Эдгар Пенгборн
Дэйви
От переводчика
Эта книга — для взрослых.
Она универсальна и каждый может найти в ней то, что ему близко, что его интересует и волнует: божественное и земное, жизнь и смерть, мир и войну, радость и печаль, любовь и ненависть, секс и эротику, боль и страдание, юмор и сарказм, реальность и фантастику… — в общем, все, что делает нашу жизнь (и, в частности, человеческие отношения) богатой и разнообразной.
Читая книгу, ощущаешь незримое присутствие персонажей Марка Твена и Гоголя, Филдинга и Голдинга, О’Генри и Чехова, Ильфа и Петрова, Ницше и Шопенгауэра, и даже Эдика Лимонова.
Перед читателем предстает Древний Новый Свет — Америка во всем великолепии ее животного и растительного миров; земли, реки и озера которой изменило гигантское наводнение (сродни всемирному потопу, только рукотворное и без Ноева ковчега). В романе повсеместно угадываются нынешние названия штатов и городов Америки, за исключением, разве что, легендарного Хамбертауна.
Прочитав эту книгу, где мудрость проглядывает сквозь шутки и смех, чувствуешь, что заполнен еще один пробел в твоих знаниях, что душа стала богаче и мудрее. И хочется перечитать ее вновь и еще не раз вернуться к наиболее полюбившимся эпизодам.
Читайте…
Г. Добровольский
Дэйви
Edgar Pangborn
DAVY
Ballantine Books
New York
1964
1
Я — Дэйви. Дэйви, который когда-то был королем. Шутовским королем-шутом, а для этого, как известно, нужна мудрость.
Это произошло в 323 году, в Нуине, чья восточная граница — побережье бескрайнего моря (в древности оно называлось Атлантическим), где пролегает извилистый путь нашего корабля в пасмурные или солнечные дни и в бескрайней необъятности ночи. Я был еще мальчиком в моей родной стране Мохе, когда приобрел золотой горн и начал учиться играть на нем. Затем последовали годы странствий с бродячими комедиантами группы Рамли в Кэтскиле, Леванноне, Бершаре, Вэрманте, Коникате и Низменных странах — годы возмужания, с приятными девушками, хорошими друзьями, увлекательной работой. И когда, уже без бродячих комедиантов, я прибыл в Нуин, то выглядел, вероятно, почти мужчиной, иначе женщина, которую я встретил там, моя кареглазая Ники, с остроконечными, словно у эльфа, ушками, не воспылала бы страстью ко мне.
Меня обучали грамоте, или у них это так только называлось, в школе в Скоаре, но фактически я не умел читать и писать до встречи с бродячими комедиантами, когда мадам Лора Шоу потеряла терпение от моего невежества и дала мне начальное образование. Теперь, достигнув двадцати восьми лет, далеко продвинувшись в ереси и знакомый с фрагментами древней литературы, я посылаю ко всем чертям законы, которые запрещают большинство книг древнего мира или приберегают их для священников!
Как-то я набрался наглости и попытался написать книгу для вас — совсем не представляя себе вас, хотя и должен бы, потому что между нами океан и столетия, — ведь вы, люди, если вы существуете, не знаете ничего о моей стороне круглой земли. Я убежден, что она круглая.
Думаю, моя манера письма должна следовать стилю древнего мира, а не сегодняшней речи и письму. Немногие книги, изданные в наши дни, варварски отпечатанные на отвратительной бумаге и не заслуживающие лучшей судьбы — продукция церкви, скучная до невероятности — проповеди, притчи, нравоучительные вымыслы. Обыденная речь, конечно же, более живая, но очень уж упрощена, что делает ее в целом чертовски скучной пусть только любой человек, не священник, использует термин, который не воспринимает забитая всякой чепухой голова, и взгляд подозрительно скользнет в сторону, а пальцы готовы бросить камень, это извечное средство дурака поставить себя на один уровень с мудрым. И, наконец, английский язык, которым пользовались в древнем мире, — единственный, на котором я мог бы общаться с вами, если вы, возможно, существуете и однажды прочтете это.
Мы, свободные мужчины и женщины на борту этого корабля, не несем бремени взлелеянного невежества. В стране, из которой нас изгнали, кичатся свободой религии, что фактически означает — как это, очевидно, было в древнем мире, — просто свободу для небольшого разнообразия в пределах религии большинства… истинные еретики были нежелательны, хотя в последнем столетии древнего мира их уже не преследовали, в отличие от нынешних времен, ибо господствующая религия того времени на этом континенте сократилась до блеклого напоминания о ее былой устрашающей славе. Святая мэрканская церковь и небольшие шаманские секты, которым она позволяет существовать, несомненно, были тайными в древнем мире, но, насколько можно определить так издалека, христианство в Америке в двадцатом веке вряд ли было способно запугать даже детей. На нашей шхуне нет места религиозности, и когда я буду писать для вас эту книгу мне понадобится такая свобода от религии; если эта мысль вас раздражает, воспользуйтесь моим предупреждением и выберите для чтения иную книгу.
Наш корабль, «Морнинг Стар»
[1], создан по чертежам из древнего мира и не похож на другие современные судна, за исключением своего экспериментального предшественника, «Хок»
[2], сожженного на причале четыре года назад в войне 327 года против пиратов островов Код
[3]. Когда «Хок» был построен, люди, разглядывая размещение бревен, видели высокие сосновые мачты, привезенные из Хэмпшера, северной провинции Нуина, и говорили, что он потонет при спуске на воду. Корабль прекрасно плавал многие месяцы, пока огонь не уничтожил его недалеко от острова Провинстаун
[4]. Кое-кто из нас помнит его, а сейчас почерневшие останки корабля лежат в темноте, став прибежищем для спрута или больших морских змей. Такое же предсказание услышали мы и для «Морнинг Стар». Люди видели спуск корабля на воду, — мачты были установлены в гнезде, паруса взвились в небеса, — он прошел испытания в бухте Плимута
[5], словно леди
[6], прогуливающаяся на лужайке, многие говорили, что он опрокинется при первом же шторме. Ну, мы выдержали не один шторм с начала нашего путешествия в сторону восхода солнца.
Земля кругла. Не думаю, что вы ходите вверх ногами, с головой ниже плеч. Если же вы так ходите, я напрасно трачу время, поскольку, чтобы понять книгу, которую я намерен писать, человеку, наверно, необходимо иметь голову, прикрепленную к верхнему концу его шеи, и использовать ее время от времени.
Наш капитан, сэр Эндрю Барр, видимо, также будет чертовски удивлен, если окажется, что вы ходите вверх ногами, и то же самое будет с двумя моими самыми любимыми людьми — моей женой Ники и Дайоном Морган Моргансом, недавним регентом Нуина, — которые, между прочим, также несут ответственность за появление книги: они настаивали, чтобы я писал ее, и теперь видят, как я над ней потею. Капитан Барр намекнул позже, что каждый, кого серьезно занимает дурацкая проблема хождения вверх ногами, несомненно подобен человеку, который мочится против ветра.
В секретной библиотеке еретиков в Олд-Сити
[7] в Нуине имелось достаточно карт и другой научной информации, чтобы дать нам сносное представление о земле, какой она была приблизительно четыреста лет назад и какой должна быть теперь. Вследствие повышения уровня моря, которое, кажется, произошло катастрофически быстро в период краха цивилизации древнего мира, любая его карта обманывает в очертаниях береговой линии. Яростные воды земли, очевидно, ответственны и за многие изменения территории, удаленной от моря, — землетрясения, оползни, эрозию возвышенностей во время проливных дождей, которые Джон Барт описывает в своем (запрещенном) дневнике.
Да, конечно, очень много правды в старых книгах, что и стало причиной для церковного запрета большинства из них и трактовки знаний древнего мира как «первобытной легенды», ибо нельзя допустить представления о земле, так резко отличающегося от картины мира, которую предусматривает святая мэрканская церковь — и даже в обществе, где едва ли один человек из двух десятков достаточно грамотный, чтобы прочитать свое имя. Слишком много правды и слишком много энтузиазма, чтобы книги эти годились для робких, благочестивых и практичных возлюбленных богом, которые зарабатывают на жизнь, помогая церкви руководить правительствами.
Земля является шаром в пределах пустого пространства и, тогда как луна и полуночная звезда вращаются вокруг нее, сама она вращается вокруг солнца. Солнце также постоянно движется — так говорит мне наука древних и я верю ей — и звезды являются отдаленными солнцами, похожими на наше, а яркие тела, которые мы видим движущимися, — это планеты, в чем-то подобные нашей — за исключением полуночной звезды. Я считаю, что быстро движущееся светлое тело было одним из спутников, посланных вверх в древности, и я нахожу это более чудесным, чем легенду святой мэрканской церкви, называющей его звездой, упавшей с неба, как упрек людям за смерть Авраама на колесе. И я думаю, что земля, луна, планеты, солнце и все звезды могут пребывать в движении какое-то время или вечно, но, уверен, без учета нашей выгоды — ибо мы можем, конечно, если захотим, придумать бога, жаждущего руководить человечеством, но мне бы этого не хотелось.
Пока я не приступил к своей книге, я и понятия не имел, что это за труд. («Ты только записывай», — сказал Дайон, он-то видел, как я несвязно, взахлеб рассказывал… сам он знает лучше. Но Ники помогает мне больше: когда мне надоедает писанина, я могу просто схватить ее смугло-золотистое тело и побороться с этим прелестным теплым созданием.) Я стараюсь не упускать из виду, что многого вы не знаете — ведь люди часто не видят дальше лесов и полей своей родины, а также лживых и правдивых, знакомых с детства сказок, мгновений страдания или восторга, которые могут превращать ложь, воображение, фантазию в правдивый рассказ, либо, наоборот, правду прочнее гранита — в ложное представление.
Только лишь возникнет идея — и я скриплю пером, пока не покидает меня вдохновение. Мое образование, как я уже дал понять, запоздало. В двадцать восемь, полагаю, мое невежество стало слабеть, что подавало определенные надежды, однако прошу все же извинить меня, если иногда расскажу вам меньше, чем мог бы, или больше, чем вы желаете. Мне исполнилось четырнадцать и я был таким же невежественным, как темно-коричневая черепаха, хотя и красивее ее, рыжеволосый, невысокий, но проворный, с глуповатым выражением лица и хорошо подвешенным языком.
Республика Моха, где я родился в борделе, да еще и не лучшего толка, — это территория небольших одиноких ферм и обнесенных частоколом сел, страна озер, лесов, лугов и пастбищ к северу от Кэтскильских гор
[8] и холмистого
[9] государства, которое носит имя этих гор. Когда-нибудь Кэтскил, думаю, завоюет всю Моху. Родился я в Скоаре, одном из трех моханских городов, расположенном в горной лощине на тогдашней границе с Кэтскилом.
В Скоаре жизнь проходит по сезонам, в торговле на Зерновом рынке. Дикая растительность зеленым потоком подступает к самой границе довольно скромного городского частокола, за исключением участка, где заросли были расчищены, чтобы сделать западную и северо-восточную дороги немного безопаснее для потоков людей, мулов с фургонами, солдат, паломников, бродячих ремесленников, бродяг, двигавшихся по ним в обоих направлениях.
Эти дороги представляют собой нечто простое и в то же время великолепное, исключая военное время, когда народ более обычного боится путешествий и открытых мест. В мирное время дорога пахнет лошадьми, упряжками волов, людьми, медведями и волками на цепи, которых ведут продавать городским аренам для травли собаками; когда светит солнце и дует ветер, вонь не беспокоит совсем. Случается увидеть кого угодно в дневное время — может, значительного человека, даже губернатора, одиноко едущего верхом, или святого, совершающего паломничество, — ты знаешь, что это, вероятнее всего, путешествие к рыночной площади в Нубере, где, говорят, Авраам умер на колесе; этот человек совершенно голый, на нем венок из шиповника, а на шее — серебряное колесо. Он не смотрит по сторонам, когда люди медленно продвигаются поближе и робко прикасаются к его голове, рукам или яичкам, чтобы присоединиться к его святости и излечиться от своих болезней. Или там может быть толпа уличных певцов и акробатов с бледнолицыми обезьянками, тараторящими на их плечах, и попугаями в клетках, выкрикивающими похотливые слова.
Изредка можешь увидеть яркие, крытые холстом фургоны бродячих комедиантов, которых везут мулы; фургоны со всех сторон разукрашены сексуальными картинками и эксцентричными рисунками, и ты знаешь, что где-бы они ни остановились, — там будет музыка, увлекательные представления, уморительные интермедии, предсказания будущего, чудесное откровенное надувательство и новости из далеких местностей, которым можно верить. Повсюду ходят слухи, а комедиант считает своим долгом одурачить тебя в торговле лошадьми или занимается прочим подобным обманом, словно цыган, но комедиант также гордится тем, что приносит с собой только правдивые вести из отдаленных мест, и люди знают это и ценят их так высоко, что немногие правительства осмеливаются применять к ним строгие меры за бесстыдство, бродяжничество и жизнь в свое удовольствие. Я уверен, что никогда не забуду лучшие годы моей жизни, которые провел с комедиантами группы Рамли прежде, чем нашел Ники.
И вот что еще: там мог оказаться изысканный паланкин с опущенными занавесками, носильщики подобраны по росту, искусно движутся не в ногу, так что дорогой женщине, сидящей внутри, может быть, даже персональной шлюхе губернатора, — нет необходимости высовывать голову и ругать носильщиков, неуклюжих, проклятых, ленивых сукиных сынов. Или там могли брести рабы, скованные по двое, которых вели на продажу на рынок Скоара, или стадо крупного рогатого скота для бойни, раздражающего всех на дороге глупым ревом и тупостью — быки не хотят идти в никуда, но их толкает само чрево дороги — этот безмозглый червяк, заглатывающий, сбрасывающий через задний проход и тянущийся за новым стадом.
Ночью на дорогах спокойно. Рыжий тигр и черный волк могут ходить по ним в это время — кто расскажет, кроме застигнутого ночью путника, который уже больше не увидит белого света?
Работа на ферме — скучное занятие в Мохе, как и повсюду. Скот дает так же много приплода мутантов, как и в других местах; большие потери причиняют дикие хищники; тяжелая и разочаровывающая работа изнуряет человека настолько, что он становится стариком в сорокалетнем возрасте; немногие фермеры могут позволить себе иметь раба. Все-таки люди живут так же — я видел — как все человеческие существа в местностях, худших, чем Моха. Климат тут не такой жаркий и малярийный, как в Пенне. Процветает торговля лесом и верховыми лошадьми, имеются также промышленные предприятия, хотя и не сравнить их с промышленностью Кэтскила или Нуина. Фабрика бочек в Скоаре выпускала гробы как побочные изделия и процветала — это называется американской изобретательностью. Люди с трудом сводят концы с концами — бедный сопливый народ, все так замотаны и всегда в работе, которой, наверное, будут заняты всегда, пока сосульки не растают на солнце — не в ближайшую среду, конечно.
Наверное. Но теперь, когда я знаю из книг, не могу забыть, что такой самый народ, вероятно, чисто случайно, выдержал Времена Смятения, с трудом избежав гибели.
Два других крупных населенных центра моей родины — Моха-Сити и Канхар, обнесенные городской стеной на северо-западе, на реке Мохе, узком морском заливе. Восемнадцатифутовые
[10] земляные валы — этого достаточно, чтобы воспрепятствовать прыжку рыжего тигра, и поэтому Скоар с его ничтожным двенадцатифутовым бревенчатым частоколом очутился на третьем месте. Огромные причалы Канхара могут принимать аутригеры
[11] водоизмещением до тридцати тонн — большие судна, в основном из Леваннона, торгующего со всеми портами. Моха-Сити является столицей с президентским дворцом, а Канхар — самый крупный город — насчитывает двадцать тысяч жителей, не считая рабов — еще пять тысяч. Закон Мохи объясняет, что если считать их человеческими существами, это может привести, в конце концов, к обращению с ними подобным образом, что приведет к революции и крушению великой демократии.
Теперь, когда я размышляю об этом, каждая известная мне страна, за исключением Нубера, — это великая демократия. Исключение — святой город Нубер — в любом случае в действительности не является страной, это просто несколько квадратных миль освященной возвышенной местности на берегу моря Хадсона, окруженных с трех сторон кэтскильскими горами. Это духовная столица мира, иными словами: земное местопребывание этого хитроумного изобретения — святой мэрканской церкви. Никто не обитает там, за исключением важных должностных лиц церкви, большинство из них имеют жилые помещения в громадном соборе Нубера и около тысячи простых людей заботятся об их земных нуждах — от ремешков туфель и туалетных принадлежностей до изысканных вин и обычных шлюх. Страна Кэтскил не производит ни изысканных вин, ни высококвалифицированных проституток — их импортируют, чаще всего из Пенна.
Кэтскил является королевством. Нуин — содружество с наследственной абсолютной властью президента. Леваннон — королевство, но управляется торговым советом. Ломеда и другие Низменные страны — церковные государства, важную персону, которая управляет там, называют принц-кардинал. Род, Вэрмант и Пенн — республики; Коникат — королевство; в Бершаре, в основном, царит беспорядок. Но все они — великие демократии и, надеюсь, однажды это станет вам более понятно, когда океан будет менее мокрым. О, а еще далеко на юге или юго-западе от Пенна расположена страна, называемая Мисипа, которая представляет собой империю, но тамошний народ не допускает пришельцев
[12], проживая за земляным валом, который, говорят, тянется на сотни миль через тропические джунгли, и уничтожают все прибрежные корабли с севера — а именно: применяют порох, который забрасывают на палубы искусно сделанными катапультами. Так как производство пороха строго запрещено святой мэрканской церковью как часть первородного греха человека, этих мисипанцев провозгласили язычниками, поэтому никто не попадает туда, разве что случайно, никто не знает, является ли эта империя также демократической и, согласно моим самым достоверным сведениям, всех это заботит не более чем чей-то пердеж во время урагана.
В пятидесяти милях от Канхара расположен Скоар. Там я родился в борделе, который, не будучи первоклассным, все же не был и просто притоном. Я видел его позднее, когда стал достаточно взрослым, чтобы быть понаблюдательнее. Помню красные двери и занавески, медные лампы в форме фаллоса, знак V
[13] над парадным входом, который означал, что имелось разрешение городского правления в соответствии со знаменитой доктриной церкви о необходимом пороке. Что он не был первоклассным, подтверждалось тем, что девушки могли праздно сидеть на парадном крыльце с оголенными бедрами или же их грудь выпирала из блузки, или из окон свисали крикливо зазывающие ленточки. В первоклассном борделе обычно представлены знак V, красная дверь и неожиданные в данной ситуации мир и спокойствие снаружи — богатые клиенты предпочитают посещать именно такие заведения. Я не слишком нервничаю — насколько это меня касается, секс может быть вызывающе шумным или наполненным лунным светом: если это только секс и никому не причиняется вреда, мне такое нравится.
В подобных борделях любого класса нет времени на детей. Дети являются редкостью в этом мире и поэтому высоко ценятся. У меня было правильное телосложение, ничто во мне не предполагало мутанта, но так как мое происхождение было бордельным, я находился под опекой государства, не имея права быть усыновленным частным лицом. Полицейские забрали меня у матери, кто бы она ни была, и поместили в сиротский приют в Скоаре. Наверное, она получила плату, обычную в таких случаях, и, вероятно, ей пришлось сменить имя и переехать в другой город, так как государство предпочитало, чтобы опекаемые моего разряда ничего не знали о своем происхождении — я узнал о моем совершенно случайно, подслушав болтовню священника в сиротском приюте, когда думали, что я сплю.
Я рос в приюте, пока мне не исполнилось девять лет, обычный возраст для направления на работу. Как крепостной-слуга я все еще принадлежал государству, которое забирало три четверти моей зарплаты, пока мне не исполнится восемнадцать. Тогда, если все будет хорошо, государство сочтет свои расходы возмещенными и я стану свободным человеком. Это была система всеобщего благосостояния.
В приюте почти все делалось с терпеливой тоской или молча. Он не был перенаселен. Монахини и священники обычно не выносили шума, но если мы вели себя спокойно, нас меньше наказывали. Мы были заняты легкой работой — подметанием, вытиранием пыли, стиркой; скребли полы, рубили и подносили дрова, мыли тарелки и кастрюли, вскапывали участок для овощей, занимались прополкой, сбором урожая, прислуживали за столом, что означало наблюдение за сбором пенки с супа во время молитвы отца Милсома, и выносили ночные горшки священников.
Несмотря на большую заботу и доброту, мы свыклись с болезнями и смертью. Я припоминаю год, когда оставалось лишь пять мальчиков и восемь девочек и на нас свалилось много работы: ведь в среднем там проживало примерно двадцать детей. Наши опекуны страдали из-за нас, проводя дополнительное время в молитвах, сжигая высокие тонкие (для экономии) свечи, что сочетало богослужение с окуриванием, пускали нам кровь и кормили так называемым витаминным супом — похлебка из кошачьей мяты с толченой яичной скорлупой для укрепления костей.
В приюте никакого школьного обучения, достойного упоминания, не проводилось. В Мохе школьному обучению подлежали дети в возрасте от девяти до двенадцати лет, за исключением детей аристократов и кандидатов в священники, которым приходилось трудиться до седьмого пота. Даже дети рабов должны были пройти небольшой курс обучения: Моха была прогрессивной в этом плане. Хорошо помню приходскую школу на Индейской улице, где никогда не прилагались утомительные усилия и изредка появлялось чувство чего-то существенно недостижимого. И все же наша школа была очень прогрессивной. Нам давали задания. Я сделал домик для птиц.
Он не был похож на домики для птиц, которые я делал для забавы, удалившись в лес для уединения: из коры, виноградной лозы и вырезанных палочек. Сами птицы были весьма необученные и не любили домиков. Тот, который я сделал в школе настоящими бронзовыми инструментами, был намного привлекательнее. Конечно, его не захочется повесить на дереве — так не делают с заданием.
Мою зарплату крепостного-слуги не сократили из-за времени, проводимого в школе: это предусматривает хороший закон. Все равно, обязательное прогрессивное образование — это не шутка, когда оно забирает так много времени из твоей жизни, которое могло бы быть потрачено действительно на изучение чего-то полезного.
Единственным ребенком, с которым я, семилетка, дружил и кого я помню из сиротского приюта, была Кэрон, девяти лет. Она не росла вместе со мной: ее прислали к нам после того, как родители прикончили друг друга в драке с поножовщиной. Она любила меня всего лишь несколько месяцев, которые провела в приюте, а затем ее направили на работу. Кэрон ссорилась со всеми, кроме меня, и у нее постоянно были неприятности. Поздно ночью, когда надзиратель дремал у одинокой свечи, мальчики и девочки пробирались со своих комнат в другую часть спальни, хотя наказание, если их заставали во время любовной игры, состояло из двадцати ударов плетью и запирания на день в подвале. Кэрон пришла ко мне таким же путем и скользнула под одеяло, костлявая и теплая. Мы не очень хорошо играли в наши неумелые игры; я лучше помню ее разговор, тоненьким голоском, который невозможно было услышать на расстоянии десяти футов. Помню ее правдивые рассказы о внешнем мире и выдумки, и часто (это пугало меня) она говорила о том, что намеревалась сделать каждому в нашем заведении, кроме меня: от желания сжечь здание до намерения вырезать отцу Милсому яйца, если те у него есть. Полагаю, ее направили на работу не в Скоар. Когда меня самого, два года спустя, все еще тоскующего по ней, направили на работу, у меня совсем не было сведений о том, что с ней случилось. Я только осознал, что в жизни потерянное редко возвращается, как это происходит в добрых романтических приключениях, которые можно услышать на уличных перекрестках от нищих рассказчиков за одну-две монеты.
Кэрон было бы теперь тридцать, если она еще жива. Иногда, даже в постели с моей Ники, я вспоминаю наше неопытное ерзание, дикую нелогичность мыслей в детстве, и думаю я бы не узнал ее, увидев теперь.
Вспоминаю другую, сестру Карнацию, с запахом грубого мыла и пота, которая нянчила меня и пела мне, еще очень маленькому. Она была громадной и толстой с глубоко посаженными веселыми глазами и нежным, искренним голосом. Мне было четыре года, когда отец Милсом прервал меня, спрашивавшего о ней вперемешку с хныканьем, и сказал, что сестра Карнация ушла к Аврааму. Поэтому я страдал от ревности к Аврааму, пока кто-то не объяснил, что это был только благочестивый способ сказать, что она умерла.
Меня направили на работу дворовым мальчиком в таверну «Бык и оружие» на улице Курин, и я проработал в ней до моего четырнадцатого дня рождения и еще месяц — с этого момента я намереваюсь начать свой рассказ. Питание за полцены; после того, как плату за питание и государственные три четверти зарплаты забирали, у меня оставалось два доллара в неделю, и я также неофициально добавлял за питание. Овсяный хлеб, тушеное мясо и все, что может быть «добавлено», как папа Рамли, предводитель труппы бродячих комедиантов, бывало, твердил — парень от этого идет в рост. А тушеного мяса в «Быке и оружии» было больше и оно оказалось лучше, чем что-либо в сиротском приюте — больше козлятины и меньше религии.
2
Однажды в середине марта, через месяц после моего четырнадцатого дня рождения, я выскользнул с первым лучом света из таверны, чтобы посачковать. Зима была суровая — оспа, грипп, все, кроме тяжелой бубонной чумы. В январе выпал снег глубиной в один дюйм, я редко видел такой большой снегопад. Теперь, когда зима прошла, моя душа томилась весенним беспокойством, стремясь к пробуждающимся мечтам. Я желал и боялся ночных снов, в которых меня обнимало что-то причудливое, расплывчатое и обычно пробуждало с извержением семени. Я знал, что тысячи честолюбивых стремлений погибают от лени; усталость от ничегонеделания, когда все еще предстояло сделать в будущем — большинство детей называет это скукой; так же поступал и я, хотя детство уже удалялось и довольно быстро. Я понимал, что эти нестерпимые времена отходят и каждый день одурачивает новым «может-быть-завтра» и ничего великолепного не встречается на пути.
В феврале
[14], на мой день рождения, был мороз; говорили, что это необычно. Я припоминаю, что утром, в этот день рождения, я увидел из моего чердачного окна длинную сосульку, которая прицепилась к знаку над входом в гостиницу — благородному знаку, который нарисовал для Джона Робсона какой-то странствующий художник, вероятно, получивший за это постель и еду, вместе с разговорами о бедности, которые Старый Джон изрыгал в таких случаях. (Кстати, только Эммия, дочь Джона Робсона, помнила, что это был мой день рождения: она незаметно сунула мне блестящий серебряный доллар и посмотрела на меня таким нежным взглядом, за который я променял бы все доллары, имевшиеся у меня, но, как крепостной-слуга, я мог бы попасть в колодки за то, что так подумал о дочери свободного человека). Знак изображал красного быка с огромными рогами; ядра, словно пара церковных колоколов; оружие символизировал используемый на арене для боя с быками дротик, торчавший из его шеи, а он совсем не обращал на него внимания. Вероятно, идея мадам Робсон, ибо безвредная старая распутница испытывала удивительное наслаждение от зрелища травли медведя собаками или боя с быками на арене, сожжения атеистов, публичных вешаний. Она говаривала, что такие развлечения нравоучительны, потому что тебе показывают, как, в конце концов, добродетель торжествует.
Волки очень оголодали к концу этой зимы. Стая черных хищников сожрала фермерскую семью в Уилтон Вилидже, возле Скоара, одну из тех семей, которые отваживаются проживать за пределами общинного частокола. Старый Джон рассказывал каждому новому гостю подробности зверского нападения, чтобы преуспеть в застольной беседе и напомнить клиентам, какие они сообразительные, что приехали в уютную гостиницу за городским частоколом, с такими умеренными ценами. Может, он все еще рассказывает эту историю, а, возможно, упоминает о рыжеволосом дворовом парне, который некогда был у него, оказавшемся настоящей змеей, пригретой на груди, полным ничтожеством. Старый Джон имел знакомых в Уилтон Вилидже и знал семью, которую загрызли волки. В любом случае, он никогда не закрывал рот дольше, чем на несколько минут, если не присутствовали аристократы: тогда, сам являясь «Мистером» и представляя самую низшую степень знати, он предусмотрительно держал его на замке, а его голубые влажные глаза изучали их лица в пожизненных поисках самых лучших задниц для целования.
Он, вероятно, не закрывал рот, даже когда спал. Спальня его и мадам располагалась по другую сторону фургонного двора, напротив моего чердака. В середине зимы, когда их окна были плотно закрыты от ужасных сквозняков, я, бывало, тем не менее, слышал, как Старый Джон спал, издавая звуки, похожие на скрип несмазанного фургонного колеса. Очень редко слышал я и прерывистые стоны мадам, когда он ерзал на кровати. Интересно, как это у них получалось — у двухсотфунтового мешка сала и небольшой сухой щепки.
В темноте этого мартовского утра я кормил лошадей и мулов, размышляя, что кто-то другой мог бы укрепить свое положение, работая лопатой. В таверне имелась пара рабов для работ снаружи. Единственной причиной, побуждавшей меня вечно чистить конюшню, было то, что я предпочитаю видеть такие работы хорошо выполненными: но в это утро я чувствовал, что рабы могли бы выгрести оттуда добрую охапку. Во всяком случае, это была пятница, поэтому любая работа считалась грехом, если ты не побеспокоишься заявить, что работа лопатой является благочестивой и я советую вам основательно задуматься над этим.
Я прокрался в главную кухню, везде зная дорогу. Хотя я был дворовым мальчиком, я имел обыкновение мыться при первой же возможности, и поэтому Старый Джон позволил мне помогать обслуживать стол, то есть следить за камином в пивной и приносить напитки. Этим утром я чувствовал себя в безопасности: каждый, наверное, уютно постился в кровати, перед тем, как идти в церковь. Раб Джадд, хозяин кухни, все еще не вставал, поэтому его помощники, вероятно, также спали мертвым сном. Если бы Джадд обнаружил меня, самое худшее, что он мог бы сделать — преследовать меня пару шагов с его хромой ногой, слава богу, у него не было возможности схватить меня.
Я нашел персиковый пирог. Я прекратил поститься и бросил церковь очень давно — это не трудно: кто обращает внимание на дворового мальчишку? — и никакая молния до сих пор не поразила меня, хотя меня ясно учили, что о самых смиренных созданиях бог заботится с особой охотой. В кладовой я взял буханку овсяного хлеба и ломоть копченой свиной грудинки и задумался. Почему бы не убежать навсегда? Кого это обеспокоит?
Несомненно, старого Джона Робсона: прекращение моей крепостной службы ударило бы по его карману. Но я ведь не просил рассматривать мою жизнь как рыночный товар.
Эммия могла бы беспокоиться. Я размышлял об этом, когда крался пустынным утром по улице Курин, почти за полчаса до восхода солнца. Меня, четырнадцатилетнего, поглощали эти размышления, и, возможно, я был более активным в нежных чувствах, чем большинство юношей в этом возрасте. Меня мог убить черный волк, но я заменил его бандитами, потому что черный волк не оставил бы даже костей. Я полагал, что кости следует оставить. Кто-нибудь мог бы принести их обратно, чтобы показать Эммии. «Вот все, что осталось от бедного Дэйви, кроме его кэтскильского ножа. Его последним желанием было, чтобы вы получили это, если с ним что-нибудь случится». Но в действительности у меня не было никого поблизости, чтобы передать это через кого-либо, и, в любом случае, бандиты не оставили бы хорошего ножа, чтоб они сдохли.
Эммии исполнилось шестнадцать, она была большая и мягкая, подобно ее папочке, только у нее это смотрелось хорошо. Голубоглазая, мягкая как подушка, милашка с несколькими лишними фунтами веса, что наблюдается у большинства девушек, но здравый смысл здесь ни при чем. Целый год ночами я возбуждался, мысленно раздевая ее, совершенно одинокий на моем чердаке над конюшней. Реальной Эммии приходилось время от времени спать с важными гостями, чтобы поддерживать репутацию гостиницы, но я вряд ли мог полностью признать эту действительность. Конечно, в течение многих лет я слыхал давние похотливые рассказы и шутки о дочерях содержателей гостиниц, но, кроме Кэрон, потерянной в детстве, Эммия была моей первой любовью. Так или иначе, я избежал осознания, что любимая девушка была обязана заниматься проституцией по совместительству с основной работой.
Я сдерживал волнение, когда проходил мимо городской зеленой лужайки. Очертания позорного столба, площадки для наказания кнутом и колодками вырисовывались в сероватой мгле, напоминая о том, что могло бы случиться с крепостным слугой, если его застукают держащим руку на платье Эммии, не говоря уже о том, если та окажется под ним. Когда я приблизился к месту, где намеревался перелезть через частокол, все дурацкие измышления о костях вылетели у меня из головы. Я, в самом деле, задумывался о побеге.
Если меня найдут и вернут обратно, государство может объявить меня неклейменым рабом и продать на десятилетний срок. Но в это утро я уверял себя, что они вряд ли что-нибудь сделают при таких законах. При мне были копченая грудинка и хлеб, кремень и огниво и талисман удачи, все в заплечном мешке, которые были моей законной собственностью. Мой нож, также действительно купленный мною, висел зачехленным на поясе под рубашкой, а все деньги, которые я приберег зимой, десять долларов, были завязаны узлом в моей набедренной повязке — блестящая монета, которую мне дала Эммия, отдельно, чтобы ее никогда не тратить, если я смогу избежать этого. В глубине леса Северной горы, где я нашел пещеру во время моих одиноких прошлогодних скитаний, у меня были припасены и другие вещи — сделанный мною лук из белого ясеня, стрелы с медными наконечниками, рыболовная леса, два настоящих стальных рыболовных крючка и еще десять зарытых долларов. Наконечники стрел и леса были дешевыми; но мне понадобилось несколько недель, чтобы сэкономить достаточно денег, для покупки тех прекрасных рыболовных крючков, принимая во внимание, какая редкая и ценная сталь в наше время.
Пользуясь тем, что полусонный часовой, совершавший свой обход, был еще далеко, я перелез через бревна частокола и направился к склону горы. Эммия в моем сердце прекратила плач над костями. В моих мечтах это была мягкосердечная девушка, которая, несомненно, хотела бы, чтобы я вернулся терпеть до конца мою крепостную службу, хотя во плоти я не предпринял ничего более чувственного, чем воображать ее рядом на моей убогой постели во время довольно печальных уединенных игр.
Взбираясь по крутому откосу и удаляясь от города, я решил просто затеряться на день или два, как я уже делал несколько раз. Тогда это обычно был положенный мне выходной день. Но не всегда: и прежде я рисковал иметь неприятности и выпутывался из них. На этот раз я останусь до тех пор, пока не кончится копченая грудинка и я не придумаю какую-то наглую, чудовищную ложь, которую мог бы рассказать после моего возвращения, чтобы смягчить удары кожаного ремня Старого Джона по моей заднице — не потому, что он когда-либо причинял сильную боль, так как ему не хватало ни силы, ни настоящей жестокости. Это решение успокоило меня. Очутившись далеко, под прикрытием большого леса, я взобрался на клен, чтобы наблюдать восход солнца.
Отсюда, сверху, дороги из Скоара были все же не видны, их заслонял лес. Скоар выглядел иллюзорным, призрачным городом, окутанным пеленой предрассветного тумана. Я знал, там — прозаическая реальность, беспорядочная толпа десяти тысяч человеческих существ, готовых к еще одному дню работы, надувательства, бездельничанья, хватания друг друга за глотку или — изредка — пытающихся не делать этого.
Добираясь до моего клена, я слышал мелодичное перекликание первых птиц. Теперь на горизонте скоро появится солнечный диск; повсюду проснулись певчие птички, их пение звучало здесь и там в верховьях деревьев. Я слышал белогрудого воробья, который не задержится надолго в своем пути на север. Малиновка и лесной дрозд — может ли утро начинаться без них? Сверкая, мимо пронесся кардинал. Пара белых попугаев вылетела из кроны явора и понеслась низко над деревьями, а я слышал лесного голубя и поток переливчатых звуков, изливавшихся из маленькой груди вьюрка.
Я наблюдал за парой белолицых обезьян, застывших неподалеку в нежных объятиях; они не обращали на меня внимания. Самец склонил голову так, что самка могла гладить его шею. Когда она устала, он схватил ее за бедра и принялся заниматься с ней любовью, — благодарной работой, выполняемой его излюбленным инструментом. Затем они сидели в обнимку, свесив длинные черные хвосты, а он кричал мне: «И… оу!..» Когда я отвернулся от них, восток пламенел.
Внезапно мне захотелось узнать: откуда приходит солнце? Как оно загорается на день?
Понимаю, тогда я не получал никаких серьезных знаний. В школе я корпел над двумя книгами — букварем и молитвенником. Во время выступления бродячих комедиантов, когда мне было тринадцать, я приобрел для чтения брошюру о сексе, так как думал, что там будут картинки, и, как правило, покупал сонник, если он стоил меньше доллара. Я знал о «Завете Авраама», называемом единственным источником истинной религии, и сознавал, что обычным людям запрещено читать его, чтобы им не случилось неправильно что-то истолковать. Все книги, говорят священники, представляют в какой-то мере опасность, ибо посвящены многим проблемам Греха Человека в древнем мире; они искушают людей думать независимо, что само по себе подразумевает отказ от любовного попечения бога. Что касается других видов обучения — ну, я полагал, что Старый Джон достиг замечательных успехов в мудрости, так как он мог подсчитывать на счетах в баре.
Я верил, как меня учили, что мир состоял из территории, площадью в три тысячи квадратных миль: это был сад, где бог и ангелы свободно ходили среди людей, совершая чудеса, пока около четырехсот лет назад люди не согрешили, страстно желая получить запрещенные знания, и не испортили все на свете. Теперь мы искупаем грехи покаянием, пока Авраам, представитель бога, провозвестник спасения, чей приход был предсказан древним пророком Иисусом Христом, иногда называемым восприемником. Авраам, рожденный девой Карой в дикой местности во Времена Смятения, убитый за наши грехи на колесе в Нубере на тридцать седьмом году жизни, не возвратится на землю, где он будет судить все души, спасая немногих и обрекая на вечный огонь многих.
Я знал, что тогда был 317 год, ведущий начало от рождества Авраама, и что все народы согласились с этой датой. Я верил, что за каждой из сторон этой глыбы земли площадью в три тысячи квадратных миль простирается огромное море до края горизонта. Но… что вокруг этого края? В Завете Авраама, говорят священники, ничего не сказано, как далеко простирается море — бог не желает, чтобы люди знали, вот почему. Когда я слышал об этом в школе, естественно, я замолкал, но это беспокоило меня.
Все мои сомнения были незрелыми и экспериментальными: новая трава пробивается вверх через прогнившие отбросы после зимы. Я действительно думал: как это замечательно, что молния ни разу не сожгла меня, невзирая на то, что я грешил. По окончании моего последнего школьного года целая неделя занятий была посвящена Греху, и отец Кланс, директор школы, уделил этому особое внимание. Красная Женщина озадачила нас: мы знали, что проститутки подкрашивали свои лица, но нам казалось, словно эта женщина была красной повсюду — я не понял, к чему все это. Мы знали, что добродетельный отец подразумевал под Грехом Рукоблудия, хотя мы называли это онанизмом; некоторые из мальчиков были расстроены, когда узнали, что если ты занимался этим, твои конечности посинеют и вскоре отпадут; двое упали в обморок, а одного вырвало и он выбежал из класса. Девочки и мальчики были разделены в эту неделю, поэтому я не знаю, какую священную информацию вбивали в головы школьницам. Я понял, что, вероятно, я был настолько неинтересным для бога, что он не беспокоился обо мне, так как меня научили вышеупомянутому техническому приему, по крайней мере, четыре года назад в приюте и я не посинел хотя бы чуть-чуть и от меня все еще ничто не отвалилось. Отец Кланс, большой и бледный, выглядел так, словно у него были боли в животе, а обвинять за это нужно кого-то другого. Его проповедь воспринималась таким образом, что прежде, чем неумело напортить в создании человеческих существ, мужчин и женщин, бог мог бы из уважения к приличиям, сначала посоветоваться с отцом Клансом.
Церковь разъяснила, что все, имеющее отношение к сексу — греховно, ненавистно, грязно, даже сновидения о процессе совокупления назвали «поллюцией»
[15] — но одновременно оно заслуживает полнейшего благоговения. Были и другие несоответствия, я полагаю, неизбежные. Церковь и ее пленники, светские правительства, естественно, желали, чтобы население увеличивалось; при довольно большом количестве бесплодных браков, рождении мутантов в отношении почти один к пяти, этот мир вскоре обезлюдеет. Но церковь также провозглашает истину — я не понимаю ее источников — что всякое удовольствие сомнительно и только безрадостный может быть добродетельным. Поэтому власти делают все возможное, чтобы поощрять рост населения, хотя формально они следуют по другому пути. Что-то, похожее на небольшое представление, которое мы обычно ставили, когда я был с бродячими комедиантами группы Рамли: четыре пары жевали по-аристократически обед, рабы с поклонами подавали блюда к застолью, а эти аристократы с серьезным видом долго и скучно говорили о погоде, моде, церковных делах, даже не пытаясь улыбнуться, но зрители могли видеть под столом удивительное переплетение пальцев, оголенные бедра и гульфики
[16] на панталонах знатных мужчин.
Разум отца Кланса мог безболезненно воспринять этот вид несоответствия — но только не мой. Религии требуется специально совершенствуемая глухота к противоречиям, но я был для этого слишком большим грешником.
Конечно, уже четырнадцатилетним я понял, что следует во всеуслышанье соглашаться с тем, чему учит церковь. Впервые я наблюдал за сожжением атеиста вскоре после того, как начал работать в «Быке и оружии». Человек, ставший «зрелищем», как-то сказал сыну, что никто никогда не был рожден девственницей. Не знаю, каким образом его обвинили за это в атеизме, но лучше было об этом не спрашивать. В Мохе сожжения всегда составляли часть Весеннего фестиваля — но детям до девяти не требовалось их посещать.
Из моего клена я наблюдал рождение и становление дня. И вдруг подумал: а что, если доплыть до самого края земли?
Это было уж слишком. Я уклонился от этой мысли. Соскользнул с дерева и продолжал восхождение сквозь густой лес, где днем никогда не было жарко. Продвигался медленно, чтобы не вспотеть, так как запах далеко разносится ветром и черный волк или рыжий тигр могут мной заинтересоваться. Против волка у меня был нож — он не терпит стали. Тигр же неуязвим — легкого удара его лапы будет достаточно — но он обычно избегает горной местности и преследует пасущихся животных. Говорят, он немного считается со стрелами, копьем и огнем, хотя я слыхал, что он прыгал через огненный круг, чтобы схватить человека.
В то утро меня не заботило опасение этих извечных врагов — но одна опасная мысль порождала другую: а что, если бы я добрался до края земли и увидел, как загорается солнце?..
В чаще леса в любое время дня находишься в неопределенности сумерек. Предметы кажутся большими или меньшими, чем в действительности, когда на них сквозь листья попадает нисходящий поток света. Ночь там длится дольше. Все дело в том, что окружающая среда содержит еще что-то, кроме страха. Вместо опасности может прийти хорошее или желаемое, кто знает?
Моя пещера в Северной горе представляла собой расщелину в скале, расширяющуюся вглубь — так образовалось помещение шириной четыре и длиной двадцать футов. Расщелина уходила вверх в темноту, но, должно быть, имела выход наружу, так как сквозняк, подобно тяге в дымоходе, постоянно освежал воздух. Туда мог бы залезть волк и даже тигр, хотя тогда у него было бы ограниченное пространство для маневрирования. Когда я обнаружил пещеру, я выгнал оттуда медноголовых змей и теперь должен был следить, чтобы они не вернулись; вымести веткой скорпионов было еще одной хозяйственной заботой.
Подступ к пещере представлял собой узкий выступ, расширявшийся перед входом, там было достаточно земли для горстки травы, а дальше выступ круто шел к другому концу скалы. Пещера располагалась на восточной стороне горы. Скоар, расположенный южнее, не был виден. Ночью я мог разжигать костерок, разглядывая в пламени мальчишеские фантазии о неизведанных местах, отдаленных временах и всяких миражах.
В то утро я прежде всего проверил наличие лука и другого снаряжения. Все было на месте, но я чуял что-то чужое. Я высморкался, чтобы заострить нюх; сначала ничего плохого не обнаружилось. Когда же я отыскал причину то сразу не смог разобраться, в чем дело, на задней стенке, по которой я скользнул было беглым взором, проступала картина, набросанная острым куском мягкого песчаника. Вероятно, ее нарисовали после моего последнего посещения в ноябре. Я увидел две безликие тонкие мужские фигуры. Вообще-то я слыхал о письмах охотников с помощью знаков, но здесь не было ничего подобного. Фигуры просто были нарисованы. Одна — в нормальных человеческих пропорциях, локти и колени согнуты, пальцы на руках и ногах тщательно вырисованы. Другой человек был такого же роста, но его руки были слишком длинными, а ноги — слишком короткими, совсем без коленных чашечек. Никаких следов в пещере не было, ничего не оставлено и не украдено.
Я бросил это дело. Кто-то проходил мимо после ноября и оставил мое снаряжение нетронутым; нет причины думать, что он намеревался причинить мне зло. Я убедился, что подкова, спрятанная под камнем у входа в пещеру, лежала на месте, хотя я никогда не слыхал о картинах, оставленных после себя ведьмами или другими сверхъестественными существами. Я собрал несколько свежих веток для постели и побольше топлива для костра и голяком расположился на солнце, чтобы помечтать, на мне был только пояс с ножом. Без такого свободного времяпровождения, хотя бы иногда, разве смогли бы мы, скажем, придумать новый способ защиты луны от саранчи? Я не забыл о картине, но полагал, что посетитель давно ушел. Мои мысли уносили меня из этого дня в неведомую даль.
Я думал о путешествиях.
Море Хадсона, река Моха, моря Лорента и Онтара
[17] — я знал, что все они были частью огромного моря, разделяющего знакомый мне мир на острова. Знал, что море Хадсона во многих местах едва достигает мили по ширине и по нему легко плавать лишь небольшим кораблям. А также, что тридцатитонные аутригеры из Деваннона попадали через реку Моху в море Онтара и далее к Сил-Харбору на море Лорента, откуда поступает большая часть масла для наших ламп. Сил-Харбор все еще является территорией Леваннона, крайней оконечностью этой огромной, длинной, как змея, страны и наибольшим источником ее богатства, самой северной местностью цивилизации, если можно так назвать проклятую дыру, подобную Сил-Харбору. (Мне было пятнадцать, когда я с бродячими комедиантами труппы Рамли увидел это место. Громилы Шэга Донована пытались захватить одну из наших девушек — такого не пытаются делать с комедиантами нигде в мире. Трое из его людей были убиты, а остальные разбежались в замешательстве). За пределами Сил-Харбора корабли из Леваннона продолжают путь по морю Лорента к большому морю и дальше на юг вдоль пустынного побережья, чтобы торговать с городами-государствами Мэна, а потом с известными портами Нуина — Ньюбери
[18], Олд-Сити, Хэннисом
[19], Лэндз-Эндом. Этот северный переход — длинный и плохой, говорили путешественники в «Быке и оружии». Туман может скрывать оба берега, на этих побережьях бродят бурые медведи и рыжие тигры, а сама местность не подходящая для человека. Все равно, этот путь был безопаснее, чем южный маршрут по морю Хадсона и вдоль побережья Кониката, и корабли из Леваннона, груженые промышленными товарами из Нуина, обычно также возвращались северным путем, предпочитая бороться с противным ветром и течением, чем рисковать столкнуться с пиратами островов Код. Теперь мы очистили местность от пиратов, но в то время их боевые челноки и оснащенные треугольными парусами глиссера приводили население прибрежных стран в ужас.
Я нежился в то утро на выступе скалы и думал: если тридцатитонные корабли из Леваннона плавают по северному переходу ради торговли, почему бы им не заплыть чуть дальше просто из любопытства? Конечно, я был невежествен. Я не видел даже моря Хадсона, и не знал, что любознательность — очень редкое явление. А не имея опыта, не мог и вообразить пустыню открытого моря, когда земля остается в памяти и нет ни единого ориентира, чтобы определить, куда направить корабль, если на борту не присутствует кто-то, знакомый с тайной определения местности по звездам. Поэтому я спросил утреннее небо: если никто не осмеливается плыть за пределы земли и если Завет Авраама не может поведать, как далеко край земли или что находится по ту сторону его, как могут священники утверждать, что они все знают?
Почему не может быть других земель по ту сторону? Откуда вообще люди знают, что имеется этот край земли? Может, Завет Авраама действительно объяснил бы так много, если было бы позволено прочитать его, но тогда что же именно там сказано о дальнем береге? Он должен быть там. И что-то по ту сторону дальнего берега. И если бы мне поплыть на восток…
Нет, думал я… нет, дурья башка! Но, предположим, я поехал бы в Леваннон — это недалеко — как молодой человек мог бы наняться на тридцатитонный корабль?
А что, если б я, скажем, отправился бы сегодня утром или по крайней мере, завтра?
3
Я думал о Эммии.
Однажды с улицы я мельком увидел ее в окне комнаты обнаженной, перед тем, как она легла спать. Толстый старый плющ рос до второго этажа гостиницы, где была ее комната. Сквозь листву я увидел, как распущенные ею рыжевато-коричневые волосы упали на плечи, и она расчесывала их, наблюдая за собой в зеркало, потом она немного постояла, вглядываясь в темноту. Я притаился у сплошной стены соседнего дома. Луны не было, иначе она заметила бы меня. Какой-то импульс побудил ее заслонить левую грудь изогнутой ладонью, она опустила голубые глаза, а я был очарован, узнав о коричневатом круге вокруг соска, о ее гибкой талии и едва видимом темном треугольнике.
Голые женщины не были новостью для меня, хотя ни с одной я не был близок. В Скоаре имелось варьете с голыми девушками, называемое кино, включая подсматривание через щель за грош, что я мог себе позволить
[20]. Но этим розовым чудом в окне была ЭММИЯ, а не картина, не кукла, не затасканная актриса варьете, идиотски бренчащая на гитаре с лицом, словно рассыпавшийся мешок с бельем для прачечной, но Эммия, которую я ежедневно видел за работой в таверне в своем платье или в широких штанах — штопающей, выбивающей пыль, присматривающей за рабами, лепящей свечи, прислуживающей за столом, приходящей на мою территорию собрать яйца или помочь накормить скот и подоить коз. Эммия относилась очень внимательно к своей юбке, Эммия, которую я знал, — однажды, когда старый раб Джадд, не подумав как следует, попросил ее, не будет ли она столь любезна, чтобы полезть по лестнице, достать что-то и снести вниз, дабы пощадить его хромую ногу, она рассказала об этом матери и его выпороли за непристойную наглость. Такой была Эммия, и во мне, словно бурная музыка, проснулось желание.
Любовь? О, я называл это так. Я был парнем.
Она уплыла из моего поля зрения и ее свеча погасла. Помню, заснул я той ночью изнуренным, после того, как воображаемая Эммия раздвинула свои бедра на моей постели. Постель превратилась в палатку: я был наследником гостиницы и богатства Старого Джона за спасение Эммии от бешеной собаки или от несущейся, закусив удила, лошади или чего-то там еще. Его предсмертная речь, благословляющая нас на брак, сделала бы из подлеца религиозного человека.
Больше я не видал Эммию голой, но мысленный образ девушки, стоящей у окна, согревал мне душу… (и все еще согревает). Это случилось со мной на выступе горы в то утро, когда время медленно двигалось к полудню…
Вначале я услышал шум и почувствовал запах. Это меня насторожило. Моя рука дернулась к ножу, прежде чем взгляд остановился на возмутительном пришельце, стоявшем на горной тропинке по идущему вверх откосу.
Он улыбнулся или попытался это сделать.
Его рот был ужасающе мал на широком плоском безволосом лице. Грязный, чрезвычайно толстый, вонючий. Его огромные длинные руки и короткие ноги подсказали мне, что он, вероятно, был изображен на том рисунке. На самом деле он имел колени: свисавшие жировые складки скрывали их; его ноги ниже колен были почти такие же толстые, как и безобразно короткие бедра. Почти безволосый и неодетый; самец, но атрибут, который должен был доказать это, на фоне его толстой туши казался не более аналогичного предмета маленького мальчика. Несмотря на короткие ноги, он был моего роста, приблизительно пять футов и пять дюймов. Черты его лица — нос пуговкой, небольшой рот, маленькие темные глаза в одутловатых, оплывших жиром глазных впадинах — были просто уродливы, но человеческие. Он спросил булькающим мужским голосом:
— Мне уйти?
Я не мог говорить. Каким бы ни стало выражение моего лица, оно не сделало бы его более испуганным, чем он уже был. Он просто ожидал там, ничтожество, застывшее на солнцепеке. Мутант.
Закон церкви и государства повсеместно провозглашает достаточно ясно: Мутант, рожденный женщиной или животным, не должен жить.
Все это россказни. Мать или даже отец могут подкупить священника, чтобы скрыть рождение мутанта, надеясь, что тот перерастет свой недостаток. И хотя расплата за это — смерть, такое случается.
Коникат — единственная страна, где гражданское право требует, чтобы мать мутанта также была уничтожена. Церковь склонна дать ей милость сомнения. Традиционно считается, что демоны способны внедрять семя мутантов, которое может войти в женщин во время сна, или же те очаровывают их, погрузив в неестественную дремоту; поэтому можно предположить, что женщины не виновны, если свидетели не докажут, что они совокуплялись с демоном сознательно. Самку животного, родившую мутанта, убивают милосердно, а труп заклинают и сжигают. Терпимый закон также напоминает нам, что демоны могут принимать образ человека средь бела дня так чертовски искусно, что только священники могут обнаружить обман… В «Быке и оружии» рассказывались истории о тайно рожденных мутантах — одноглазых, хвостатых, с фиолетовым цветом кожи, безногих, двуглавых, гермафродитов, покрытых шерстью — которые вырастают до зрелого возраста в скрытом убежище и часто посещают дикие местности.
Где бы ни произошла встреча, обязанностью гражданина является убить мутанта на месте, если это возможно, но действовать нужно осторожно, потому что демон-отец урода может притаиться поблизости.
Он снова спросил:
— Мне уйти?
Его огромные руки, хорошо сформированные при неуклюжем теле, могли бы разорвать на куски быка.
— Нет.
Это был мой голос. Настоящий трус — ведь если бы я приказал ему уйти, он мог бы рассердиться.
— Красивый парень-мужчина.
Он имел в виду меня, черт подери. Ради приличия, я произнес:
— Мне понравилась картина.
Он был озадачен.
— Линии, — пояснил я и показал на мою пещеру.
— Хорошо.
Он понял — во всяком случае, улыбнулся, распуская слюни и размазывая их по груди.
— Пойдем. Покажу кое-что.
Я должен пойти с ним и, возможно, встречу его отца?
Я вспомнил, что слыхал о недавнем паническом страхе перед ведьмами в Ченго, городе, расположенном довольно далеко на запад от Скоара. Говорили, что дети видели демонов. Десятилетняя девочка рассказала, что плохая женщина уговорила ее пойти с ней в лес и спрятала ее там. В лесу ей пришлось наблюдать, как эта и другие женщины из города бегали и совокуплялись с бесами в образе мужчин с головами животных. Ее уже собирались вытащить из убежища и представить сборищу, как вдруг петух прокукарекал и буйство прекратилось. Девочка вряд ли могла поклясться, что демоны улетели в облака, но люди крестились вместе с ней, вспоминая об этом, так как каждый знает — демоны так делают, и она, конечно, назвала женщин, так что их могли сжечь.
Я оделся и сказал:
— Подожди!
Я вошел в пещеру, жестом приказав мутанту оставаться снаружи. Меня трясло; его тоже, там, снаружи, на солнце. Я надеялся, что он мог бы убежать, но он оставался, напуганный своей смелостью, как поступило бы и человеческое существо — и эта мысль, однажды пришедшая в мне голову, вряд ли теперь покинет ее. Что, в конце концов, было в нем плохого, кроме отвратительно коротких ног? Полнота — но она не является признаком мутанта, как и уродливо выступающие черты лица, и даже отсутствие волос. Я вспомнил, что видел в общественной бане в Скоаре темнокожего мужчину, у которого почти не было лобковых волос, а под мышками виднелись только следы пушинок — никто не обращал на это особого внимания. Я подумал: а что, если некоторые рассказы о мутантах лживы? Должно ли существо, такое же человекоподобное, как это, жить словно чудовище в глуши только потому, что его ноги слишком коротки? И не слыхал ли я тысячу подобных рассказов на другие темы в «Быке и оружии», о которых я знал, что это чушь, а рассказчики не внушали доверия?
Я разрезал буханку овсяного хлеба пополам. У меня было некоторое понятие о приручении и я решил попробовать это, покормив его, словно зверя. Мне нужен был мой талисман удачи. Его шнурок порвался и я держал его в мешке, пока не подыщу на чем его повесить. Я поднял мешок — должен ли я куда-то пойти ради Авраама? — и твердый комок талисмана сквозь одежду подбодрил меня.
Такие фигурки вырезают из дерева для туристов в Пенне, как я узнал позднее, путешествуя. Моя мать — во всяком случае, кто-то в доме, где я родился — надела мне его, так как мне сказали, что он висел на моей шее, когда я прибыл в приют, и там у меня его не отобрали. Вероятно, я пробовал свои первые зубы именно на нем. Он представляет собой чурбан с двумя лицевыми сторонами, мужской и женской; на двуликой голове имеется медная петля, заделанная таким образом, чтобы можно было носить его на шнурке. Сложенные руки и сексуальные отличия схематически прорезаны на плоскости и угадываются воображением. Нет ног: бедра вырезаны вместе; он имеет вид шарика с плоским дном в нижней части, поэтому его можно поставить стоймя. Как маленькие боги обходятся без задницы, я не знаю — возможно, это им удается — они ведь боги. Талисман обычно приводил в восхищение Кэрон. Ей нравилось держать его под нашим одеялом, она твердила: это означает, что мы всегда будем вместе.
Я протянул половину буханки овсяного хлеба мутанту. Он не взял. Его плоские ноздри расширились; словно собака, он взглядом следил за моими пальцами, когда я отломал кусок и съел сам. Тогда он схватил остальное и грыз, пуская слюни от усердия, хотя при его полноте вряд ли мог быть голодным, и скоро с хлебом было покончено. Он спросил:
— Пойдем?
И пошел по тропинке и оглянулся. Как умный пес.
Я последовал за ним.
Он передвигался на своих коротких ногах достаточно хорошо. По горизонтальной местности он ковылял; при подъеме по откосу прижимал руки к земле для ускоренного карабкания на четвереньках. Ступать вниз по склону ему было трудно: он шел по длинному откосу, где только мог. Передвигался неторопливо, как и я, научился ходить в лесу, знал местность и, вероятно, добывал средства к существованию оттуда. Несомненно, у него не было имени.
Находясь под опекой государства, я не имел фамилии. Просто Дэйви.
Не воображайте, что поступок с хлебом был свидетельством становления во мне какой-то добродетельности. Какая уж там добродетельность в моем четырнадцатилетнем невежестве, омрачаемом убогой и жестокой путаницей, которая отягощала мою душу, так же, как и мой мир: невежество и страх; презрение к другим представителям моего класса, которые, я надеялся, опустятся до уровня рабов, тогда как все, кого это касалось, вели длительные разговоры о демократическом равенстве; обман и потворство ему, которыми, как я видел, ежедневно занимаются люди, и их оправдание за это — эй, ухнем! — нет, они не могут быть плохими только из-за своего внешнего вида; даже знатные люди бывают подхалимами, подлецами, мошенниками, ворами, неужели вы не знаете? Это древнее наследие, я считаю — игра, предполагающая, что ты сам чист, если указываешь на перепачканный вид кого-то другого. Нет, я не был ни добродетельным, ни любезным.
Поскольку каждый человек выбирает свой собственный путь, добродетель может быть вещью в себе, без сверхъестественных уловок, но эта мысль никогда не реализовалась для меня в словах, пока я не услыхал эти слова от Ники. Все же я в самом деле всегда неясно осознавал уже в четырнадцать лет, каким образом, раз ты хочешь стать добродетельным, ты должен это вырабатывать в себе.
Тогда это был ранний протест моего разума, который воплотился в признание человечности мутанта. Но когда я шел с ним по лесу, мной владели, главным образом, страх и подлые намерения. Из школьных уроков и рассказов в таверне я знал, что мутанты отличаются от ведьм или привидений. Будучи потомками демонов, они все же не могли исчезать, проходить сквозь стены, очаровать или сглазить. Бог, говорили авторитетные специалисты, может, и не хотел наделять такими способностями несчастного мутанта. Мутант умирал, когда ты вонзал в него обычный нож, поэтому нет необходимости в серебряном острие
[21].
Закон говорил о необходимости убийства, но не обязывал убивать самому. Ты должен, если сможешь; если же нет, тебе следует спасаться и сообщить об этом, с тем, чтобы на мутанта была устроена охота профессионалов с помощью священника.
Кожаные ножны ножа касались о мое тело при каждом шаге. Я начал обижаться на мутанта, воображая его дьявольского отца за каждым деревом, мое негодование нарастало, словно у глупца, ищущего оправдания для ссоры.
Мы достигли одного из боковых хребтов горы, где высились огромные старые деревья, отбрасывавшие густую тень от переплетенных верхушек. Это были, в основном, сосны, в течение многих лет наращивавшие ковер забвения. Мутанту не нравился этот участок — на открытой горизонтальной местности его можно легко догнать. Он продолжал идти, обеспокоенно озираясь по сторонам, ничто в нем не предполагало защиты демона.
Никогда не говорилось, что демон всегда сопровождает мутанта…
Я решил, что лучше всего было бы убить его на ровном участке и высматривал место под его последним ребром слева. После удара я должен мгновенно увернуться от его длинных рук, в то время как кровь будет вытекать из него. Я вытащил нож и опустил его в мешок, опасаясь, что он может обернуться до того, как я буду готов. Мутант откашлялся, и это рассердило меня — какое он имеет право делать то же, что и люди? Все-таки я чувствовал, что не надо торопиться. Эта ровная местность простиралась довольно далеко: лучше я подожду, пока не успокоюсь.
В таверне я вряд ли расхвастаюсь, буду держаться благородно и спокойно, Дворовой Парень, Убивший Мутанта.
Меня пошлют из города с эскортом, чтобы найти останки и проверить мой рассказ. Скелета будет достаточно, принимая во внимание кости ног, а это все, что мы найдем, так как за время ходьбы и пока будут улажены споры, питающиеся падалью муравьи, вороны, ястребы, небольшие дикие собаки сделают уборку своей дикой местности. Может, мне придется бросить что-нибудь возле тела. Мой талисман удачи — это остановило бы любого, кто собирается похихикать надо мной в кулак.
Мне пришло в голову, когда я почуял отвратительный запах мутанта, что это не грезы. Меня мог допросить мэр, даже епископ Скоара. Семейство Курин, верхушка скоарской аристократии, прослышало бы обо мне. Они могли бы сделать меня таким же богатым, как сами, и я не был бы больше крепостным слугой. Ну, я поехал бы в Леваннон на светлой чалой лошади, к которой никто, кроме меня, не осмелится прикасаться, и с двумя помощниками — ну, тремя: один, чтобы мчаться впереди и позаботиться о комнате для меня в следующей гостинице, где юная горничная раздела бы меня и выкупала, затем ожидала бы в моей кровати, если я ее пожелаю. В Леванноне я купил бы тридцатитонный аутригер и носил бы такую зеленую шляпу с ястребиным пером, а также такую рубашку, чудо из пеннского шелка, зеленую или, может, золотистую! Как приемный сын знатной семьи, я мог бы носить набедренную повязку любого выбранного мною цвета, но я был бы скромным и надевал белую повязку свободного человека, очень длинную, пока хватило бы шелка. Я не думаю, что хотел бы иметь штаны с гульфиком — стиль именно тогда входивший в моду. Те, которые я видел, выглядели неизящно, а гульфик — это ненужное хвастовство. Я бы обувался в мокасины из лосиной кожи, отделанные медным орнаментом. Мог бы начать курить с изысканным вкусом богатого человека отлично приготовленный «мараван» и самый лучший светлый табак из Кониката или Ломеды.
Я представлял себе, как Старый Джон Робсон будет стыдиться своей прежней недоброжелательности и страстно захочет тоже быть в центре внимания на вершине славы. Я позволю ему это. Что ни говори, но он ведь знал парня, который имел такие способности…
Мадам Робсон могла бы взять на себя заботы по снабжению меня несколькими предками. Ранее, когда она была хоть чуточку довольна мною, она замечала, что я вроде похож на ее родственника, который выслужился в армии до капитана во Втором Канхарском полку и женился на дочери барона, а это доказывает, говорила она, что люди с квадратным подбородком и довольно большими мочками ушей именно те, которые добиваются успеха в мире — это касалось и Старого Джона, имевшего несколько подбородков, но ни один из них не соединялся слишком отчетливо с челюстной костью.
* * *
Кто может сказать, какой именно мужчина мог посетить дом, где я родился?
Меня интересует многосторонность времени: по этой причине я влез со своими размышлениями сюда в данный момент после трех звездочек. Лучше всего привыкайте к мысли, что мои мудрствования — некоторые предпочли бы слово дигрессия
[22] — это не приостановка действия, а другая разновидность действия на несколько иной шкале времени. Ваш, очень оскорбленный благожелательный разум, — не в себе от женщин и детей, и налогов, и вашего смутного, почти ненужного беспокойства о том, существуете ли вы, — может быть раздражен предположением, что позволяется более чем одна система отсчета времени, но хватит трепаться, не так ли? Между тем, в том, что мы могли бы назвать шкалой отсчета времени по звездочкам, вы не сможете успешно остановить меня, если бы я решил заявить, что мой папа был вельможей, в некотором роде благородной важной персоной, путешествовавшей инкогнито через Скоар и зародивший меня в свободное время, когда пребывал в сексуально возбужденном состоянии и имел немного свободной мелочи — почему бы и нет? Ну, позднее я расскажу вам в книге, почему нет или почему, вероятно, нет. Не торопите меня.
Я привык ненавидеть моего призрачного отца с раннего детства. Мне было шесть лет, когда — так как я случайно подслушал разговор о моем происхождении — отец Милсом рассказал мне, что такое родители, и заявил, что мой отец, несомненно, был всего лишь клиентом проститутки, а затем добавил, с угрюмым видом, подходящее для шестилетнего ребенка объяснение слова «проститутка», чтобы завершить мое смятение. Да, я смертельно ненавидел моего безымянного отца; но, все-таки, когда Кэрон впервые проскользнула ко мне под одеяло, я поведал ей, что переодетый президент Мохи посетил Скоар и остановился в доме на Мельничной улице, чтобы сделать ребенка — меня. После этого я чувствовал себя более уверенно в этом отношении. Почему бы и нет, если у тебя в семье президент? Кэрон — да хранит ее бог — быстро согласилась и придумывала благородные планы, изобилующие поджогом и кровопролитием для доказательства моих прав по происхождению.
Несколькими ночами позже я узнал, что ее мать, за девять месяцев до того, как она родилась, имела любовную связь с архиепископом Мохи, который также просто случайно проходил мимо и обратил внимание, что ее мама чрезвычайно красивая, и прислал за ней паланкин с носильщиками, так что та могла тайно посещать его резиденцию. Ну ладно, теперь у нас появились планы также относительно Кэрон, но мы были достаточно сообразительны и сохраняли в тайне все подобные предприятия под одеялом, где иногда называли друг друга президентом и президентшей со страшными клятвами не проговориться об этом в дневное время.
Если вы считаете этот анекдот забавным, черт с вами.
* * *
Я продолжал следовать за мутантом, в моей переполненной воображениями голове также слышался голос Эммии Робсон: «Дэйви, дорогой, а что, если ты получил повреждение?» Возможно, не «дорогой», а даже «милый», такое название девушки в Мохе не употребляют, если на самом деле не имеют в виду непосредственных сношений. «Нет, милая, — говорю я, — ничего не случилось и не должен ли я был уничтожить эту тварь ради тебя?»
Я решил, что лучше, если бы этот разговор состоялся в ее спальне. У нее были бы распущены длинные волосы, которые прикрывали бы ее спереди, так что мои руки — нежные, но все же именно те, которые избавили мир от страшного чудовища — раздвинули бы мягкие волосы и нашли розовые кончики бутонов. Но здесь и теперь, шествуя за мутантом по лесу, все, что мне придется сделать…
Мутант остановился и оглянулся на меня. Может, он хотел подбодрить или передать какое-то сообщение, что оказалось за пределами его речевой способности. Я вытащил руку из мешка — без ножа. Я знал, что не смогу это сделать, если он будет смотреть на меня. Он сказал:
— Мы пойдем не… не…
— Не далеко?
— Да, это слово. — Он восхищался, как чудесно знать все слова, которые знал я.
— Плохое дело случается, я здесь, я здесь. — Он хлопал по груди своей увесистой рукой.
— Ты… я… ты… я…
— Мы все в порядке, — сказал я.
— Мы. Мы. — Он повторил это слово сам, но, казалось, оно беспокоит или смущает его.
— Мы — значит ты и я.
Он кивнул, стоя на своем клочке солнечного света, испещренном тенью от листьев. Смущенный и задумчивый. Человек. Он проворчал что-то, тупо улыбнулся и продолжал путь.
Я вложил нож в ножны и больше не вытаскивал его в тот день.
4
Большие деревья закончились. Словно погрузившись в темную воду, мы вошли туда, где главной растительностью был дикий виноград; вероятно, день здесь всегда будет отчасти похож на предвечерье. Мощная виноградная лоза постепенно победила подрост клена и дуба. Одни ростки погибли и поддерживали своих убийц; другие выжили, получив достаточно солнца, чтобы продолжать рабское существование.
Все же я нашел здесь безграничность окраски и разнообразия. Яркими проблесками в окружавшем меня растительном хаосе были орхидеи. Я взглянул на красно-голубого попугая и на танагру, которая сначала была неподвижным тлеющим угольком, а потом стала метеором. Я слышал жалобные стенания лесного голубя — так это звучит, хотя, я полагаю, он издает любовные призывы.
Мутант взглянул на переплетенные растения, а затем на мои ноги и руки.
— Ты, нет, — сказал он и показал, что он имел в виду, схватив изогнутый отросток виноградной лозы и взбираясь по нему, пока не оказался на высоте тридцати футов. Он рванулся всем телом через пролом, чтобы схватить следующий отросток, и еще и еще один. Удалившись на много ярдов
[23], он с легкостью переменил захват и вернулся. Он был прав, это было не для меня. Я ловко карабкаюсь по деревьям и спал на них раз или два, прежде чем нашел свою пещеру, но мои руки всего лишь человеческие. Он позвал меня:
— Ты пойдешь по земле?
Я пошел по земле. Идти стало противно. Мунтант передвигался впереди над отвратительными зарослями — упавшими ветками, рыжеватым ворсистым кустарником, ежевикой, сумахом
[24], сгнившими стволами, полными, вероятно, рыжих муравьев, готовых мгновенно укусить. Змея и скорпион тоже могли быть здесь. Черно-золотистые, шарообразные пауки-крестовики, величиной с большой палец моей ноги, построили тут свои многочисленные жилища: их укусы не убивают насмерть, но побуждают тебя желать, чтобы это поскорее случилось…
Мутант сбавил скорость, чтобы я мог приспособиться. Через четверть мили, в результате напряженных усилий, я добрался до переплетений шиповника и здесь остановился: десятифутовые эластичные стебли были беспорядочно спутаны, жесткие, как сухожилия лося, и безжалостные, как зубы ласки. За ними я увидел дерево, возможно, самое большое в Мохе тюльпанное дерево, диаметром у основания, по крайней мере, двенадцать футов. Виноград добрался до него очень давно и буйно разросся вверх, к солнечному свету, но это все же не сможет погубить гиганта и через сотню лет. Мой мутант был уже там и указывал на стебель виноградной лозы, свисавшей с моей стороны шиповника и соединявшийся с отростками, оплетавшими ствол. Я полез по лозе и вскарабкался наверх; мутант схватил мою ногу и мягко поставил ее на ветку.
Как только он убедился, что я добрался благополучно, он полез вверх и взбирался — я следовал за ним — примерно еще шестьдесят футов. Передвигаться было так же легко, как по лестнице. Боковые ветви дерева ставали тоньше, а виноградные листья гуще, все более освещенные солнцем по мере того, как мы добирались до густого переплетения веток и лозы. Это не было орлиное гнездо, как я по-глупому сначала предположил — никакая птица никогда не приподняла бы ветки таких размеров — но, все-таки, настоящее гнездо, диаметром шесть футов, сооруженное на развилине, сплетенное так же искусно, как любая корзинка из ивовых прутьев на Зерновом рынке, и выложенное внутри серым лишайником. Мутант вошел туда и освободил место для меня.
Он разговаривал со мной.
У меня не было ощущения, что это сон. Играли ли вы в детстве, как иногда мы с Кэрон, в игру о воображаемых странах? Ты можешь объявить, что если переступил через брешь в раздвоенном стволе дерева, то уже вошел в другую страну. Если затем, наяву, ты переступил обратно, ты считаешь, что должен продолжать полагаться на выдумку, и я знаю, как это обидно. А что, если тебя взаправду встретил на другой стороне разветвленного дерева дракон, страшная химера, кадиллак
[25], фея в зеленом наряде?..
— Уже видел тебя раньше, — сказал мутант. Итак, вероятно, он наблюдал за мной во время моих прежних посещений Северной горы — урод изучал меня, с моим-то острым зрением и тонким слухом, а я и не догадывался об этом! Наверно, у него не сложилось здравого суждения о шалостях парня, который воображал, что он сам; эта утешительная мысль пришла мне в голову немного спустя.
Он рассказал мне о своей жизни. Ему помогали лишь фрагменты языка, стершегося из памяти за годы, когда он не разговаривал ни с кем, кроме себя самого — я не смогу написать много о состоявшемся разговоре. Он махал руками в направлении северо-востока, где с нашей высоты мир казался зеленым морем под золотистыми лучами полуденного солнца — он родился где-то далеко в той стороне, если я понял его. Он говорил о путешествии в «десять ночлегов», но я не знаю, какое расстояние он мог проходить за день. Его мать, очевидно фермерша, вырастила его в лесу. Для него тайна рождения представлялась смутно. «Началось там» — сказал он и неумело пытался повторить то, что его мать рассказала ему о рождении, и прекратил попытку, как только я показал, что понял. Смерть он осознавал, как окончание: «Мужчина матери прекратил жить» — до того, как он родился, я думаю, подразумевал он. Описывая свою мать, все, что он мог сказать, было: «большая, хорошая». Я догадался, что она, вероятно, была какой-то дородной фермершей, которая ухитрилась скрыть свою беременность в первые месяцы и, возможно, после смерти мужа, сделать это ей оказалось проще.
По закону, о каждой беременности следовало немедленно сообщать гражданским и церковным властям, никакую беременную женщину нельзя было оставлять одной после пятого месяца и при каждых родах должен присутствовать священник, чтобы решить, является ли ребенок нормальным, и избавиться от него, если он посчитает его мутантом. Иногда закон нарушается — бродячие комедианты, например, которые всегда в движении, могли бы избежать его намного чаще, чем они это делают, — но закон существует и содержит строгое требование как религиозных, так и светских властей.
Мать этого мутанта не имела другой помощи в воспитании его до возраста между восемью и десятью годами, кроме большой собаки. Вероятно, это была одна из огромных овчарок, которые требуются семье фермера, если она отваживается жить не внутри частокола. Собака охраняла ребенка, если мать не могла быть с ним, и состарилась, когда тот вырос.
* * *
На борту «Морнинг Стар» у нас есть две овчарки Дайона: Роуленд и Роума. Теперь они довольно дружелюбны, но когда расположение духа Дайона было мрачным из-за страдания от того, что произошло в Нуине — проигранная нами война, вынужденное бегство, несомненный крах почти всех реформ, начатых, когда он был регентом, а мы с Ники считались его неофициальными советниками, — никто не осмеливался проходить мимо них, кроме самого Дайона: даже Ники или сожительницы Дайона Нора Северн и Грета Шон. Собаки не любят движения корабля — Роуленд страдал морской болезнью в течение двух дней — но держатся бодро на копченом мясе и сухарях, которых никто им не жалеет.
Вчера вечером во время захода солнца Ники стояла у леера
[26] и смотрела назад — на ту часть горизонта, за которым находились Нуин и другие страны, а Роуленд подошел и сентиментально привалился к ее бедру. Она прикоснулась к его голове; меня не было рядом, я наблюдал издали, как западный ветерок ерошил его серую шкуру и развевал светящиеся коричневые волосы Ники. Они подстрижены коротко, словно мужские, но она всецело оставалась женщиной и в эти дни. Когда приходилось одеваться в немногочисленные простые одежды, — по необходимости, изготовленные ею для себя из корабельного запаса ткани, потому что большинство из нас взошли на борт лишь в том, что имели на себе в тот мерзкий день. Вчера, при красно-золотистом свете, она носила блузку и юбку из простейшего нуинского коричневого полотна — истинная женщина, но в настроении, опасном для прикасаний
[27], думал я, и поэтому не подошел к ней, несмотря на сильное желание ухватить ее за тоненькую талию и целовать коричневые шею и плечи. Роуленд, удостоившись случайной ласки ее руки, отступил в сторону и лег на палубу поблизости, обожая ее, но держа это в себе, ожидая, что она глянет на него снова, если пожелает. Он мог бы сознавать, так же как и я, что, несмотря на все воздействие мужского и женского тщеславия, мужской и женской глупости, женщины все-таки люди.
* * *
Мать мутанта учила его говорить, теперь же его речь была искажена по прошествии многих лет, когда он почти не имел шансов пользоваться ею. Мать учила его добывать средства к существованию в дикой местности — охотиться, устраивать западню, ловить руками рыбу в ручье, искать съедобные растения; учила, как подкрадываться и, самое важное, как прятаться. Она втолковывала ему, что он должен избегать людей, которые убили бы его на месте. Я не могу отгадать, какой способ его существования в будущем она представляла себе: может, просто не задумывалась об этом. Также не могу догадаться, что иное заставило его рисковать собственной жизнью, приблизившись ко мне, если только не безграничная жажда любого вида контакта с тем, кто, как он знал, был близок ему по происхождению.
Где-то между его восьмым и десятым годами — «она больше не пришла». Он долго ждал. Собаку убил лесной бизон — этакий маленький хулиган, вполовину меньший домашнего рогатого скота, но необыкновенно сильный и понятливый; один наш человек погиб от такого, когда я бродил с бродячими комедиантами. Большую часть этой истории мутант поведал мне языком жестов, он открыто заплакал, когда говорил о гибели собаки, и непроизвольно помочился сквозь дно своего гнезда.
Когда он почувствовал, что его мать, вероятно, также умерла, он осуществил свое путешествие «в десять ночлегов». Я спросил, сколько ему лет; он не понял. Он не знал, каким образом рассказать мне, как часто земля охлаждалась во время зимних дождей. Вероятно, ему стукнуло лет двадцать пять, когда я встретил его. Во время десятидневного путешествия его заметил охотник и пустил в него стрелу: «Попала в меня острая палка красивый человек». Его пальцы сдавили горло как тогда, он кричал и стонал и издавал вопли, его небольшой рот растянулся, словно рана. Потом он стал спокойно рассматривать меня, чтобы убедиться, понял ли я, а у меня уж по спине скользнул противный червяк страха.
— Теперь покажу, — сказал он и резко поднялся, чтобы спуститься с дерева, проделав весь путь до земли.
Внутри зарослей шиповника дерево окружал каменный настил, образуя круг на расстоянии шести футов от основания. Получалась настоящая крепость: только змея могла проникнуть сквозь колючие растения. Камни были перекрыты очень искусно, в несколько слоев, так, что шиповник не мог пробиться через них; сколько же их — и отыскано, и пронесено с мукой по дороге из виноградной лозы!.. Здесь у него был каменный молоток — камень в форме колуна, несколько других безделиц. Он показал мне их, не очень доверяя, настаивая, чтобы я стоял там, где стоял, когда он извлекал что-то по другую сторону ствола.
Я слышал, как он осторожно передвигал камни. Его руки появились из-за ствола, опустили вниз плиту розового цвета; я знал, что, по-видимому, это был указательный камень какого-то скромного тайника. Он возвратился ко мне, неся предмет, который я никогда прежде не видел.
Сначала я подумал, что это могла быть какая-то странная по форме труба, какой пользуются охотники и кавалерия, или что-то вроде корнета, который я слышал, когда бродячие комедианты посещали Скоар и устраивали свои представления на зеленой лужайке. Но этот золотой горн был похож на те предметы, как скаковой жеребец — на лошадь под плугом — оба достойны уважения, но первый — это ангел-дьявол с радугой на плечах.
Большой раструбный конец, два круглых витка и прямой участок трубы между раструбом и мундштуком — о, допустим, мы могли бы отлить подобный металл в наше время, но у нас не было бы способа для придания ему такой великолепной формы. Я сразу понял, что инструмент был из древнего мира — он не мог быть создан в наше время — и я испугался.
Древние монеты, ножи, ложки, кухонная посуда, которая не ржавеет — такие предметы погибшего мира часто выкапывают при пахоте или находят на краю развалин, еще не совсем поглощенных дикой растительностью, подобных развалинам в Мохе, на побережье моря Хадсона возле села Олбани
[28], которые тянутся вниз, в воду, словно лестница, покинутая богами. Если вещь из древнего мира не представляет явного вреда, по обычаю нашедший становится собственником, если в состоянии заплатить священнику, чтобы изгнать нечистую силу и поставить на предмете знак святого колеса. У мадам Робсон была кастрюля с длинной ручкой из серого металла, которая никогда не ржавела, найденная ее дедушкой при вспахивании кукурузного поля и переданная ей, когда она выходила замуж. Она никогда не пользовалась ею, но любила показывать ее постояльцам гостиницы, чтобы они поохали-поахали, и рассказывала, как ее мать готовила в ней пищу и это не причиняло ей вреда. Потом, бывало, Старый Джон встревал с рассказом о том, как ее нашли, словно он был там, тогда как ее печальное лицо — похожее не на круглое хорошенькое лицо Эммии, а скорее на морду вэрмантского мула — вероятно, свидетельствовало, что он не тот мужчина, который мог бы когда-либо найти для нее такую вещь, только не он, случилось бы чудо, если бы он поднял свою благословенную задницу достаточно высоко, чтобы почесать… Если древняя вещь была слишком странной, священник хоронил ее
[29], чтобы она не могла принести вреда.
В руках мутанта горн блестел золотом. Настоящее золото я увидел позднее: оно намного тяжелее и иное на ощупь. Но я называю его золотым горном, ибо я действительно думал так о нем очень долго и это название достаточно близко к истине. Если вы уверены, что есть лишь один вид истины, продолжайте верить, отбросьте эту книгу и читайте какую-то иную, в общем — подите прочь.
Несколько обеспокоенный, мутант разрешил мне взять горн.
— Вещь мужчины матери, она говорила. — Я почувствовал себя лучше, когда обнаружил знак колеса — какой-то священник когда-то уже отогнал молитвой злых духов. Горн вобрал в себя весь свет из этого затененного места, он сам по себе казался солнцем.
— Она приносит, говорит, я сохранять… Ты дуть? — Итак, по крайней мере, он знал, что эта вещь предназначена для музыки.
Я надул щеки и попробовал — звук дыхания и ворчание. Мутант засмеялся и поспешно забрал горн обратно.
— Я покажу.
Его жалкий рот почти исчез в мундштуке, его щеки напряглись, вместо того, чтобы дуть. Я услышал, как горн заиграл.
Мне интересно, слышали ли вы этот голос в вашей части мира? Я даже не буду и пытаться описывать его — безнадежно пытаться передать, как сосулька разбивает солнечный свет на очаровательные цвета, ни нарисовать картину ветра. Знаю лишь об одном месте, где слова и музыка составляют одно целое — и оно называется песней.
Мутант нажал на один из клапанов и выдал иной звук, затем — еще и еще. При каждом дуновении он просто извлекал звук, совсем не намереваясь сочетать их, без малейшего представления о ритме или мелодии. Но уже при первом звуке мое сознание переполнилось песнями, услышанными в таверне, на улицах, на представлениях бродячих комедиантов, и более давними по времени, когда толстая нежная сестра Карнация пела мне. Для жалкого мутанта музыка была только неопределенно удлиненными, несвязными звуками. Он мог играть таким образом целый день и ничего больше не знал.
Я попытался допытаться, откуда появился горн; он покачал головой.
— Держали ли его спрятанным? — Еще одно качание головой… ну, откуда ему знать? Вопросы не из его мира, который не наделил его никакими способностями, но был жестоким для него от рождения.
— Пользовался ли ты им, чтобы позвать мать? — Он выглядел бездумным, будто могла быть какая-то такая память, до которой мне нет дела, и, не ответив, понес горн обратно в тайник.
Я снова видел его руки на этом красноватом камне, слышал, как его устанавливали на прежнее место и знал, что я мог бы отыскать это место за десять секунд и что золотой горн должен быть моим.
Он должен быть моим.
Он вернулся, улыбаясь, теперь успокоенный, что его сокровище было в безопасности… ей-богу, я претендую на признание толики моего благородства: ведь я больше не планировал убить его, даже и не думал об этом, кроме одного-двух случайных моментов. Это проблеск моей добродетельности.
* * *
Фонарь в нашей каюте потрескивает, а мои пальцы сводит судорога. Мне нужно новое перо для ручки — у нас есть много бронзовых перьев, но мне не следует быть расточительным. К тому же очень хочется подышать воздухом наверху. Может быть, я побеспокою капитана Барра либо Дайона или напомню Ники, что мы еще не пробовали писать в «вороньем гнезде»
[30]. Ночь неспокойная: порывы северо-западного ветра слабы, но, кажется, за ними последуют более сильные. Утро началось с малинового зарева и весь день напролет мой слух был напряжен в ожидании шторма. Другие колонисты — так мы стали называть себя в последнее время — раздражительны от этого. Во время полуденной еды Эдна-Ли Джейсон без всякой видимой причины разразилась плачем, несвязно объясняя это тоской по родине, но позже она сказала, что не имела этого в виду. Может, я буду просто слоняться по носу судна, вкушать погоду своим особым путем и попытаюсь решить, стоит ли продолжать эту книгу…
Я продолжаю ее, во всяком случае, Ники говорит, что это так. (В «вороньем гнезде» было чудесно. Она почувствовала головокружение и укусила меня за плечо сильнее, чем намеревалась, но, несколько минут спустя, она вызвала меня побыть наверху еще немного, пока дует настоящий ветер. Да, она может также испытывать энтузиазм.) Я продолжаю мою книгу, но боюсь писать несколько следующих страниц.
Я мог бы наврать о том, что произошло с мутантом и со мной. Мы все врем о себе, пытаясь обвести мир вокруг пальца: все, мол, бородавки срезаны. Но не будет ли это слишком жестокой шуткой: начать правдивый рассказ, а потом исказить его приукрашиванием, обманывая при первом же затруднении? Написав все откровенно, я предоставляю срезание бородавок вашим заботам — конечно, это не совсем честно, потому что я вряд ли узнаю что-либо о вас или о вашей тете Кассандре
[31] и ее желтом коте с загнутым ухом. Но, эй, ухнем! — или, как вспоминаю, говаривала Ники по другому случаю: «Лучше не будем вешать лапшу на уши, мой любимый, моя рыжая обезьянка, все мое, мое то и это, моя голубоглазая утешительная постельная грелка длительного действия, обойдемся без этого, и тогда у нас никогда не окончится».
* * *
Когда мы с мутантом карабкались вверх от каменной наброски, я увидел грязь у него на спине и у меня возникла идея. Я спросил его:
— Где вода? — Он показал на густые заросли.
— Я покажу пить.
— Мыться тоже.
— М… мыться? — Это не было его основным занятием. Он мог знать это слово в детстве. Вы понимаете мою сообразительность? — заставить его по-настоящему мыться и он будет находиться далеко от дома довольно долго.
— Вода удаляет грязь, — заявил я.
— Грязь?
Я стер пятнышко с запястья моей руки и показал несколько грязных пятен на нем.
— Удаление водой грязи — это значит «мыться». Мыться хорошо, будет хороший вид. — Великая идея вырвалась, словно зажженный огонь в лампе с тюленьим жиром — великая идея, не полностью моя.
— М… мыться, буду похожим на тебя!
Покачиваясь, я полез по виноградной лозе, чувствуя тошноту не только от страха, что он будет целовать меня в восхищении. Он следовал за мной, бормоча слова, которые я не мог слышать, веря, что я мог бы заколдовать воду, чтобы сделать его красавцем-мужчиной. Я никак не способен был осуществить это, я даже и предположить не мог, что он так это воспримет.
Мы спускались по склону горы, из гадких зарослей в более светлую местность. Я замечал ориентиры дороги. Когда мы добрались до берега ручья, я дал ему понять, что нам нужна заводь: он повел меня через ольховый лес к прекрасному месту с неподвижной водой, освещенной солнцем. Я сбросил одежду и соскользнул в воду. Мунтант наблюдал с изумлением — как можно поступить таким образом?
Меня тошнило от осознания того, что я собирался сделать; улыбаясь и употребляя простые слова, я показывал, как я моюсь сам, чтобы объяснить, как это следует делать. Наконец он рискнул войти в воду, но вся красота водной заводи была растрачена на меня. Однако я манил к себе его, этого большого ребенка. Нигде не было глубже трех футов, но я не отваживался плавать, думая, что он станет подражать мне и утонет. Теперь мне была противна мысль, что ему может быть причинен какой-либо вред от меня, кроме одной потери, которая, я продолжал уверять себя, не могла бы для него что-то значить — чего он мог желать от золотого горна? Я помогал ему, вдохновляя его двигаться в воде, и поддерживал его равновесие. Я даже сам начал скрести его.
Испуганный, но усердный, он приступил к работе, фыркая и плещась, осваиваясь с мытьем. Вскоре я дал ему возможность увидеть меня, смотрящим, как бы испуганно, на солнце, чтобы намекнуть, что я думаю о времени и приближении вечерней темноты. Я сказал:
— Я должен возвращаться. Ты оканчивай мыться. — Я выбрался из воды и оделся, помахал ему рукой, чтобы он задержался, показывая, что грязь все еще на нем.
— Продолжай мыться. Я ухожу, но вернусь.
— Продолжать, я бу…
— Продолжай мыться! — сказал я и ушел. Вероятно, он наблюдал за мной, пока я не скрылся из вида. Когда кусты скрыли меня полностью, я побежал, и тошнотворное состояние бежало во мне и со мной. Я бежал вдоль по легкой дороге, в тени виноградной лозы прямо к его дереву, затем вверх по лозе, вниз за шиповник. Сразу же нашел красный камень и отодвинул его в сторону. Горн лежал в подстилке из серо-зеленого лишайника. Я забрал также и ее, как обертку для горна внутри моего мешка. Перелез через шиповник и ушел.
Не опасаясь мутанта, если я вообще когда-либо его опасался, я бежал так же быстро, как и прежде, но теперь словно обезумевшее от погони животное. Черный волк мог бы напасть на меня без особых усилий.
Один или два раза с тех пор я желал, чтобы он это сделал — до того, как я узнал Дайона и остальных друзей, которые у меня есть сегодня, прежде всего, самую дорогую и самую умную, мою жену, мою кареглазую, изящную, как статуэтка, Ники
[32].
5
Три ночи спустя — я был свободен от вахты — с северо-востока налетел ужасный шторм и некоторые из этих страниц унеслись вверх, словно стая одураченных домовых. Ники схватила листки, развевавшиеся возле бортового иллюминатора, а я схватил Ники. Затем каюта круто накренилась, словно амбарная крыша, фонарь отвратительно задымил и погас, а нас бросило о койку; мы слышали, как неистово билось море. Но наш «Морнинг Стар» преодолел разгневанные воды; он выравнялся и с надменной устойчивостью устремился прочь в темноту.
Капитан Барр почувствовал опасность и заставил нас взять рифы
[33], чтобы едва хватало паруса; быстрый, как скаковая лошадь, он не побеспокоился звать наверх свободных от вахты.
Я помню этого плотного темноволосого великана у острова Провинстаун в 327 году, так как я находился там, когда «Хок» горел у причала. Мы сошли на берег, чтобы принять сдачу пиратов и формально принять во владение все острова Код именем Нуина. Пожар, возможно, начался от искры из плиты на камбузе. На лице сэра Эндрю не дрогнул ни один мускул, когда огненный ужас вырвался наружу и ревел по палубам. Умирая в душе, он повернулся к нам и заметил: «Я полагаю, джентльмены, хорошим советом для нас было бы не преувеличивать наши трудности». Когда сэр Эндрю Барр умрет в последний раз, это будет величавым комментарием, произнесенным так четко, что вы сможете услышать каждый знак препинания, употребленный в нужном месте. Если главарь пиратов, старый Болли-Джон Дун, лелеял какое-либо намерение воспользоваться пожаром, оно, вероятно, исчезло при этих словах; после того, как уцелевшие из «Хока» приплыли на берег и о них позаботились, официальная церемония продолжалась точно так, как планировалась.
В 322 году, первом году регенства, Барр уже мечтал о прочном корабле, полностью вооруженном косыми парусами. Мечта выросла из чертежа в изумительной книге, находившейся в подпольной библиотеке тайного общества еретиков — словаре древнего мира. У нас на борту она есть. Верхняя обложка и несколько страниц вступления отсутствуют; по краям видны следы подпалин, на ломком листе, с которого теперь начинается книга — коричневое пятно. Думаю, кто-то истек кровью после спасения ее из священного костра, но можете придумать собственную версию. Воодушевленный чертежом, Барр разыскал больше сведений о судостроении в древнем мире — все, что смог достать — пока через еретиков не связался с Дайоном и его идея не воплотилась в строительство «Хока», а позднее — «Морнинг Стар».
Когда стало ясно, в последние дни мятежа генерала Солтера, что мы, скорее всего, проиграем решающую битву за Олд-Сити, мы разделили книги с храброй горсткой еретиков, которые предпочли остаться. И мы таки проиграли битву и бежали на борту «Морнинг Стар» — пригороды пылают, зловоние ненависти и ужаса на всех улицах — трудное решение; считаю, более трудное для Дайона, чем для остальных из нас. Словарь был нам совершенно необходим; не могу и представить, что любая другая книга дала нам больше.
Не все из оставшихся еретиков были пожилыми, было много молодых людей, которые питали какую-то надежду и любовь к Нуину, несмотря ни на что. Они рисковали больше. Мы только отважились на неизведанное; они осмелились остаться в стране, которой снова будут править люди, верящие, что обладают абсолютной истиной.
Капитан Барр уверен, что мы развернем стремительные паруса, как не мог бы ни один сухопутный человек, ведь он знает море так, как я знал дикую местность мальчиком. Упорный и взыскательный, он считает «Морнинг Стар» попыткой начинающих. Это не скрывает его любви к кораблю, которая, я полагаю, намного выше всякого чувства, какое он когда-либо питал к женщине. Он никогда не был женат и не лег бы спать с девушкой, которая потребовала бы от него постоянства.
В тот вечер, когда шторм разбушевался, мы с Ники не ожидали, что мир перевернется вверх тормашками, поэтому увлеклись невинными забавами нагишом. Я не думаю, что она была против, после того, как оторвала мои локти с ее колен
[34]. Конечно, теперь, когда она стала подписываться полным именем и титулом, я могу понять, что впереди нас не ожидают скучные времена. (Г-жа означает «госпожа», именно так вы называете леди из нуинской аристократии, замужнюю или незамужнюю). Я уже усвоил, что когда возвращаюсь к этой рукописи после перерыва, ее лучше обследовать так, как пес вынюхивает себя после общения с собачонками, у которых может быть несходная энтомологическая среда. Я нашел слово «энтомологический» в словаре древнего мира и считаю его прекрасным. Оно означает «кишащий клопами».
Тот ветер дул до следующего полудня — пронзительная непрерывная ярость. Во время вахты я управлял штурвалом. Я счастлив управлять им в любую погоду, превозмогая порыв штурвала к хаосу; моей силы и его потребности в порядке достаточно, но не до конца, и в моей полной власти — стотонный гигант, созданный человеком, стремящийся вперед в пространстве и времени. Может, вы имеете лошадей; но это не так прекрасно, как двухмачтовая шхуна, и я буду надеяться плавать на корабле время от времени, пока не стану слишком старым, чтобы крепко держать рукоять штурвала, слишком подслеповатым, чтобы читать бесстрастную уверенность звезды.
В тот ветреный день второму помощнику капитана Теду Маршу пришлось передавать приказы взмахом руки или приближая свой рот к моему уху. Хотя их требовалось не так много. Мы не могли сделать ничего большего, чем идти по ветру под кливером
[35] и штормовым парусом, что мы и делали, не ощущая никакого вреда. На следующее утро волнение начало стихать: мы плыли очень медленно, а несколькими часами позже заштилело. Штиль продолжается и сейчас. Ветер выдул нас на спокойное место, а туман предъявил свои права. Теперь он обволакивает нас, океан успокоился, как будто наступило прекращение всех усилий, движения, поисков, тишина нанесла поражение безотлагательности. Уровень моря иной, чем во времена изготовления наших карт древнего мира. Земля изменилась, изменились и те, кто живет на ней. Ни один человек не плавал здесь со Времен Смятения.
Этой ночью наши палубные фонари светили на несколько ярдов. Из нашей каюты я слышу, как влага тумана капает с мягкой парусины. Полагаю, все животные спокойны — куры, овцы и рогатый скот спят, ни разу не послышался пронзительный крик г-на Уилбрахама, запертого в загородке на корме с его двумя ослицами, которые, как мы предполагаем, любят его, если кто-либо из них может любить; даже привязанные свиньи, очевидно, запутавшиеся, не визжат, чтобы их распутали. Ники тоже сладко заснула — несомненно, спит: ей не удается избегать подрагивания черных ресниц, если она притворяется
[36]. Несколько часов назад она сказала, что не чувствует подавленности от тумана и убеждена, что он мог бы скрывать что-то приятное, например, остров.
Когда я начал эту книгу, я намеревался рассказать о событиях в том порядке, как они происходили. Но проснувшись сегодня утром в окутанной туманом тишине, я начал размышлять о различных разновидностях времени. Мое повествование имеет отношение к четырем или пяти из них.
Так происходит в любой повести, но, очевидно, по литературному обычаю один вид должен преобладать, а другие — подавляться или считаться само собой разумеющимися. Я мог бы поступить таким же образом, а вы — кто, возможно, существует — также могли бы быть или монахом, или упрямцем, или занятым держанием обгадившегося ребенка, чтобы почувствовать отсутствие чего-либо, но я бы предчувствовал это.
Течение событий, которое я выбрал, произошло немного спустя после моего четырнадцатого дня рождения. Называйте его главным, если вам так нравится; но, между прочим, я скоро заставлю его течь немного быстрее, потому что у меня нет терпения для книги в семь или восемь миллионов слов. Кроме того, поскольку есть возможность, что вы существуете, если бы я столкнул вас с подобной книгой, вы могли бы отказаться от нее, заявляя, что второстепенное вас не интересует.
Это история моей жизни (с сопутствующими примечаниями), в то время, когда корабль движется по направлению к вам — если это движение уже не закончилось: я не видел никакого намека на попутное течение, когда был на палубе, вялые паруса обвисли, большой кусок прибившегося дерева продолжал висеть в безукоризненной водной неподвижности, только чуть-чуть ближе к кораблю, чем был час назад… Вы вряд ли могли бы воспринять главное течение повести, не зная чего-то другого: на все, что бы я ни писал, накладывает отпечаток жизнь на борту «Морнинг Стар» — быстро промелькнувший неделю назад кит — чайка, которая следовала за нами, пока не обнаружила с забавной внезапностью, что она была единственной в своем роде, не сделала круг и быстро не улетела на запад — ну, я не начал бы этой главы здесь и теперь, если бы Ники случайно не обронила позавчера ночью невзначай двух-трех слов о различных видах бурь. Она не думала о моей книге, а только бездельничала возле меня после любовного шторма, в котором была так радостна и прелестно дика (один из многих аспектов) — царапавшая кожу моей груди острыми ногтями, когда она скакала на мне верхом, дьявол-ангел со сверкающими глазами, постанывающая, извивающаяся, смеющаяся, кричащая, гордая своей любовью и своей сексуальностью и своими покачивающимися коричневатыми грудьми, всецело мышцы, эротика и нежность. Успокоенная в приятном воспоминании, праздно полуобняв меня смуглой рукой, она сказала только, что ни один шторм не похож на какой-либо другой, ни шторм ветра и дождя, или войны, или открытого моря, или любви. Эта книга является частью моей жизни и поэтому для меня имеет значение, что произнесенные в полусне слова Ники породили направление мысли, ведущей к главе пятой, в этом месте, в это время.
Третий вид времени — ну, я обязан написать какую-то историю, потому что, если вы существуете, у вас имеются только догадки, дающие вам представление о том, что произошло в моей части земли после периода, который мы называем Временем Смятения. Я полагаю, что должен быть подобный период и для вас — это уже моя догадка. Ваши народы были поражены той же самой безуспешной идиотской ядерной войной и, вероятно, такими же бедствиями. В вашей культуре, возможно, проявились подобные симптомы морального краха, такая же глобальная усталость от перевозбуждения, такой же упадок образования и рост неграмотности и прежде всего, такой же крайне возбужденный отказ позволить морали догнать науку. После бедствий, ваши люди, может быть, не ополчились против самой памяти их цивилизации, вроде религиозного безумия, как, очевидно, сделали наши, побуждаемые, словно избалованные дети, разрушить до основания каждую частицу хорошего вместе с плохим. Может, они не сделали этого, но я подозреваю, что-таки сделали. Самые лучшие аспекты того, что некоторые из нас теперь называют «золотым веком», были, безусловно, непостижимы массам, которые жили тогда: они требовали от века разума, чтобы он давал им все больше и больше хитроумных механизмов, или пусть все катится к чертям. И они сохраняли свои религии как заменители для воображения, готовые и стремящиеся принять на себя ответственность в момент, когда разум должен погибнуть. Я не могу предположить, что вы действовали намного лучше на вашей стороне земли, иначе вы обладали бы кораблями, которые уже вступили бы в контакт с нами.
Я все еще не знаю, могла ли там призрачная религия коммунизма бороться со своим старшим братом христианством до самого конца, оставляя все в развалинах. Кто бы ни победил, человеческая личность была бы в проигрыше.
После всеобщего краха люди, очевидно, какое-то время жили испуганными опасными бандами, тогда как сорняки готовили почву для возвращения леса. Эти банды были заинтересованы только в том, чтобы выжить, но не всегда — так нам сообщил Джон Барт, который видел начало Времен Смятения. Он дал такое название тому периоду времени во фрагменте дневника, законченного недописанным предложением в год, который по календарю древнего мира назывался 1993. Конечно, книга Джона Барта запрещена в странах, которые остались позади нас, иметь ее означает смерть «по особому предписанию» — то-есть непосредственно под наблюдением церкви. Следует сделать больше экземпляров, как только мы сможем установить где-то на земле наш небольшой печатный станок, если будет надежда возобновить снабжение бумагой.
Голоса из книг древнего мира также рассказывают мне о временах, в огромной степени более древних, на миллионы веков простирающихся назад от короткой вспышки, которой является история человечества до начала мира. Когда я говорю даже о небольшом промежутке, примерно в тысячу лет, я едва могу постичь, что я подразумеваю — но, в сущности, знаю ли я, что я подразумеваю под минутой? Да — это часть вечности, за которую сердце спящей Ники будет пульсировать шестьдесят пять раз, чуть больше или чуть меньше, если я не трогаю ее; пульс убыстряется, возможно, если во сне она вспоминает меня.