке у него черт знает сколько сотен и тысяч долларов, в другой — эта кисейная сирена; он скачет сломя голову на близком его сердцу осле, кругом пение птиц и цветы. А я, Билли Кьоу, по причине своего великого благородства должен корпеть в этой глупой дыре и ради насущного хлеба бессовестно коверкать физиономии этих животных лишь потому, что я не вор и не мошенник. Вот она, справедливость!

— Не горюйте! — сказал Гудвин. — Что это за лисица, которая завидует гусю? Кто знает, быть может, прелестная Гилберт почувствует влечение к вам и к вашей цинкографии после того, как мы отнимем у нее президента.

— Что будет совсем не глупо с ее стороны! — сказал Кьоу. — Но этому не бывать, она достойна украшать галерею богов, а не выставку цинкографических снимков. Она очень порочная женщина, а этому президенту просто повезло. Но я слышу, что там, за перегородкой, ругается Клэнси: ворчит, что я лодырничаю, а он делает за меня всю работу.

Кьоу нырнул за кулисы своего ателье, и скоро оттуда донесся его неунывающий свист, который как будто сводил на нет его недавний вздох по поводу сомнительной удачи беглого президента.

Гудвин свернул с главной улицы в боковую, которая была гораздо уже и пересекала главную под прямым углом.

Эти боковые улицы были покрыты буйной травой, которую ревностно укрощали кривые ножи полицейских — для удобства пешего хождения. Узенькие каменные тротуары бежали вдоль невысоких и однообразных глинобитных домов. На окраинах эти улицы таяли, и там начинались крытые пальмовыми листьями лачуги карибов и туземцев победнее, а также плюгавые хижины ямайских и вест-индских негров. Несколько зданий возвышалось над красными черепичными крышами одноэтажного города: башня тюрьмы, отель де лос Эстранхерос (гостиница для иностранцев), резиденция агента пароходной компании «Везувий», торговый склад и дом богача Бернарда Брэнигэна, развалины собора, где некогда побывал Колумб, и самое пышное здание — Casa Morena, летний «белый дом» президента Анчурии. На главной улице, параллельной берегу, — на коралийском Бродвее, — были самые большие магазины, почта, казармы, распивочные и базарная площадь.

Гудвин прошел мимо дома, принадлежащего Бернарду Брэнигэну. Это было новое деревянное здание в два этажа. В нижнем этаже помещался магазин, в верхнем обитал сам хозяин. Длинный балкон, окружавший весь дом, был тщательно защищен от солнца. Красивая, бойкая девушка, изящно одетая в широкое струящееся белое платье, перегнулась через перила и улыбнулась Гудвину. Она была не темнее лицом, чем многие аристократки Андалузии, она сверкала и переливалась искрами, как лунный свет в тропиках.

— Добрый вечер, мисс Паула, — сказал Гудвин, даря ее своей неизменной улыбкой. Он с одинаковой улыбкой приветствовал и женщин и мужчин. Все в Коралио любили приветствия гиганта-американца.

— Что нового? — спросила мисс Паула. — Ради бога, не говорите мне, что у вас нет никаких новостей. Какая жара, не правда ли? Я чувствую себя как Марианна в саду[6] — или то было в аду? Ах, так жарко!

— Нет, у меня нет никаких новостей, — сказал Гудвин, не без ехидства глядя на нее. — Вот только Джедди становится с каждым днем все ворчливее и раздражительнее. Если он в самом близком будущем не успокоится, я перестану курить у него на задней веранде, хотя во всем городе нет такого прохладного места.

— Он совсем не ворчит, — воскликнула порывисто Паула Брэнигэн, — когда он…

Но она не докончила и спряталась, внезапно покраснев, ибо ее мать была метиска и испанская кровь придавала ей прелестную пугливость, которая служила украшением другой — ирландской — половины ее непосредственной души.

II. Лотос и бутылка



Уиллард Джедди, консул Соединенных Штатов в Коралио, сидел и лениво писал свой годовой отчет. Гудвин, который, по обыкновению, зашел к нему покурить на своей любимой прохладной веранде, не мог отвлечь его от этого занятия и удалился, жестоко браня приятеля за отсутствие гостеприимства.

— Я буду жаловаться на вас в министерство, — сердился Гудвин. — Даже разговаривать со мною не хочет. Даже виски не попотчует. Хорошо же вы представляете здесь ваше правительство.

Гудвин побрел в гостиницу наискосок в надежде уломать карантинного доктора сразиться на единственном в Коралио бильярде. Он уже сделал все, что было нужно для поимки убежавшего президента, и теперь ему оставалось одно: ждать, когда начнется игра.

Консул был весь поглощен своим годовым отчетом. Ему было только двадцать четыре года, и в Коралио он прибыл так недавно, что его служебный пыл еще не успел остыть в тропическом зное, — между Раком и Козерогом такие парадоксы допускаются.

Столько-то тысяч гроздьев бананов, столько-то тысяч апельсинов и кокосовых орехов, столько-то унций золотого песку, столько-то фунтов каучука, кофе, индиго, сарсапариллы — подумать только, что экспорт по сравнению с прошлым годом увеличился на двадцать процентов!

Сердце консула было преисполнено радости. Может быть, там, в государственном департаменте, прочтут его отчет и заметят… но тут он откинулся на спинку стула и засмеялся. Он становится таким же идиотом, как и все остальные. Неужели он мог забыть, что Коралио — ничтожный городишко ничтожной республики, ютящейся на задворках какого-то второстепенного моря? Ему вспомнился Грэгг, карантинный врач, выписывавший лондонский журнал «Ланцет» в надежде найти там выдержки из своих докладов о бацилле желтой лихорадки, которые он посылал в министерство здравоохранения. Консул знал, что из полсотни его добрых знакомых, оставшихся в Соединенных Штатах, едва ли один слыхал об этом самом Коралио. Он знал, что только два человека прочтут его годовой отчет: какой-нибудь мелкий чиновник в департаменте да наборщик казенной типографии. Может быть, наборщик заметит, что в Коралио коммерция начала процветать, и даже скажет об этом два слова приятелю, сидя вечером за кружкой пива и порцией сыра.

Только что он написал: «Крупные экспортеры Соединенных Штатов обнаруживают непонятную косность, позволяя французским и немецким фирмам захватывать в свои руки почти все производительные силы этой богатой и цветущей страны…» — как услыхал хриплый гудок пароходной сирены.

Джедди отложил перо, надел панаму, взял зонт. По звуку он узнал, что прибыл пароход «Валгалла», один из грузовых пароходов компании «Везувий», занимавшейся перевозкой бананов, апельсинов и кокосов. Все в Коралио, начиная от пятилетних ninos, {Младенцев (исп.).} могли с точностью определить по свистку пароходной сирены, какой пароход прибыл в город.

По извилистым дорожкам, защищенным от солнца, консул пробрался к морю. Благодаря долгой практике он вымеривал свои шаги так аккуратно, что появлялся на песчаном берегу как раз в то время, когда от судна отчаливала шлюпка с таможенными, которые производили осмотр товаров согласно законам Анчурии.

В Коралио нет гавани. Такие суда, как «Валгалла», должны бросать якорь за милю от берега. Их нагружают в море, легкие грузовые суденышки подвозят к ним фрукты. К Солитасу, где была отличная гавань, подходило много кораблей, но в Коралио — лишь грузовые, «фруктовые». Редко-редко остановится в здешних водах каботажное судно, или таинственный бриг из Испании, или — с самым невинным видом — бесстыжая французская шхуна. Тогда таможенные власти удваивают свою бдительность и зоркость. И вот во мраке ночи между прибывшими судами и берегом начинают крейсировать какие-то загадочные шлюпки, а утром в галантерейных и винных лавчонках Коралио замечается множество новых товаров, которых не было еще вчера, в том числе бутылки с тремя звездочками. И говорят, что у таможенных в карманах их синих штанов с пунцовыми лампасами в такие дни звенит больше серебра, чем накануне, а в таможне не найти никаких документов, свидетельствующих о получении пошлины.

Шлюпка с таможенными и гичка «Валгаллы» прибыли к берегу одновременно. Впрочем, было так мелко, что пристать к самому берегу не представлялось возможности. Пять ярдов хороших волн отделяло прибывших от суши. Тогда полуголые карибы вошли в воду и понесли на себе судового комиссара с «Валгаллы» и маленьких туземных чиновников в бумажных рубашках, в соломенных шляпах с опущенными большими полями и в сине-пунцовых штанах.

В колледже Джедди славился своею игрою в бейсбол. Теперь он закрыл зонт, воткнул его в песок и, как лихой бейсболист, нагнулся, опираясь руками в колени. Комиссар, встав в позу подающего, швырнул консулу тяжелую пачку газет, перевязанную бечевкой (каждый пароход привозил консулу газеты). Джедди высоко подпрыгнул и с громким «твак!» поймал брошенную пачку. Гуляющие по берегу — почти треть всего населения — стали аплодировать и весело смеяться. Каждую неделю они ждали этого зрелища, и всегда оно доставляло им радость. В Коралио не поощряли новшеств.

Консул снова раскрыл свой зонтик и пошел обратно в консульство.

Представитель великой нации занимал деревянный дом о двух комнатах, обведенный с трех сторон галереей из пальмового и бамбукового дерева. Одна комната служила канцелярией и была обставлена весьма целомудренно: письменный стол, гамак и три неудобных стула с тростниковыми сиденьями. Висевшие на стене две гравюры изображали президентов Соединенных Штатов, самого первого и самого последнего. Другая комната служила консулу жильем.

Было одиннадцать часов, когда он вернулся с берега: время для первого завтрака. Чанка, карибская женщина, которая стряпала для Джедди, только что накрыла стол на той стороне галереи, которая была обращена к морю и славилась как самое прохладное место в Коралио. На завтрак был подан бульон из акульих плавников, рагу из земных крабов, плоды хлебного дерева, жаркое из ящерицы, вест-индские маслянистые груши авокадо, только что срезанный ананас, красное вино и кофе. Джедди сел за стол и блаженно-лениво развернул свою пачку газет. Два дня подряд он будет читать здесь, в Коралио, обо всем, что творится на свете, с таким же чувством, с каким мы читали бы маловероятные сведения, сообщаемые той неточной наукой, которая тщится описывать дела марсиан. После того как он прочтет эти газеты, он предоставит их поочередно другим англо-американцам, живущим в Коралио.

Первая попавшаяся ему в руки газета принадлежала к разряду тех обширных печатных матрацев, на которых, как принято думать, читатели нью-йоркских газет вкушают свой литературный сон по воскресеньям. Консул разостлал ее перед собою на столе и подпер ее увесистый край с помощью спинки стула. Потом он не спеша занялся едой; изредка он перевертывал страницы и небрежно пробегал глазами по строкам.

Вдруг ему бросилось в глаза что-то страшно знакомое — занимающая половину страницы неряшливо оттиснутая фотография какого-то судна. Лениво всмотревшись в картинку, он всмотрелся и в заглавие статьи, напечатанное рядом крупнейшими буквами.

Да, он не ошибся. Картинка изображала «Идалию», восьмисоттонную яхту, принадлежащую, как говорилось в газете, «лучшему из лучших, Мидасу денежного рынка и образцу светского человека Дж. Уорду Толливеру».

Медленно потягивая черный кофе, Джедди прочитал статью. В ней подробно исчислялось все движимое и недвижимое имущество мистера Толливера, потом столь же подробно была описана его великолепная яхта, а дальше, в конце, сообщалась главная новость, крошечная, как горчичное зерно: мистер Толливер вместе со своими друзьями отправляется в шестинедельное плавание вдоль среднеамериканского и южноамериканского берега и среди Багамских островов. В числе его гостей находятся миссис Камберленд Пэйн и мисс Ида Пэйн из Норфолька.

Чтобы угодить своим читателям, автор статейки сочинил целый роман. Он так часто склеивал имена мисс Пэйн и мистера Толливера, что казалось, будто он уже держит над ними брачный венец. Жеманно и двусмысленно играл он словами: «в городе упорно говорят», «носятся слухи», «нас не удивило бы, если бы» — и в конце концов приносил поздравления.

Джедди, окончив завтрак, взял газеты, отправился к концу веранды и, опустившись в свой любимый шезлонг, положил ноги на бамбуковые перила. Он закурил сигару и глядел в море. Ему было приятно сознавать, что прочитанное нисколько не взволновало его. Он радовался, что наконец-то ему удалось победить ту печаль, которая погнала его в добровольное изгнание в эту далекую страну лотоса.[7]

Конечно, Иды ему не забыть никогда, но мысль о ней уже не причиняла ему боли. Когда Ида повздорила с ним, он напросился на эту консульскую службу в Коралио, горя желанием отомстить Иде, порвать не только с ней, но и со всей атмосферой, которая окружала ее. И это ему удалось. За весь год, что он находился в Коралио, ни он ей, ни она ему не написали ни единого слова, хотя от немногочисленных друзей, с которыми он еще изредка переписывался, он кое-что узнавал о ней. И все же ему было приятно узнать, что она до сих пор не вышла ни за Толливера, ни за кого другого. Но, очевидно, Толливер еще не потерял надежды.

Впрочем, Джедди теперь все равно. Он вкусил цветов лотоса. Он чувствовал себя превосходно в этой земле вечно жаркого солнца. Те давно минувшие дни, когда он жил в Соединенных Штатах, казались ему раздражающим сном. Дай бог Иде такого же счастья, каким наслаждался он теперь. Воздух бальзамический, как в далеком Авалоне[8], вольный, безмятежный поток зачарованных дней; жизнь среди этого праздного и поэтического народа, полная музыки, цветов и негромкого смеха; такое близкое море и такие близкие горы; многообразные видения любви, красоты, волшебства, распускающиеся белой тропической ночью, — все это доставляло ему несказанную радость. Кроме того, не нужно забывать и о Пауле Брэнигэн.

Джедди думал жениться на Пауле, конечно, если она даст согласие; впрочем, он был твердо уверен, что она не откажет. Но почему-то он все не делал предложения. Несколько раз слова уже готовы были сорваться у него с языка, но что-то непонятное всегда мешало. Может быть, здесь сказывался бессознательный страх, что, если он произнесет эти слова, будет порвано последнее звено, соединяющее его с прежним миром.

С Паулой он будет очень счастлив. Мало было в этом городе девушек, которые могли бы сравняться с нею. Она два года училась в монастырской школе в Новом Орлеане, так что, когда на нее находила блажь пощеголять своим образованием, она оказывалась ничуть не хуже девушек из Норфолька и Манхэттена. Но сладостно было смотреть на нее, когда она облекалась в национальный испанский костюм и гуляла по комнате с голыми плечами и широко развевающимися рукавами.

Бернард Брэнигэн был крупнейший купец в Коралио. Он торговал не только на побережье, но и водил караваны мулов, поддерживая оживленную связь с жителями деревень и городишек, находящихся внутри страны. Его супруга была местная аристократка, знатного кастильского рода, но на ее оливковых щеках был коричневый оттенок, свидетельствующий об индейской примеси. От союза ирландца с испанкой произошел, как это часто бывает, отпрыск удивительно красивый и самобытный. И родители и дочь были в высшей степени приятные люди, и верхний этаж их дома был давно уже к услугам Джедди и Паулы, стоило ему только собраться с силами и заговорить об этом.

Прошло два часа. Консулу наскучило чтение. Газеты в беспорядке лежали возле него на галерее. Разлегшись в кресле, полусонными глазами смотрел он на раскинувшийся вокруг него рай. Банановая роща широкими своими щитами заслонила от его взоров море. Отлогий спуск от консульства к берегу был укутан темно-зеленой листвой апельсинных и лимонных деревьев, только что начавших цвести. Лагуна врезалась в берег, как темный зубчатый кристалл, и над нею вздымалась чуть не к облакам белесая сейба. Зыблющаяся листва кокосовых пальм сверкала огненной декоративной зеленью на сером графите почти неподвижного моря. Джедди смутно чувствовал яркую охру и кричащую красную краску среди слишком зеленого молодого кустарника, чувствовал запах плодов, запах только что расцветших цветов, запах дыма от глиняной плиты кухарки Чанки, стряпающей под тыквенным деревом, он слышал дискантовый смех туземных женщин, несущийся из какой-то лачуги, слышал песню красногрудки, ощущал соленый вкус ветерка, diminuendo {Постепенно затихающий звук (ит.).} еле уловимой прибрежной волны — и понемногу возникло перед ним белое пятнышко, которое все росло и росло и в конце концов выросло в большое пятно на серой поверхности моря.

С ленивым любопытством он следил, как это пятно все увеличивалось и вдруг превратилось в яхту «Идалия», несущуюся на всех парах параллельно берегу. Не меняя позы, Джедди следил за хорошенькой белой яхтой, как она быстро приближалась, как поравнялась с Коралио. Потом, выпрямившись, он увидел, как она пронеслась мимо и скрылась из виду. Она прошла совсем близко, в какой-нибудь миле от берега. Он видел, как поблескивали ее надраенные медные части, он видел полоски ее палубных тентов, но подробнее он не мог рассмотреть ничего. Как корабль в волшебном фонаре, «Идалия» проплыла по освещенному кружочку его миниатюрного мира — и пропала. Если бы не осталось легкого дымка на горизонте, можно было бы подумать, что она явление нематериального мира, химера его праздного мозга.

Джедди вернулся в канцелярию и снова засел за отчет. Если чтение газетной статейки не слишком растревожило его, то это безмолвное движение внезапно появившейся яхты умиротворило его окончательно. Она принесла с собою мир и покой, ибо у него уже не осталось и тени сомнения. Он знал, что люди, сами не сознавая того, часто продолжают лелеять надежды. Теперь, когда Ида проехала по морю две тысячи миль и только что промчалась мимо него, не подав ему знака, даже подсознательно ему нечего больше было цепляться за прошлое.

После обеда, когда солнце спряталось за гору, Джедди вышел прогуляться по узкой полоске берега, под кокосовыми пальмами. Легкий ветерок дул с моря, испещряя поверхность воды еле заметными волнами.

Крошечный девятый вал, нежно шелестя по песку, прибил к берегу какой-то блестящий и круглый предмет.

Волна отхлынула, и предмет покатился назад. Следующая волна снова вынесла его на песок, и Джедди поднял его.

Предмет оказался винной бутылкой из бесцветного стекла. У бутылки было длинное горло. Пробка была вдавлена очень глубоко и туго, и горло запечатано темно-красным сургучом. В бутылке не было ничего, кроме листа скомканной бумаги, которую, очевидно, смяли, когда протискивали в узкое горлышко. На сургуче был оттиск кольца с какой-то монограммой; но, должно быть, оттиск делали впопыхах: разобрать инициалы было невозможно. Ида Пэйн всегда носила перстень с печаткой и любила его больше других колец. Джедди казалось, что на сургуче оттиснуты знакомые буквы И. П., и почему-то он почувствовал волнение. Это напоминание гораздо интимнее отражало ее личность, чем та яхта, на которой она только что промчалась. Он вернулся домой и поставил бутылку на письменный стол.

Сбросив шляпу и пиджак, он зажег лампу, так как ночь стремительно сгущалась после коротких сумерек, и стал внимательно рассматривать свою морскую добычу.

Приблизив бутылку к свету и понемногу поворачивая ее, он в конце концов разглядел, что она заключала в себе два листа мелко исписанной почтовой бумаги, что бумага была того же формата и цвета, как та, на которой писала свои письма Ида Пэйн, и что почерк, насколько он мог установить, был ее. Грубое стекло так искривляло лучи света, что Джедди не мог прочитать ни единого слова, но некоторые заглавные буквы, которые ему удалось рассмотреть, были написаны Идой, это было совершенно бесспорно.

С еле заметной улыбкой смущения и радости Джедди снова поставил бутылку на стол и рядом с нею аккуратно расположил три сигары. Потом он пошел на галерею, принес оттуда шезлонг и комфортабельно разлегся в нем. Он будет курить сигары и размышлять над создавшейся проблемой.

А проблема была трудная. Лучше бы ему не вылавливать этой бутылки! Но бутылка была перед ним. Море, откуда приходит так много тревог, — зачем оно пригнало к нему эту бутылку, разрушившую его душевный покой!

В этой сонной стране, где времени было больше, чем нужно, он привык размышлять даже над ничтожными вещами.

Много самых причудливых гипотез пришло ему в голову по поводу этой бутылки, но каждая в конце концов оказывалась вздором.

Такие бутылки порою бросают с тонущих или потерпевших аварию кораблей, вверяя этим ненадежным вестникам призыв о помощи. Но ведь не прошло и трех часов с тех пор, как он видел «Идалию»: она была цела и невредима. Может быть, на яхте взбунтовались матросы, пассажиры заперты в трюме и письмом, заключенным в бутылке, молят о помощи? Нет, это слишком неправдоподобно, и, кроме того, неужели взволнованные узники стали бы исписывать мелким почерком четыре страницы, чтобы подробно доказывать, почему их необходимо спасти?

Так постепенно, путем исключения, он забраковал все эти невероятные гипотезы и остановился на одной, гораздо более правдоподобной: письмо в бутылке было адресовано ему. Ида знает, что он в Коралио; проезжая мимо, она бросила свое послание в море, а ветер пригнал его к берегу.

Едва Джедди пришел к такому выводу, как на лбу у него прорезалась морщинка и возле губ появилось выражение упрямства. Он продолжал сидеть, глядя в открытую дверь на гигантских светляков, бредущих по тихим улицам.

Если это послание было от Иды, о чем она могла писать ему, как не о примирении? Но в таком случае, зачем она вверилась сомнительной и ненадежной бутылке? Ведь для писем существует почта. Бросать в море бутылку с письмом! Это легкомыслие, это дурной тон. Это даже, если хотите, обида!

При этой мысли в нем пробудилась гордыня, которая заглушила все прочие чувства, воскрешенные в нем найденной бутылкой.

Джедди надел пиджак и шляпу и вышел. Вскоре он оказался на краю маленькой площади, где играл оркестр и люди, свободные от всяких дел и забот, гуляли и слушали музыку. Пугливые сеньориты то и дело проносились мимо него со светляками в черных как смоль волосах, улыбаясь ему робко и льстиво.

Воздух одурял ароматами жасмина и апельсинных цветов.

Консул замедлил шаги возле дома, где жил Бернард Брэнигэн. Паула качалась в гамаке на галерее. Она выпорхнула, словно птица из гнезда. При звуках голоса Джедди на щеках у нее выступила краска.

Ее костюм очаровал его: кисейное платье, все в оборках, с маленьким корсажем из белой фланели — какой стиль, сколько изящества и вкуса! Он предложил ей пойти прогуляться, и они побрели к старинному индейскому колодцу, выкопанному под горой у дороги. Сели рядом на колодезном срубе, и там Джедди наконец-то сказал те слова, которых от него так давно ждали. И хотя он знал, что ему не будет отказа, он весь задрожал от восторга, увидев, как легка была его победа и сколько счастья доставила она побежденной. Вот сердце, созданное для любви и верности. Не было ни кокетливых ужимок, ни расспросов, ни других требуемых приличиями капризов.

Когда Джедди в этот вечер целовал Паулу у дверей ее дома, он был счастлив как никогда.





Здесь, в этом царстве лотоса,
В этой обманной стране,
Покоиться в сонной истоме —





казалось ему, как и многим мореходам до него, самым упоительным и самым легким делом. Будущее у него идеальное. Он очутился в раю, где нет никакого змея. Его Ева будет воистину частью его самого, недоступная соблазнам и оттого лишь более соблазнительная. Сегодня он избрал свою долю, и его сердце было полно спокойной, уверенной радости.

Джедди вернулся к себе, насвистывая эту сладчайшую и печальнейшую любовную песню, «La Golondrina». {Ласточка (исп.).} У двери к нему навстречу прыгнула, весело болтая, его ручная обезьянка. Он направился к письменному столу, чтобы достать обезьяне орешков. Шаря в полутьме, его рука наткнулась на бутылку. Он отпрянул, словно дотронулся до холодного, круглого тела змеи.

Он совсем забыл, что существует бутылка.

Он зажег лампу и стал кормить обезьянку. Потом очень старательно закурил сигару, взял в руки бутылку и пошел по дорожке к берегу. Была луна, море сияло. Ветер переменился и, как всегда по вечерам, дул с берега. Приблизившись к самой воде, Джедди размахнулся и швырнул бутылку далеко в море. На минуту она исчезла под водой, а потом выпрыгнула, и ее прыжок был вдвое выше ее собственной высоты. Джедди стоял неподвижно и смотрел на нее. Луна светила так ярко, что ему было ясно видно, как она прыгает по мелким волнам — вверх и вниз, вверх и вниз. Она медленно удалялась от берега, вертясь и поблескивая. Ветер уносил ее в море. Вскоре она превратилась в блестящую точку, то исчезающую, то вновь появляющуюся, а потом ее тайна исчезла навеки в другой великой тайне: в океане. Джедди неподвижно стоял на берегу, курил сигару и смотрел в море.

— Симон! О Симон! Проснись же ты, Симон! — орал чей-то звонкий голос у края воды.

Старый Симон Крус был метис, рыбак и контрабандист, живший в хижине на берегу. Он только что вздремнул, и вот его будят.

Он вышел из хижины и увидел своего знакомого, младшего офицера с «Валгаллы», только что причалившего в шлюпке к берегу. Его сопровождали три матроса.

— Вставай, Симон! — крикнул офицер. — И разыщи доктора Грэгга, или мистера Гудвина, или кого другого из приятелей мистера Джедди и тащи их поскорее сюда.

— Святители небесные! — воскликнул сонный Симон. — Не случилось ли с консулом беды?

— Он под этим брезентом, — сказал офицер, указывая на свою шлюпку. — Еще немного, и был бы утопленником. Мы увидели его с судна, за милю от берега; он плыл как сумасшедший за какой-то бутылкой… но бутылка уплывала все дальше. Мы спустили ялик — и к нему. Казалось, что вот-вот он поймает бутылку, нужно было только руку протянуть, но тут он ослабел и погрузился в воду. Хорошо, что мы подоспели вовремя. Может быть, он еще жив, но тут нужен доктор, — это уж ему решать.

— Бутылка? — сказал старик, протирая глаза. Он еще не совсем проснулся. — Где бутылка?

— Плывет где-нибудь там, — сказал моряк, тыкая большим пальцем по направлению к морю. — Да проснись же ты, Симон!

III. Смит