Настройки шрифта

| |

Фон

| | | |

 

— Было, конечно. Когда они свое дело сделали, — сказал он. — Все было. Но не раньше. Просто они ее боялись.

— С чего бы?

— Из-за мужчин. Вся женская власть на них покоится. От них идет…

Я даже улыбнулся: этот малец рассуждал о женщинах, будто всю их породу изучил. А на деле такие для женщины готовы в лепешку разбиться, стоит ей о чем попросить или хотя бы глазом повести…

Он на минуту умолк. И сразу стал слышен шум потока далеко внизу, фырканье лошадей, чирканье их копыт о камень на крутом подъеме. Затем он спросил:

— Та знаешь Фрину Хэндель?

— Нет, — ответил я. До сих пор разговор носил общий характер, во всяком случае, мы не касались личностей.

— Та бесноватая баба, которая из себя выходила, что мы, тридцать героев, не соберемся в погоню за тремя.

— А-а? Что там насчет нее?

— Ты знаешь, почему она так закатилась?

— Откуда мне?

— Ей хотелось бы видеть этих людей мертвыми. — Опять он понес что-то невразумительное, распаляя свою ненависть.

— Еще прежде чем ты приехал, — сказал я, — она бушевала из-за того, что убили Ларри Кинкэйда. Вопила не переставая. Я думал, она о Ларри горюет, может, влюблена была в него…

— Ну, конечно, — сказал он презрительно. — Теперь, когда его нет в живых, она его любит! Она готова каждого мертвого мужика оплакивать. Это ей в собственных глазах веса придает.

— А зачем ей это надо?

— Он для нее пустым местом был, пока его не пристрелили. По сути, она даже рада, что он мертв…

Я по-прежнему ничего не мог понять. Засунул пятерню в гриву Пепла, чувствуя, как двигаются его крупные лопатки, и ждал.

— Фрина мужика себе найти не может, — пояснил он. — Ну, а раз так, пусть хоть все на тот свет отправляются. Все до единого. Она рада, что Кинкэйд убит. Людей, за которыми мы гонимся, она не знает, не знает, что это за люди такие, но она просто вне себя от желания, чтобы мы их поубивали; и нас всех хочет в такой же раж вогнать, подтолкнуть на черное дело, чтобы мы души свои, если они у нас есть, загубили; и уж, во всяком случае, чтобы людям в глаза смотреть никогда больше не смели. А все потому, что она не может найти себе мужика.

— Хорошенькое дело — столько человек укокошить, и все потому, что одного не может заполучить!

— Я не сказал, что она не может это сделать.

Я промолчал.

— Не будь на свете мужиков, уж с бабами-то она сумела бы справиться. Почти со всеми. Она б ими всласть покомандовала. Вот над мужчинами властвовать — этого ей не дано. А Фрине властвовать хочется. У Фрины самая настоящая жажда власти, такой стая не потерпит, потому что большинству это не по нутру. Да от них бы через неделю мокрое место осталось, начни они желать чего-то с той же силой, с какой Фрина желает всего на свете.

— Ты о женщинах не больно высокого мнения, а? — спросил я.

— Мужчины не лучше. Мужчины еще хуже. Правда, убивая, они так не фарисействуют, но им и не нужно. Они сильнее, они подчинили себе половину человечества. Во всяком случае, так им кажется. Они своего не хитростью, а грубой силой добиваются. А это еще отвратительней. И, притом, так же ревностно блюдут свои грошовые мужские добродетели, свою силу, свою смелость, свое чувство товарищества, — чтобы, не дай Бог, стая против них не повернула, — как женщины лелеют свою скромность, свою домовитость… И те и другие врут, прячут свои мысли и чувства, только б стая не подумала, что ты не как все.

— А так ли уж плохо быть как все? — спросил я.

— Ты когда-нибудь слышал, чтоб мужчина рассказывал другому, что ему ночью кошмар пригрезился и он весь в поту от собственного крика проснулся?

— Ишь чего захотел! Что мы, маленькие, бегать и сны друг другу рассказывать?

— Или чтоб женщина какая рассказала, как она ночью по чужому мужу томится?

— Ну, знаешь, — сказал я.

— Вот, — не унимался он. — Никогда ты не слышал и никогда не услышишь.

— И не услышу, как-нибудь переживу.

Опять его лицо забелело прямо передо мной.

— Ты такой же, как все они, — окончательно взбесился он. — И тебе снились такие сны! У всех у нас это было! И в душе мы знаем, что в них правда, больше правды, чем во всех наших словах и поступках. Но никогда и ни за что мы не станем рассказывать такие сны, не проявим слабости, не дадим стае повод схватить нас за горло…

— Даже в снах, — сказал он, помолчав, будто говорил сам с собой, но так, что мне было слышно, — даже во сне самое страшное для нас — это стая. Стаи мы никогда не видим, а только постоянно чувствуем ее близость, она как облако, как тень, как туман, в котором прячется наша смерть. Соглядатаи стаи вечно прячутся за колоннами храмов и дворцов, в которые мы забредаем во сне, прячутся и поджидают нас. Они за стволами деревьев в темных лесах, снящихся нам, за каменными уступами гор, на которые мы карабкаемся во сне, за окнами призрачных городов, в которые заводят нас сны. Все мы не раз слышали их дыхание, с криком убегали от стаи, которая вот-вот настигнет… Кто не просыпался среди ночи, дрожа и обливаясь холодным потом, не таращил глаза в темноту, ожидая, что они вот-вот снова придут? Но ведь мы об этом помалкиваем? — с издевкой спросил он меня. И тут же затараторил: — Нет, нет, мы даже от другого слушать об этом не станем! Не потому, что нам за него страшно. Вовсе нет. Боимся, выдадут глаза. Нам страшно, что, увидев, как внимательно мы слушаем его, стая тотчас поймет: и мы в душе такие же, и нам случалось в снах плутать босиком по темному бору, цепенея от страха, увязать в снегу на прогалинах, чувствуя, что стая где-то тут, за деревьями. Вот отчего мы не желаем знать о чужих страхах, или о чужих вожделениях, или даже о чужом гневе: нам тошно при мысли, что стая может счесть нас или слабыми, или опасными. — Он повернулся ко мне всем телом, и я увидел его лицо, разъяренное и вызывающее. — Вот почему тебе тошно слушать меня. Вот почему ты сидишь как пень, смотришь на меня свысока и даже словом не удостоишь. — У него сорвался голос, и я подумал, что он чего доброго заплачет. — Ты просто правде в глаза посмотреть не хочешь, — невнятно пробормотал он.

У меня руки чесались, но я сдержался. Потом он сказал уже более миролюбиво:

— Ты, верно, думаешь, что я не в своем уме? Правду говорить всегда считалось безумием. Мы этого не одобряем. Мы предпочитаем скрывать свое истинное лицо. Ладно! Пускай я не в своем уме.

Я и правда так думал. Не люблю слушать, когда люди без зазрения совести душу наизнанку выворачивают. И воображают, что все такие же. Прямо как Господь Бог, всех по своему образу и подобию творящий.

А был-то он всего лишь молоденький парнишка, слабосильный и горемычный, и, говорят, собственный отец его ненавидит…

— Каждый имеет право на свое мнение, — сказал я.

Чуть помолчав, он ответил:

— Это так…

И, будто для этого достаточно было услышать свой голос, я с удивлением осознал, что в бредовых речах мальчишки, при всей их неуместности и беспомощности, звучало что-то такое, от чего теснина будто раздвинулась и сделалась неосязаемой, так что стало возможно втиснуть весь мир, всю вселенную в окружающий нас полумрак, кишащий мириадами душ, которые, как крошечные, яркие, добела раскаленные звездочки, мерцали, высвечивая самую суть мелких, подлых чувств и поступков. На мой взгляд, то, что он нагородил, прямо противоречило словам Дэвиса. У парня получалось, будто мысли у всех дурные и подлые, и держатся люди заодно только затем, чтобы скрыть свое преступное нутро. Дэвис же считал, что если все сходятся на одной мысли, то уже это одно делает ее правильной и прекрасной, и что, действуя согласно этому общему взгляду, человек облагораживается. Я невольно испытал чувство, что мысль у обоих работает помимо них и полет ее неограничен. Особенно сильно я ощутил это во время разговора с мальчишкой, хотя сам он был мне противен. Значение его слов можно было только прочувствовать, Дэвис заставлял думать.

Юнец опять заговорил:

— Чего это ради все мы, двадцать восемь душ, карабкаемся в гору на лошадях, когда каждый из нас предпочел бы какое-нибудь другое занятие?

— Ты ведь, кажется, утверждал, что нам убивать нравится?

— Ну, не так уж буквально. Не так откровенно. Во всяком случае, далеко не всем. Мы это делаем потому, что мы в стае, потому, что нам страшно быть не в стае. Мы не осмеливаемся показать стае свою слабость. Не осмеливаемся противопоставить себя стае.

— Чего ты от нас хочешь? Чтобы мы сидели и играли на арфе да грехи свои считали, пока какой-нибудь подлый угонщик убивает человека и следы заметает?

— Да не в этом дело, — сказал он. — Как по-твоему, сколько среди нас человек, которые находятся здесь только потому, что у кого-то угнали скот, или потому, что убили Кинкэйда?

— Ты-то, как я посмотрю, тоже здесь или, может, мне это только кажется?

Тут он прикусил язык. На душе у меня стало пакостно. Мне что в этом разговоре противнее всего было — ведь понимал же я, что парень просто трусит, а вовсе не на ссору нарывается, но после всего, что он болтал, у меня просто выхода другого не было…

— Нет, — сказал он наконец. — Насчет того, что я здесь, ты не ошибаешься. — Эти слова он из себя прямо щипцами вытащил.

— И что же из этого следует? — спросил я помиролюбивей.

— Я здесь потому, что у меня нет характера. Чего про моего отца никак не скажешь.

Ну, что на это ответишь? Мне это напомнило, как однажды один ковбой при всей честной компании рассказал, как он амуры имел с одной женщиной, так сказать, раздевал ее у нас на глазах, сообщил даже, что она при этом говорила — это про женщину, которую все мы к тому же знали. Но тот хоть пьян был…

— Не больно-то убедительно, а? — не унимался Тетли-младший. — Я не претендую на то, что я лучше других. Вовсе нет… Я не гожусь для жизни. Поступая так, как не надо, я прекрасно это сознаю. Всегда прекрасно сознаю и тем не менее продолжаю делать не то… И это мучительно! — воскликнул он. — Понимаешь ты, до чего это мучительно?

— Ты, кажется, нимало не сомневаешься, что ты один умный, а кругом все дураки, а, парень?

Он пригнулся к седлу, теребя, как мне показалось, одной рукой застежку куртки. Было слишком темно, чтобы сказать наверняка. Он ответил так, словно забыл сперва, что я ему сказал, а потом вдруг вспомнил:

— Да я вовсе не то хотел сказать… — Голос звучал устало и как-то отрешенно: видно, стыдно стало, что наговорил лишнего. Будто прежде сильно пьян был, а теперь протрезвел и его мутит с похмелья. Однако, ему все было мало. — Может статься, я и сумасшедший, — сказал он очень тихо.

— Очень уж ты все болезненно воспринимаешь, сынок, ведь не тобой это задумано.

— Я одно знаю, — тихо выговорил он, — если мы этих людей изловим и повесим, я жизни себя лишу. Сам повешусь. — И прибавил уже громче: — Пойми, я не смогу жить с воспоминанием, что я такое видел, да еще сам участие в этом принимал. Нет, не смогу, тут мне в самом деле конец. — И снова понизил голос: — Лучше себя убить, чем другого. По крайней мере, проще. Куда как проще…

Мне это наконец надоело. Я и прежде не раз слышал подобные излияния от пьяных, и это бывало даже смешно, но парень-то был трезв как стеклышко.

— Мы пока что никого не повесили, — сказал я ему. — Отправляйся-ка ты домой и сиди там, чтоб ручки не замарать.

— Нет, не могу, — сказал он. — Не могу я… А если бы и смог, то это бы не имело значения. Какое я имею значение?

— Ты, как я посмотрю, даже очень большое значение себе придаешь.

— Ты, значит, такой вывод сделал? — спросил он так, будто я не прав.

Я стал напевать себе под нос «Девушку из Буффало». Он больше ничего не сказал, а потом отстал от меня и поехал рядом со Спарксом. Они не разговаривали, было слышно, что Спаркс по-прежнему распевает свои псалмы.

На первом же ровном отрезке дороги мы остановились, чтобы дать лошадям передохнуть. Совсем стемнело. Стало по-настоящему холодно, а не просто промозгло. Когда я доставал полушубок из скатки, оказалось, что она покрыта инеем. Полушубок пришелся в самый раз. Он отлично защищал от ветра. Я стал хлопать себя руками, чтобы прогреться как следует. Другие тоже разогревались. Темные призрачные фигуры то расширялись, то сужались; слышны были глухие удары кулаков по ребрам.

Ко мне подъехал Джил. В темноте он не сразу меня узнал. Потом, всмотревшись, сказал:

— Что за идиотство этим ночью заниматься. Мур тоже недоволен. — Мы сидели в седлах и прислушивались к шумному лошадиному дыханию и к пониженным голосам ковбоев. Джил все роптал на темень: — Если б небо не заволокло, было бы светло как днем, — сегодня ведь полнолуние. — Джил знал небо как свои пять пальцев. Я о солнце, о луне и о созвездиях в свое время прочел немало книжек, только в два счета у меня из головы все вылетало, Джил в жизни не прочел ни одной книги, но всегда все знал.

Когда лошади задышали наконец ровно и начали бить копытами, мы снова двинулись. Теперь Джил и я поехали рядом, и сразу же на душе стало легче. Кроме ковбоев непосредственно перед нами и непосредственно позади нас, мы никого не видели. До нас доносились лишь негромкие звуки: то звякнет стремя об стремя, то седло скрипнет, то чей-то голос раздастся. Звуки были короткие, глухие и однотонные, скорее обрывки звуков, долетающие сквозь шум потока. Джил был непривычно тих. Он не разговаривал, не напевал, не ерзал в седле, не поигрывал подвеской своей уздечки. Не глядел по сторонам. Правду сказать, и видно было мало что: ломаные тени от деревьев на фоне более бледной, но уходящей далеко ввысь, ровной тени, которая на самом деле была горой, вставшей по ту сторону потока; только это да пятна нестаявшего снега, чем выше, тем крупней и многочисленней, просматривавшиеся в смутной дали сквозь деревья, похожие на огромные, то и дело меняющие форму существа, вставшие на дыбы, следящие за нами. Обычно всадник в темноте чаще озирается по сторонам, разве что его закачало в седле или клонит в сон. Но спать Джил не хотел — сонные люди так в седле не сидят. Насколько я его знаю, он думал о чем-то особенно приятном. Мне б его в покое оставить, так нет, не оставил…

— Что, Джил, тебе всё те три парня на виселице мерещатся?

— Нет, — сказал он, очнувшись. — Я про них и думать забыл, пока ты не напомнил. Чего мне теперь о них печалиться?

— Что же тебя грызет?

Он не ответил.

— Я считал, что ты любишь всякие заварушки. Думал, станешь добиваться, чтоб тебе какое-нибудь поручение дали.

— Я не против того, чтобы повесить угонщика, — громко сказал он. Ехавшие впереди повернулись в седлах и стали всматриваться в нас. Кто-то сердито шикнул. Тут я обиделся за Джила; так всегда у нас с ним: постоянно между собой ссоримся, а чуть что, друг за друга горой. Хотя есть между нами разница. Джил и впрямь любит подраться. Обозлившись, любит дать волю рукам, схватиться с кем-нибудь, бить наотмашь, не жалея кулаков; я же дерусь потому, что Джил, если ему придет охота кого-нибудь отдубасить, становится таким несносным, таким неотвязным, что мне волей-неволей приходится принимать бой, чтобы не оказаться в трусах.

— Что за секреты, — сказал я так же громко, как Джил. — Или боитесь, что та троица нас в окружение возьмет?

Тот, который шикнул, осадил лошадь и повернул ее вполоборота. Был это старый Бартлет. Я подумал, он пошлет ее прямо на нас, но Джил ехал ему навстречу с таким видом, будто сам не прочь помериться силами, и Бартлет вернулся на свое место в строю, однако, не спеша, желая показать, что Джила не боится.

Когда все угомонились, Джил сказал:

— Я вовсе не против, чтоб с убийцей разделаться. Не нравится только, что это будет в темноте. Всегда найдется дурак, который начнет палить по любой движущейся мишени, хотя бы мальчишка Грин, или Смит, а, может, и молодой Тетли.

— Этот стрелять не станет, — сказал я.

— Может, и нет, но его напугать — раз плюнуть. Да он уже напуган. А у него револьвер. Но меня, собственно, не это сильнее всего беспокоит. Я предпочитаю командиров сам себе выбирать. А тут мы никаких командиров не выбирали, однако, вон они, тут как тут. Нас попросту втравили в дело. А кто втравил? Малец Грин, прискакавший с какой-то бредовой историей, в которой, насколько я помню, он сам запутался, и Смит с Бартлетом, которые его раздули, да еще Осгуд, потому что он нас раздражал. Ничего себе командиры…

— Никто нас не заставлял, — сказал я.

— Они и заварили, они да еще Фернли. Не то чтобы я Фернли с ними равнял. Фернли вообще-то кремень. Но уж если взбеленится, удержу нет. Такое дело лучше без него решать. Теряет власть над собой. Помню, — начал он рассказывать, — раз видел я, как Фернли в ярость впал. Мы тогда вместе у Хэзи на ранчо работали, на реке Гумбольдт. Мясной скот отгоняли. Какой-то умник для улучшения породы надумал в ту весну запустить уймищу лонгхорнов в свое стадо. А они огромные, что твой фургон, и бешеные. Некоторых гуртить просто невозможно; быстрые как кони, и в стадо ни в какую не желают идти, как волы. Приходилось вылавливать по одному, арканом, словно на таврение. Ну, вот, в самый разгар этой кутерьмы, когда пыль столбом, один из лонгхорнов, серый пятнистый бык, с сильными, как у лошади, ногами и с аршинными рогами, изловчился и поднырнул под кобылу Фернли, вспорол ей брюхо — будто рыбу выпотрошил; кишки вывалились, и хлынула черная кровь. Бык дернулся, но оказалось, что рога ушли глубже, чем мы думали. Лошадь еще стояла на негнущихся ногах, пытаясь освободиться от него, но тут вдруг захлестала красная кровь, и ноги у лошади разом подломились. Фернли успел соскочить — он ведь быстрый и ловкий, как кошка. Но затем он знаешь что сделал? Глянул на лошадь — это была его любимая, четыре года на ней ездил — и тут же как безумный кинулся за быком. Право слово, кинулся, на своих ногах, без револьвера, без ножа, словно голыми руками собирается ему шею свернуть! Слава Богу, я увидел, да еще поблизости оказался другой парень, Корнуэлл — Корни мы его звали — и я крикнул ему. Мы сумели завернуть быка, прежде чем он успел добавить еще одну дыру в придачу к той, которую он Фернли в боку проковырял. Не очень глубокую — так, только кожу и мясо пропорол. Но Фернли и этого показалось мало. Он как дикая кошка у нас из рук рвался, чтобы опять на быка кинуться. Я до того обозлился, что готов уже был отпустить его, пусть бык из него котлету делает, но Корни давно был с ним знаком и знал его норов. Так вот, Корни слез с лошади и говорит мне: «Ну-ка, отпусти его!» Я отпустил его, и он как ненормальный кинулся с кулаками на Корни. А Корни стоит себе спокойно, и только Фернли подбежал, а он его тут же аккуратненько уложил. Фернли сник, как пустой мешок, и нам пришлось добывать воду на полевой кухне, чтобы его в чувство привести. Казалось бы, уж достаточно? Корни жизнью рисковал, слезая с лошади в такой момент. Бык-то был разъярен не меньше самого Фернли, все крутился вокруг нас, норовя хоть разок еще кого-нибудь в бок боднуть. Я из сил выбивался, только б его не подпустить. Он окончательно осатанел, а мне не улыбалось потерять свою лошадь тем же манером. Думаешь, Фернли нам спасибо сказал? Ничего подобного! Лежал в тенечке у походной кухни, пока повар, как умел, ему бок перевязывал, и так на нас смотрел, будто готов обоих ножом садануть. Если б что, ей-Богу, я б так ему дал, что он у меня долго бы не опомнился! Только Корни меня урезонил. Почти до самого конца отгона Фернли нас взгляда не удостаивал. И по сей день о том случае ни слова. Надолго зло затаить умеет, ничего не скажешь. — Я думал, Джил отклонился от темы, но, оказывается, нет: — И вот такой мужик будет решать, когда до решения дойдет…

— У него будет время все обдумать, — ответил я. — Тут совсем другое дело, Тетли сумеет его остановить, если что…

— Ни Тетли и никто другой, — сказал Джил. — Да, кстати, Тетли-то кто выбирал? Не наш он вовсе, зазнавшийся южанин, черт бы его взял!

— Поднял-то нас на дело как-никак Тетли, — напомнил я.

— Не нравится мне это.

— А мы можем и назад повернуть. Нет такого закона, который бы нас обязывал к этому отряду присоединяться.

— Ну, уж нет, — поспешно возразил Джил. — Взялись так взялись. Я хуже других, что ли? Ты смотри, держи ухо востро, — прибавил он. — Не поддавайся ни Дэвису с Осгудом, ни этому пустозвону Тайлеру. Никто ничего не сможет нам пришить, пока мы все заодно, и они это прекрасно знают.

— Не я завел этот разговор.

— И не я. Я просто хочу предупредить тебя, что кое за кем из этой публики нужен глаз да глаз. За Фернли, за Бартлетом, за Уайндером и за Мамашей, да и за Тетли тоже. Я не позволю, чтобы какой-нибудь обходительный прохвост втянул меня в дело, которое я не одобряю. Только и всего…

— Тебе и карты в руки.

— Хватит с меня, заткнись! — прикрикнул он.

Дальше мы ехали молча. Джил — все еще досадуя, оттого что никак не мог прийти в равновесие, я же — посмеиваясь над ним, но про себя. Он бы меня конем растоптал, попробуй я только хихикнуть.

Подъем стал покруче — я так и чувствовал, как напрягаются под седлом мускулы Пепла, слышал его прерывистое дыхание… Затем мы въехали в теснину, и стало ясно, что мы почти на самом верху перевала. Дорога шла по краю утеса, и стена ущелья, по ту сторону потока, была всего в футах двадцати от нас. В такую ночь невозможно предположить, что темнота может сгуститься. Однако, в ущелье оказалось еще темнее. Сбоку отвесно поднималась скала футов на сорок-пятьдесят. Стук копыт с трудом одолевающих подъем лошадей отзывался, ударившись о нее, легким эхом, которое не заглушали даже ветер и ревущий поток. Ветер в ущелье был сильный.

Мы все жались поближе к скале, поскольку противоположная сторона, с обрывом, была едва различима.

Я ехал со стороны скалы. Время от времени мой сапог чиркал по камню, а иногда мы стукались стременами с Джилом, который ехал почти вплотную ко мне. Его лошадь чуяла обрыв и беспокойно вертелась, норовя заглянуть в него.

— Хорошенькое местечко для засады, — сказал Джил, давая понять, что согласен снова разговаривать.

— Тут втроем можно сто человек уложить, — поддакнул я.

— На это они не пойдут.

— Я тоже думаю, что нет. — Через минуту я сказал: — Снег будет…

Видно, и он принюхивался к ветру. Потом чертыхнулся и сказал:

— Только этого нам не хватало. Хотя, в это время года настоящей пурги, пожалуй, быть не должно.

— Как сказать. Помню, пытался я проехать Орлиным перевалом в первых числах июня… Пришлось повернуть назад. Снег лошади по брюхо, а мы и полпути до вершины не сделали. Парень, который почту разносил на снегоступах, говорил, что на вершине намело девять футов. Он там палку с зарубками поставил.

— Ну, ведь это не за один же день нападало.

— Все, до последнего дюйма! За два дня до этого дорога совсем чистая была.

— Орлиный перевал повыше.

— Так-то оно так. Но и здесь почти восемь тысяч. Тоже не низко.

— Может, и отменить придется, — высказал Джил предположение.

— Все зависит от того, насколько, по их подсчетам, угонщики нас опередили.

— Да, удовольствие ниже среднего, — сказал Джил. — Но, конечно, мы будем продвигаться вперед куда быстрее, чем они. Дураком надо быть, чтобы выбрать этот путь для перегона скота. И потом, ведь им пришлось остановиться на привал, как только стемнело. По этой дороге скот впотьмах не погонишь.

— По той же причине мы можем проехать мимо них, даже об этом не догадываясь.

Джил задумался, потом сказал:

— Лишь в том случае, если они сделали привал у брода на старице. Отсюда до самого Пайкс Хола нет другого места, куда можно согнать скот голов сорок.

Старицей называли раздол высоко в горах. Мы с Джилом раз проболтались там пару дней. В длину он мили две или три. В ширину — полмили или три четверти. Со всех сторон горные вершины, почти все лето покрытые снегом. Ручей, пробегающий посредине, делает петлю, как змея, пытающаяся сдвинуться с места на сыпучем песке. По обе стороны ручья полого поднимается луг, и тогда, поздней весной, он весь пестрел лиловыми и золотистыми фиалками величиной со сливу. За лугом начинается строевой лес, восходящий затем к самым вершинам. Чудо какой раздол, прохладный, пропахший хвоей и совершенно безлюдный. Если кто в него и сворачивал, то только в засуху. Проезжая в конце лета по дороге мимо, вы могли увидеть овчара, издали совсем маленького, со своим стадом, осликом и собаками. Остальное время здесь хозяйничают белки, бурундуки да горные сойки. Все они резвятся на опушке, галдят, ссорятся и милуются.

В разделе однажды кто-то поселился и пробовал заняться сельским хозяйством. Под сенью нескольких деревьев, отделившихся от леса с западной стороны, поставил себе бревенчатую избу под крутой крышей, чтобы не залеживался снег. И загон построил, и настоящий сарай с сеновалом. Но кто бы ни был этот человек, отказался он от своей затеи давным-давно. Дверь и окна в избе высажены, дощатый пол прогнил и пророс сеянцами сосны и полынью. От загона осталось несколько столбов, сарай сплющило снегом: стены подломились, и сверху их придавило крышей. По кружкам почернелого камня видно было, где случайные заезжие, вроде нас с Джилом, жгли костры из обломков сарая и изгороди.

Мы потолковали, остановятся ли угонщики в этом разделе. С южной стороны дорога подходит к нему почти вплотную; хорошее пастбище, и вода есть, и бурелом на топливо. Вот только проход в него всего лишь один, по крайней мере для тех, кто гонит скот. С трех остальных сторон его обступают крутые горы, поросшие у подошвы дремучим лесом. Выше непролазные заросли шиповника, еще выше растресканный от морозов, оползающий глинистый сланец; даже преодолев все эти препятствия, вы лишь заберетесь дальше в горы. Второго места на дороге, где бы они могли сделать привал, нет. Правда, есть поляна на самой вершине, но там ни травы, ни воды. И дорога вниз, по ту сторону, не лучше этой — крутая и узкая на всем протяжении; несколько небольших водомоин, только-только годных, чтобы дилижансу съехать с дороги, дать лошадям передохнуть, но не для того, чтоб вместить сорок голов скота. Сколько мы ни крутили, получалось, что им надо сделать привал на старице или идти вперед не останавливаясь.

На вершине ветер ударил в полную силу, словно мы вылезли из укрытия. Он был сырой и страх какой холодный; вроде бы я почувствовал на лице несколько снежинок, но оно успело так одеревенеть, что уверенности у меня не было. Даже лошади пригибали морды, спасаясь от ветра.

На поляне Тетли и Мэйпс остановили нас, чтобы снова дать лошадям роздых, и тут же затеяли спор как раз о том, о чем говорили мы с Джилом — о дороге и о старице; раздались голоса и за то, чтобы повернуть назад. Говорили, что, поскольку начинается снег, при таком ветре пурги не миновать. Однако, Тетли стоял на своем, мол, тем более надо погоню продолжать: если их следы снегом заметет, да еще день-два они выиграют, как раз, чтобы перетаврить, и с чем мы тогда останемся? Дэвис — на этот раз Мур его поддержал — предложил послать пару ковбоев в Пайкс Хол уговорить тамошних задержать угонщиков. Я сразу понял, куда он гнет. Для большинства жителей Пакс Хола Кинкэйд был никто, да и скот угнали не их. Порядка ради угонщиков они, конечно, задержат, но до приезда шерифа ничего предпринимать не станут. Уайндер и Мамаша взяли сторону Тетли. Уайндер обвинил Дэвиса и даже Мура в трусости: они-де готовы дать угонщикам уйти, только бы от дела увильнуть. Дэвис подтвердил, что готов скорее на волю десять душегубов отпустить, чем иметь на своей совести одного повешенного безвинно. Тетли сказал, что невинных вешать не собирается: он намерен сперва получить бесспорные доказательства, которые даже Дэвиса удовлетворят. Фернли представилось, что и Тетли собирается тянуть канитель. Он заявил, что предпочитает повесить убийцу, чем расстрелять, потому что это более постыдная смерть, но скорее сам всех троих из-за куста перестреляет, чем даст хоть одному покинуть горы безнаказанно. Я попробовал остановить Джила, когда он начал, но он только отмахнулся от меня и выложил Фернли, что никто, кроме конокрада, не станет убивать человека из-за куста — тем более троих за одного, если к тому же никто с поличным не пойман. Фернли полез было на Джила — за что я его порицать не могу, но в темноте они друг друга не сразу нашли, а потом уж их и разняли. Я попытался урезонить Джила, но он только сказал с отвращением: «А, к черту все» — и плюнул так, будто плевок всем нам предназначался, и поехал вперед один. Похоже было, что предстоит длинная новая перебранка. Сразу, как мы остановились, я стал гонять Пепла взад-вперед по краю поляны, чтобы не дать ему остыть слишком быстро, ну, и из разговоров кое-что услышать. Несмотря на мороз, Пепел сильно вспотел от подъема.

Затем я пустил его на опушку, где деревья немного защищали от ветра, нагнулся, взял пригоршню прошлогодней хвои и хорошенько протер его. Хвоя была колючая, так что он забеспокоился, но когда я еще и снежком обтер, ему это понравилось. Снег был жесткий и зернистый, и у меня в руках снова зациркулировала кровь. Уж кончали бы они свои разговоры! С другой стороны, и спешить никуда не хотелось. Я рад был постоять на ногах и размяться немного. Совсем закоченел в седле. И вдруг кто-то в толпе прокричал нараспев:

— А, ну, расступись, ребята, лошади бегут!

Тетли, кажется, команда не понравилась, во всяком случае, он быстро начал отдавать другие распоряжения, но недостаточно громко, так что я не расслышал. Всадники поспешно рассыпались во все стороны. Мне видны были лишь неясные очертания конной толпы, распадающейся веером и очищающей середину. Сквозь вой ветра я не слышал голосов, не долетало и приближающегося конского топота. Словно разметывало по сторонам тени, похожие на обрывки облака, разлезшегося на фоне луны. Средняя часть поляны опустела и посерела, готовая к чьему-то появлению. Я понял, отчего не понравилась Тетли та команда, помимо того, что незачем так орать: среди наших ребят, рассыпавшихся по опушке, не нашлось бы ни одного, кто рискнул бы выстрелить по поляне, зная, что по другую сторону стоят тоже наши. Четверо или пятеро всадников сбились в кучу и ускакали в темноту, туда, где на поляну выходила дорога. Среди них, как мне показалось, был и Тетли. Он в таких случаях не терялся. Судя по предупредительному окрику, я ждал, что лошади вот-вот будут здесь. Однако, как я ни напрягал слух, никакого топота слышно не было, только завывание ветра меж густых сосен, гул, возникавший вдруг в высоте, похожий на взрывы аплодисментов в заоблачном пространстве, да шум потока, слабо вторившего ветру. Да еще за спиной у меня постанывали сосны, что повыше.

Один из призраков двинулся в мою сторону, ведя лошадь под уздцы, и исчез под деревьями где-то совсем рядом. Я стал прислушиваться еще и к нему. Неприятно, когда поблизости хоронится кто-то тебе неизвестный, но я чувствовал за собой преимущество, как зверь, который по праву первого считает территорию своей.

Кто-то, по голосу Мэйпс, крикнул:

— Оставайтесь на своих местах, пока я голос не подам! Тогда не спеша берите их в кольцо — если это те, кто нам нужен. И чтоб без стрельбы.

У меня мелькнула мысль, что в такой темноте да при таком ветре конь перемахнет поляну и исчезнет в теснине прежде, чем мы сообразим, что произошло, если, конечно, отряд Тетли его не задержит. А на спуске, да если к тому же он скачет в одиночку — поди догоняй его… Я себе сказал, что мое дело маленькое, но мысль продолжала беспокоить.

Мой сосед приближался ко мне. Слышен был неторопливый шаг его лошади, мягко ступавшей по хвойном покрову.

— Кто это? — спросил я.

Опять все стихло.

— Да это я, Спаркс, — наконец отозвался он. — А вы, господин, кто будете?

— Арт Крофт, — сообщил я ему.

Это, как мне показалось, его озадачило. Сам не зная почему, я вдруг стал перебирать в уме свои поступки с момента, как началась эта история, и в результате пришел в раздражение, испытывая крайнее недовольство собой. Но тут он спросил:

— Ничего, если я поближе к вам придвинусь, вы не возражаете, мистер Крофт?

— Нет, конечно, мне самому как-то сиротливо.

Он приблизился почти вплотную, но я так его и не увидел: кругом было черным-черно. Он протянул руку, прикоснулся ко мне, совсем легонько, желая удостовериться, что я тут.

— Вон вы где, — сказал он и прибавил, как бы извиняясь: — Я не уверен был, что вы с нами, мистер Крофт. Куда мне за вами уследить. А дружка вашего мистера Картера я видел…

— Я больше в стороне держался, — подтвердил я.

— Холод-то какой, а?

Я вспомнил, что на нем только легкая рубаха и штаны. К тому же этот негр был родом из теплых краев и еще не привык к нашим горным холодам.

— У меня с собой плед есть, хочешь, возьми.

— Что вы, мистер Крофт, спасибо вам, — сказал он с какой-то печальной усмешкой. — Мне и так рук едва хватает, чтобы на этой кляче удержаться.

Я еще раньше замечал, что Спаркс никогда не употребляет слово «сэр», обращаясь ко мне. Не то чтобы мне так уж хотелось, чтобы меня сэром величали, и я вовсе не хочу сказать, что Спаркс когда-нибудь со мною недостаточно вежлив был, но меня немного злило, отчего он со мной не так почтителен, как с этим пьянчугой Смитом или с размазней вроде Осгуда. И ведь не хочешь, а набираешься представлений о неграх от людей, с которыми работаешь. Я однажды работал в команде, где было много южан, главным образом из Техаса. Они отворачивались от белого, который водится с неграми, еще быстрее, чем от самих негров. С неграми линия поведения у них была жесткая. Они не разговаривали с ними свысока, как некоторые из нас. Но они не стали бы ни пить, ни есть там, где пил и ел черный, или спать в постели, которой пользовался негр, или бывать в доме, где впускали негров с парадного крыльца. По-моему, они не разговаривали с ними свысока, потому что никогда не относились к негру как к себе подобному. Я понабрался этих косных понятий достаточно для того, чтобы испытывать чувство вины всякий раз, когда такие мысли приходили мне в голову. Так и теперь…

— У меня с собой и виски есть, — сказал я. — Хлебни-ка, может?

— Спасибо, мистер Крофт, пожалуй, лучше не надо.

— Давай выпей. У меня много.

— Я, мистер Крофт, не пью. — Он, видно, испугался, что напоминает даму из общества трезвости, и пояснил: — Во мне и без того черт сидит.

— На таком морозе всю флягу вылакать можно, — сказал я.

— Нет, спасибо.

Я отстал от него, и он, по-видимому, подумал, что я обиделся.

— Хорошо, если бы все это было уже позади, — сказал он.

— Каждый веселится по-своему.

— Человек в свои руки взял господне отмщение. А человек, мистер Крофт, и ошибиться может. — Он сказал это шутливо, но вовсе не ради шутки.

О Боге я думаю, наверное, не больше и не меньше, чем любой мирянин. Мне приходится много времени проводить в одиночестве. Но я видел — и сам творил — дела, после которых мне стало казаться, что если Бог и печется о людях, то лишь обо всех скопом, и слово свое не сразу скажет.

— Думаешь, Богу есть дело до того, что происходит тут у нас сегодня? — спросил я излишне резко.

Спаркс однако, отозвался вполне миролюбиво:

— Без его воли волос с головы не упадет.

— Раз так, то промаха он в нашем деле не допустит.

— Бог в нас, мистер Крофт, — не сдавался он. — Он свою волю через нас творит.

— Выходит, значит, мы орудия божественного гнева? — высказал я предположение.

— Этого мне совесть не подсказывает, мистер Крофт, — сказал он, чуть помолчав. — А вам?

— Я вообще не уверен, что у меня и совесть-то осталась.

Он попробовал зайти с другого конца:

— Мистер Крофт, если бы вам своими руками пришлось затянуть веревку на шее одного из этих людей, смогли бы вы потом об этом сразу забыть?

— Пожалуй, что нет, — признался я.

— И не мучило бы вас это еще долгое время спустя?

— Если на угонщике, то нет, — соврал я.

Когда Спаркс ничего на это не ответил, у меня возникло чувство, что я опять обманул ожидания хорошего человека, как уже было с Дэвисом.

— Я пока ничего не слышал, — сказал я. — А ты слыхал там что-нибудь?

— Нет, — ответил Спаркс таким тоном, будто его это не касалось. — Мистер Мэйпс слышал и мистер Уайндер…

— По-моему, угонщики никогда не стали бы возвращаться по собственным следам, раз тут только одна дорога.

— Не стали бы, сэр.

В слове «сэр», при всей его учтивости, мне послышалось осуждение.

— Ты больно уж близко это к сердцу принимаешь.

— Мистер Крофт, есть вещи, которые человек, один раз увидев, никогда не забудет…

Ведь не попросишь же человека о таких вещах рассказывать, и я промолчал. Возможно, оттого, что нас окружала темнота, Спаркс решил рассказать и без моей просьбы.

— Я, мистер Крофт, видал, как линчевали моего родного брата, — сказал он сдавленным голосом. — Я совсем еще мальчишкой тогда был, а до сих пор ночью просыпаюсь, когда во сне увижу.

Что мне было на это сказать?

— И отчасти по моей вине, — продолжал вспоминать Спаркс.

— По твоей?

— Я пошел разыскивать Джима там, где он прятался, и навел их.

— Сколько тебе тогда было?

— Точно не знаю. Маленький был, совсем мальчишка, лет шесть-семь, может, восемь…

— Как же тебя тогда винить?

— Я и сам себя этим утешаю, мистер Крофт, только не помогает. О том-то я и говорил…

— Ну, а он сделал то, за что его схватили?

— Не знаю я, никто из нас так никогда и не узнает. Насколько я Джима помню, не было это на него похоже.

— Зря б не линчевали, — сказал я.

Он подумал, прежде чем ответить.

— Они его признаться заставили. Но его и так, и так убили бы, — возразил он себе. — Начни он запираться, нисколько не помогло бы. А то хоть скорее. Жутко вспомнить, не дай Бог, мистер Крофт, еще раз такое увидеть…

— Да уж, — сказал я и услышал, как у него стучат зубы. — Слушай, лишняя капля виски моей душе не напортит. Ты бери мой полушубок, а я за виски возьмусь.

— Нет, спасибо, мистер Крофт. Я уже притерпелся, а вы еще, не приведи Бог, простудитесь.

Однако, надеть полушубок ему ужас как хотелось, и отказывался он через силу.

— И похолодней теперешнего было, когда я в рубахе с короткими рукавами хаживал, а сейчас-то на мне шерстяная рубаха.

Я снял полушубок. Спаркс отказывался, но я силой заставил-таки его надеть.

— Да, хороший полушубок, — сказал он с удовольствием. — Я минутку только обогреюсь, а потом вы забирайте его. У меня где-то у сердца захолодало, — сказал он серьезно. — Всегда у меня этот участок мерзнет. В такой овчине я мигом отогреюсь. Тогда заберете ее обратно.

— Мне холод нипочем, — покривил я душой. — Не снимай полушубок, преподобный отец. — Я успел замерзнуть, стоя без движения, еще до того, как скинул полушубок. К тому же и снег усилился, его заносило ветром даже под деревья. В том, что это снег, сомневаться больше не приходилось, тем не менее на душе у меня не было так весело с самого утра, теперь казавшегося далеким-далеким, будто из другой жизни.

Я нащупал фляжку и сделал два хороших глотка. Гадость была порядочная, одно слово — производство Кэнби, зато во рту стало горячо, а в желудке тепло. Меня как следует передернуло, а потом жар осел в животе и начал распространяться по всему телу, как огонь, перебегающий по низкой траве. Я постоял с минуту, чтобы дать ему разойтись, затем хлебнул еще, закупорил фляжку, опять привязал ее к седлу и стал свертывать сигарету. Протянул Спарксу табак и бумагу, но он, ко всему, оказывается, еще и не курил. Я повернулся спиной к поляне, чтобы заслонить пламя спички, однако, два или три сердитых голоса тихонько прикрикнули на меня. Все-таки я спичку не загасил, пока не раскурилась сигарета. Приятно было затянуться дымком на морозе, да еще после виски.

Я услышал, как кто-то, ведущий в поводу лошадь, остановился справа от меня.

— Болван проклятый, — сказал он тихо, неприязненным голосом, — выдать нас хочешь?

Мне показалось, что это Уайндер. Я и сам знал, что неправ, отчего еще больше обозлился.

— Кому выдать? — спросил я его громко. — Вам, ребята, просто послышалось что-то, — сказал я им все так же, не понижая голоса. — Давайте-ка двигаться дальше, пока окончательно не закоченели. Или, может, погоня отменяется?

Я услышал, как он взвел курок. От этого звука я быстро пришел в себя. Сигареты изо рта я не выпустил, но больше уже не затягивался и выхватил свой револьвер.

— А, ну, брось сигарету! — приказал он. — Или я тебя пристрелю. Ты с самого начала дрейфил, Крофт. — Вероятно, он меня разглядел, когда я закуривал.

— Только попробуй. За каждую дыру две получишь. Кто на муле разъезжает, при дневном свете по сараю промахнется, где уж ему в человека впотьмах попасть.

Однако, я струхнул. Я-то знал его нрав, а стоял он не более чем в пяти шагах от меня. К тому же во время разговора сигарета у меня во рту то и дело вспыхивала, хоть я и старался говорить, не шевеля губами. Он будет знать, куда метить. Я представлял собой отличную мишень. Когда он не ответил, у меня по спине пробежали мурашки. Думал я, холодней быть мне уже не может, но оказалось, что может. Однако, после его слов сигарету потушить я тоже не мог. Захотелось присесть на корточки, но и это мало бы помогло при наличии сигареты. Оставалось только не двигаться и ждать, пока на сигарете нарастет пепел.

Услышав у себя за спиной голос Спаркса, я вздрогнул от неожиданности, но тут же вздохнул с облегчением. Мои мысли были сосредоточены на поисках выхода из создавшегося положения, а от его голоса я очнулся, хотя больше уже не шевелился и по сторонам не смотрел.

— Похоже, вам многих пристрелить придется, мистер Бартлет, — сказал Спаркс.

Значит, по его мнению, это Бартлет. От этой мысли на душе у меня стало много легче. Я повел взглядом по опушке и понял, что имел в виду Спаркс. Человек шесть пытались закурить. Вернее всего, и они истомились ожиданием. Ближе к нам был Амиго. Он защищал спичку от ветра обеими руками, и на миг, прежде чем он успел загасить ее и глубоко затянуться, ярко вспыхнув сигаретой, я увидел его смуглое, лоснящееся жиром лицо.

— Идиоты несчастные, — сказал человек, Бартлет то был или кто другой. Затем я услышал, как он отпустил затвор и удалился, по-прежнему ведя лошадь под уздцы.

— Пошли, — сказал я Спарксу. Другие тени тоже протянулись понемножку к середине поляны.

Непроглядная темень стояла и там. Падающий снег виден не был, он лишь ощущался. Я все время забывал о нем, и каждая снежинка была неприятной неожиданностью. Удавалось разглядеть некоторые движущиеся тени только когда они оказывались на фоне сугроба, но ничего больше, разве какая-нибудь из светящихся точек рассыпалась вдруг снопом искр, когда курящий поворачивался лицом к ветру.

В общей толчее кто-то — скорей всего Мэйпс — сказал:

— Пожалуй, ребята, нам просто послышалось.

— Ничего подобного, я своими ушами слышал, — ответил ему голос — уже точно Уайндера, — и у меня мелькнула мысль, что, наверное, тогда под деревьями был все-таки Уайндер.

— Да пропади оно пропадом, — сказал кто-то. — Где это видано, в эдакую темень на такое дело пускаться! — Голос был тревожный от бесплодного ожидания.

— И то, — поддержал кто-то.

— К утру снега фута на три наметет, — сказал первый. Со всех сторон согласно загомонили. И верно, после тщетных попыток разглядеть, что делается на поляне, затея не могла не казаться идиотской. Кроме того, зима, завернувшая не ко времени, угнетает людей не меньше, чем животных. Привыкает человек к солнышку и к подвижности, а отнимут у него это, ему и хочется поскорее в свою нору заползти.

Заговорил Тетли. Уж его-то голос можно было узнать.

Вечная надменная ухмылка так и сквозила в каждом слове:

— Дело обстоит так: сейчас или никогда. Старица меньше чем в миле отсюда.

— Ну, так поехали, — сказала Мамаша с готовностью. — Что же вы, ребята? — обратилась она к нам. — Нас же засмеют, если мы домой повернем из-за маленького снежка, да еще выяснится, что были в двух шагах от тех, за кем гнались!

— Ехать, так ехать, — сказал Смит. Голос у него был громкий, гулкий и совершенно без выражения. Этого ни с кем не спутаешь. — Веревку оттаять надо, а то как мы ею пользоваться будем? — И прибавил: — Я и сам порядком закоченел. Есть у кого спиртное?

— Эге-гей! — заорал кто-то у нас за спиной. — Поберегись!

— Господи Исусе, — сказал человек, стоявший со мной рядом. Он перепугался. Да и я тоже. Голос был истошный. Сперва за лошадиной толчеей я и не сообразил, чего это он орет. Потом увидел дилижанс. Он шел не быстро, но уже совсем близко. Деревья и сугроб заслонили его, пока он чуть не наехал на нас. Мы кинулись врассыпную. Некоторые лошади заартачились.

— Остановите его, — заорал Мэйпс.

— У него можно узнать, — отозвалась Мамаша. Поднялся общий крик, и несколько человек поскакало к дилижансу, крича кучеру, чтоб остановился.

Растерявшийся от неожиданности кучер попробовал сдержать лошадей; передняя пара вздыбилась, взвизгнули тормоза. Но в следующее мгновение он передумал. К козлам был подвешен фонарь, отбрасывающий на дальний сугроб длинные, сужающиеся тени кареты и кучера; в свете его я увидел, как кучер встал во весь рост и начал нахлестывать лошадей кнутом, конец которого щелкал, как револьверный выстрел. Лошади шарахнулись в одну сторону, потом в другую, потоптались на месте и пошли. Затем они стали и снова рванули вперед, так что карета стала раскачиваться на своих ремнях, как люлька, и фонарь замотался из стороны в сторону. Кучер пригнулся к козлам насколько можно, зная, что впереди отвесный спуск. Когда фонарь взлетел вверх, я рассмотрел через голову кучера еще человека. Тот пытался вскарабкаться с прыгающих козел на крышу, чтобы, залегши там, открыть по нас огонь. Карета была запряжена четвериком, и под ударами кнута, которыми кучер не переставал что есть мочи настегивать, лошади дружно понесли прямо к крутому отрезку дороги в начале теснины. Тут мы заорали. Но слишком много нашлось крикунов. В карете оказались еще и пассажиры. Раздался женский визг, и за хлопающей занавеской погас свет. Охранник вопил с крыши.

— Ложись! — гаркнул он сидевшим внутри. — Засада! Ложись! Говорю вам, они стрелять будут!

Я увидел, что кучер тянется к фонарю, чтобы снять его и отбросить подальше, но сделать это с вожжами в руках ему никак не удавалось. Он напряженно всматривался в дорогу, стараясь не прозевать начало откоса.

Мужчина, сидевший внутри, кричал на кучера, приказывая остановить лошадей, и женщина по-прежнему взвизгивала всякий раз, как накренялась карета. Несколько всадников двинулось было вдогонку, но, увидев охранника, с руганью отступили. Один только Уайндер, казалось, не замечал его. Карета-то, которая неслась к зажатому, тесниной откосу и ревущему потоку внизу, принадлежала ему. Он только знай орал: «Эй, Алек, эй, Алек! Алек, дурак несчастный!» — но мулу его было не угнаться за каретой. Мы все теперь орали на кучера и на Билла. Я понимал, что толку от нашего крика нет никакого, и подстегнул Пепла, намереваясь хотя бы оттеснить Уайндера, пока его пулей не прошило. Дело принимало скверный оборот, но все это вместе взятое: и неожиданная суматоха, и кучер, и охранник, корчивший из себя героя, — все выглядело настолько идиотски, что я хоть и тоже кричал, а сам едва от смеха удерживался.

Пуля ударила мне в плечо так неожиданно, что меня чуть не вышибло из седла. Одновременно я услышал, как бабахнул карабин охранника, и тут же кто-то вскрикнул, а потом еще какое-то мгновение продолжал поскуливать, пока я выравнивался в седле. Звук выстрела прозвучал на поляне глухо, однако, перекрыл прочие звуки.

Крики разом прекратились, и даже, несмотря на ветер, было слышно, как выстрел отозвался слабым эхом в ущелье.

Будто откуда-то издалека, вместе с топотом четверика, скрипом кареты и воплями пассажиров, до меня донесся голос Мамаши-Грир, которая выкрикивала свое имя, обращаясь к кучеру; затем я увидел, как лошади вдруг нырнули под откос и карета исчезла вслед за ними. Только что был тут фонарь, мечущийся одуревшей кометой, и вот мигнул на прощание и пропал. Раздался протяжный жалобный визг тормозов, повторенный эхом, не разобрать, где тормоза и где эхо…

Пепел все еще рвался за другими лошадьми, которые поскакали вслед за каретой. Но по какой-то причине я его придержал и в последний момент остановил. А потом я просто сидел-посиживал, вцепившись в луку, а меня сильно мутило и всего трясло. Только когда я дотронулся рукой и пощупал плечо, которое горело и немного чесалось, и обнаружил, что рубашка у меня мокрая и противно липнет к телу, до меня дошло, что я ранен. Охранник метил в Уайндера, но промахнулся и попал в меня, хотя я был у того за спиной. Тут я к стыду своему понял: стонал-то я.

Я попробовал прикинуть, насколько это серьезно, и хотел было слезть с лошади, но не смог. После этой попытки я начал издавать какой-то дурацкий, стрекочущий, с подвыванием звук и при всем желании не мог сдержаться. «Господи, если он меня убил, — думал я, — то что же это за нелепая смерть, ну, что за нелепая смерть!»

Кучер умудрился остановить карету на ровной площадке как раз перед первым заворотом, откуда одна дорога — в поток. Фонарь, успокаиваясь, отбрасывал от кареты огромную тень, которая медленно двигалась взад-вперед по отвесной скале. Кучер извернулся на козлах посмотреть, что делается сзади, а охранник стоял рядом с ним, поглядывая на багаж, привязанный на крыше, на всадников, появившихся из темноты и снежных шквалов. Уверенности у него пока ни в чем не было, и он держал карабин на изготовку. Почти все ребята объехали меня и направились к карете. Кто не хотел больше терять времени, поколебались было, но тут же поехали потихоньку за остальными. Я чуть не заплакал, когда все покинули меня. От потрясения, наверное, боли я еще не чувствовал, а только страшную слабость, будто меня огрели большим булыжником, а не продырявили кусочком свинца. Я слышал, как Тетли спросил, кого ранило, но не мог собраться с силами и ответить. Хотелось немного очухаться, прежде чем вступать в разговор. Я держался за плечо, думая остановить кровь, но, судя по тому, что теплая щекочущая струйка продолжала сочиться вниз по ребрам, надежды мои не оправдывались.

Кто-то проехал мимо, но, придержав коня, вгляделся в меня и повернул назад. То был Джил.

— Ты, Арт? — спросил он, все еще вглядываясь.

— Похоже, что да, — сказал я, делая вид, что ничего не случилось.

Он подъехал и остановился рядом, лицом ко мне.

— В чем дело?

Я сказал ему.

— Куда?

— В плечо, кажется. В левое плечо. — Мне почему-то показалось важным, чтобы он знал, что плечо именно левое.

— Покажи-ка, — сказал он, — проклятье! Тут же ни черта не видно. Как ты?

— Да ничего.

— Сможешь добраться до кареты? Там хоть что-то можно будет рассмотреть.

На спуске он поддерживал меня в седле, но у меня уже в голове прояснилось. Плечо начало болеть так, что дурнота прошла. Я сказал, что доеду.

Вокруг кареты все галдели в один голос. Кучер, на котором лица не было и у которого до сих пор тряслись колени с перепугу и от стояния на тормозах, сидел на облучке и твердил: «Я думал, налет. Господи, да вон сколько вас тут. Думал, налет». Это оказался Алек Смол, маленький, щупленький, белобрысый, с висячими усами, хороший парень, но не орел, и как кучер не чета Уайндеру. Уайндер ругал его на чем свет стоит, приговаривал, что ему еще сильно повезло, и в промежутках между ругательствами осматривал у лошадей бабки. Лошади дрожали, — беспокойно косились туда, где начинался обрыв, и жались к скале. Гэйб вылез из седла, чтобы огладить их. Смол, казалось, и не слышал Уайндера, потому как был пьян и при виде такой толпы совсем одурел.

Я и охранника знал, Джимми Кэрнса, здоровенного, чернобородого, в большой фетровой шляпе с опущенными полями и в кожаной куртке. Он прежде был стрелком на государственной службе — охранял сначала армейские склады, а потом железнодорожные, пока дорогу строили. Не мне, так Уайндеру крупно повезло, что было темно и карету мотало. Кэрнс говорил:

— Надеюсь, я его не сильно покалечил?

— Кого покалечил? — спросила Мамаша.

— Да подстрелил я одного. Сам слышал, как он завопил. Знаете, нечего было всей ватагой вываливаться, да еще впотьмах. Счастье, что я никого не ухлопал. Зря вы так. — Он горестно покачал головой. Очевидно, он тоже выпил и с трудом ворочал языком, вид же принял озабоченный. — Я совсем было уснул, а тут Алек как заорет, — сказал он. — Я ж не мог разобрать, кто вы, гвалт такой поднялся. Я, часом, никого не прикончил?

Уайндер добивался, какого черта вообще дилижанс оказался среди ночи на перевале. На минуту мы с Джилом застряли в давке. Мне было все равно, проберемся мы или нет. Я наблюдал все откуда-то издалека, будто картину смотрел. Джил, однако, начинал сердиться, надрывал голос, стараясь, чтобы его услышали, и протискиваясь к свету.

Пассажиры вылезли из кареты. Две женщины и один мужчина. Им, судя по виду, хорошо досталось. Модные наряды помялись и сидели накось, дамы выбирались неуверенно, на нетвердых ногах, украдкой оправляя платья. Поглядывали они на всех свысока, хотя заметно перетрусили. Мужчина был молодой, высокий и худощавый, с рыжими бачками, щеголеватый. Так мог бы выглядеть молодой Тетли, интересуйся он больше такими вещами. Судя по его смеху, он воспринял происшествие как веселую шутку, хотя касторовую шляпу его порядком помяло. Глядя на него, заулыбались и остальные.

Когда дама пониже ростом обернулась, я увидел, что это не кто иной, как Роуз Мэпин. Нетрудно понять, почему молодой Тетли так кипятился из-за того, что бабье сословие выжило ее из городка и почему Джил только о ней и говорил всю зиму, как мальчишка о первой любви. Темные волосы, выбивавшиеся сейчас из-под кружевного капора, скуластое личико с большими черными глазами и полные спелые губы, которые уже начинали улыбаться, будто всем вместе, а, может, и кому-то в отдельности. Высокая грудь, полная, но крепкая, и точеная округлая фигурка, очень соблазнительная. Вырез на платье — дальше некуда. Узнав кое-кого из ковбоев, она тут же начала их чаровать — такая уж ее повадка. В данный момент я отнесся к этому равнодушно, но без труда представил, что при других обстоятельствах очень даже заинтересовался бы. Своим поведением, однако, она вовсе не давала оснований рассчитывать на легкую победу. Разве что какой-нибудь пьянчуга или ревнивая баба могли так истолковать. Или ревнивый мужчина.

Джил, увидев ее, перестал протискиваться вперед и застыл на лошади. Мужчина с рыжими бачками придерживал ее за локоток, давая понять, что она его собственность. Уайндер прекратил свою ругню, так что до нас донесся голос Роуз; именно такой, подумалось мне, был наверняка когда-то у Мамаши-Грир. Она представила мужчину Тетли, и Джералду, и Дэвису, а затем и остальным, как мистера Свэнсона из Сан-Франциско и своего супруга. Тетли умудрился даже одним махом отпустить Свэнсону комплимент и шуточку насчет того, что Роуз очень не терпелось бриджеровским бабам нос утереть. Вот ведь даже Тетли был не против задержаться, чтобы поглядеть на Роуз и поговорить с ней. Она посмеялась и, хотя вряд ли такая шутка могла прийтись ей по вкусу, вида не подала. Дэвис ей тоже был рад, поздравил ее и пожал руку Свэнсону, но вообще-то он больше к ребятам присматривался. И они все Роуз поздравляли, а кто вперед протиснуться не мог, кричали издали приветствия, и один лишь Смит позволил себе спохабничать, сказав Свэнсону, что, видно, они не далее как сегодня поженились, если тот до сих пор на ногах стоит. Остальные ограничились тем, что пеняли Роуз за то, что это дело у них за спиной обстряпали, а Свэнсону говорили, что он должен свою счастливую звезду благодарить за то, что все было решено и подписано до его приезда в Бриджерс Уэлз. Но некоторым вдруг становилось не по себе, когда посреди всех этих шуточек они вспоминали вдруг, на какое дело идут. И не знали, что ответить, когда Роуз пригласила их поехать обратно в заведение Кэнби выпить за них со Свэнсоном, и только посматривали на Тетли и на Дэвиса, и улыбались. Уж очень велик был соблазн — в такую-то ночь, да при том, что толком ничего не известно. Лишь молодой Тетли и не поздравил, и не улыбнулся даже, а только таращил на нее большие серьезные глаза и все сглатывал, будто хотел что-то сказать. Роуз старалась не замечать его, чтоб не расстраиваться. Ей любопытно было узнать, что мы делаем тут на перевале, среди ночи, но она не спрашивала, а говорить никому не хотелось.

Вторую женщину нам тоже представили, но, пробормотав приличные случаю фразы и приподняв в знак почтения шляпы, все про нее тут же забыли. Она оказалась сестрой Свэнсона — высокая и худая, на мой взгляд, старше его, в темных шелках и в пелерине. Лицо у нее было тоже худое и продолговатое, с впалыми щеками, с морщинками под глазами и с глубокими горестными складками вниз от уголков рта. В свете фонаря оно выглядело мучнисто-бледным. Прислушиваясь к разговору, она, не отпуская дверцы кареты, перебегала глазами с одной физиономии на другую, быстро и тревожно, однако, не так, как если бы ожидала от этих людей какой-нибудь пакости. Ей просто хотелось назад, в карету, спрятаться от падающего снега и от обступивших незнакомцев.

Потом Джил опамятовался настолько, что перестал сверкать глазами на Роуз и на ее рыжего супруга. Выражение обветренного лица не изменилось, но я-то видел, что его разрывает от злости. Ни на кого не глядя, он пробился на лошади к фонарю. Я за ним. Но никто из ребят слова ему не сказал: все решили, что сейчас он из-за Роуз запалит скандал. Видно, и Тетли этого опасался, потому что он перестал разговаривать с Роуз и Свэнсоном и уже не сводил глаз с Джила; он не сразу понял, когда Джил сказал:

— Арта ранило, Кэрнс ему в плечо попал.

Дэвис, однако, понял сразу и помог мне сойти с лошади, велев Джилу достать из кареты чемодан, чтобы меня усадить. Джил выполнил это, ни слова не сказав Роуз, даже не взглянув на нее, хотя прошел перед самым носом. Не будь он так поглощен своим занятием, можно было подумать, он нарочно не замечает ее. Роуз же следила за ним и даже улыбаться перестала в ожидании, что он заговорит. Но он не заговорил, и она сразу же заулыбалась и страх как забеспокоилась обо мне. Я на нее внимания не обратил. Мы с Роуз никогда не ладили, и сейчас я ее выручать не намеревался. Свэнсон отметил эту сцену. Он присматривался к Джилу, достававшему чемодан, затем перевел глаза на Роуз, затем опять на Джила. Он все еще улыбался, но уже не так, как прежде. Мне он поначалу показался человеком пустым, я даже подумал, что Роуз его заарканила потому, что такого нетрудно к рукам прибрать, но сейчас у меня уверенности больше не было.

Я сел на чемодан; Спаркс принес фонарь и держал его, а Дэвис стал стаскивать с меня рубашку, излишне нежничая там, где она начала присыхать.

— Да пустяк, — сказал я и погодя спросил: — Неужели это нужно делать на виду у женщин? — Меня опять замутило, и я начал злиться, что все глазеют.

Женщины предложили помощь. Роуз сообщила, что в таких делах она мастерица. Я сказал Дэвису, что обойдусь без их помощи, и Роуз перестала улыбаться и меня подбадривать. Они с Джилом первый раз посмотрели друг на друга, и Джил ухмыльнулся. Роуз поспешно отвернулась и полезла в карету. Свэнсон тоже перестал улыбаться и уставился на Джила, одновременно подсаживая свою сестрицу в карету к Роуз. Джил стоял, расставив ноги и заложив большие пальцы за ремень, что само по себе не предвещало ничего хорошего, и, в свою очередь, смотрел на Свэнсона, продолжая все так же ухмыляться. Он мог сейчас вскинуться от любого пустяка, но Свэнсон, закрыв дверцу кареты, просунул голову в окошко, поговорил минутку с Роуз, тем дело и кончилось.

Кэрнс слез с козел, подошел с озабоченным выражением лица и, все так же плохо ворочая языком, стал расспрашивать, как я, и объяснять, что вовсе в меня не целился и очень жалеет, просто места себе не находит, оттого что так получилось; мне надоело твердить, что тут говорить-то не о чем и откуда ему было знать, кто мы такие. А тем временем Дэвис ковырялся в ране. Когда он дошел до края раны, у меня в голове помутилось от боли, и я почувствовал, что просто не могу больше слушать Кэрнсовы излияния. Джил наконец заметил, каково мне, и сказал Кэрнсу, чтобы оставил меня в покое. Опять я подумал, что дело добром не кончится. Но Кэрнс и правда до того себя виноватым чувствовал, что прикусил язык, и вид у него был такой, что того и гляди зарыдает.

Я уже порядком крови потерял. Брюки с одной стороны под меховыми штанами тоже промокли насквозь. Но сама рана была пустяковая. Пуля попала в грудь, и, пройдя сквозь мякоть, вышла в спину где-то чуть пониже, так мне Дэвис сказал, он считал, что ребро она, может, задела, но не больше. Дэвис прощупал мне весь бок, чтобы проверить, и было здорово больно, однако, я так и не понял, задето ребро или нет. Действовал он осторожно, только очень уж медленно. Дважды мне приходилось отходить к обочине, при поддержке Джила, где меня рвало. Затем Мур дал мне выпить чего-то крепкого; а когда Дэвис кончил вытаскивать из раны ниточки от рубашки, дал еще, я почувствовал себя много крепче, хотя в голове осталась какая-то пустота. Беспокоило меня только, что трясучка моя все не проходила, будто озноб меня бил и нервы расходились, но Дэвис сказал, что скорее всего контузия и, вероятно, еще не скоро пройдет — шутка ли, из такого тяжелого ружья с короткого расстояния бабахнуть. Он взял виски и хорошенько промыл рану, но решил и прижечь, чтобы не получилось заражения. Для этого фонарь занесли в карету, чтобы ветром пламя не сбивало, и постепенно нагрели дуло чьего-то револьвера докрасна. Пока прижигали рану, Джил с Муром держали меня. С входным отверстием обошлось сравнительно благополучно — я только задерживал дыхание и потел, но когда дело дошло до спины, лишился чувств.

Когда я пришел в себя, Дэвис, оказалось, успел меня крепко перебинтовать чьей-то изорванной на ленты рубашкой. Полушубок опять был на мне, и Мур пытался влить мне в рот еще виски. Было тошно и сосало под ложечкой, и злился я, что сомлел на виду у всех.

Ребята делали вид, что ничего такого не заметили; занимались своими делами, снова садились на лошадей и выстраивались на ровном месте, чуть повыше кареты. Джил дал мне закурить, и, когда я посмотрел на строящихся ребят и потом на него, он кивнул. Я совершенно обессилел, а тут еще снежило пуще прежнего; на земле вокруг круглой тени от донышка фонаря явственно виден был тонкий покров снега. Меня больше ничто не трогало — пусть хоть так, хоть эдак; голоса долетали словно через стену. Ко мне это не относилось. Но когда я узнал от Дэвиса, что «дурачье все-таки собирается ехать дальше», а мне есть место в карете и что лучше бы я ехал назад и отдохнул у Кэнби, и поел я бы горячего, и не торчал на ветру, я сказал: ни черта подобного, со мной все в порядке, и баста. Он немного поспорил, а тут как раз Мамаша подвалила, отпустила на мой счет шутку, однако, взяла его сторону, ну, а на меня упрямство нашло: я сидел и покуривал и на все отвечал «нет», в конце концов совсем перестал отвечать и только курил. Когда мне пришлось встать, чтоб отдать чемодан, Роуз вылезла из кареты и подошла ко мне, и взяла за локоть, и попробовала улестить меня, чтобы я ехал вместе с ними. Каким-то образом из ее разговора я понял, что она догадывается о наших намерениях. Это меня в моем решении только укрепило; я не хотел ехать с ней и с незамужней сестрицей, и с рыжим супругом, чтобы они всю дорогу любопытствовали и выспрашивали. Приятно было, что она так нежно держит меня под локоть, как старого доброго друга, за которого беспокоится. Но при всем при том я еще несговорчивей становился, зная, что ей вообще-то все равно. Потом подъехал Уайндер и сказал, чтоб я не валял дурака, лез в карету и катил домой, по крайней мере, под ногами путаться не буду. Джил сказал Уайндеру, чтобы тот не в свое дело не совался, он за мной сам доглядит, если я в няньке нуждаюсь. Уайндер медленно повернул голову и уставился на Джила, будто ушам своим поверить не мог, что кто-то осмелился с ним таким тоном разговаривать. Но тут снова вмешалась Роуз, на этот раз она отпустила мой локоть и сказала Уайндеру, что пускай болван — то есть я — валяет дурака, если ему так хочется. Джил опять ухмыльнулся ей в лицо. Она сверкнула глазами, но, поразмыслив, решила промолчать, повернулась к нему спиной и влезла в карету, тряхнув пышными юбками. Она захлопнула за собой дверцу, хотя ее мужа внутри еще не было. Все это время он стоял у заднего колеса кареты, нет-нет да и отряхивал снег с лацканов и разговаривая с Тетли, Смолом и Кэрнсом. И опять он ничего не пропустил. Говорил тихо, я его и не слышал, но все время неотрывно следил за Джилом. Он не отвел от Джила глаз, даже когда Роуз захлопнула за собой дверцу, будто хотел запомнить его до мельчайшей подробности.

— Рыжие Баки с тебя мерку для гроба снимает, приятель, — сквозь зубы процедил я Джилу.