Настройки шрифта

| |

Фон

| | | |

 

Уильям Фолкнер

Пилон

АЭРОПОРТ. ПРАЗДНИК ОТКРЫТИЯ

Минуту, не меньше Джиггс простоял у витрины в отощало осевших, как отработанная пена, подвитринных наносах вчерашнего конфетти, легко утвердясь на носках своих заляпанных грязью теннисных туфель, глядя на сапоги. Безупречным и нерушимым воплощением лошади и шпоры, всадника в гордой позе, рекламирующего загородный клуб на журнальном снимке, покоились они в косых бликах отграничивающего стекла на деревянном пьедестале подле мольбертоподобной картонной афиши из тех, какими, наряду с пурпурно-золотыми бумажными гирляндами, затоптанным конфетти и рваным серпантином, город разукрасился за одну ночь, – один и тот же шрифт, одни и те же фотографии подтянуто-зловредно-хрупких самолетов и облокотившихся на них в несоразмерно гигантской безотносительности летчиков, словно самолеты принадлежали к некоему виду эзотерических и губительных зверей и не были ни выдрессированы, ни приручены, а лишь на мгновение замерли над аккуратным лаконичным текстом: имя, фамилия, достижение – или, может быть, никакого достижения, просто надежда.

Он вошел в магазин, с глухим увесистым шуршанием частя резиновыми подошвами сначала по тротуару, потом по железу порога, потом по кафельному полу этого музея стеклянных ящиков, освещенного некой неземной, дневного оттенка субстанцией, в которой шляпы, галстуки и рубашки, ременные пряжки, запонки и носовые платки, курительные трубки в форме клюшек для гольфа, питейные принадлежности в форме сапог и домашних птиц, побрякушки для ношения на галстуках и жилетных цепочках в форме лошадиных мундштуков и шпор напоминали биологические образцы, сразу – еще до первого вдоха – опущенные в девственно чистый формалин.

– Сапоги? – переспросил продавец. – Те, что на витрине?

– Да, – сказал Джиггс. – Сколько они?

Но продавец даже не пошевелился. Он стоял спиной к прилавку, прислонясь к нему поясницей и глядя сверху вниз на простецкое, крепкое, со скошенным подбородком, голубоватое от бритья, с длинной нитью едва переставшего кровоточить бритвенного пореза лицо, на котором сияли горячие карие вертучие глаза – глаза мальчугана, впервые в жизни увидевшего воздушные колеса, звезды и змей поздневечернего карнавала; на залихватски посаженную набекрень грязную кепку, на коренастое, непомерно мускулистое тело, напоминающее фотографию прошлогоднего или позапрошлогоднего чемпиона сухопутных или военно-морских сил в первом среднем весе; на дешевые бриджи, которые вообще-то должны сверху пузыриться, но на нем сидели в обтяжку, словно они, как и их обладатель, некоторое время назад безнадежно вымокли под сильным дождем; на короткие налитые быстрые, как у пони для поло, ноги, просунутые в отрезанные от всего остального сапожные голенища, которые снизу были упрятаны под подъемы теннисных туфель и держались на месте благодаря приклепанным штрипкам.

– Двадцать два пятьдесят, – сказал продавец.

– Годится. Я их беру. Когда вы вечером закрываетесь?

– В шесть.

– Черт. Я еще не вернусь из аэропорта. В городе буду в семь, раньше не получится. Вот тогда бы их и забрать.

Подошел еще один служащий магазина – дежурный администратор.

– То есть прямо сейчас они вам не нужны? – спросил продавец.

– Нет, – сказал Джиггс. – А вот в семь я бы их взял.

– О чем речь? – спросил администратор.

– Говорит, хочет купить сапоги. А из аэропорта сможет вернуться в семь, не раньше.

Администратор посмотрел на Джиггса.

– Летчик?

– Ага, – сказал Джиггс. – Слушайте, пусть он задержится. К семи я вернусь. Мне они понадобятся сегодня вечером.

Взгляд администратора спустился к ногам Джиггса.

– Может, стоило бы взять их сейчас?

На это Джиггс не ответил. Только сказал:

– Что ж, видно, придется обождать до завтра.

– Если не сможете вернуться до шести, – уточнил администратор.

– Ладно, – сказал Джиггс. – Так и быть, мистер. Сколько хотите задатка?

Теперь они посмотрели на него оба – на его лицо, в жаркие глаза, на всю его фигуру, красноречиво и отчетливо, как верительные грамоты, говорившую о беспечной и непоправимой несостоятельности.

– Чтобы вы их для меня попридержали. Ту пару, что на витрине.

Администратор перевел взгляд на продавца:

– Какой у него размер?

– Насчет этого не беспокойтесь, – сказал Джиггс. – Так сколько?

– Десять долларов, и мы оставим их для вас до завтра, – ответил администратор, опять посмотрев на Джиггса.

– Десять долларов? Шутите, мистер. Вы хотели сказать – десять процентов. Мне самолет продадут, если я десять процентов в задаток дам.

– Вы хотите заплатить десять процентов вперед?

– Да. Десять. Если успею из аэропорта – заберу их сегодня же.

– Это будет два двадцать пять, – сказал администратор.

Когда Джиггс засунул руку в карман бриджей, они смогли проследить, вплоть до суставов и ногтей, за ее движением вниз по всей длине кармана, словно это была не рука, а, скажем, будильник, заглатываемый страусом в рисованном фильме. Рука выползла наружу в виде кулака и, разжавшись, явила смятый доллар и монеты разного калибра. Джиггс положил купюру в ладонь продавца и начал отсчитывать мелочь в ту же ладонь.

– Пятьдесят, – сказал он. – Семьдесят пять. Еще пятнадцать – всего девяносто, еще двадцать пять… – Он осекся и застыл, в левой руке держа монету в двадцать пять центов, а на правой ладони – полдоллара и четыре пятицентовика. – Дайте сообразить. Я дал девяносто, если двадцать пять еще – это будет…

– Два доллара десять центов, – сказал администратор. – Заберите у него десять центов и дайте ему двадцать пять.

– Два десять, – сказал Джиггс. – Может, сойдемся на этом?

– Сами же предложили десять процентов.

– Ничего поделать не могу. Ну что, два десять – и по рукам?

– Возьми у него, – сказал администратор. Продавец взял деньги и ушел. И опять администратор смог проследить за движением Джиггсовой ладони вдоль ноги – а потом даже увидел на дне кармана очертания двух монет, выступивших двумя грязноматерчатыми кругляками.

– Откуда у вас тут идет автобус в аэропорт? – спросил Джиггс. Администратор объяснил. Вернулся продавец, держа квиток с загадочными письменами, и теперь вновь они оба глянули в жаркое вопрошание Джиггсовых глаз.

– Придете – будут ваши, – сказал администратор.

– Ясно. Но заберите их с витрины.

– Хотите пощупать?

– Нет. Просто хочу увидеть, как их оттуда заберут.

Опять снаружи, за витринным стеклом, – под резиновыми подошвами невесомый разбрызг конфетти, более бесприютный, чем разбрызганная краска, потому что ни тяжести нет, ни маслянистой цепкости, чтобы удержаться хоть где-то, истончавшийся все то время, что Джиггс провел в магазине, убывавший частица за частицей в небытие, как пена, – стоял он, пока по ту сторону стекла не появилась рука и не взяла сапоги. Потом пошел дальше, частя коротконогой своей, с подскоком, странно негнущейся в коленях походкой. Свернув на Гранльё-стрит, посмотрел на уличные часы – впрочем, он и так уже спешил или, скорее, просто равномерно перемещался на быстрых твердых ногах, как механическая игрушка, имеющая только одну скорость, – и заметил время, хотя часы были на теневой стороне улицы и весь солнечный свет, какой там имелся, по-прежнему висел высоко, мягко преломляясь и увязая в густом, тяжелом, насыщенном испарениями болот и речных рукавов воздухе. Здесь тоже было вдоволь и конфетти, и рваного серпантина – вдоль стен, аккуратными наметенными ветром валиками, повторявшими углы, и по краям сточных желобов, в слегка вулканизированном виде из-за рассветных извержений пожарных гидрантов; подхваченная наверху и пришпиленная шифрованно-символическими значками к дверям и фонарным столбам, пурпурно-золотая гирлянда змеилась над ним, пока он шел, не обрываясь, наподобие трамвайного провода. Наконец она повернула под прямым углом, чтобы пересечь улицу – точнее, встретиться посреди улицы с другой такой же гирляндой, идущей по противоположной стороне и тоже повернувшей под прямым углом к середине, образовав вместе с первой некий воздушный и дырявый, все тех же королевских цветов звериный парашют, подвешенный над землей на высоте второго этажа; к нему, в свою очередь, было подвешено глядящее наружу тканево-буквенное запрещение, которое Джиггс, чуть замедлив шаг и обернувшись, прочел на ходу:




«Гранльё-стрит ЗАКРЫТА для транспорта с 8 вечера до полуночи».




Теперь он уже видел у тротуара на остановке – там, куда ему было сказано идти, – автобус с прикрепленным всеми четырьмя углами к его широкому гузну полотнищем, чтобы полоскалось и хлопало во время езды, и рядом на тротуаре – деревянный двусторонний рекламный щит:




«Блюхаунд» в аэропорт Фейнмана – 75 центов».




Стоявший у открытой двери водитель, в свой черед, проводил взглядом костяшки Джиггсовых пальцев, проделавших путь вниз по карману.

– В аэропорт? – спросил Джиггс.

– Да, – сказал водитель. – Билет есть?

– Я плачу семьдесят пять центов. Что еще надо?

– Билет в аэропорт. Или рабочее удостоверение. Пассажирские ходят с двенадцати дня.

Джиггс посмотрел на водителя все с тем же жарким доброжелательным вопрошанием – а сам тем временем вытаскивал руку из кармана, придерживая бриджи другой рукой.

– Работаешь там? – спросил водитель.

– А как же, – сказал Джиггс. – Конечно. Я механик у Роджера Шумана. Лицензию показать?

– Да не надо. Залезай давай.

На водительском сиденье лежала сложенная газета – цветная бумага, один из тех розовых или зеленых экстренных выпусков, чья первая страница всегда полна картинок и густо, щедро, черно нашлепанных заголовков с восклицательными знаками. Джиггс замешкался, наклонился, обернулся.

– Можно, друг, на газету твою взглянуть? – спросил он. Но водитель не ответил. Джиггс взял газету, сел на ближайшее сиденье, вытащил из кармана рубашки сплющенную сигаретную пачку, поставил ее на ладонь стоймя, вытряс из нее два окурка, положил тот, что подлиннее, обратно в измятую пачку и вновь засунул ее в карман. Потом зажег короткий, отодвинув его губами подальше от лица и наклонив голову набок, чтобы не подпалить пламенем спички нос. В автобус вошли еще трое мужчин – двое в комбинезонах и один в фуражке, похожей на фуражку носильщика, обтянутой полосатой пурпурнозолотой тканью или попросту из нее сшитой. Потом вошел водитель и сел на свое сиденье боком.

– Твоя машина сегодня участвует? – спросил он.

– Да, – сказал Джиггс. – В классе триста семьдесят пять кубических дюймов.

– Ну и как? Думаешь, есть шанс?

– Был бы, если бы нам позволили с двухсоткубовыми, – сказал Джиггс. Он трижды быстро затянулся, словно тыкал палкой в змею, и выкинул окурок в еще не закрытую дверь, как будто это и вправду была змея или в лучшем случае паук; потом развернул газету. – Машина – старье. Два года назад еще быстрая считалась машина, но то было два года назад. Вот если бы, как нашу сделали, с тех пор перестали делать новые – все было бы в ажуре. Кроме Шумана, никто даже допуска не смог бы на ней получить.

– Шуман классный пилот, да?

– Они все классные, – ответил Джиггс, глядя в газету. На бледно-зеленой поверхности – тяжелым черным стаккато: «Экстренный выпуск. Торжественное открытие аэропорта». В самом центре полосы фотография: пухлое, вкрадчивое, невинно-чувственное лицо левантинца под сидящей чуть набок шляпой, мягкое толстое туловище в туго прилегающем, застегнутом на все пуговицы светло-сером двубортном костюме с гвоздикой в петлице; снимок оправлен на манер медальона символическим венком со вплетенными в него изображениями крыльев и пропеллеров, обрамляющим еще и некое воспроизведенное пером подобие герба, чей отлитый в металле рельефный оригинал явно был где-то вывешен, с надписью готическим шрифтом:




АВИАТОРАМ АМЕРИКИ

АЭРОПОРТ ФЕЙНМАНА

НЬЮ-ВАЛУА, ШТАТ ФРАНСИАНА

НАЗВАН В ЧЕСТЬ

ПОЛКОВНИКА X. А. ФЕЙНМАНА,

ПРЕДСЕДАТЕЛЯ СОВЕТА ПО КАНАЛИАЦИИ,

человека, чьей безошибочной прозорливости, чьим неослабным усилиям обязан своим существованием этот сотворенный из бесплодности и запустения, отвоеванный у озера Рамбо аэропорт стоимостью в миллион долларов[1].




– Фейнман, значит, – сказал Джиггс. – Похоже, большой сукин сын.

– Сукин сын – это да, – сказал водитель. – И что большой, тоже, пожалуй, верно.

– Кто он там ни есть, ничего аэропорт он вам отгрохал, – сказал Джиггс.

– Отгрохал, – сказал водитель. – Кто-то отгрохал.

– Да, – сказал Джиггс. – Он, кто же еще. Там, я замечаю, на каждом шагу его фамилия.

– На каждом, – подтвердил водитель. – На обоих ангарах электрическими лампочками, на полу и на потолке зала, по четыре раза на всех фонарных столбах, и еще мне что один из тамошних сказал: маяк там тоже его фамилию высвечивает, но проверять я не проверял – азбуки Морзе не знаю.

– Дела, – сказал Джиггс.

Вдруг подвалила изрядная толпа мужчин, все либо в комбинезонах, либо в пурпурно-золотых фуражках, и люди дружно полезли в автобус, так что какое-то время происходящее напоминало комедию, когда целая армия погружается в одно такси и уезжает. Но места хватило для всех, и потом дверь захлопнулась, автобус тронулся и Джиггс, откинувшись на спинку сиденья, стал смотреть в окно. Автобус мигом свернул с Гранльё-стрит, и Джиггс теперь видел себя самого, летящего и ныряющего среди железных балконов, мимолетом заглядывающего в грязные мощеные дворы при жутком грохоте автобуса, который мчался, казалось, с неимоверной скоростью по булыжным улицам, выглядевшим узкими для такой машины, между низкими кирпичными стенами, словно бы источавшими плотный, тягучий, перенасыщенный запах рыбы, кофе и сахара, к которому примешивался еще и другой, глубокий, слабый и отчетливый, как от затхлой священнической сутаны, – некий миазматический спартанский дух средневековых монастырей.

Потом, вырвавшись из всего этого, автобус поехал еще скорей – теперь длинной аллеей между рощами бородатых виргинских дубов, обрамленными рядами пальм. И вдруг Джигтс увидел, что дубы стоят не на земле, а в воде, такой неподвижной и густой, что в ней ничего не отражалось и казалось, будто ее налили под стволами, как цементный раствор, и дали схватиться. Внезапно по краю дороги замелькали хлипкие домишки, передом опирающиеся на ракушечный грунт дорожного полотна, а задом – на сваи, к которым были привязаны лодки и промеж которых сушились рыболовные сети, а крыты они были, как он успел увидеть, той самой дымного цвета порослью, что свисала с деревьев, но они уже промахнули все это и опять неслись под сводами дубовых веток, с которых мох свисал вертикально и безветренно, как бороды стариков, греющихся на солнышке.

– Ничего себе, – сказал Джиггс. – Здесь без лодки и по нужде не сходить.

– В первый раз в наших краях? – спросил водитель. – Сам-то откуда?

– Да отовсюду, – ответил Джиггс. – Сейчас вот Канзас по мне плачет.

– Семья там?

– Семья. Двое детишек, а их мамаша мне жена пока еще, надо думать.

– А ты, значит, в бегах.

– Ага. Надо же, заначить ничего, считай, не смог, туфли починить и то не хватило. А попробуй заначь: где какая работа – я еще сказаться не успел, что кончил, а она или шериф уже хозяина нашли и денежки утащили; бывало, прыгаешь с парашютом, так он не раскрылся еще, а она либо он уже бежит в город с монетой.

– Дела, – сказал водитель.

– Это точно, – сказал Джиггс, глядя в окно на несущиеся вспять деревья. – Этому Фейнману еще бы маленько здесь потратиться на лесную стрижку.

Автобус вместе с дорожным полотном без подъема выскочил из болота – никаким всхолмлением тут и не пахло; теперь он ехал по плоской равнине, поросшей зубчатой осокой и утыканной пнями от кипарисов и дубов, – по крапчатому запустению некой жуткой, без всякой видимой пока что цели отвоеванной у озера земли, по которой ракушечная дорога бежала белесой обесцвеченной лентой к чему-то невысокому и неживому впереди – к чему-то невысокому и искусственному, чья химеричность не сразу позволяла догадаться, что это строение, возведенное людьми, и возведенное не бесцельно. Густой влажный воздух теперь наполнился запахом еще более густым и влажным, хотя воды еще не было видно; была только эта мягко-бледно-отчетливая химера, над которой на фоне некой более дальней дремотной безбрежности – скорее всего, водной, говорил ум – реяли остроконечные флажки, на взгляд отделенная от плоской земли некой миражной чертой, так что, теперь уже оформившаяся как двукрылое здание, она, казалось, легко парила в воздухе, как те сказочные города с башенками и зубчатыми стенами в цветных воскресных приложениях, где в сводчатых чертогах, лишенных порогов и полов, люди с желтой и голубой плотью ходят туда-сюда во множестве, в бесцельности и в невесомости. Автобус повернул, и взору во всю длину явилось невысокое раскидистое главное здание с двумя крыльями ангаров, модернистское, с зубчатыми орнаментами, с фасадом слегка мавританским или калифорнийским по стилю, поверх которого развевались на ветру, дувшем точно уже с воды, пурпурно-золотые флажки, придавая строению некое воздушно-водное качество, делая его гигантским вокзалом для неких еще невиданных завтрашних машин, которым что воздух, что земля, что вода – все будет едино. В окно автобуса была видна площадь перед фасадом, засаженная неправдоподобно красивой травой и расчерченная бетонными подъездными дорожками, в рисунке которых Джиггс лишь два-три дня спустя распознает миниатюрную копию рисунка бетонных взлетно-посадочных полос летного поля, образовывавших математическую монограмму из двух заглавных «F», которые располагались точно по сторонам света, взятым по компасу. Въехав на одну из этих миниатюрных «F», автобус затормозил между бескровными виноградинами фонарных шаров на бронзовых столбах; выйдя, Джиггс приостановился взглянуть на четыре «F», вделанные в основание столба по четырем сторонам, и пошел дальше.

Обойдя главное здание, он двинулся узким канавообразным проходом, кончавшимся слепой дверью без ручки; он толкнул ее, приложив среди разнообразных масляных отпечатков и свою руку, и оказался в узком помещении, отгороженном стеллажами с аккуратно рассортированными и пронумерованными инструментами от негромкого и глубокого, как под сводами пещеры, гула. Здесь были еще умывальная раковина и ряд крючков, на которых висела одежда – обычные рубашки и пиджаки, пара брюк с болтающимися подтяжками и рабочие комбинезоны с пятнами машинного масла; в один из них Джиггс, сняв его с крючка, шагнул и облачился весь единым легким движением, уже направляясь к следующей двери, сделанной главным образом из проволочной сетки, сквозь которую он уже видел стеклянно-стальной грот ангара и стоящие там гоночные самолеты. С осиными талиями, по-осиному легкие, спокойные, аккуратные, зловредные, маленькие и неподвижные, они, казалось, парили, лишенные всякого веса, словно были склеены из бумаги с единственной целью – покоиться на плечах у одетых в комбинезоны людей вокруг них. В фильтрованно-стальном свете ангара, умерявшем мягко-яркие тона их краски, окруженные механиками, чьи манипуляции носили столь технически частный и тонкий характер, что для непосвященных были незаметны, они все, казалось, пребывали в непорушенной целостности – все, кроме одного. Со снятым капотом, являя взгляду худощавое свое нутро коленчатой хрупкостью идущих поверху и понизу шатунов и клапанных коромысел, самой своей утонченной множественностью говоривших о невесомой и ужасающей скорости, любая мгновенная запинка в которой равнозначна непоправимому переходу движения в простую материю, он производил впечатление более глубокой заброшенности, чем полуобглоданный остов оленя в глухом лесу.

Джиггс помедлил, все еще застегивая горло комбинезона и глядя через ангар на тех троих, что занимались этой машиной; двое были одного роста, третий повыше и все в одинаковых комбинезонах, – правда, из менее рослой пары одна голова была увенчана свирепым ворохом волос цвета кукурузной муки, которые даже с такого расстояния нельзя было принять за мужские. Джиггс подошел не сразу; все еще возясь с пуговицами, поглядел по сторонам и наконец увидел у другого самолета маленького светловолосого мальчика в мешковатом комбинезоне защитного цвета, повторявшем одежду взрослых в миниатюре, вплоть до масляных пятен. «Надо же, – подумал Джиггс. – Замаслил уже. Лаверна шкуру с него спустит». Он приблизился на коротких своих подскакивающих ногах; еще издали ему был слышен голос мальчика – громкий, самонадеянный, далеко разносящийся голос не привыкшего скромничать неслуха со среднезападным выговором. Джиггс подошел и взъерошил волосы мальчика задубелой, тупой, темноватой от въевшегося масла ладонью.

– Не надо, – сказал мальчик. Потом поинтересовался: – Где ты пропадал? Лаверна и Роджер… – Джиггс взъерошил ему волосы еще раз и присел на корточки, подняв кулаки к лицу и втянув голову в плечи в шутовской пантомиме. Но мальчик посмотрел на него, и только. – Лаверна и Роджер… – повторил он.

– Кто твой папаша сегодня, дитятко? – спросил Джиггс. И тут мальчик зашевелился. Сохраняя абсолютно то же выражение лица, он пригнул голову, бросился на Джиггса и стал дубасить его кулаками. Джиггс мотал головой и делал нырки, принимая удары и уклоняясь от них, а мальчик лупил и лупил его с тщедушной и смертельной целеустремленностью; уже все повернулись и уставились на них, опустив руки с гаечными ключами и деталями моторов. – Кто твой папаша, а? – повторил Джиггс, руками удерживая мальчика на расстоянии, потом поднял его в воздух и подержал на весу подальше от себя, а он по-прежнему молотил кулаками, метя в голову Джиггса все с той же мрачной и тщедушной целеустремленностью. – Хватит, хорош! – крикнул Джиггс.

Он поставил мальчика, продолжая удерживать его на расстоянии, нырять и уклоняться, но уже вслепую, потому что кепка съехала ему на глаза и легкие твердые маленькие кулачки теперь барабанили по кепке.

– Хорош! Хорош! – крикнул Джиггс. – Сдаюсь! Беру слова назад! – Он отступил и поднял с глаз кепку, и тут ему стало ясно, почему мальчик перестал: и он, и все взрослые с пришедшими в неподвижность инструментами, с контровочной проволокой и частями моторов в руках теперь смотрели на нечто, явно выползшее из какого-то медицинского логова и, как есть, в казенной одежде усыпленного эфиром пациента из благотворительной палаты, проникшее в мир живых людей. Джиггс увидел существо, в котором, стой оно прямо, росту было бы шесть футов с лишним при весе всего около девяноста пяти фунтов, одетое в лишенный возраста и цвета, словно бы сотканный из воздуха и лишь пропитанный, как полотняное крыло самолета аэролаком, отверделыми выделениями, образовавшимися от соприкосновения жизни с мимо несущейся землей, костюм, который невесомо и беспрепятственно, как воздушный шар, колыхался вокруг скелетоподобного каркаса, словно костюм и его хозяин раскачивались на одной бельевой веревке; существо шарнирно-разболтанное, неуемное, натягивающее поводок, как невзрослый породистый сеттер, теперь присевшее перед мальчиком на корточки и тоже поднявшее кулаки к лицу с видом куда более шутовским, чем у Джиггса, потому что в данном случае шутовство явно было непреднамеренным.

– Ну, давай, Демпси[2], – сказал пришедший. – Кто – кого, ставка – порция мороженого. Ну?

Мальчик не двигался. Ему было не больше шести, но он смотрел на выросшее перед ним привидение с изумленной молчаливой неподвижностью взрослого.

– Ну так как? – спросил мужчина. Но мальчик по-прежнему не шевелился.

– Спроси, кто его папаша, – посоветовал Джиггс. Пришедший перевел на него взгляд.

– В смысле, где его папаша? – переспросил он.

– Нет. Кто его папаша.

Теперь уже привидение смотрело с некой потрясенной неподвижностью – смотрело на Джиггса. «Кто его папаша?» – повторил пришедший. Он все еще смотрел на Джиггса, когда мальчик кинулся на него и стал, как Джиггса, лупить его кулачками с выражением угрюмой, трезвой готовности убить на маленьком личике. Избиваемый продолжал смотреть на Джиггса, не вставая с корточек, и Джиггсу, как и остальным, послышалось, что кулачки мальчика выстукивают негромкую барабанную дробь словно бы по дереву, как будто и костюм, и кожа этого человека просто висели на спинке стула; а он все смотрел на Джиггса, делая нырки, уклоняясь вправо-влево и оберегая лицо, но при этом не спускал с Джиггса глаз, уставясь на него изумленным взором черепа и все повторяя: «Кто его папаша? Кто его папаша?»

Когда Джиггс наконец добрался до самолета со снятым капотом, двое мужчин уже отсоединили и вытащили нагнетатель.

– Где тебя носило? Прабабушку, что ли, хоронил? – спросил тот, что повыше.

– С Джеком играл, – сказал Джиггс. – Ты меня не увидел, потому что по сторонам не глядел, а не глядел потому, что здесь женщины ни одной нет.

– Ни одной? – спросил тот.

– Ага, – сказал Джиггс. – Где серповидный ключ, который мы в Канзас-сити купили?

Ключ был в руке у женщины; она дала его Джиггсу и провела по лбу тыльной стороной ладони, оставив полосу машинного масла, косо уходящую под бледные жесткие волосы цвета грубой кукурузной муки, цвета айовских початков. Он сразу ушел в работу, хоть и оглянулся чуть погодя и увидел мальчика теперь уже на плечах у привидения, увидел склонившимся над головами и промасленными спинами тех, кто опять вовсю колдовал над другим самолетом, а когда они с Шуманом вновь подсоединили нагнетатель к мотору, он опять оглянулся и увидел, как тот мужчина, по-прежнему держа мальчика на плечах, выходит из ворот ангара к бетонированной площадке. Потом они поставили на место капот, Шуман повернул пропеллер горизонтально, и Джиггс легко поднял хвост самолета, сразу поворачивая машину так, чтобы она прошла в ворота, а женщина, отступив, чтобы они не задели ее крылом, сама теперь окинула взглядом ангар.

– Куда Джек подевался? – спросила она.

– На предангарную пошел, – сказал Джиггс. – С тем типом.

– С каким типом?

– С длинным. Говорит, репортер. А посмотришь на него, кажется, что он с кладбища ночью встал и пошел гулять, да так загулялся, что не успел утром до закрытия ворот.

Самолет миновал ее, вновь поворачиваясь и выезжая на неяркое солнце, – высоко задранный и невесомый на вид хвост лежал на плече у Джиггса, его короткие ноги внизу двигались тугими плотными поршневыми толчками, Шуман и тот, что повыше, вели крылья.

– Подождите, – сказала женщина. Но ждать они не стали, поэтому она нагнала и обошла движущуюся хвостовую часть, затем, запустив руку в открытый люк кабины, достала оттуда сверток, туго замотанный в черный свитер, и отошла в сторону. Самолет двигался дальше; служители в пурпурно-золотых фуражках уже опускали канат, ограждавший предангарную площадку; заиграл оркестр, слышимый дважды: во-первых – слабым, легоньким, почти воздушным там-там-там самих духовых инструментов, блестевших раструбами на солнце на возвышении перед секцией зрительской трибуны с нумерованными местами, во-вторых – громким, резким, развоплощенным, металлическим наяриванием репродуктора, вещавшего в сторону заграждения. Она повернулась и вновь вошла в ангар, посторонившись, чтобы пропустить следующий самолет с командой; одного из мужчин она спросила:

– Этот, с кем Джек вышел, кто он такой – не знаешь, Арт?

– Скелет, что ли? – отозвался мужчина. – Они пошли покупать мороженое. Назвался репортером.

Она пересекла ангар и, открыв проволочную дверь, вошла в инструментальную, где на крючках висели пиджаки и рубашки, а теперь еще и жесткий льняной воротничок и галстук, какие можно видеть на крючке в парикмахерской, когда там бреют проповедника, и которые, она поняла, принадлежали похожему на разъездного священника человеку в стальных очках, два месяца назад выигравшему в Майами гонку на кубок Грейвза. Как и на второй двери, в которую вошел Джиггс, совершенно слепой и пустой, если не считать масляных отпечатков рук, на проволочной не было ни крючка, ни задвижки. Меньше секунды она стояла в неподвижности, глядя на вторую дверь, лишь ладонью быстро, поглаживающе провела по косяку там, где обычно бывает крючок или задвижка. Пауза длилась секунду, даже меньше; потом, перейдя в угол, где были раковина с подтеками машинного масла, с запекшимся подобием лавы и металлический ящик для бумажных полотенец, она аккуратно положила сверток на пол к стене, где было почище, выпрямилась и опять посмотрела на дверь, приостановившись меньше чем на секунду, – женщина не высокая и не тоненькая, выглядевшая в замасленном комбинезоне почти как мужчина, с бледными жесткими грубыми разлохматившимися волосами, более темными, а не более светлыми там, где на них чаще падало солнце, с крупным подбородком и загорелым лицом, в котором глаза казались фарфоровыми округлыми вставками. Остановки, можно считать, и не было вовсе; она закатала рукава, потрясла руками, чтобы складки стали свободнее и шире, расстегнула комбинезон на шее и повела плечами, чтобы он на них тоже висел свободнее, как вокруг рук, с очевидной целью – сделать так, чтобы как можно меньше пришлось касаться грязной ткани. Потом она потерла лицо, шею и руки ниже локтей грубым мылом, ополоснула их водой и вытерла, а после этого, наклонившись и держа руки на порядочном расстоянии от комбинезона, развернула на полу скатанный свитер. Внутри лежали расческа, дешевый косметический набор в металлическом футляре и чулки, завернутые, в свою очередь, в чистую белую мужскую рубашку и поношенную шерстяную юбку. Она причесалась перед зеркальцем косметического набора и еще раз наклонилась к раковине смыть со лба масляную полосу. Затем расстегнула рубашку, расправила юбку, расстелила на раковине бумажные полотенца, положила на них одежду открытой стороной вверх и к себе и, держа борта расстегнутого спереди комбинезона между двумя другими бумажными полотенцами, помедлила и опять посмотрела на дверь – взглядом, спокойным и холодным, в котором не было ни колебания, ни беспокойства, ни сожаления, в то время как слабые звуки оркестра доносились даже сюда приглушенными толчками и возгласами труб. Потом, став к двери чуть больше спиной, она взяла юбку и тем же движением высвободилась из комбинезона, после чего на мгновение осталась только в коричневых туфлях на низком каблуке, купленных давно и задешево, и тонких мужских хлопчатобумажных трусах.

Бухнула первая стартовая бомба – глухо-отрывистый хлопок, а за ним негромкое зловредное эхо, словно один взрыв породил в пустом теперь ангаре и в круглом зале другой, меньший. Единичный отзвук в стальном купольном вакууме раздробился под сводчатым потолком на множество верхних и вездесущих, подобных неземным крылатым существам пока еще невиданного завтра, механическим, а не костно-кроваво-мясным, сообщающимся между собой зловредными пронзительными восклицаниями, словно сговаривающимися о нападении на что-то внизу. В круглом зале тоже был установлен репродуктор, и благодаря ему в конце каждого витка гонки шум от самолетов, огибающих пилон[3] на поле аэродрома, наполнял и круглый зал, и ресторан, где женщина и репортер сидели, дожидаясь, пока мальчик доест вторую порцию мороженого. Поверх шороха шагов толпящихся, толкущихся, просачивающихся через ворота людей репродуктор наполнял круглый зал и ресторан низким, резким, развоплощенно-мужским голосом комментатора. Рык и рев самолетов, приближающихся, набирающих на подходе высоту, закладывающих вираж и вновь удаляющихся, накатывал в конце каждого витка, а затем утихал, вновь делая слышимыми стук каблуков по кафельному полу, шарканье подошв и голос комментатора, гулкий и звучный в этой перевернутой раковине из стекла и металла, – голос, чьего беспрерывного вещания о ходе событий не слушал, казалось, никто, как будто он был просто неким неизбежным и необъяснимым явлением природы, подобным ветру или эрозии. Потом снова вступал оркестр, хотя оттеснявший и подминавший его звуки комментаторский голос делал их слабыми и пустячными, словно голос и вправду был явлением природы, сдувавшим и сметавшим, точно листья, все шумы, чьим источником был человек. Потом опять бомба – несильное неистовое бах-бах-бах – и звук моторов, такой же пустячный и бессмысленный, как музыка оркестра, как будто и они, и оркестр были всего лишь несущественным подспорьем, которое голос использовал ради вящего эффекта, как фокусник использует платок или волшебную палочку:

– …завершился второй номер программы – гонка в классе двести кубических дюймов, точное время победителя я сообщу вам, как только поступят сведения от судей. Пока мы ждем этих сведений, я кратко пройдусь по программе второй половины дня ради тех, кто опоздал к началу или забыл приобрести программку, которую, кстати, можно купить за двадцать пять центов у любого из служителей в пурпурно-золотых праздничных фуражках, надетых по случаю Марди-Гра…[4]

– У меня она есть, – сказал репортер. Программку, наряду с большим количеством чистой желтоватой бумаги и сложенной утренней газетой, он извлек из необъятного кармана своего древнего пиджака; брошюрку явно уже открывали и складывали по-всякому, наружу смотрел бледно отпечатанный на мимеографе текст:




Четверг (День торжественного открытия)

14.30 Прыжок с парашютом на точность приземления. Призовая сумма – 25 долл.

15.00 200 куб. дюймов. Гонка. Квалификационная скорость – 100 миль в час. Призовая сумма – 150 долл.: (1) 45%, (2) 30%, (3) 15%, (4) 10%.

15.30 Воздушная акробатика. Жюль Деплен (Франция), лейтенант Фрэнк Горем (США).

16.30 375 куб. дюймов. Скоростная гонка. Квалификационная скорость – 160 миль в час. Призовая сумма – 325 долл.: (1) 45%, (2) 30%, (3) 15%, (4) 10%.

17.00 Затяжной прыжок с парашютом.

20.00 Специальный вечерний праздничный номер. Самолет-ракета. Лейтенант Фрэнк Горем.




– Возьмите, – сказал репортер. – Мне она не нужна.

– Спасибо, – сказала женщина. – Не надо, я и так знаю, что когда. – Она посмотрела на мальчика. – Кончай давай. Много съел, сейчас давиться начнешь.

Репортер, в трупообразности своей по-прежнему неуемный и натягивающий поводок, тоже повернулся к мальчику, подавшись вперед на хрупком стуле в позе инертной и вместе с тем сомнительной и легковесной, словно бы намекающей на возможность мгновенного, неистового и безвозвратного отлета, – ни дать ни взять воронье пугало в зимнем поле.

– Кроме как угостить, я ничего для него не могу, – сказал он. – Идти с ним смотреть воздушные гонки – все равно что вести жеребчика на прогулку в Вашингтон-парк. Вы сами из Айовы, Шуман родился в Огайо, а он родился в Калифорнии и четыре раза уже пересек Соединенные Штаты с Канадой и Мексикой в придачу. Бог ты мой, это ему меня водить и все мне показывать.

Но женщина смотрела на мальчика; казалось, она не слушала вовсе.

– Закопался, – сказала она. – Доедай или оставляй.

– А заедим конфетиной, – сказал репортер. – Будешь, Демпси?

– Не надо, – сказала женщина. – Хватит ему уже.

– Но можно же взять про запас, – сказал репортер.

Теперь она посмотрела на него: бледный взгляд без любопытства, совершенно серьезный, совершенно пустой, в то время как он, сухой и порывистый, шарнирно-невесомо-внезапный и длинный как жердина, в древнем своем костюме, колышущемся даже в здешнем кондиционированном безветрии на манер воздушного шарика, встал и направился к кондитерскому прилавку. Поверх топота и шарканья по полу вестибюля, поверх стука ножей и вилок по ресторанной посуде усиленный репродуктором голос непрерывно вещал, нутряной и самодвижущийся, словно он был голосом самого этого хромированно-стального мавзолея, говоря о существах, наделенных даром движения, но лишенных жизни и непостижимых для хилого, еле ползущего, опаутиненного болью земного шарика, неспособных к страданию, выношенных и рожденных разом и в окончательном виде, во всей их хитросмертельной сложности, в некой слепой железной летучемышиной пещере земной первоосновы:

– …воздушный праздник по случаю торжественного открытия аэропорта Фейнмана стоимостью в миллион долларов близ Нью-Валуа, штат Франсиана, проводится под официальным патронажем Американской воздухоплавательной ассоциации. Вот официальное время победителей гонки в классе двести кубических дюймов, которую вы только что видели…

Теперь им надо было преодолевать медленное встречное течение; служители у входа (у них не только фуражки, но и кители были пурпурно-золотые) не пропустили их, потому что у женщины и мальчика не было билетов. Поэтому, чтобы добраться до предангарной площадки, им пришлось вернуться, выйти наружу, обогнуть здание и пройти через ангар. Там голос встретил их вновь, – точнее, он не переставал вещать; они просто вступили в него, не слыша его и не чувствуя, как в солнечную полосу из тени; в голос, почти так же разлитой и лишенный источника, как свет. На предангарной площадке бухнула третья бомба, и, посмотрев на дальний край площадки, Джиггс с того места, где он стоял вместе с другими механиками у самолетов, ожидавших следующей гонки, увидел всех троих – женщину в позе невнимательного, невосприимчивого слушания, мужчину, похожего на воронье пугало и, как Джиггс различал даже оттуда, говорившего не закрывая рта и даже время от времени принимавшегося жестикулировать, и, наконец, на плечах у него – маленькое, защитного цвета пятно комбинезончика и ладошку с едва надкушенной шоколадкой, застывшую в некой статической пресыщенности. Они двигались дальше, но Джиггс увидел их еще дважды; во второй раз тень, отбрасываемая головами мужчин и мальчика, протянулась по предангарной площадке на невообразимое расстояние с запада на восток. Но тут ему махнул рукой тот, что повыше, и пять самолетов, участвующих в очередной гонке, двинулись к стартовой линии с высоко задранными хвостами на плечах у людей.

Когда Джиггс и тот, что повыше, вернулись на площадку, оркестр еще играл. Репродукторы, установленные вдоль площадки через равные промежутки и направленные на ярко сияющие трибуны, которые окаймляла колышущаяся на фоне неба вереница пурпурно-золотых остроконечных флажков, издавали выхваченно-громкие, призрачно-вездесущие возгласы, которые, когда Джиггс и его товарищ шли от репродуктора к репродуктору, замирали и подхватывались без ощутимой потери ритма и без особого выигрыша по части смысла или мелодии. За репродукторами и предангарной площадкой лежал плоский насыпной треугольник изнасилованной земли, извлеченной с медленным механическим зверством в мир воздуха и чередующейся свето-темноты, – устрично-креветочно-ракушечная щербина в гладкой поверхности оскорбленного озера с двумя безупречными, сцепившимися в жестких объятиях заглавными «F» бетонных взлетно-посадочных полос, на одной из которых покоились, как пять неподвижных ос, пять самолетов, поблескивая в косых лучах солнца выкрашенными мягко-яркой краской боками и размытыми кругами вращающихся пропеллеров. Оркестр умолк; вновь расцвела на бледном небе бомба и сразу начала таять, еще до того, как послышались большой глухо-отрывистый хлопок и мелкая зловредная дробь отзвуков; и опять голос, усиленный и вездесущий, перекрывающий даже рокот и рев пяти самолетов, которые, рваной линией поднявшись в воздух, начали удаляться, сходясь, сбиваясь в стаю, в направлении дальнего пилона, стоящего в озере:

– …четвертый номер программы, скоростная гонка в классе триста семьдесят пять кубических дюймов, двадцать пять миль, пять раз туда и обратно, призовая сумма – триста двадцать пять долларов. Я перечислю участников в том порядке, в каком они, по мнению ребят – то есть других пилотов, стоящих здесь, рядом со мной, – должны финишировать. Первые два места займут Эл Майерс и Боб Буллит, номера соответственно тридцать второй и пятый. Кто из них победит – решайте сами, тут ваша догадка будет не хуже нашей; оба они прекрасные летчики – в декабре в Майами Буллит в яростной борьбе завоевал кубок Грейвза, – и оба летят на «Чанс-спешиалз». Все решит мастерство пилота, и я не намерен ни того, ни другого обижать своими предположениями…

Ты там был, Шарли?[5] Я хотел сказать – миссис Буллит. Другие пилоты тоже хороши, но у Майерса и Буллита более быстрые машины. Так что вот мой прогноз: Джимми Отт – третий, а Роджер Шуман и Джо Грант останутся позади, потому что, как я уже сказал, их машины уступают машинам соперников… Вот они уже, возвращаются после поворота, и… да, впереди либо Майерс, либо Буллит, Отт держится за ними вплотную, а Шуман и Грант уже изрядно отстали. Итак, лидеры приближаются к пилону на поле аэродрома…

Голос звучал твердо, приятно, уверенно; его обладатель славился по всей Америке комментированием воздушных праздников и соревнований, подобно обладателям других голосов, специализирующимся на футбольных матчах, музыкальных концертах или профессиональном боксе. Комментатор, сам пилот-профессионал, говорил в микрофон, стоя на оркестровой платформе перед нумерованными местами, возвышаясь над фуражками и трубами музыкантов на половину своего роста, с непокрытой головой, в чуть-чуть даже слишком щегольском твидовом пиджаке, ассоциирующемся скорее с образами Голливуда, чем с рекламными картинками Мэдисон-авеню[6], с крылышками неброского значка славной, солидной авиаторской организации на лацкане, немного повернувшись, чтобы зрители, сидевшие в ложах, видели его лицо, – а самолеты тем временем приблизились с нарастающим ревом, обогнули ближний пилон и вновь растаяли нестройной вереницей.

– Вон он, Фейнман, – сказал Джиггс. – За желто-голубым барьерчиком. В сером пиджаке, с цветком. С женщинами – видишь? А сала-то на нем, сала.

– Это точно, – сказал тот, что повыше. – Смотри. Роджер его обойдет на этом пилоне.

Хотя Джиггс повернулся не сразу, голос встрепенулся мгновенно, чуть ли не опередив слова Джиггсова собеседника, как будто обладал неким даром всеведения, превосходящим зрение:

– Ну-ка, ну-ка, друзья, события принимают неожиданный оборот. Кажется, Роджер Шуман собрался опровергнуть наши прогнозы. На вираже вокруг дальнего пилона он вышел на третье место; там, над озером, он обогнал Отта. Посмотрим, что будет сейчас; где-то здесь, среди зрителей, находится миссис Шуман; может быть, она знает, что за сюрприз приготовил нам всем сегодня Роджер. После первого пилона он было всего лишь четвертым и, казалось, безнадежно отстал, но вот на третьем витке он уже третий – так, так, так, видели, как он взял этот пилон? Были бы мы на ферме, я бы не удержался и сказал, что кто-то ему подложил колючку под… ну, сами понимаете, подо что; может быть, миссис Шуман ее подложила? Молодчина, Роджер! Надо только не пропустить вперед Отта, потому что у Отта, друзья, не буду скрывать, машина более быстроходная… Ну-ка; э-э-э-э… Друзья, он пытается достать Буллита – ну же, ну – ох, как он взял этот пилон! На этом вираже он отыграл у Буллита добрых триста футов… Так, посмотрим, он, думаю, попытается обойти Буллита на следующем пилоне – так, так, так – смотрите, СМОТРИТЕ на него. Он делает их на виражах, друзья, ведь он знает, что на прямых участках у него нет шансов, – ну же, ну же – вот, смотрите на него, четыре с половиной витка позади, был четвертым, а теперь он обойдет Буллита, если только не своротит себе крыло о последний пилон… Приближаются – ну же, ну же – где-то здесь в толпе миссис Шуман; похоже, она строго-настрого запретила Роджеру возвращаться домой без призовых денег… Вот она, развязка, друзья, вот она: Майерс первый, но кто же второй – Шуман или Буллит, Шуман или… Шуман, друзья, занимает второе место, великолепно проведя гонку…

– Отлегло, – сказал Джиггс. – Вовремя он денежки хватанул. А то сидеть бы нам сегодня вечером на вокзале и брюхами тосковать: где там жратва, горло, что ли, перерезано? Ладно, пошли. Помогу тебе с парашютами.

Но тот, что повыше, смотрел на предангарную площадку. Джиггс тоже приостановился и увидел детский защитный комбинезон, плывущий высоко над людскими головами под оркестровой платформой, хотя женщины видно не было. Пять самолетов, которые в течение шести минут летали вперед-назад друг за другом на одной высоте и в почти неизменном порядке, похожие на бусины на нитке, теперь рассредоточились по ближнему небу в радиусе двух-трех миль, заходя на посадку, как будто последний пилон развеял их, словно клочки бумаги.

– Кто этот тип? – спросил тот, что повыше. – Который около Лаверны вьется.

– Лазарь, что ли? – отозвался Джиггс. – Боже ты мой, я бы на его месте боялся себя употреблять. Из постели бы и то вылезать боялся, как вот если бы я был разводным ключом из чистого хрусталя. Пошли, слушай. Твой уже разогрелся и бьет копытом.

Тот, что повыше, еще секунду хмуро смотрел через площадку, потом повернулся:

– Сходи за парашютами и найди кого-нибудь принести мешок; встретимся…

– Они у машины уже, – сказал Джиггс. – Я их притащил. Идем, что ли.

Тот уже двигался, но теперь остановился как вкопанный. Посмотрел на Джиггса сверху вниз, обратив к нему хмурое красивое лицо с правильными, брутально-отважными чертами, выражавшее смышленость без особенного ума, без особенной силы. Легкие потемнения под глазами, намекавшие на разгульную жизнь, были, казалось, нанесены гримером. Губы под узенькими усиками выглядели гораздо более нежными и даже женскими, чем губы женщины, которую они с Джиггсом называли Лаверной.

– Что? – спросил он. – Ты принес к машине парашюты и мешок с мукой? Ты лично?

Но Джиггс не стал останавливаться.

– Твоя ведь очередь. Ты прыгать будешь, нет? Тебе не кажется, что уже вечереет? Чего ты телишься? Ждешь, чтобы зажгли пограничные огни, а то и прожекторы? Или, может, ты по маяку собрался приземляться?

Тот двинулся дальше вслед за Джиггсом по предангарной площадке к самолету обычного, негоночного типа, который стоял у самого заграждения с работающим мотором.

– Надо думать, ты и в контору уже сбегал и мои двадцать пять долларов забрал, чтобы побольше сберечь моего времени, – сказал он.

– Хорошо, я их заберу, – сказал Джиггс. – Ну давай, давай. Он жжет без толку горючее; шевелись, а то он шесть долларов с тебя слупит вместо пяти.

Пилот дожидавшегося их самолета уже сидел в своей кабине; свет довольно низко опустившегося солнца, преломляемый невидимыми лопастями пропеллера, мерцал вокруг носа машины размытым, медного цвета нимбом. Рядом лежали на бетоне два парашюта и мешок с мукой. Джиггс поднимал парашюты по одному и держал их, пока его товарищ, стоя спиной, продевал руки в лямки; потом Джиггс наклонился и белкой засуетился среди ремней и застежек, не переставая болтать:

– Хватанул, хватанул. Я, выходит, тоже сегодня разживусь маленько. Боже ты мой, я дальше двух долларов и считать уже разучился.

– Только не вздумай учиться на моих двадцати пяти, – сказал тот. – Просто возьми и держи, пока я не вернусь.

– Да на кой мне они, твои двадцать пять? – сказал Джиггс. – Роджер только что выиграл тридцать процентов от трехсот двадцати пяти, леший знает, сколько там это в точности, но все равно сравни: его выигрыш – и твои двадцать пять.

– И сравнивать нечего, – заметил второй. – Выигрыш Роджера – его деньги, а эти двадцать пять – мои. Знаешь-ка что, не бери их лучше. Я сам их возьму.

– Ага, – сказал Джиггс, вовсю трудясь над застежками запасного парашюта, чуть не подпрыгивая на коротких сильных ногах. – Да, у нас теперь полный порядочек. Пошамаем сегодня, поспим… готово.

Он отступил на шаг, и его товарищ вразвалку, на деревянных ногах двинулся к самолету. Появился учетчик с блокнотом, записал фамилии и номер самолета, затем отошел.

– Где будешь приземляться? – спросил пилот.

– Без разницы, – ответил парашютист. – В любом месте Соединенных Штатов, кроме этого озера.

– Если увидишь, что падаешь в озеро, – сказал Джиггс, – сразу разворачивайся, вертайся в самолет и прыгай заново.

Но они его не слушали. Они оба смотрели назад и вверх – туда, где в высокой сонной лазури уже отчетливо обозначался вечер.

– Думаю, там безветрие или почти, – сказал пилот. – Давай кину тебя на крыши ангаров, а там выруливай куда хочешь.

– Хорошо, – сказал парашютист. – Давай, пора уже.

С помощью Джиггса, толкавшего его снизу, он залез на крыло, а оттуда в переднюю кабину. Джиггс подал ему мешок с мукой, и парашютист, приняв его, положил его себе на колени, как младенца. С его нахмуренным, красивым, лишенным даже намека на смех лицом он выглядел в точности как молодой холостяк из комического фильма, которому соблазненная им юная особа, поймав его на перекрестке, только что вручила неведомый сверток. Самолет двинулся вперед; Джиггс отступил, а парашютист, высунувшись из кабины, крикнул ему:

– Не бери эти деньги, понял меня?!

– Понял, понял, – сказал Джиггс. Самолет вырулил на взлетно-посадочную полосу, повернул и остановился; и опять бомба, мягкий медленный луковицеобразный ком ваты, расцветший на фоне нежной, неочерченной озерной дымки, в которой, казалось, ждал чего-то, не спеша опускаться, вечер. И опять звук – толчок-хлопок, отдавшийся от трибун дважды, словно звуку нужен был один лишний рикошет, чтобы стать эхом. Джиггс повернулся, как будто и он ждал этого сигнала, и почти одновременно он и самолет начали двигаться – мужчина, коренастый и целеустремленный, и машина, уже задирающая носовую часть, затем отрывающаяся от полосы и закладывающая длинный взлетный вираж. Самолет уже поднялся на две тысячи футов, когда Джиггс протолкнулся мимо пурпурно-золотых служителей у главного входа и сквозь толпу, забившую проход под нумерованными местами трибуны. Кто-то дернул его за рукав комбинезона.

– Когда он из парашюта выпрыгнет?

– Когда приземлится, не раньше, – ответил Джиггс, прокладывая себе путь мимо очередных пурпурно-золотых людей в круглый зал, но нельзя сказать, что еще и в репродукторный голос, потому что он не выходил из этого голоса ни на секунду:

– …все еще набирает высоту; ему еще долго ее набирать. А потом вы увидите, как живой человек, похожий на вас, – я бы сказал, на половину из вас отдаленно похожий, а на взгляд другой половины, очень-очень пригожий – кинется в бездну и пролетит без малого четыре мили, прежде чем дернуть кольцо парашюта; это кольцо находится на конце вытяжного троса, который…

Войдя, Джиггс приостановился и стал торопливо оглядываться по сторонам, теперь уже неподвижностью рассекая сравнительно слабый сейчас, но по-прежнему ощутимый поток в сторону предангарной площадки, переговаривающийся сам с собой голосами растерянными, озадаченными, изумленными:

– Что там теперь? Что у них там происходит?

– Там человек собрался выпрыгнуть из парашюта и пролететь десять миль.

– Вам бы поторопиться, – заметил Джиггс. – Он может открыться до того, как человек выпрыгнет.

Круглый зал, наполнившийся сумерками, был теперь освещен мягкой, лишенной источника, размытой субстанцией, неземной по цвету и по составу, не отбрасывавшей теней; всеохватной, вкрадчивой, звучной, монастырской субстанцией, в которой стенной рельеф – фреска – нечто из бронзы и хрома, искусно изборожденное тенями, – являло неистово-неподвижную легендарную повесть о том, что человек стал называть покорением безгранично-непроницаемого воздуха. Высоко над головой на лазурно-стеклянном куполе мозаичное двойное «F», повторяя рисунок взлетно-посадочных полос, откликалось на ярко отполированное, сияющее, вделанное в кафельный пол латунное двойное «F», которое, казалось, многократно отражалось по всему залу, находя последовательное беззвучно замирающее эхо в монограмме, украшающей бронзовую решетку над окошками касс и справочных и во фризоподобных вставках в плинтусы и карнизы из искусственного камня.

– Да-а, – сказал Джиггс. – Миллион запросто… А вы, случаем, не знаете, где здесь администрация?

Служитель сказал ему; он направился к маленькой неприметной двери, притаившейся в нише, и, войдя, на короткое время оказался вне голоса, который, однако, был тут как тут, когда минуту спустя он вышел:

– …по-прежнему набирает высоту. Стоящие здесь летчики не могут сказать совершенно точно, на какой он высоте, но мне кажется, что уже вот-вот. Это может произойти в любую секунду; вначале вы увидите муку, а потом живого человека на конце мучной ленты, живого человека, летящего сквозь пространство со скоростью четыреста футов в секунду…

Когда Джиггс опять вышел на предангарную площадку (у него тоже не было билета, и поэтому, хотя он мог беспрепятственно проходить с площадки в круглый зал, обратно на площадку он мог вернуться только кружным путем, через ангар), самолет был всего-навсего малозаметным, незначительным пятнышком, висевшим, казалось, без всякого звука и движения на небе, теперь уже определенно вечернем. Но Джиггс на небо не смотрел. Он проталкивался сквозь гущу неподвижных тел с задранными головами и добрался до заграждения как раз в тот момент, когда с поля вкатывали один из гоночных самолетов. Он остановил одного из обслуживающей команды, уже держа в руке купюру:

– Монк, будь другом, отдай Джексону. За полет с парашютистом. Увидит – поймет.

Он вернулся в ангар, двигаясь уже очень быстро, и начал расстегивать комбинезон, еще даже не доходя до проволочной двери. Сняв комбинезон, он повесил его на крючок и лишь секунду помедлил, глядя на свои руки. «Ладно, в городе вымою», – решил он. Уже зажглись первые огни аэропорта; он пересек площадь перед фасадом, минуя бескровно расцветшие виноградины на литых столбах, на чьих квадратных основаниях учетверенные «F» были хорошо видны даже в сумерки. Автобус тоже был освещен, но пассажиры, которых уже набрался полный комплект, не сидели в салоне. Все они – и водитель тоже – стояли рядом с машиной и смотрели в небо, а голос репродуктора, апокрифический, лишенный источника, нечеловеческий, вездесущий, не ведающий усталости, вещал и вещал:

– …высота набрана; теперь в любой момент… Так. Так. Крыло идет вниз; он уменьшил скорость… ну, ну, ну… Вот он, друзья; мука, мука…

Мука была бледным пятном на небе, начавшим разматываться, как легкая ленивая лента, а потом они увидели в голове у нее падающую точку, еле заметную, растущую, становящуюся крохотным тельцем, которое недвижно-стремительно двигалось к единому долгому замершему вдоху всей человеческой массы, разрешившемуся наконец при виде парашютного цветка. Колыхаясь, он распускался на фоне полноценного уже, неистребимого вечера; под куполом парашютист медленно раскачивался, неспешно приближаясь к полю аэродрома. Пограничные огни и огни на сооружениях теперь тоже уже горели; он плыл вниз словно бы из беззвучной и бездыханной пустоты к яркому ожерелью аэродромных огней и к высвеченному электричеством на крышах ангаров имени. В этот миг зеленый огонь над маяком на сигнальной башне тоже начал мигать и вспыхивать: точка-точка-тире-точка[7]. Точка-точка-тире-точка, точка-точка-тире-точка поверх окаймленного темнотой озера. Джиггс тронул водителя за рукав.

– Ну что, друг, погнали? – сказал он. – Мне к шести успеть бы на Гранльё-стрит.

НЬЮ-ВАЛУА. ВЕЧЕР

В круг подабажурного света настольной лампы попали ноги и бедра репортера; редактору, сидящему за столом в отделе городских новостей, остальная часть туловища показалась смутной каланчой, уходящей в невозможную высь, где в пыльном верховом мраке комнаты плавало, испуская зеленоватую мертвенность, настолько же сродную своему источнику, как рыбе – вода, трупное лицо. Он разглядел шляпу, сдвинутую набок и древнюю, как и костюм, в котором кто-то посторонний, казалось, только что выспался, с осевшим от листов желтоватой бумаги одним карманом, с торчащим из другого холодным, сложенным, яростным, не просохшим еще




НИК: ПЕРВАЯ

СГОРЕЛ ЗА




Весь его облик, вся повадка ассоциировались с последней бодрой стадией того, что люди постарше называют скоротечной чахоткой. Редактор полагал (и уж точно надеялся), что этот человек не женат, – полагал не благодаря каким-либо сведениям, а лишь на основании неких эманации его, репортера, живого бытия; родителей у этого существа, по всей видимости, тоже никогда не было, как не было детства и не будет старости, словно оно в готовом, бесповоротно зрелом виде возникло в результате какой-то яростно-мгновенной эволюции. Если бы, к примеру, выяснилось, что у него есть брат, удивления или тепла это породило бы не больше, чем обнаружение пары к выброшенному в мусорный бак ботинку. Редактору передавали слова девицы из борделя на Баррикейд-стрит, сказавшей о нем, что это было бы все равно как взять входную плату с призрака, который явился на спиритическом сеансе в арендованном зале ресторана.

На редакторском столе, под прямым прицелом настольной лампы, оно тоже лежало – черное, жирное, непросохшее -




ВОЗДУШНЫЙ ПРАЗДНИК:

ПЕРВАЯ ЖЕРТВА

АВИАТОР СГОРЕЛ ЗАЖИВО




Редактор в одной рубашке, откинувшийся на спинку кресла, лысый и тоже мертвенно подсвеченный выше зеленого надглазного козырька, смотрел на репортера с раздражением.

– У вас нюх, что ли, какой-то на события, – сказал он. – Очутись вы в зале, где набилась сотня незнакомых людей, из которых одному суждено застрелить другого, вы кинулись бы к ним, как ворона к падали, вы были бы на месте заблаговременно; да чего там, вы побежали бы на угол к полицейскому и позаимствовали бы у него пистолет для этой их перестрелки. А приносить не приносите ничегошеньки – информацию, и только. Ну, с ней-то порядок – от других газет мы вроде бы не отстаем, что они печатают, то и мы, и в суд нас никто пока что не тягал, и конечно же большего за пять центов никто от нас не ждет, да и не заслуживает. Но живое-то дыхание новостей – где оно, где? Одна информация. Вы и добраться сюда с ней не успели, а она уже померла и протухла.

Репортер неподвижно высился над жестким световым радиусом лампы, глядя на редактора внимательно и напряженно, с видом собаки, натягивающей поводок.

– Как будто на чужом языке читаешь. Да, вы чувствуете: здесь, на этом месте. Может, даже точно знаете и место, и время. Но – и только. Как будто по несчастной какой-то случайности вы, сами того не сознавая, слушать и смотреть приучились на одном языке, а писать, если это можно назвать писанием, на другом. Вы перечитывать-то пробовали? Как это вам?

– Перечитывать что? – спросил репортер. Потом со стула напротив дослушивал редакторскую ругань. На стул этот он рухнул с шарнирно разболтанным грохотом вороньего пугала, сухим – точно костями по дереву, – после чего сидел, подавшись вперед через стол, неуемный, по виду не только находящийся на пороге могилы, но и вглядывающийся уже в то, что делается по другую сторону Стикса, – в кабаки, где никогда не трещал кассовый аппарат и не щелкал выдвижной денежный ящичек, в тот золочено-злачный район, где благовонно блещут и лоснятся от душистых масел безымянные небесные груди вечного и дармового блаженства. – Почему вы раньше мне не сказали? – вскинулся он. – Почему раньше не сказали, что нужно именно это? Я зайцем ношусь восемь дней кряду каждую неделю, ищу материал, нахожу, пишу – а рекламодателей и подписчиков даже восьми тысяч нет. Но не важно. Потому что слушайте.

Он сдернул с головы шляпу и кинул на стол, но редактор мигом смахнул ее репортеру на колени, как на пикнике смахивают со скатерти облепленную муравьями хлебную корку.

– Слушайте, – сказал репортер. – Она там, в аэропорту. У нее мальчонка, но только вот двое их у нее – этих, что водят махонькие машины, на комаров похожие. Нет – водит один, другой совершает затяжные прыжки с парашютом – ну, вы поняли, пятидесятифунтовый мешок муки в руках, и падает с неба, как рождественское или не знаю там какое привидение. Да, да – у них пацаненок маленький, с этот телефон, не больше, но в комбинезончике в точности как у…

– Стойте! – крикнул редактор. – У кого пацаненок?

– Вот-вот. Не знают они. В комбинезончике точь-в-точь как у взрослых; сегодня утром, когда я пришел в ангар, он был у малыша еще чистенький, – может, потому, что первый день воздушного праздника у них за понедельник идет; но он возил палкой по полу, где разлилось машинное масло, и мазал комбинезон, чтобы выглядеть как они… Да, двое их: этот ее Шуман взял сегодня второй приз, поднявшись с четвертого места на развалюхе, про которую там все, кто вроде бы понимает что к чему, в один голос сказали, что ей не место даже в четверке. Она жена его – то есть ее фамилия Шуман, и малец тоже считается Шуман; сегодня утром в ангаре на ней был комбинезон как на всех, в руках тьма ключей и всяких деталей, в губах пучком зажаты чеки таким же манером, каким в старину, говорят, женщины зажимали булавки, пока за шитье дамских нарядов не взялась фирма «Дженерал моторс»; волосы как у Джин Харлоу[8], за них в Голливуде ей отвалили бы денег, и полоса машинного масла на лбу, где она отвела их рукой. Она жена его; жена, считай, с тех пор, как шесть лет тому в калифорнийском ангаре родился мальчонка. Ну вот, а Шуман тогда сел у какого-то там городишки в Айове, или в Индиане, или где там она училась в десятом классе, пока не изобрели авиапочту, чтобы фермеры переставали пахать и принимались глазеть на небо; она вышла прогуляться на переменке и, наверно, поэтому была без головного убора, и в таком вот виде она забралась на переднее сиденье одной из этих «дженни»[9], какие армия распродавала за гашеные марки или не знаю там за что. Может, она и отправила открытку со следующего коровьего выгона, где они сели, тетушке или еще кому, кто ждал ее домой к обеду, если у таких вообще есть родня, если они рождаются от людей. В общем, он стал учить ее прыгать с парашютом. Потому что они не нашего племени, не людского; будь у них человеческая кровь и нормальные органы чувств, они не могли бы так облетать эти пилоны.

Они не хотели бы или не смели бы этого, имей они просто человеческие мозги. Жгите их, как этого сегодняшнего, и они из огня даже голоса не подадут; шмякнись такой на всем лету, и вы даже крови не увидите, когда его вытащат, – одно цилиндровое масло, как в картере мотора. И слушайте: двое их, двое; сегодня утром вхожу в ангар, где они готовят машины, и вижу мальчонку с каким-то типом, на лошадь маленькую похожим, – в боксерской стойке оба, кулаки подняты, а остальные глазеют на них со всякими там ключами в опущенных руках, потом вижу – малец на него кидается, кулачонками машет, а тот уклоняется, поднимает его в воздух, держит от себя подальше, другие смотрят, он ставит его, я подхожу, сам тоже в стойку с поднятыми кулаками и говорю: «Ну что, Демпси, давай – я на новенького», но пацаненок не реагирует, только смотрит на меня, а лошадиный тогда говорит: «Спроси его, кто его папаша», но мне почудилось, он сказал: «Где его папаша», и я переспросил: «Где его папаша?», но он мне: «Нет. Кто его папаша», и я спросил мальца, и тогда он уже на меня летит с кулаками, и будь он хотя бы вполовину такой большой, каким хотел тогда быть, он точно измордовал бы меня как миленького. Ну, я тогда спросил их, и они мне рассказали.

Он умолк – иссякли слова или, возможно, дыхание, но не так, как иссякает жидкость в сосуде, а мгновенной чуткой приостановкой наподобие невесомой движимой ветром игрушки, скажем целлулоидной детской вертушки на палочке. Через стол, по-прежнему откинувшись назад, сжимая подлокотники кресла, редактор глазел на него с гневным изумлением.

– Что?! – вскричал он. – Одна жена с ребенком на двоих?

– Точно. Третий, лошадиный, у них за механика, он не муж даже и, само собой, не пилот. Да, Шуман, значит, приземлился где-то там в Айове или Индиане, а она тут как раз выходит из школы и книжки даже не удосужилась отправить с кем-нибудь из подружек домой, и они лёту оттуда, может, только с открывалкой для консервов да одеялом, чтобы спать под крылом, когда очень уж сильный дождь; а потом второй нагрянул, парашютист, с неба, видно, упал со своим мучным мешком, пролетев мили две-три, прежде чем дернуть кольцо. Не люди они, понятно вам? Уз никаких; нет на земле такого места, где бы ты родился и куда бы возвращался время от времени хотя бы для того только, чтобы денек-другой вволю и всласть поненавидеть чертову эту дыру. От одного побережья к другому, летом – Канада, зимой – Мексика, с одним чемоданом на всех и с одной открывалкой, потому что трое могут обходиться одной с таким же успехом, как один человек или дюжина… В любое место, где только достаточно наберется людей, чтобы авансом оплатить перелет, а потом додать на бензин. Потому что деньги-то им без надобности; не за деньгами они гонятся, не за деньгами и не за славой, ведь слава хорошо если длится до следующей гонки, а то и до завтра не дотягивает. Не нужны им деньги, разве только изредка, когда приходится якшаться с человеческим племенем, – ну, в гостинице иногда, чтобы поесть-поспать, или в магазине купить юбку да штаны, чтобы полиция не приставала. Потому что деньги куда проще добываются, денег там и нет вообще – в четырнадцати с половиной футах от земли, когда ты с почти девяностоградусным креном идешь на вираж вокруг стального столба на скорости двести или триста миль в час в треклятой мошке летучей, собранной как швейцарские часики, у которой потолок скорости – это не просто цифирки под круглым стеклышком, а такая штука, когда ты сжигаешь мотор или у тебя отваливаются к чертовой матери крылья и шасси. Пируэт вокруг ближнего пилона на кончике крыла, полотно трепещет как невеста, драндулет стоимостью в четыре тысячи хорош, может, всего часов пятьдесят, хотя протянул ли так долго хоть один из них – большой вопрос, в гонке их участвует пять штук, главный приз аж двести тридцать восемь долларов пятьдесят два центика минус штрафы, взносы комиссионные и взятки. А прочие все – жены там, дети, механики – замерли на предангарной площадке, как будто их выкрали из магазинной витрины и одели в промасленные защитные робы, и смотрят, и даже думать не думают ни про счет в городской гостинице, ни про то, как мы прокормимся, если не выиграем, ни про то, как будем добираться до места следующего воздушного праздника, если мотор расплавится и вытечет ко всем чертям в выхлопную трубу. А Шуман даже не владелец машины; она сказала мне, что Вик Чанс хочет собрать для него машину и они тоже хотят, чтобы он ее собрал, да только ни у Вика Чанса, ни у них нет пока на это денег. Так что он просто летает на всем подряд, на чем только может получить допуск. На котором он сегодня схватил приз, он летает по соглашению с хозяином; по скорости этот самолет был предпоследним в сегодняшней гонке, и все говорили, что шансов у него никаких, но Шуман наверстывал на пилонах. А когда он не выигрывает, они живут за счет парашютиста – у этого-то как раз дела ничего, он получает почти столько же, сколько говорун-микрофонщик, причем тот полдня должен распинаться, а парашютист подышит всего несколько секунд, пока промахнет свои десять – двенадцать тысяч футов, летящей в лицо мукой, потом дернет за кольцо, и привет. А малец, значит, родился на раскатанном парашюте в ангаре где-то в Калифорнии; можно сказать, вывалился из фюзеляжа и сразу побежал, как жеребчик или теленок, хорошо еще, было на что вывалиться, потому что нашлось место, где приземлиться и откуда снова потом взлететь. Попробовал я представить его себе по-обычному: линия предков, всякие там рай и ады, как у всех у нас, родовые муки, из которых мы произрастаем, чтобы идти по земле, обжав голову согнутой в локте рукой и уворачиваясь вправо-влево, пока наконец не выбьем очко и не ляжем обратно, откуда встали… Вдруг я вообразил его оснащенным парой-тройкой выводков дедов-бабок, дядюшек-тетушек, двоюродных братишек-сестричек – и вроде как помер на месте. Пришлось остановиться, прислониться к стене ангара и вдоволь высмеяться. Что там непорочные ваши зачатия; родился на раскатанном парашюте в калифорнийском ангаре – и все дела; врач потом подходит к двери, подзывает Шумана с парашютистом. Парашютист вынимает игральные кости и говорит ей: «Ну что, кинешь?» А она ему: «Кидай сам». Он кинул, и выпало Шуману, и в тот же день доставили мирового судью, подбросили на бензовозе, и ее фамилия, как и ребенка, стала Шуман. И еще мне тамошние сказали, что не они начали мальца спрашивать: «Кто твой папаша?» Это она начала, а когда пацаненок кидается на нее с кулаками, она крепкое свое мальчишеское лицо, голову, которая так выглядит, словно волосы ей, когда нужно, первый попавшийся из четверых подрезает карманным ножичком, наклоняет к нему, чтобы он мог достать, и только приговаривает: «Вмажь мне. А ну вмажь. Еще сильней. Вмажь как следует». Ну, и что вы об этом думаете?

Он снова умолк. Редактор опять откинулся на спинку вращающегося кресла и глубоко, полновесно, неспешно вздохнул, глядя на репортера, подавшегося вперед над столом и похожего на беспутный и неуемный скелет или на изможденно-мечтательно-яростного Дон-Кихота.

– Думаю – пишите об этом, – сказал редактор. Репортер почти полминуты смотрел на него, не шевелясь.

– Думаю – пишите… – пробормотал он. – Думаю – пишите…

Его голос самозабвенно сошел на нет; он взирал на редактора сверху вниз в бестелесной экзальтации, а тот отвечал взглядом, полным холодного и мстительного ожидания.

– Да. Валите домой и пишите.

– Валите домой и… Домой, где меня никто не… где я смогу… О Господи, Господи, Господи! Шеф, где я был всю вашу жизнь, где вы были всю мою?

– Да, – сказал редактор. Он так и не шевельнулся. – Валите домой, там запритесь, ключ выбросьте в окно и пишите. – Он смотрел на изможденное экстатическое лицо, маячившее перед ним в тускло-мертвенном свечении зеленого абажура. – А потом подожгите комнату.

Лицо репортера медленно отплыло назад, как неторопливо отводимая маска на палке у мальчугана на Хэллоуин. После этого довольно долго он тоже не двигался, только губы слегка пошевеливались, как будто он пробовал что-то очень вкусное или очень невкусное. Затем он встал – медленно, под пристальным взглядом редактора; казалось, он собирает и вновь составляет себя кость за костью, сустав за суставом. На столе лежала пачка сигарет. Он потянулся к ней; не сводя глаз с репортера, редактор схватил пачку таким же быстрым движением, каким он кинул обратно шляпу. Репортер поднял древнюю свою шляпу с пола и теперь стоял, глядя на нее в задумчивой сосредоточенности, словно собирался тянуть из нее жребий.

– Послушайте меня, – сказал редактор; в голосе его зазвучало терпение, почти ласковость. – Люди, которые владеют этой газетой, которые определяют ее линию, в общем, люди, которые платят нам с вами деньги, не зачислили в штат – не возьмусь сказать, к счастью или к несчастью, – ни одного Льюиса, ни одного Хемингуэя и даже ни одного Чехова; причина, и весьма серьезная, заключается, без сомнения, в том, что они им без надобности, поскольку им нужны не романы, пусть даже достойные Нобелевской премии, а новости.

– Вы хотите сказать, вы не верите? – спросил репортер. – Об этой… об этих людях?

– Я вам больше скажу: мне дела никакого нет. Если предполагаемые постельные обычаи этой женщины даже для ее законного, как вы говорите, мужа отнюдь не новость, какие в них новости для газеты?

– Я думал, постельные обычаи женщин – это всегда новости для газеты, – сказал репортер.

– Вы думали? Вы думали? Да вы послушайте меня минуту! Если один или другой сядет в свой самолет или наденет свой парашют и прикончит ее вместе с ребенком на глазах у зрителей – тогда это будут новости. Но пока этого не случилось, я не за то вам плачу, что вы там думаете о ком-то, и не за то, что вы слышали, и даже не за то, что вы видели; завтра вечером вы должны явиться сюда с точным отчетом обо всем случившемся там за день, что вызовет какую бы то ни было реакцию – возбуждение, раздражение – на сетчатке какого бы то ни было человеческого глаза; если вам тогда надо будет раздвоиться, растроиться или даже превратиться в полк, сделайте это. Теперь марш домой и ложитесь спать. И запомните. Зарубите себе на носу. Там будет человек, которого я попрошу сообщить домой мне лично точное время, когда вы войдете в ворота. И если это будет хоть на минуту позже десяти, вам, чтобы поймать в понедельник утром свое рабочее место, понадобится гоночный самолет. Идите домой. Слышите меня?

Репортер смотрел на него взглядом, лишенным всякого жара, совершенно пустым, как будто он несколько секунд назад не только перестал слушать, но и утратил самый дар слуха и теперь просто из вежливости наблюдал за губами редактора, чтобы увидеть по ним, когда он кончит.

– Ладно, шеф, – сказал он. – Раз вы такого мнения об этом.

– Да, я именно такого мнения об этом. Вам ясно?

– Да, конечно. Спокойной ночи.

– Спокойной ночи, – ответил редактор. Репортер повернулся к выходу – повернулся молча, нахлобучивая шляпу в точности таким же движением, каким он кинул ее на редакторский стол, с которого она была затем сброшена, и вынимая из кармана, откуда торчала сложенная газета, смятую сигаретную пачку. Редактор смотрел, как он засовывает сигарету в рот, затем тянет шляпу набок, придавая ей этакий беспутный наклон, и выходит, чиркая по дороге спичкой о дверной косяк. Но первая спичка сломалась; второй он чиркнул о пластинку с кнопкой звонка, пока ждал лифта. Дверь открылась, затем с лязгом захлопнулась у него за спиной; он уже засовывал одну руку в карман, беря другой из тощей стопки на второй табуретке рядом с той, на которой сидел лифтер, верхнюю газету и заставляя при этом лежавшие сверху для веса циферблатом вниз дешевые часы съехать на следующую такую же, идентичную. Грубая, сдержанная чернота:




ВОЗДУШНЫЙ ПРАЗДНИК:

ПЕРВАЯ ЖЕРТВА

АВИАТОР СГОРЕЛ ЗАЖИВО

Лейтенант Фрэнк Горем погиб в аварии самолета-ракеты




Он держал газету перед собой, склонив голову набок и щуря из-за сигаретного дыма глаза.

– «Шуман удивил зрителей, отодвинув Буллита на третье место», – прочел он. – Что вы насчет этого думаете?

– Что психи они все, – ответил лифтер. Он не смотрел больше на репортера. Не глядя взял у него монету той же рукой, которой держал потухшую пятнистую кукурузную трубку. – И те, что это вытворяют, и те, что за свои деньги на них пялятся.

Репортер тоже не смотрел на собеседника.

– Удивил, это точно, – сказал он, не сводя глаз с газеты. Потом сложил ее и попытался запихнуть в карман, где уже лежала одна такая же и точно так же сложенная. – Это точно. А будь там у них на виток больше, он еще пуще бы их удивил, отодвинув Майерса на второе место. – Кабина остановилась. – Да уж, удивил… Который час?