Скрип двери оторвал меня от моих размышлений. Мама зажгла свет и спросила:
— Что же ты сидишь в темноте?
А я, ослепленная светом, встала и молча посмотрела на нее. Она оделась во все новое, я сразу заметила это. Она была без шляпы, потому что никогда не носила их. На ней было платье из черной материи с выработкой, в руке она держала черную кожаную сумку с позолоченным металлическим замком, на плечи накинула меховую горжетку. Мама смочила свои седые волосы, тщательно зачесала их и собрала на макушке в тугой, маленький пучок, весь утыканный шпильками. Она даже слегка подрумянила свои когда-то худые, ввалившиеся, а теперь округлые щеки. Я невольно улыбнулась ее нарядному и торжественному виду и, подойдя к ней, сказала, как всегда, ласково!
— Пойдем.
Я знала, что мама любит медленно прогуливаться в час пик по центральным улицам, где находятся лучшие магазины. Поэтому мы сели в трамвай и сошли в самом начале улицы Национале. Когда я была маленькой, мама часто гуляла со мною по этой улице. Мы начинали свой путь от площади Эзедры, медленно шли по правой стороне улицы, внимательно разглядывая одну за другой витрины магазинов, и так доходили до площади Венеции. Тут мы переходили на противоположный тротуар, и мама, ведя меня за руку, все так же внимательно разглядывала товары в магазинах и возвращалась на площадь Эзедры. Потом, так ничего и не купив и не осмелившись даже переступить порог одного из многочисленных кафе, она приводила меня домой, усталую и сонную. Помню, что эти прогулки не нравились мне, потому что я не в пример маме, которая, видимо, довольствовалась платоническим созерцанием, мечтала войти в магазины, купить и принести домой что-нибудь из этих красивых вещей, выставленных в ярком свете за сверкающим стеклом. Но я очень рано поняла, что мы бедны, и поэтому не выказывала своих чувств. Только раз, не помню уже, по какому поводу, я устроила самый настоящий скандал. Чуть ли не полдороги мама тянула меня за руку, а я упиралась что было сил, кричала и плакала. Наконец мама потеряла терпение, и вместо желанного подарка я получила пару звонких оплеух и от боли тут же забыла о своем неутешном горе.
И вот я снова возле площади Эзедры под руку с мамой, будто все то, что я рассказала, произошло всего лишь вчера. Вот плиты тротуара, их топчут ноги в маленьких туфельках, огромных башмаках, штиблетах, на каблуках и без каблуков, сапоги и сандалии: посмотреть вниз, так просто в глазах зарябит. Вот прохожие: эти движутся в одну сторону, те — в другую, идут парами, гурьбой или поодиночке, женщины, мужчины, дети, один медленно прохаживаются, другие спешат, и все похожи друг на друга, наверно, именно потому, что хотят выделиться, — те же костюмы, те же шляпы, те же лица, глаза, губы. Вот и магазины: меховые, обувные, писчебумажные, ювелирные, часовые, книжные, цветочные, вот магазины тканей, игрушек, хозяйственных товаров, магазины модной одежды, магазины чулок и перчаток, кафе, кинотеатры, банки. Вот освещенные окна зданий, и видно, как люди внутри снуют взад и вперед по комнатам или усердно трудятся, сидя за столами. Вот светящиеся рекламы, всегда одни и те же. На каждом углу стоят продавцы газет, торговки жареными каштанами, толпятся безработные, которые предлагают прохожим карту Армении или резиновые колечки для зонтиков. Тут и нищие: в самом начале улицы, прислонившись к стене, стоит слепой, на нем черные очки, в руках шапка, немного подальше сидит женщина, почти старуха, она прижимает к своей дряблой груди младенца, а еще дальше примостился убогий, вместо руки у него культя, желтая и блестящая, как коленка. Очутившись вновь на этой улице, среди столь знакомых предметов, я вдруг загрустила, оттого что все здесь раз и навсегда застыло, все неизменно, и я невольно содрогнулась, словно меня раздели донага: по моему телу пробежал леденящий ужас. Из кафе доносились звуки радио, громко пел страстный женский голос. В тот год шла война в Эфиопии, и женщина пела «Черное личико».
Мама не замечала моего настроения, впрочем, я его тщательно скрывала. Как я уже не раз говорила, с виду я добродушна, кротка, спокойна, и поэтому трудно догадаться, чтó в самом деле у меня на уме. Но я все же растрогалась (женщина запела какую-то душещипательную песенку), губы мои задрожали, и я спросила маму:
— Помнишь, как ты водила меня на эту улицу смотреть витрины магазинов?
— Да, — ответила она, — но тогда все было дешевле… Например, вот эту сумку ты могла бы купить всего за тридцать лир. — Мы отошли от галантерейного магазина и приблизились к ювелирному. Мама остановилась посмотреть драгоценности и восторженно проговорила: — Гляди, какое кольцо… Бог знает, сколько оно стоит… а вон золотой браслет… я не очень люблю кольца и браслеты… а вот ожерелья просто обожаю… У меня было когда-то коралловое ожерелье… но потом пришлось его продать.
— А когда это было?
— О, много лет назад.
Не знаю почему, но я вдруг подумала, что, несмотря на свой заработок, я до сих пор не могу купить себе даже самое простенькое колечко. И я сказала:
— Знаешь, мама… я решила, что теперь не буду никого приводить домой… кончено.
Впервые я так ясно говорила маме о своем занятии. Она посмотрела на меня с таким выражением лица, которое я в ту минуту не поняла, и ответила:
— Я ведь тебе говорила не раз… делай так, как тебе нравится… если ты счастлива, то и я счастлива.
Однако она не была похожа на счастливого человека. Я продолжала:
— Снова начну прежнюю жизнь… А тебе придется опять кроить и шить сорочки.
— Шила же я столько лет… — ответила она.
— У нас не будет больше таких денег, как сейчас, — жестко сказала я, — в последнее время мы с тобой немного избаловались… А я подумаю, чем мне заняться.
— Чем же ты займешься? — с надеждой спросила мама.
— Не знаю, — ответила я, — либо снова стану натурщицей, либо буду тебе помогать в работе.
— Ну какая от тебя помощь? — уныло проговорила она.
— А может быть, — продолжала я, — пойду в прислуги… что же делать?
Мамино лицо стало вдруг горестным и печальным, даже осунулось, и с него слетело беззаботное выражение, как слетают с деревьев засохшие листья от первых осенних холодов. Однако она уверенным тоном произнесла:
— Поступай как знаешь… я же тебе сказала, лишь бы ты была счастлива.
Я понимала, что в ней борются два противоположных чувства: любовь ко мне и тяга к спокойной жизни. Мне стало ее жаль, хотя я предпочитала, чтобы она выбрала что-то одно: либо любовь, либо расчет. Но такое случается редко, и мы живем тем, что сводим на нет наши добродетели своими же собственными пороками.
— Моя прежняя жизнь мне не нравилась, не нравится и нынешняя… я понимаю только одно, что таким способом ничего путного не добьюсь, — сказала я.
После этих слов мы замолчали. Мамино лицо поблекло и приобрело землистый оттенок, даже казалось, что сквозь румянец снова проступает прежняя худоба. Она смотрела на витрины все так же внимательно, все так же подолгу останавливалась возле них, но прежняя ее радость и любопытство погасли, все это она продолжала делать механически, думая о чем-то своем. Возможно, она глядела на эти витрины, но ничего не замечала или, вернее, уже не замечала разложенных там товаров, а видела перед собой швейную машину с неустанно раскачивающимся ножным приводом, иголку, бешено снующую вверх-вниз, наполовину сшитые, разбросанные по столу сорочки, черную тряпку, в которую заворачивают готовые вещи и разносят клиентам по городу. Что до меня, то видения эти не заслоняли от моего взора витрин магазинов. Я все прекрасно видела и рассуждала вполне трезво. Я различала за стеклом предметы с ценниками и твердила про себя, что если даже я не хочу — как оно и было на самом деле — заниматься своим ремеслом, то все равно ничего другого я делать не умею. Бóльшую часть этих выставленных в витринах предметов я теперь, пожалуй, могла бы купить, но если я снова стану натурщицей или займусь чем-нибудь еще, то мне придется раз и навсегда отказаться от всего этого, и тогда для меня и мамы снова начнется прежняя трудная, нищенская жизнь, полная лишений, ненужных жертв и бессмысленной экономии. Сейчас я еще могла надеяться, что найдется человек, который захочет подарить мне дорогую безделушку. Но если я вернусь к старой жизни, драгоценности станут для меня столь же недоступны и недосягаемы, как звезды на небе. Меня охватило отвращение к моему прежнему существованию, и оно показалось мне глупым, тяжелым и безнадежным, и вместе с тем я ощутила всю нелепость случая, под влиянием которого я собиралась переменить жизнь. И только из-за того, что какой-то студент, которым я увлеклась, не захотел меня знать. Только из-за того, что я вбила себе в голову, будто он презирает меня. Ведь именно поэтому я и захотела стать другой. Все это гордость, думала я, но из этой глупой гордости я не имею права вновь ставить себя, а особенно маму в прежние жалкие условия. Внезапно я представила себе Джакомо, его жизнь, которая ненадолго приблизилась и сплелась с моею жизнью, а потом пошла своим путем, а я продолжала идти той дорогой, на которую вступила раньше. «Если я встречу человека, пусть даже бедного, который полюбит меня и женится на мне, тогда другое дело, — думала я, — но стоит ли из-за простого каприза ломать себе жизнь». И от этой мысли на душе у меня стало легко и спокойно. Впоследствии я всякий раз испытывала чувство облегчения и покоя, не только преодолевая трудности, которые ставила передо мною судьба, но и идя им навстречу. Какая я была, такой и должна оставаться, и не иначе. Я могла быть, пусть это кажется странным, либо хорошей женой, либо продажной женщиной, но только не нищей, которая выбивается из сил и терпит нужду с одной-единствен-ной целью — не поступиться собственной гордыней. И, примирившись наконец сама с собой, я улыбнулась.
Мы очутились возле магазина шерстяных и шелковых дамских изделий, и мама сказала:
— Посмотри, какой красивый платок, вот бы мне такой.
Спокойная и повеселевшая, я подняла глаза и увидела платок, который так понравился маме. Он и впрямь был хорош: с рисунком из черно-белых птиц и веточек. Двери магазина были распахнуты, и с улицы виднелся прилавок, на нем стоял ящик с отделениями, где лежало множество разбросанных в беспорядке платков. Я спросила у мамы:
— Тебе нравится этот платок?
— Да, а что?
— Сейчас ты его получишь… но сперва дай мне твою сумку, а мою возьми себе.
Она ничего не понимала и смотрела на меня, раскрыв от изумления рот. Не говоря ни слова, я взяла ее большую кожаную черную сумку, а ей сунула в руки свою, которая была намного меньше. Раскрыв замок сумки и придерживая его пальцами, я медленно вошла в магазин, делая вид, что собираюсь что-либо купить. Мама, ничего не понимая, но и не осмеливаясь приставать ко мне с вопросами, вошла за мною следом.
— Нам бы хотелось выбрать платок, — сказала я продавщице, подходя к ящику с отделениями.
— Вот шелковые платки… это кашемировые… это шерстяные… а это хлопчатобумажные, — сказала продавщица, раскладывая передо мною товар.
Я встала рядом с прилавком, держа сумку чуть ниже талии, и одной рукой принялась перебирать платки, разворачивала их, разглядывала на свет, сравнивала рисунок и цвета. Таких платков с белыми и черными узорами была по меньшей мере целая дюжина. Я с умыслом подтянула один платок к краю ящика, и конец его свесился с прилавка. Потом я обратилась к продавщице:
— Откровенно говоря, мне хотелось бы что-нибудь поярче.
— У нас есть товар высшего качества, — отозвалась продавщица, — но он дороже.
— Покажите мне, пожалуйста.
Продавщица отвернулась и стала вытаскивать из шкафа коробку. Я быстро отодвинулась от прилавка и открыла сумку. Потянуть платок за кончик и вновь прижаться всем телом к прилавку было секундным делом.
Продавщица тем временем вытащила картонку из шкафа, поставила ее на прилавок и показала мне платки еще большего размера и еще более красивые. Я долго и спокойно разглядывала их, делая замечания по поводу цвета и рисунка, затем показывала их маме, а мама, которая все видела и была ни жива ни мертва, только молча кивала головой.
— Сколько стоит? — наконец спросила я.
Продавщица назвала цену. Я с сожалением в голосе ответила:
— Вы правы, они слишком дороги, по крайней мере для меня… во всяком случае, большое вам спасибо.
Мы вышли из магазина, и я быстро направилась в ближайшую церковь, я боялась, что продавщица может заметить пропажу и побежит за нами. Мама взяла меня под руку и растерянно и опасливо озиралась по сторонам, так смотрит пьяный человек, который не совсем уверен в том, что вокруг него все трезвые, поскольку рядом все качаются и толкаются. Я едва сдерживалась, чтобы не расхохотаться: уж очень у мамы был забавный вид. Я сама не знала, зачем украла платок, в конце концов, это не имело значения, так как я уже один раз воровала — в доме хозяев Джино я взяла пудреницу, — а в таком деле важен первый шаг. Теперь я испытала то же самое чувственное удовольствие, как и в прошлый раз. Мне показалось, что я могу понять тех людей, которые воруют. Через несколько минут мы очутились возле церкви, и я спросила маму:
— Хочешь, зайдем на минутку в церковь?
Она покорно ответила:
— Как знаешь.
Мы вошли в маленькую белую церковь, она была круглой формы, и колонны, идущие вдоль стен, делали ее похожей на танцевальный зал. Здесь стояли два ряда скамей, и на их отполированные сиденья из окошек купола струился бледный свет. Я подняла глаза и увидела, что купол весь расписан фресками, там парили ангелы с распростертыми крыльями. И я сразу почувствовала себя уверенно, ведь эти прекрасные и всемогущие ангелы непременно защитят меня, и продавщица заметит пропажу только вечером. Торжественная тишина, запах ладана, полумрак, царившие в церкви, подействовали на меня умиротворяюще после уличной суматохи и слишком яркого света. Когда я торопливо входила в церковь, то почти насильно втолкнула туда маму, сама-то я быстро успокоилась, и страх мой прошел. Мама что-то искала в моей сумке, которую до сих пор держала в руках. Я протянула маме ее сумку и шепнула:
— Надень платок.
Она раскрыла сумку и повязала голову украденным платком. Мы окунули пальцы в чашу со святой водой и заняли место в первом ряду перед главным алтарем.
Я опустилась на колени, а мама продолжала сидеть, сложив руки на животе, лицо ее было затенено большим платком. Я понимала, что она взволнована, и невольно сравнивала свое спокойствие со смятением, охватившим ее. На меня нашло безмятежное и кроткое состояние духа, и, хотя я понимала, что совершила поступок, осуждаемый религией, я не чувствовала угрызений совести и теперь была ближе к богу, чем тогда, когда не совершала ничего предосудительного и работала день и ночь, едва сводя концы с концами. Я вспомнила, как содрогнулась, увидев эту многолюдную улицу, и утешилась при мысли, что бог, который видит меня насквозь, не найдет в моей душе ничего плохого — меня оправдывало уже то, что я живу на свете, впрочем, это снимало вину вообще со всех людей. Я знала, что бог там, на небе, не для того, чтобы судить и наказывать меня, а для того, чтобы оправдать мое существование, которое не может быть дурным, поскольку целиком зависит от его воли. И, машинально твердя слова молитвы, я смотрела на алтарь, где за язычками пламени свечей смутно виднелась темная икона. На иконе, как мне показалось, была изображена Мадонна, и я понимала, что Мадонна не станет вникать в такой пустяк, как мое поведение в том или ином случае, важнее другое: могу я надеяться, что она благословит меня на жизнь, или нет. И вдруг мне показалось, что темная икона, отгороженная от нас огненным заслоном горящих свечей, посылает мне благословение, я поняла это, почувствовав необычайное тепло, внезапно охватившее все мое существо. Итак, я получила это благословение, хотя ничего не понимала в жизни, не знала, зачем живут люди.
Мама сидела поодаль печальная и задумчивая, новый платок она низко надвинула на лоб, и я, оглядываясь назад, не могла сдержать ласковой улыбки.
— Помолись… тебе будет легче, — прошептала я.
Мама вздрогнула и после минутного колебания как бы через силу опустилась на колени, скрестив руки на груди. Я знала, что она перестала верить в бога, религия в ее глазах была своего рода ложным утешением и служила единственной цели: заставить ее быть кроткой и забыть все тяготы жизни. И тем не менее она механически зашевелила губами, и при виде ее недоверчивого и мрачного лица я снова улыбнулась. Мне так хотелось утешить ее, сказать, что я передумала, пусть она не боится, ей не придется снова браться за прежнюю работу. В мамином дурном настроении было что-то детское, она была похожа на ребенка, которому отказывают в обещанных лакомствах, и именно эта черта определяла ее отношение ко мне. Не будь этой черты, можно было бы подумать, что мама собирается использовать мое ремесло в своих корыстных целях, но я знала, что это не так.
Кончив молитву, мама перекрестилась, но так нехотя я вяло, будто хотела показать, что делает все это только ради меня; я встала и знаком предложила ей выйти. На пороге церкви она сняла платок, аккуратно сложила его и убрала в сумку. Мы вернулись на улицу Национале, и я направилась к кондитерской.
— Давай выпьем немного вермута, — предложила я.
Мама тотчас же возразила:
— Нет, нет… зачем… это вовсе не обязательно.
Но слова эти она произносила одновременно довольным и робким голосом. Она всегда вела себя так: сказывалась старая привычка — боязнь тратить лишние деньги.
— Подумаешь, важность! Рюмка вермута! — сказала я.
Мама молча вошла за мной в кондитерскую.
Это было старое кафе со стойкой и с панелями из красного полированного дерева, широкие витрины были заставлены красивыми коробками со сладостями. Мы сели в углу, и я заказала две порции вермута. Мама оробела при виде официанта и сидела неподвижно, смущенно опустив глаза. Когда официант принес вермут, мама взяла рюмку, пригубила вино, поставила рюмку снова на стол и серьезно сказала, глядя на меня:
— Как вкусно.
— Это же вермут, — пояснила я.
Официант принес стеклянную вазу с пирожными. Я пододвинула ее маме и сказала:
— Возьми пирожное.
— Нет, нет, ради бога…
— Да возьми же.
— Я испорчу себе аппетит.
— Ну одним-то пирожным не испортишь. — Я заглянула в вазу, выбрала слойку с кремом и протянула маме: — Съешь вот это… оно не повредит.
Мама взяла пирожное и, осторожно откусывая маленькие кусочки, то и дело с сожалением поглядывала на него.
— До чего же вкусно, — наконец сказала она.
— Возьми еще одно, — предложила я.
На этот раз мама не заставила себя просить и взяла второе пирожное. Выпив вермут, мы сидели молча и смотрели на оживленно снующих посетителей кондитерской. Я понимала, как приятно маме сидеть здесь, в этом уголке, после рюмки вермута и двух пирожных, она с любопытством следила за посетителями, и у нее даже слов не находилось. Вероятно, она впервые попала в такое кафе и от новизны впечатлений не могла ни о чем думать.
В кондитерскую вошла молодая дама, ведя за руку девочку, одетую в коротенькое пальтишко с белым пушистым меховым воротничком, в белых чулках и перчатках. Мать выбрала на витрине стойки пирожное и подала девочке. Я сказала маме:
— Когда я была маленькой, ты меня ни разу не водила в кондитерскую.
— Да разве я могла? — ответила она.
— Зато теперь я привела тебя сюда, — спокойно заключила я.
Мама помолчала, а потом печально произнесла:
— Вот ты упрекаешь меня, что я пришла сюда… А я ведь не хотела идти.
Я накрыла ее руку своей ладонью и сказала:
— Вовсе я тебя не упрекаю… Я очень рада, что привела тебя сюда… а бабушка никогда не водила тебя в кондитерскую?
Она покачала головой и ответила:
— До восемнадцати лет я не ходила дальше нашего квартала.
— Теперь ты сама видишь, — сказала я, — что в каждой семье обязательно должен быть человек, который рано или поздно выбирает себе иное занятие, чем все… ни ты, ни твоя мать, ни, наверно, твоя бабушка не занимались таким делом… так вот, я буду им заниматься… не может же вечно продолжаться так, как было.
Она ничего не ответила, и мы еще посидели с четверть часа, молча разглядывая публику. Потом я открыла сумку, вынула портсигар и закурила. Часто такие женщины, как я, курят в общественных местах, желая привлечь к себе внимание мужчин. Но я в ту минуту не собиралась ловить клиента, я даже решила сегодня хорошенько отдохнуть. Мне просто захотелось курить, вот и все. Я губами зажала сигарету, втянула в себя дым, а потом выпустила его изо рта и из ноздрей, придерживая сигарету двумя пальцами и разглядывая посетителей.
Но вопреки моему желанию в этом жесте было, вероятно, что-то вызывающее, ибо я тотчас же заметила, как один мужчина, стоявший возле стойки с чашкой кофе в руке, вдруг словно окаменел, чашка повисла в воздухе, а сам он пристально посмотрел на меня. Это был невысокий мужчина лет сорока, с низким, заросшим кудрявыми волосами лбом, с глазами навыкате и тяжелой челюстью. Затылок его был так массивен, что казалось, будто у него вовсе нет шеи. Подобно быку, который, низко опустив голову, неподвижно застывает на месте при виде мулеты, прежде чем броситься на нее, он замер с чашкой в руке, глядя на меня. Он был хорошо одет, хотя выглядел не слишком элегантно в своем узком пальто, которое подчеркивало ширину его плеч. Я опустила глаза, решая про себя, стоит или не стоит связываться с этим человеком. Я сразу догадалась, что он из тех мужчин, у которых от одного нежного взгляда вздуваются на шее вены и лицо багровеет, но я еще не знала, нравится мне он или нет. Подобно тому как скрытые жизненные силы выталкивают наружу сквозь твердую корку земли нежные ростки, так и мною овладело желание обольстить его, и желание это было столь велико, что я тут же скинула личину благопристойности. Все это произошло лишь час спустя после моего решения бросить свое ремесло. Видимо, ничего не поделаешь, это сильнее меня, подумала я, и подумала об этом весело, потому что с той минуты, как я вышла из церкви, я смирилась со своей судьбой, и смирение это обошлось дороже любого благородного отказа. Итак, после минутного раздумья я бросила взгляд на мужчину. Он все еще стоял на прежнем месте, в его большой волосатой руке была зажата чашечка, бычьи глаза впились в меня. Тогда я взяла его, как говорится, на прицел, призвав на помощь всю свою хитрость, я улыбнулась и посмотрела на него долгим, обволакивающим взглядом. Он выдержал мой взгляд, но, как я и предполагала, весь побагровел. Быстро допив кофе, он поставил чашечку на стойку, с солидным и важным видом направился к кассе и расплатился. На пороге он оглянулся и повелительно кивнул мне. Я взглядом ответила ему, что согласна. Когда он вышел, я сказала маме:
— Я тебя оставляю… ты посиди здесь еще немного, я все равно не могу пойти вместе с тобой.
Мама так увлеклась разглядыванием публики, что от неожиданности даже вздрогнула:
— Куда это ты идешь… зачем?
— Меня ждут на улице, — сказала я вставая, — вот деньги… заплати и иди домой… я приду раньше тебя… но не одна.
Мама смущенно посмотрела на меня, и мне показалось, что ее мучит совесть, но она промолчала. Я кивнула ей и вышла. Мужчина поджидал меня. Едва я успела выйти, как он сразу крепко схватил меня под руку.
— Куда мы пойдем?
— Пойдем ко мне домой.
Так после нескольких часов душевных мучений я отказалась от борьбы с тем, что считала своей судьбой, и с новой силой уцепилась за нее, как вцепляются во врага, которого невозможно одолеть; и мне сразу стало легче. Вероятно, кое-кто скажет, что куда легче принять презренную, но прибыльную участь, нежели отказаться от нее. Но я не раз спрашивала себя, почему печаль и злоба гнездятся в душах людей, которые хотят жить праведно, исповедуя возвышенные идеалы, и почему, наоборот, люди, которые смотрят на свою жизнь как на ничтожное, мрачное и бесцельное существование, бывают обычно веселыми и беззаботными. Впрочем, каждый человек подчиняется не правилам, а своей натуре, которая и предрешает его истинную судьбу. А моя натура требовала, чтобы я любой ценой сохраняла свою жизнерадостность, кротость и спокойствие, и я подчинилась.
ГЛАВА ТРЕТЬЯ
Я решила, что Джакомо для меня навсегда потерян, и поклялась больше не думать о нем. Я чувствовала, что люблю его и, если он вернется, я буду счастлива и полюблю еще сильнее. Но я знала также, что никогда больше не позволю ему унизить меня. Если он вернется, я отгорожусь от него своей жизнью, словно неприступной и несокрушимой крепостной стеной, которая защищает меня до тех пор, пока я не выхожу за ее пределы. Я скажу ему: «Я всего-навсего уличная девка, если я тебе нравлюсь, прими меня такой, какая я есть». Ведь моя сила не в том, чтобы выдавать себя за другого человека, а в том, что я честно признаю себя такой, какая я есть на самом деле. Моей силой была наша бедность, мое ремесло, мама, наш дом, моя скромная одежда, мое простое происхождение, мои несчастья и прежде всего то чувство, которое заставляло меня мириться со всем этим и которое было глубоко запрятано в моей душе, как драгоценный клад под землею. Но я была уверена, что никогда больше не увижу Джакомо, и поэтому любила его как-то по-новому: спокойно, грустно и нежно. Так любят тех, кто умер в кто уже не вернется.
В это время я окончательно порвала с Джино. Как я уже говорила, я не сторонница резких разрывов и предпочитаю, чтобы все жило своей естественной жизнью и умирало своей естественной смертью. Мои отношения с Джино — яркий пример этого правила. Наши отношения прекратились, ибо они умерли — и в этом не были виноваты ни я, ни даже Джино, — прекратились сами собой и не оставили в моей душе ни сожаления, ни угрызений совести.
До сих пор я изредка продолжала встречаться с Джино, раза два-три в месяц. И хотя я потеряла к нему всякое уважение, он мне все еще нравился. Однажды он по телефону назначил мне свидание в молочной, и я согласилась прийти.
Молочная находилась в нашем квартале. Джино поджидал меня во внутреннем помещении без окон и со стенами, отделанными кафельными плитками. Когда я вошла, то увидела, что он не один. Какой-то человек сидел спиной ко мне. Я успела заметить, что на нем зеленый плащ, а волосы у него светлые, «ежиком». Я подошла, Джино поднялся с места, но спутник его продолжал сидеть. Джино сказал:
— Познакомься, это мой друг Сонцоньо.
Тогда Сонцоньо тоже встал, и я, окинув его быстрым взглядом, протянула ему руку. Он сильно сдавил ее словно клещами, и я невольно вскрикнула от боли. Он сразу же выпустил руку, я села и с улыбкой сказала:
— А ведь это очень больно… вы всегда так делаете?
Он ничего не сказал, даже не ответил на мою улыбку. Лицо у него было белое как бумага, лоб большой и выпуклый, глаза светло-голубые, маленькие, нос курносый и рот с тонкими губами. Светлые волосы, жесткие и выгоревшие, были коротко пострижены, виски впалые. Но черты его лица были крупные, челюсти широкие и тяжелые. Казалось, он все время стискивает зубы, будто пережевывает что-то, и на щеках у него беспрестанно ходили и перекатывались желваки. Джино, который, как я заметила, смотрел на своего друга с уважением, даже с восторгом, весело расхохотался:
— Это еще пустяки… если бы ты знала, какой он сильный… у него запрещенный кулак.
Мне показалось, что Сонцоньо взглянул на Джино недружелюбно. Потом сказал глухим голосом:
— Неправда, что у меня запрещенный кулак… но я мог бы его иметь…
— А что значит «запрещенный кулак»? — спросила я.
Сонцоньо отрывисто ответил:
— Когда человек может убить одним ударом кулака… Тогда запрещено пускать в ход кулаки… это все равно что применять огнестрельное оружие.
— Ты только посмотри, какой он сильный, — настаивал Джино, видно желая польстить Сонцоньо. — Дай ей потрогать бицепсы.
Я была в нерешительности, но Джино настаивал, а его друг, кажется, ждал от меня этого жеста. Я робко протянула руку, собираясь пощупать его бицепсы. Он согнул руку в локте, напрягая мускулы. Проделал он это с серьезным и даже мрачным видом. И тут неожиданно, потому что внешне он казался скорее щуплым, я почувствовала, как под моими пальцами вдруг словно вырос узел из стального троса. И я отняла руку с возгласом не то удивления, не то отвращения. Польщенный Сонцоньо посмотрел на меня, губы его тронула легкая улыбка. Джино пояснил:
— Он мой старинный друг… не правда ли, Примо, мы с тобой знакомы целую вечность? Мы почти как братья. — Хлопнув Сонцоньо по плечу, он добавил: — Старина Примо!
Но тот дернул плечом, будто хотел скинуть руку Джино, и ответил:
— Никакие мы не друзья и не братья… просто вместе работали в одном гараже, вот и все.
Джино ничуть не смутился:
— Да, я знаю, что ты не хочешь ни с кем дружить… всегда ты один, сам по себе… тебе не нужны ни мужчины, ни женщины.
Сонцоньо посмотрел на Джино в упор своим тяжелым, пронизывающим взглядом. Джино невольно отвел глаза.
— Кто тебе сказал такую чепуху? — спросил Сонцоньо. — Я дружу, с кем хочу, и с женщинами и с мужчинами.
— Да я просто так. — Джино, казалось, потерял весь свой апломб. — Я ведь никогда тебя ни с кем не встречал.
— Ты вообще обо мне ничего не знаешь.
— Вот это да! Мы же виделись ежедневно с утра до ночи.
— Виделись ежедневно… ну и что же?
— Ты всегда ходил один, вот я и подумал, что ты ни с кем не дружишь, — настаивал смущенный Джино, — когда у мужчины есть женщина или друг, это всем известно.
— Хватит валять дурака, — отрезал Сонцоньо.
— Теперь ты еще обзываешь меня дураком, — покраснев, с досадой сказал Джино, притворяясь обиженным. Но было ясно, что он просто струсил.
Сонцоньо повторил:
— Да, не валяй дурака, а то я тебе морду набью.
Я сразу поняла, что это не простая угроза и он собирается ее исполнить. Я сказала, тронув его за плечо:
— Если вы надумали драться, очень прошу вас, делайте это без меня… Терпеть не могу драк.
— Я тебя представляю своей знакомой синьорине, — грустно произнес Джино, — а ты ее пугаешь глупыми выходками, она, чего доброго, подумает, что мы враги.
Сонцоньо повернулся ко мне, и впервые за все время на лице его появилась настоящая улыбка. При этом обнажились не только его мелкие, некрасивые зубы, но и десны, он щурил глаза, на лбу собрались морщины.
— Синьорина ведь не испугалась, верно? — сказал он.
Я сухо ответила:
— Я вовсе не испугалась… но, повторяю, терпеть не могу драк.
Последовало долгое молчание. Сонцоньо сидел неподвижно, засунув руки в карманы плаща, уставившись в одну точку, желваки на его скулах вздувались. Джино курил, опустив голову, и дым заволакивал его лицо и уши, которые до сих пор горели. Потом Сонцоньо поднялся и сказал:
— Ну ладно, я пошел.
Джино быстро вскочил и, протянув ему руку, спросил:
— Ты ведь не обиделся, Примо, а?
— Ясное дело, не обиделся, — процедил тот сквозь зубы.
Он пожал мне руку на сей раз не больно и ушел. Он был худощав и невысок ростом, и я никак не могла понять, откуда же берется в нем такая сила.
Как только он вышел, я шутливо сказала Джино:
— Значит, вы друзья и даже братья… однако он тебе тут такого наговорил!
Джино, оправившись от смущения, покачал головой:
— Так уж он устроен… но он неплохой парень… и потом мне выгодно поддерживать с ним добрые отношения… он мне оказал одну услугу.
— Какую?
Я заметила, что Джино весь дрожит и ему не терпится рассказать мне что-то. Его лицо вдруг расплылось в радостной и взволнованной улыбке.
— Помнишь пудреницу моей хозяйки?
— Да… и что же?
Глаза Джино весело заблестели, и он прошептал:
— Так вот, я передумал и не вернул ее хозяйке.
— Не вернул?
— Нет… в общем, я подумал, что при богатстве синьоры одной пудреницей больше, одной меньше — не имеет значения… Тем более что дело уже сделано, — добавил он многозначительно, — и в конце концов, украл ведь не я.
— Украла я, — сказала я спокойно.
Он сделал вид, что не слышит, и продолжал:
— Однако после этого возникла трудность: как продать пудреницу… Уж очень заметная, бросающаяся в глаза вещица, я никак не мог решиться и некоторое время продержал ее у себя… потом встретил Сонцоньо, рассказал ему обо всем…
— И обо мне тоже рассказал? — перебила я.
— Нет, о тебе не рассказывал… сказал ему, что мне дала ее одна подруга, а имя не называл… и он… он, представь себе, в три дня, уж не знаю как, продал пудреницу и принес мне деньги… разумеется, взяв себе, как мы условились, свою долю.
Джино, все еще дрожа от возбуждения и оглядевшись вокруг, вытащил из кармана пачку денег.
В эту минуту, сама не знаю почему, я вдруг почувствовала к нему острую неприязнь. Не то чтобы я не одобряла его поступка, на это я просто не имела права, но меня раздражал его радостный тон, и, кроме того, я догадывалась, что он не все мне сказал и умолчал, конечно, о самом главном. Я сдержанно проговорила:
— Ну что ж, молодец.
— Держи, — сказал он, разворачивая пачку денег, — это тебе… тут уже отсчитано.
— Нет, нет, — быстро возразила я, — мне абсолютно ничего не надо.
— Да почему?
— Мне ничего не надо.
— Ты хочешь меня обидеть, — сказал он.
Тень подозрения и беспокойства пробежала по его лицу, и я испугалась, что в самом деле обидела его. Взяв его за руку, я через силу выдавила из себя:
— Если бы ты не предложил мне этих денег, то я была бы не то что обижена, но удивлена… теперь все в порядке, я не хочу денег, потому что для меня это дело конченное, вот и все… я просто рада за тебя.
Он испытующе, с сомнением посмотрел на меня, словно хотел разгадать истинный смысл моих слов, которых он так и не понял. И впоследствии, вспоминая Джино, я думала: он не мог понять меня, потому что жил совсем в ином, отличавшемся от моего мире мыслей и чувств. Не знаю, был ли этот мир хуже или лучше моего, знаю только, что некоторые слова он понимал совсем иначе, чем я, что бóльшая часть его поступков казалась мне достойной порицания, тогда как он считал их дозволенными и даже необходимыми. Особое значение он придавал уму, главным признаком которого считал хитрость. И, разделяя людей на хитрых и нехитрых, он старался любой ценой и при всех обстоятельствах попасть в категорию первых. Но я не хитра и, быть может, даже не умна: я никогда не понимала, как можно оправдывать дурной поступок — я уже не говорю, восторгаться им — лишь потому, что его удалось совершить незаметно.
Сомнения, одолевавшие его, видимо, вдруг разрешились, и он воскликнул:
— Теперь понимаю, ты не хочешь этих денег, потому что боишься… боишься, что пропажа обнаружится… не бойся… все устроилось как нельзя лучше.
Я ничуть не боялась, но не стала противоречить ему, так как последние слова показались мне странными. Я только спросила:
— Как ты сказал? Что значит «все устроилось как нельзя лучше»?
Он ответил:
— Да, все устроилось как нельзя лучше. Помнишь, я тебе говорил, что подозрение пало на одну служанку?
— Помню.
— Так вот… я ненавидел эту служанку, она все время сплетничала обо мне… через несколько дней после пропажи я понял, что дела мои плохи… полицейский комиссар приходил два раза, и мне показалось, что за мною следят. Заметь, ни одного обыска они пока не произвели. Тогда меня осенила великолепная идея: украсть еще что-нибудь, тогда сделают обыск, а я сумею устроить так, что вина за старую и новую кражу падет на эту женщину. — Я молчала, и он, взглянув на меня большими сверкающими глазами, словно желая удостовериться в моем восхищении его хитростью, продолжал:
— У хозяйки в ящике секретера лежало несколько долларов… я взял их и спрятал в комнате служанки в старый чемодан. Тут уж, конечно, сделали обыск, нашли доллары и служанку арестовали. Она клялась, что не виновата. Но кто ей поверит? Доллары-то нашли в ее комнате.
— И где эта женщина?
— В тюрьме и никак не желает сознаваться… а знаешь, что сказал хозяйке комиссар полиции? Будьте, говорит, покойны, синьора, в конце концов она признается. Понятно, а? Знаешь, что значит «в конце концов»? Ее будут бить.
Я растерянно посмотрела на возбужденного и гордого Джино и почувствовала, как все внутри у меня похолодело. Я спросила:
— А как ее зовут?
— Луиза Феллини… она уже немолодая женщина, а до чего заносчивая, послушать ее, так выходит, что и в служанки-то она попала случайно и что честнее ее нет никого на свете. — Он рассмеялся, довольный таким исходом дела.
Я собрала все свои силы и, как человек, который делает глубокий вдох, проговорила:
— Знаешь, а ты просто подлец.
— Что? Почему? — удивленно спросил он.
Теперь, назвав его подлецом, я почувствовала себя свободнее и смелее. Я вся дрожала от гнева:
— И ты еще хотел, чтобы я взяла эти деньги… я сразу почувствовала, что не должна брать их.
— Да ничего не случится, — сказал он, стараясь приободриться, — она не сознается… и ее отпустят.
— Но ведь ты сам сказал, что ее держат в тюрьме и бьют.
— Я сказал просто так.
— Неважно… ты посадил в тюрьму невинного человека, а потом еще имел нахальство прийти и рассказать все мне… ты самый настоящий подлец!
Он вдруг побледнел и злобно схватил меня за руку.
— Не смей называть меня подлецом!
— Почему это? Я считаю тебя подлецом и говорю тебе это прямо в глаза.
Он совсем потерял голову и повел себя самым странным образом: вывернул мне руку так, будто хотел сломать ее, потом вдруг нагнулся и сильно укусил меня. Выдернув руку, я вскочила с места.
— Да ты окончательно спятил! — сказала я. — Что это на тебя нашло?.. Кусаться вздумал?.. Подлец ты есть, подлецом и останешься.
Он ничего не ответил, а схватился руками за голову, как будто собирался рвать на себе волосы.
Я позвала официанта, расплатилась за себя, за Джино и за Сонцоньо. Потом сказала:
— Я ухожу… и запомни, между нами все кончено… не старайся увидеть меня, не ищи и не смей приходить… Я тебя знать не желаю.
Он опять промолчал, даже не поднял головы, и я вышла.
Молочная находилась в самом начале улицы, недалеко от нашего дома. Я медленно пошла по тротуару, противоположному городской стене. Спустилась ночь, небо заволокло тучами, и дождь, мелкий, как водяная пыль, висел в теплом неподвижном воздухе. Городская стена была, как обычно, погружена во тьму, только редкие фонари слабо освещали ее. Но едва я вышла из молочной, я заметила, что какая-то темная фигура отделилась от фонаря и медленно двинулась вдоль стены в том же направлении. Я узнала Сонцоньо по его плащу, стянутому в талии, и по светлой стриженой голове. Сейчас на фоне городской стены он казался совсем маленьким, время от времени он совсем исчезал в темноте, потом снова появлялся в свете уличного фонаря. И тут, пожалуй, я впервые почувствовала отвращение к мужчинам, ко всем мужчинам на свете, которые бегают за мной, как бегают кобели за сукой. Я все еще дрожала от гнева и, думая об этой женщине, которую Джино засадил в тюрьму, терзалась угрызениями совести, потому что ведь, в конце концов, пудреницу украла я. Но сильнее угрызений совести было, пожалуй, чувство возмущения и гнева. Однако, возмущаясь несправедливостью и испытывая отвращение к Джино, я не хотела его ненавидеть и жалела о том, что узнала о свершившейся несправедливости. По правде говоря, я не создана для ненависти, я испытывала ужасную боль и была сама не своя. Я пошла быстрее, надеясь дойти до дома, прежде чем Сонцоньо догонит меня, что он, вероятно, намеревался сделать. Позади себя я услышала запыхавшийся голос Джино, он звал меня:
— Адриана… Адриана…
Я сделала вид, что не слышу, и прибавила шагу. Он схватил меня за руку.
— Адриана… мы ведь столько были вместе… не можем же мы так расстаться.
Я вырвалась и пошла дальше. На противоположной стороне улицы в круг света вынырнула из темноты невысокая фигура Сонцоньо. Джино бежал за мною и твердил:
— Но я люблю тебя, Адриана!
Он внушал мне одновременно и жалость и ненависть, и эта моя раздвоенность сердила меня больше, чем его слова. Поэтому я старалась думать о чем-нибудь другом. Вдруг, сама не знаю как, на меня словно нашло озарение. Я вспомнила об Астарите, он не раз предлагал мне свою помощь, и я подумала, что он почти наверняка сможет освободить бедняжку из тюрьмы. Эта мысль подбодрила меня, с моей души будто свалился тяжелый камень, и мне даже показалось, что теперь я испытываю к Джино только жалость и вовсе не питаю к нему ненависти. Я остановилась и спокойно спросила:
— Джино, почему ты не уходишь?
— Я ведь тебя люблю.
— Я тоже тебя любила… но теперь все кончено… уйди, так будет лучше для нас обоих.
Мы стояли в темной части улицы, где не было ни фонарей, ни освещенных витрин. Он обнял меня за талию и попытался поцеловать. Я могла прекрасно справиться с ним сама, потому что я сильная, и ни один мужчина не может поцеловать женщину, если она того не захочет. Однако, повинуясь какому-то злому чувству, я окликнула Сонцоньо, который неподвижно, заложив руки в карманы плаща, стоял на противоположной стороне улицы, у стены, и глядел на нас. Думаю, что позвала я его потому, что, найдя средство исправить дурной поступок Джино, я, побуждаемая любопытством, решила снова прибегнуть к кокетству. Я крикнула:
— Сонцоньо! Сонцоньо!
Он тотчас же пересек улицу.
Смущенный Джино отпустил меня.
— Скажите ему, — произнесла я спокойным голосом, как только Сонцоньо приблизился к нам, — чтобы он оставил меня в покое… я его больше не люблю… мне он не верит, может быть, послушается вас, своего друга.
Сонцоньо сказал:
— Ты слышишь, что говорит синьорина?
— Но я… — начал было Джино.
Я решила, что, если они и повздорят немного, не беда. Джино все равно смирится и уйдет. Но вдруг Сонцоньо сделал какое-то неуловимое движение, Джино молча с секунду смотрел на него удивленно, а потом рухнул на землю и скатился с тротуара в канаву. Вернее, я видела только, как падал Джино, а уже потом поняла, чтó сделал Сонцоньо. Движение было так молниеносно и так беззвучно, что я даже подумала, уж не померещилось ли мне все это. Я тряхнула головой и снова посмотрела: Сонцоньо стоял передо мною, широко расставив ноги, и разглядывал свой сжатый кулак; Джино ничком лежал на земле, он уже пришел в себя и, упираясь локтями в землю, чуть-чуть высунул из канавы голову. Но он как будто и не собирался вставать на ноги, казалось, что он внимательно рассматривает какую-то белую бумажку, валявшуюся в жидкой грязи канавы. Потом Сонцоньо сказал мне:
— Пошли.
И я как завороженная пошла с ним в сторону своего дома.
Сонцоньо шел, держа меня под руку, и молчал. Он был ниже меня ростом, я чувствовала, что его пальцы сжимают мой локоть стальным обручем. Немного погодя я сказала:
— Зачем вы ударили Джино? Это нехорошо… он и без того бы ушел домой.
— Зато теперь он не будет вам больше надоедать, — ответил он.
Я спросила:
— Как это вы делаете?.. Я даже ахнуть не успела… смотрю, а Джино уже падает.
Он кратко ответил:
— Все дело в навыке.
Он произносил слова так, будто сперва долго пережевывал их во рту или пробовал их прочность на зуб, челюсти его были плотно сжаты, и мне представлялось, что его верхние клыки входят в промежутки между нижними зубами, как у хищника. Мне очень захотелось потрогать его за плечо и ощутить под пальцами твердые и крепкие мускулы. Он вызывал во мне скорее любопытство, чем влечение, но главным образом страх. Страх тоже может быть приятным, а в некоторых случаях даже волнует, пока не поймешь, чтó именно тебя страшит.
Я сказала:
— Ну и руки у вас! Просто не верится.
— Да ведь я давал вам потрогать бицепсы, — ответил он с мрачным самодовольством, которое не сулило ничего доброго.
— Но я не потрогала как следует… там был Джино… можно, я еще раз попробую.
Он остановился и согнул руку, бросив на меня косой, серьезный и даже, пожалуй, наивный взгляд. Но эта наивность не была детской. Я протянула руку и медленно ощупала мускулы, начиная от плеча. Было странно ощущать под пальцами эти живые твердые мышцы. Я сказала тоненьким голоском:
— Вы действительно ужасно сильный человек.
— Да, я сильный, — подтвердил он с угрюмой уверенностью.
И мы пошли дальше.
Теперь я уже раскаивалась, что окликнула его. Он мне не нравился, и, кроме того, его угрюмый вид и манеры внушали мне ужас. Так молча мы дошли до нашего дома. Я вытащила из сумки ключ.
— Ну, благодарю вас за то, что вы проводили меня. — И протянула ему руку.
Он приблизился ко мне.
— Я зайду к вам.
Я хотела было отказать ему. Но он так пристально и настойчиво посмотрел мне прямо в глаза, что я смутилась.
— Как хочешь, — покорно сказала я и только тогда заметила, что говорю ему «ты».
— Не бойся, — произнес он, по-своему истолковывая мое смущение, — у меня деньги есть… я заплачу тебе вдвое больше, чем другие.
— Деньги тут ни при чем, — ответила я. Лицо его странно изменилось, будто какое-то ужасное подозрение овладело им, заметив это, я открыла дверь и поспешно добавила: — Я просто немного устала.
Он последовал за мною.
Очутившись в моей комнате, он начал раздеваться, аккуратными и точными движениями складывая одежду. Он осторожно снял с шеи шарф, свернул его и положил в карман плаща. Пиджак он повесил на спинку стула, а брюки сложил так, чтобы не помялись заглаженные стрелки. Ботинки он поставил под стул, а носки вложил внутрь. Одет он был во все новое, но без особого шика, хотя вещи на нем были прочные и добротные. Все это он проделывал молча, не слишком медленно и не слишком быстро, спокойно и педантично, не обращая на меня никакого внимания. А я тем временем разделась и легла. Если даже его и обуревало желание, то он не показывал этого. Разве что желваки на щеках, непрерывно ходившие под кожей, выдавали его волнение; впрочем, раньше, когда Сонцоньо и не думал обо мне, желваки все равно вздувались у него на скулах. Я очень люблю чистоту и порядок, они, по моему мнению, свидетельствуют о соответствующих душевных качествах человека. Но аккуратность и педантичность Сонцоньо в этот вечер пробудили во мне совсем иное чувство, нечто среднее между отвращением и ужасом. Вот так же тщательно, невольно подумала я, готовится к сложной операции хирург или точит нож простой мясник, который собирается зарезать несчастного ягненка. И, лежа на постели, я чувствовала себя беззащитной и слабой, словно труп, который вот-вот начнут препарировать. Молчание и спокойствие Сонцоньо смущали меня, я не понимала, чтó он намерен со мною делать, после того как кончит раздеваться. Когда же он подошел к постели и крепко схватил меня за плечи обеими руками, будто хотел заставить лежать смирно, я невольно содрогнулась от ужаса. Он заметил это и процедил сквозь зубы:
— Что с тобой?
— Ничего… просто у тебя холодные руки, — ответила я.
— Я тебе не нравлюсь, а? — спросил он, все еще стоя возле кровати и держа меня за плечи, — ты предпочитаешь мужчин, которые платят тебе, а?
При этих словах он вперил в меня свой поистине невыносимый взгляд.
— Почему? Ты такой же мужчина, как все… И потом ты ведь сам сказал, что заплатишь мне вдвое больше, — ответила я.
— Я понимаю, — сказал он, — такие, как ты, любят богатых и благородных мужчин… а я вроде бы под стать тебе… вам, уличным девкам, нравятся только синьоры.
В его тоне сквозила мрачная настойчивость человека, любящего затевать ссоры, и я вспомнила, как он оскорбил Джино, придравшись к какому-то пустяку. Тогда я подумала, что у него есть «зуб» против Джино. Но теперь понимала, что эти приступы вспыльчивости могут повториться в любую минуту, и тогда попробуй угадай, как вести себя с ним. Немного раздосадованная, я ответила:
— Почему ты меня обижаешь? Я тебе уже сказала, что для меня все мужчины одинаковы.
— Как бы не так, ты бы тогда не состроила такой постной мины… Я тебе не нравлюсь, а?
— Но я тебе уже сказала…
— Я тебе не нравлюсь, — повторил он, — очень жаль, но ничего не поделаешь, тебе придется быть со мной поласковей.
— Оставь меня в покое! — с внезапным раздражением закричала я.
— Когда я был тебе нужен и помогал отделаться от твоего любовника, ты небось не возражала, — продолжал он, — но потом захотела прогнать меня… а я все-таки пришел… ага, я тебе не нравлюсь!
Я окончательно перепугалась. Его беспощадные слова, спокойный и безжалостный топ, пристальный взгляд его голубых вдруг налившихся кровью глаз — все говорило о том, что он задумал что-то страшное. И слишком поздно я поняла, что остановить его так же невозможно, как задержать огромный камень, катящийся вниз по склону горы. Я постаралась оторвать его руки от своих плеч. А он продолжал:
— А-а, я тебе не нравлюсь… Когда я до тебя дотрагиваюсь, на твоем лице написано отвращение… но сейчас, милочка, оно у тебя изменится.
Он поднял руку и замахнулся, намереваясь дать мне пощечину. Я ожидала этого и попыталась прикрыться ладонью. Но ему удалось сильно ударить меня сперва по одной щеке, а потом, когда я отвернулась, и по другой. Впервые в жизни меня бил мужчина, и несмотря на то, что щеки мои горели от ударов, я испытывала не боль, а скорее удивление. Отняв руки от лица, я сказала:
— Несчастный ты человек, вот что я тебе скажу!
Казалось, мои слова поразили его в самое сердце. Он сел на край кровати и, ухватившись обеими руками за матрац, стал раскачиваться взад и вперед. Потом, не глядя на меня, произнес:
— Все мы несчастные.