Настройки шрифта

| |

Фон

| | | |

 

Фолкнер Уильям

Непобежденные

Уильям Фолкнер

Непобежденные

Роман

1938

Перевод с английского О.Сороки

Содержание:

Засада

Отход

Рейд

Удар из-под руки

Вандея

Сражение на усадьбе

Запах вербены

Текст, выделенный в книжном издании курсивом, заключен в фигурные {} скобки.

ЗАСАДА

1

В то лето у нас -- у меня и Ринго -- на пустырьке за коптильней было поле Виксбергской осады {1} и битвы. Пусть Виксберг изображала у нас горсть щепок, подобранных у поленницы, а Реку обозначала рытвина, продолбленная краешком мотыги в плотно спекшейся земле, но макет этот наш (Река, город, окрестность) при всей своей малости давал ощутить непокорную, хоть и недвижную, мощь земных складок, пред которой слаба артиллерия, эфемерны трагичнейшие поражения и блистательнейшие победы, что отгрохотали -- и нет их. Эта \"живая карта\" была для нас живою уже потому, что иссушенная земля пила воду, выпивала быстрей, чем мы успевали таскать от родника, так что подготовка поля к битве обращалась в затяжное и почти напрасное мученье; мы с дырявым ведром нескончаемо мотались высуня язык между родниковым навесом и нашей рытвинкой-рекой, ибо требовалось, объединив силы, одолеть сперва общего врага -- время, чтобы затем уж разделиться и разыграть, неукоснительно исполнить обряд яростного и победоносного сражения, отгородясь им, точно занавесом и щитом, от роковой реальности, от факта. И в этот послеполуденный час нам казалось, что русло так и не напьется, не отсыреет даже -- ведь и росы не выпадало вот уже недели три. Но наконец Река увлажнилась, по крайней мере влажно потемнела, и можно теперь начинать. Мы собрались начать. Но подошел неожиданно Люш (Ринго ему племянник; Люш -- сын старого Джоби). Возник откуда-то, явился незамеченный и встал под свирепо и тупо разящим солнцем с непокрытой головой, нескособоченно и твердо принагнув эту литую, круглую, как пушечное ядро, голову, -- как если бы ядро наспех, неглубоко, но намертво посадили в бетон, -- и глядит глазами, чуть покрасневшими с внутренних углов (как бывает у негров хмельных), на то, что Ринго и я наименовали Виксбергом. Тут я увидел у поленницы Филадельфию, жену Люша, -- набрала на руку дров, еще не разогнулась и смотрит Люшу в спину.

-- Это что тут? -- спросил Люш.

-- Виксберг, -- ответил я.

Люш засмеялся. Стоял и негромко смеялся, глядя на щепки.

-- Иди же сюда, Люш, -- позвала Филадельфия.

Что-то странное было и в ее голосе тоже -- торопливость напряженная какая-то; возможно, испуг. -- Хочешь ужинать, так дров поднеси мне.

Испуг ли то был или просто она торопилась? Люш не дал мне вдуматься, решить, потому что присел вдруг и -- мы и шевельнуться не успели -- повалил рукою щепки.

-- Вот так с вашим Виксбергом сталось, -- сказал он.

-- Люш! -- позвала Филадельфия. Но Люш, не подымаясь с корточек, глядел на меня с этим особым выражением на лице. Мне было всего двенадцать; я еще не знал, что это выражение торжества; я и слова такого не знал -- торжество.

-- И еще с одним городом то же, а вам и не известно, -- сказал он. -- С Коринтом{2}.

-- С Коринтом? -- переспросил я. Филадельфия, бросив дрова, быстро шла к нам. -- Он тоже в нашем штате, в Миссисипи. Недалеко. Я был там.

-- А хотя б и далеко, -- произнес Люш. В голосе его послышалась напевность; он сидел на корточках, подставив свирепому солнцу чугунный свой череп и плоский скат носа и уже не глядя на меня и Ринго; воспаленные глаза Люша словно повернулись зрачками назад, а к нам -- тыльной, слепой стороной глазного яблока. -- Хотя б и далеко. Потому что все равно уж на подходе.

-- Кто на подходе? Куда на подходе?

-- Спроси папу своего. Хозяина Джона.

-- Он в Теннесси воюет. Как я его спрошу?

-- В Теннесси он, думаешь? Незачем ему уже там быть.

Тут Филадельфия схватила Люша за руку.

-- Замолчи, негр! -- крикнула она, и в голосе ее все та же крайняя звучала напряженность. -- Иди, дрова неси!

Они ушли. Мы не смотрели им вслед, мы стояли над нашим поваленным Виксбергом и так усердно продолбленной нами рытвинкой-рекой, уже снова просохшей, и смотрели тихо друг на друга.

-- О чем это он? -- сказал Ринго. -- О чем он?

-- Да ни о чем, -- сказал я. Нагнулся, опять поставил Виксберг. -- Вот уже как было.

Но Ринго смотрел на меня недвижимо.

-- Люш смеялся. Он сказал, что и с Коринтом то же.

Радовался, что с Коринтом то же. Он что-то знает, а мы не знаем?

-- Ничего он не знает! -- сказал я. -- По-твоему, Люш знает то, чего отец не знает?

-- Хозяин Джон в Теннесси. Может, там и ему неизвестно.

-- По-твоему, он бы оставался где-то в Теннесси, если б янки уже в Коринте были? По-твоему, отец и генерал Ван Дорн{3} и генерал Пембертон{4} не были бы уже там все трое, если б янки туда дошли?

Но я понимал -- слова мои слабы, потому что негры знают, им многое ведомо; слова тут не помогут, нужно что-то посильней, погромче слов. И я нагнулся, набрал пыли в обе горсти, выпрямился; а Ринго все стоит, не шевелится, смотрит, как я швыряю в него пылью.

-- Я генерал Пембертон! -- крикнул я. -- Ура-а-а! Ур-ра-а-а!

Опять нагнулся, нагреб пыли, швырнул. А Ринго стоит как стоял.

-- Ладно! -- крикнул я. -- Будь на этот раз ты генералом Пембертоном. А Грантом пусть уж буду я.

Потому что требовалась неотложная победа над тем, что неграм ведомо. По уговору нашему, сначала генералом Пембертоном два раза подряд бываю я, а Ринго -- Грантом, генералом северян, а уж на третий раз я -- Грант, Ринго -Пембертон, иначе он играть больше не станет. Но теперь наша победа не терпела отлагательств, и неважно, что Ринго тоже негр, -- ведь мы с ним родились в один и тот же год и месяц, и оба выкормлены одной грудью, и ели-спали вместе столько уже лет, что и Ринго зовет мою бабушку \"бабушка\" -и, может, он уже не негр или же я не белый, мы оба с ним уже не черные, не белые, не люди, а неподвластнейшая поражению пара мотыльков, два перышка, летящих поверх бури. Так что, оба уйдя в игру, мы не заметили приближения Лувинии (Ринго -- внук ей, она жена старого Джоби). Стоя друг против друга на расстоянии каких-нибудь двух вытянутых рук, невидимые друг другу за яростно и медленно вспухающим облаком пыли, мы с ним вопили: \"Бей сволочей! Руби! Бей насмерть!\" Но тут голос Лувинии опустился на нас, как ладонь великана, укротив даже взметенную пыль, так что теперь мы стали видимы -- до бровей окрашенные пылью и с руками, еще поднятыми для швырка.

-- Уймись, Баярд! Уймись ты, Ринго! -- кричит она, стоя шагах в пяти от нас. На ней, я замечаю, нет старой отцовой шляпы, которую она непременно надевает поверх косынки, пусть даже всего на минуту выходя из кухни за дровами. -- Что за слово такое я слышала? Как это вы обзывались? -- И, не переводя дыхания, продолжает (бежала бегом, видно): -- А кто к нам едет по большой дороге!

В один и тот же миг мы с Ринго рванулись из остолбенелой неподвижности -- через двор и кругом дома, туда, где на парадном крыльце стоит бабушка, где Люш, обогнув дом с другой стороны, тоже встал у крыльца и глядит на ворота, что в конце въездной аллеи. Когда отец весною приезжал, мы с Ринго побежали аллеей навстречу и вернулись -- я стоя в стремени, обхваченный рукой отца, а Ринго -- держась за другое стремя и не отставая от коня. Но сейчас к воротам мы не кинулись. Я на крыльце рядом с бабушкой, а Ринго с Люшем внизу, у ступенек, -- вместе мы глядели, как Юпитер, соловый жеребец, входит в ворота, постоянно теперь растворенные, идет по аллее. Они приближались: большой костлявый конь мастью почти под цвет дыма -- светлей, чем дорожная пыль, что прилипла к его шкуре, мокрой с переправы, с брода в трех милях отсюда, -- идет мерным ходом, который не шаг и не бег, как если б Юпитер весь путь из Теннесси шел этой мерной поступью без перерыва, ибо настало время преодолеть простор земли, забыв о сне и отдыхе и отбросив, отослав в нездешний край вечного и праздного досуга зряшную прыть талона; и отец, тоже не просохший с переправы -- сапоги от воды потемнели и покрыты тоже коркой пыли, серый походный мундир белесо выцвел на груди, на спине, на рукавах, и почти не блестят потускневшие пуговицы и вытертый полковничий галун, а сабля тяжко висит сбоку, не подскакивая на ходу, точно слитая с бедром. Отец остановил коня; взглянул на нас с бабушкой, на Ринго с Люшем.

-- Здравствуйте, мисс Роза. Здорово, ребята.

-- Здравствуй, Джон, -- сказала бабушка.

Люш подошел, взял коня под уздцы; отец натружено спешился, и сабля увесисто и тупо ударилась о ногу, о мокрое голенище.

-- Почисть его, -- сказал отец. -- Дай корма вдоволь, но не выпускай на выгон. Пусть будет под рукой... Иди с Люшем, -- сказал он Юпитеру, точно к ребенку обращаясь, и потрепал его по желтовато-дымчатому боку, и Люш увел коня. Теперь мы могли рассмотреть его как следует. Отца то есть. Он был невелик ростом; возвышали, высили его в наших глазах те дела, что -- мы знали -- совершает, совершил он в Виргинии и Теннесси. Были и другие воины, свершавшие такое, -- но мы-то знали его одного лишь, его храп слышали ночами в тихом доме, его видели за обеденным столом, его голосу внимали, его привычки сна, еды и разговора знали. Ростом он был невелик, в седле же казался еще малорослей, потому что Юпитер был крупен, а отец в воображении нашем высился и пеший, на коне же вырастал уже до неба, до невероятия. И потому казался в седле мал. Он подошел к крыльцу, стал подниматься, и сабля весомо и плоско льнула к ноге. А мне уже запахло -- как во все его приезды, как весной, когда я ехал по аллее, прижимаясь к нему, стоя в стремени, -- я уже почуял запах, шедший от его одежды, бороды и от тела тоже; мне казалось, это запах пороха и славы, победоносной избранности, но, поумнев, теперь я знаю -- не победоносность то была, а только воля выстоять, едко-усмешливый отказ от самообманов, заходящий намного дальше и того оптимизма, который бодро принимает вероятность в ближайшем же будущем всего наихудшего, что мы способны претерпеть. Он всходил, и сабля задевала каждую ступеньку (так невысок он был на самом деле); взойдя на четыре ступеньки, остановился и снял шляпу. Вот пример того, как действия отца превышали его рост. Он ведь мог подняться наверх, стать вровень с бабушкой -- и ему пришлось бы слегка лишь нагнуться, подставляя лоб поцелую. Но нет. Он остановился двумя ступеньками ниже и обнажил голову, и то, что теперь уже бабушка принагнулась, касаясь его лба губами, нисколько не ослабило впечатления рослости, крупности, которое он производил -- по крайней мере, на нас.

-- Я так и думала, что ты приедешь, -- сказала бабушка.

-- Н-да, -- сказал отец. Взглянул на меня, не сводившего с него глаз; а снизу неотрывно смотрел на него Ринго.

-- Неблизкий путь из Теннесси, -- сказал я.

-- Н-да, -- опять сказал отец.

-- А отощали вы, хозяин Джон, -- сказал Ринго. -- Что там едят в Теннесси? То же самое, что у нас едят люди?

И тут я сказал, влюблено глядя отцу в лицо, в глаза:

-- Люш говорит, ты сейчас не в Теннесси был.

-- Люш? -- произнес отец. -- Люш?

-- Входи, -- сказала бабушка. -- Лувиния уже накрывает на стол. Не успеешь умыться, как подаст тебе обедать.

2

В тот же день, еще до заката, мы сделали для нашей скотины загон. Мы огородили его в низине, в зарослях у речки, где его нипочем не найти чужаку, и саму изгородь разглядеть можно, лишь приблизясь к свежеобрубленным, сочащим сок жердям, перегородившим чащобу и с ней

сливающимся. Мы все там трудились -- отец, Джоби, Ринго, Люш и я, -- отец по-прежнему в сапогах, но сняв мундир, и обнаружилось, что брюки на нем не конфедератские, не наши, а североармейские, трофейные, нового и крепкого синего сукна; и саблю отец снял. Работали мы быстро, валили молодые деревья -- иву, дубки, красный клен, каштан карликовый -- и, наспех обрубивши ветки, волокли с помощью мулов, да и сами, через пойменную грязь и кусты туда, где уже ждал отец. Вот то-то и оно -- отец поспевал всюду; ухватив по жердине под каждую руку, он волок их сквозь кустарник чуть ли не быстрее мулов и примащивал на место, пока Джоби с Люшем еще спорили, каким концом пустить куда. Вот то-то же; и не в том дело, что отец работал быстрее и усерднее всех нас, хотя мог бы стоять, распоряжаться и уж точно выглядел бы в такой позе крупней и внушительней (во всяком случае, в мальчишеских глазах -- по крайней мере, в наших с Ринго двенадцатилетних глазах) -- дело во всей его манере. Когда Лувиния подала ему солонину с овощами, кукурузные лепешки, молоко и он поел, сидя на своем обычном месте в столовой нашей (а мы -Ринго и я, во всяком случае -- глядели, ждали, не могли дождаться вечера и отцовских рассказов), и вытер бороду и сказал: \"А теперь новый загон городить. Но прежде еще надо нарубить жердей\", -- при этих словах и мне и Ринго представилось, наверное, одно и то же. Вообразилось, что все мы -Джоби, Люш, Ринго и я -- стоим там, как бы выстроясь, -- не в потной жажде штурма и победы, а в том мощном, хоть и покорном утверждении верховной воли, которое, должно быть, двигало Наполеоновы войска; а перед нами отец, и за его спиной приречная низина, напоенные соком стволы, что сейчас будут обращены в мертвые жерди. Отец на коне; отец в сером золотогалунном мундире; и вот он обнажает саблю. Окинув и сплотив нас своим взглядом напоследок и вздыбливая, поворачивая уж Юпитера на тугих удилах, выхватывает он саблю; движение взметает его волосы под треуголкой, сабля блещет; он восклицает негромко, но громово: \"Рысью! Марш-марш! В атаку!\" И, с места не сходя, мы следуем за ним и взглядом и телами -- за невысоким человеком, который в сочетании с конем высится как раз в меру (а для нас, двенадцатилетних, высится над всеми прочими людьми), -- который встал на стременах над дымчатою уносящеюся молнией коня, и под бессчетными сверкающими сабельными взмахами назначенные им деревья, срубленные и обрубленные, очищенные от ветвей, ложатся стройными рядами, ожидая только переноски и приладки, чтобы протянуться изгородью.

Солнце уже ушло из низины, когда мы кончили изгородь: Джоби и Люшу осталось лишь поставить последние три ее звена; но оно еще светило на выгоне, на косогоре, когда мы ехали к дому -- я у отца за спиной, на крупе мула, а на втором муле Ринго. У дома отец слез, а я -- в седле -- вернулся к конюшне, и тем временем на косогорах завечерело тоже. Ринго уже надел корове на рога веревку, и мы направились опять в низину, и теленок шел за коровой, тычась ей в вымя всякий раз, когда корова останавливалась щипнуть травы. Ринго дергал веревку, орал на корову, а свинья трюхала впереди. Но задерживала нас именно свинья. Она двигалась даже медленнее, чем корова со всеми ее остановками, так что, пока спустились к новому загону, уже стемнело. Но в изгороди оставался еще широкий незаделанный проход. Правда, мы на это и рассчитывали.

Мы завели туда обоих мулов, корову с теленком, свинью; ощупью поставили последнее звено и пошли домой. Было совсем темно, даже на выгоне; нам видна была горящая в кухне лампа, и чья-то тень там двигалась в окне. Мы с Ринго вошли -- Лувиния как раз закрывала дорожный сундук из тех, что стоят на чердаке; в последний раз его снимали оттуда, когда ездили в Хокхерст{5} гостить на Рождество четыре года назад -- тогда не было еще войны и дядя Деннисон был жив. Сундучище этот тяжел даже и пустой; когда мы уходили городить загон, в кухне его не было, и, значит, его снесли вниз без нас, без Джоби и Люша, и тащить пришлось бабушке с Лувинией, разве что снес его вниз отец, подъехавший со мной на муле, -- и, значит, вот как спешно все и неотложно; да, наверно, это отец и с сундуком управился. А когда я вошел в столовую ужинать, на столе вместо серебряных ножей и вилок лежали кухонные, и за стеклом буфета (где на моей памяти всегда стоял серебряный сервиз, и только каждый вторник бабушка с Лувинией и Филадельфией брали его оттуда и начищали, а зачем -- одной бабушке разве что известно, -- ведь сервизом никогда не пользовались) было пусто.

Отужинали быстро. Отец ведь обедал, а мы -- Ринго и я -- слишком ждали-дожидались этого отдохновенного часа, когда отец начнет рассказ. В тот его весенний приезд мы дождались: отец сел после ужина в свое старое кресло-качалку, в камине затрещали, защелкали ореховые чурбаки, и мы приготовились слушать, присев на пятки сбоку от огня, а над каминною доской на двух крюках протянулось трофейное капсюльное ружье, привезенное отцом из Виргинии два года назад, -- дремлет, смазанное и заряженное к бою. И мы услышали тогда рассказ. Звучали в нем такие имена, как Форрест{6}, Морган{7}, Барксдейл{8} и Ван Дорн, такие немиссисипские слова, как ущелье и обвал; но Барксдейл -- наш земляк, и Ван Дорн тоже, только его застрелит позже чей-то муж; а генерал Форрест проезжал однажды Южной улицею Оксфорда, и сквозь оконное стекло глядела на него там девушка, алмазом перстня нацарапавшая свое имя на стекле: Силия Кук... {9}

Но нам шел всего тринадцатый{10}; в ушах наших звучало другое. Нам слышались пушки, и шелест знамен, и безымянный вопль атаки. И это мы хотели и сегодня услыхать. Ринго ожидал меня в холле; вот уже отец сел в свое кресло в комнате, которую он и негры зовут кабинетом: он зовет потому, что здесь стоит его письменный стол, в чьих ящиках хранятся образцы нашего хлопка и зерна, -- и здесь он снимает грязные сапоги и сидит разувшись, а сапоги сохнут у камина, и сюда не возбраняется входить собакам и греться у огня на ковре и даже ночевать здесь в холода -- а разрешила ли то отцу мама (она умерла, родив меня) и подтвердила разрешение бабушка или бабушка сама уже без мамы разрешила, я не знаю; негры же зовут комнату кабинетом потому, что сюда заведено их призывать на очную ставку с патрульщиком (который сидит на одном из жестких стульев и курит одну из отцовых сигар, но шляпу все же сняв), чтобы они клятвенно заверили, что вовсе и не были там, где их видел патрульщик, что вовсе не они то были; а бабушка зовет библиотекой, потому что здесь стоит книжный шкаф, и в нем Литтлтон, комментированный Коуком{11}, Иосиф Флавий{12}, Коран, том решений Миссисипского суда за 1848 год, Джереми Тейлор{13}, \"Афоризмы\" Наполеона{14}, трактат по астрологии в тысячу девяносто восемь страниц, \"История оборотней английских, ирландских и шотландских купно с валлийскими\", писанная достопочтенным Птолемеем Торндайком{15}, магистром наук Эдинбургского университета, членом Шотландского королевского общества, а также полные собрания Вальтера Скотта и Фенимора Купера и полный Дюма в бумажной обложке, кроме того томика, что отец выронил из кармана под Манассасом{16} (когда отступали, сказал отец).

Так что Ринго и я опять присели по бокам камина -- холодного, пустого -и тихо стали дожидаться, и бабушка пристроилась с шитьем к столу, к лампе, а отец сел в кресло на всегдашнем своем прикаминном месте, скрестивши ноги, оперев задки волглых сапог там, где старые от них следы на решетке, и жуя табак, взятый у Джоби заимообразно. Джоби куда постарше отца возрастом и потому перехитрил войну -- запасся табаком В штат Миссисипи он приехал с отцом из Каролины; он был бессменным отцовским слугой, а на нескорую смену себе растил, готовил Саймона (Ринго -- сын Саймона). Но война ускорила лет на десяток вступление Саймона в должность, и Саймон ушел на войну денщиком отца, а сейчас остался в эскадроне, в Теннесси. И вот мы сидим ждем, когда же начнется рассказ; уже и Лувиния в кухне кончает стучать посудой, и я подумал, что отец хочет, чтобы и она, управившись, пришла послушать, и спросил отца пока что:

-- Разве возможно вести войну в горах, папа?

И оказалось, отец только того и ждал (но не в желательном для меня и Ринго смысле).

-- В горах воевать невозможно, -- сказал он. -- Однако приходится. А теперь ну-ка, мальчики, спать.

Мы поднялись наверх. Но в спальню нашу не пошли; сели на верхней лестничной ступеньке, куда уже не доходит свет лампы, горящей в холле, и стали оттуда глядеть и вслушиваться в то, что доносилось из-за двери кабинета; немного погодя Лувиния прошла внизу по холлу, не заметив нас, и вошла в кабинет; нам слышно было, как отец спросил ее:

-- Готов сундук?

-- Да, сэр. Готов.

-- Скажи Люшу, пусть возьмет фонарь и заступы и ждет меня в кухне.

-- Слушаю, сэр, -- сказала Лувиния. Вышла, пересекла холл, снова не взглянув на лестницу, а обычно она идет за нами наверх неотступно и, вставши в дверях спальни, бранит нас, покуда не ляжем -- я в кровать, а Ринго рядом, на соломенный тюфяк. Но сейчас ей было не до нас и не до нашего непослушания даже.

-- А я знаю, что там, в сундуке, -- шепнул Ринго. -- Серебро. Как по-твоему...

-- Тсс, -- сказал я.

Было слышно, как отец говорит что-то бабушке. Потом Лувиния опять прошла через холл в кабинет. Сидя на ступеньке, мы прислушивались к голосу отца -- он рассказывал что-то бабушке и Лувинии.

-- Виксберг? -- шепнул Ринго. В тени, где мы сидим, его не видно; блестят только белки его глаз. -- Виксберг ПАЛ? То есть рухнулся в Реку? И с генералом Пембертоном вместе?

-- Тссс! -- сказал я.

Сидя бок о бок, мы слушаем голос отца. И, может, темнота нас усыпила, унесло нас снова перышками, мотыльками прочь или же мозг спокойно, твердо и бесповоротно отказался далее воспринимать и верить, -- потому что вдруг над нами очутилась Лувиния и трясет нас, будит. И не бранит даже. Довела до спальни, стала в дверях и не зажгла даже лампы, не проверила, разделись мы или упали в сон не раздеваясь. Возможно, это голос отца звучал в ее ушах, как в наших звучал и путался со сном, -- но я знал, ее гнетет иное; и знал, что мы проспали на ступеньках вынос сундука, и он уже в саду, его закапывают. Ибо мозгу моему, отказавшемуся верить в поражение и беду, мерещилось, будто видел я фонарь в саду, под яблонями. А наяву или во сне видел, не знаю -- потому что наступило утро, и шел дождь, и отец уже уехал.

3

Уезжал он, должно быть, уже под дождем, который и все утро продолжался, и в обед -- так что незачем и вовсе будет выходить сегодня из дому, пожалуй; и наконец, бабушка отложила шитье, сказав:

-- Что ж. Принеси поваренную книгу, Маренго.

Ринго принес из кухни книгу, мы с ним улеглись на ковре животом вниз, а бабушка раскрыла книгу.

-- О чем будем читать сегодня? -- сказала она.

-- Читай про торт, -- сказал я.

-- Что ж. А о каком именно?

Вопрос излишний -- Ринго, и не дожидаясь его, сказал уже:

-- Про кокосовый, бабушка.

Каждый раз он просит читать про кокосовый торт, потому что нам с ним так и неясно, ел Ринго хоть раз этот торт или нет. У нас пекли торты на Рождество перед самой войной, и Ринго все припоминал, досталось ли им в кухне от кокосового, и не мог припомнить. Иногда я пытался ему помочь, выспрашивал, какой у того торта вкус был и вид, -- и Ринго уже почти решался мне ответить, но в последнюю минуту передумывал. Потому что, как он говорит, лучше уже не помнить, отведал или нет, чем знать наверняка, что и не пробовал; если окажется, что ел он не кокосовый, то уж всю жизнь не знать ему кокосового.

-- Почитать еще разок -- худа не будет, я думаю, -- сказала бабушка.

Ближе к вечеру дождь перестал; когда я вышел на заднюю веранду, сияло солнце, и Ринго спросил, идя следом:

-- Мы куда идем?

Миновали коптильню; отсюда видны уж конюшня и негритянские хибары.

-- Да куда идем-то? -- повторил он.

Идя к конюшне, мы увидели Люша и Джоби за забором, на выгоне, -- они вели мулов снизу, из нового загона.

-- Да идем-то для чего? -- допытывался Ринго.

-- Следить за ним будем, -- сказал я.

-- За ним? За кем за ним?

Я взглянул на Ринго. Он смотрел на меня в упор -- молча, блестя белками глаз, как вчера вечером.

-- А-а, ты про Люша, -- сказал он. -- А кто велел, чтоб мы за ним следили?

Юлиан Семенов

-- Никто. Я сам знаю.

Непримиримость

-- Тебе что -- сон был, Баярд?

-- Да. Вечером вчера. Прислышалось, будто отец велел Лувинии следить за Люшем, потому что Люш знает.

Вместо предисловия

-- Знает? -- переспросил Ринго. -- Что знает? -- Но вопрос тоже излишний, и он сам ответил, поморгав своими круглыми глазами и спокойно глядя на меня: -- Вчера. Когда он повалил наш Виксберг. Люш знал уже тогда. Все равно как знал, что не в Теннесси теперь хозяин Джон. Ну, и про что еще тебе тот сон был?

Бесспорных оценок и утверждений не существует, слепая приверженность раз и навсегда заданной схеме свидетельствует о малом интеллектуальном потенциале, литое «подвергай все сомнению» как было, так и остается индикатором революционности мысли.

-- Чтоб мы за ним следили -- вот и все. Люшу известно станет раньше нас. Отец и Лувинии велел следить за ним, хоть Люш ей сын, -- велел Лувинии еще немного побыть белой. Потому что если проследить за ним, то сможем угадать, когда оно нагрянет.

Чаще всего бесспорность оценок проецируется на предмет истории; если технические науки по природе своей не переносят схем и высочайше утвержденных ограничений да, в общем-то, и неподвластны им, поскольку таят в себе некий феномен «опережаемости» среднего уровня знаний, то история (и, увы, экономика) вносит коррективы в самое себя раз в столетие, а то и реже.

-- Что нагрянет?

В этом смысле крошечный отрезок развития человечества, период с девятьсот седьмого по девятьсот двенадцатый год, проецируемый на одну шестую часть земной суши, то есть на Россию, является беспрецедентным исключением, ибо часть исследователей относится к этой поре как к вполне благополучным годам нашего государства, отмеченным началом демократического процесса столь непривычного для традиций абсолютистского строя, в то время как другая часть ученых видит в этих именно годах окончательное созревание того накального чувства гнева, которое и привело к свержению династии Романовых и торжеству социалистической революции.

-- Не знаю.

Ринго коротко вздохнул.

Эти исследователи (в противовес тем, которые в своих поисках руководствуются более эмоциями, чем объективным анализом фактов) утверждают, что после разгрома первой русской революции, несмотря на провозглашение ряда свобод, — под скипетром самодержавного государя и надзором тайной полиции — сановная реакция России начала массированное наступление на самое понятие прогресса всячески старалась оторвать страну от Европы, переживавшей экономический бум, страшилась «диффузии республиканских идей» и не хотела (а может быть, не могла) видеть реальные процессы, происходившие в стране.

-- Тогда так оно и есть, -- сказал он. -- Если б тебе кто сказал, то, может, это были б еще враки. Но раз тебе сон был, это уже не враки -- некому было соврать. Придется нам следить за ним.

Мы принялись следить; они впрягли мулов в повозку и спустились за выгон, к вырубке, возить наготовленные дрова. Два дня мы скрытно следили за ними. И тут-то почувствовали, под каким всегдашним бдительным надзором Лувинии сами находимся. Заляжем, смотрим, как Люш и Джоби грузят повозку, -и слышим тут же, что она надрывается, кличет нас, и приходится отходить незаметно вбок и бежать потом к Лувинии с другого направления. Иногда у нас не было времени сделать крюк -- она застигала нас на полпути, и Ринго прятался мне за спину, а она бранила нас:

Именно эти годы не могут не привлекать к себе пристального внимания историков ибо глубинные сдвиги социальной структуры русского общества со всей очевидностью подтверждали положение о затаенной сущности кануна революции «Низы не хотят жить по-старому, верхи не умеют жить по-новому».

-- Вы что крадетесь? Не иначе, озорство какое затеяли. Признавайтесь, сатанята.

Но мы не признавались, шли за ней, бранящейся, до кухни, и, когда она туда скрывалась, снова тихо уходили с глаз долой и бежали следить за Люшем.

Надежды на программу, выдвинутую политическим лидером (таким в ту пору считали Столыпина) были лишены основания, поскольку даже самый одаренный политик обречен на провал если он лишен поддержки масс, во-первых, и, во-вторых, пытается провести нововведения самолично без помощи штаба убежденных единомышленников.

И на второй день вечером, засев у хибары, где живут Люш с Филадельфией, мы увидели, как он вышел оттуда и направился к новому загону. Прокравшись за ним, услышали в потемках, как он поймал и вывел мула и поехал верхом прочь. Мы пустились следом, но когда выбежали на дорогу, то слышен был лишь замирающий топот копыт. А пробежали мы порядочный кусок, так что даже зычный клич Лувинии донесся до нас слабо, еле-еле. Мы постояли в звездном свете, глядя в даль дороги.

Действительно, несмотря на все потрясения первой русской революции, государственный аппарат империи — не только охранка, армия и дипломатия, но и министерства промышленности торговли связи, транспорта, финансов — остался прежним по форме и духу смена двух-трех министров не внесла кардинальных коррективов в экономический организм страны, что совершенно необходимо мировому прогрессу, который вне и без России просто-напросто невозможен. Законодательство, без которого прогресс немыслим (закон — это абстракция истина в последней инстанции, руководство к действию, а не расплывчатое постановление), также не претерпело никаких изменении. Буржуазные партии не могли да и не очень-то умели скорректировать право в угоду намечавшимся процессам капиталистического, то есть в сравнении с общинным прогрессивного развития; монархия ничего не хотела отдавать капиталистическому конкуренту сам держу каждое поползновение на мое суть антигосударственно, а потому подлежит немедленному заключению в крепость.

-- На Коринт ускакал, -- сказал я.

Именно поэтому надежды слабой русской буржуазии на эволюционный путь развития на то что с Царским Селом можно сговориться добром, были иллюзией.

Именно поэтому — как реакция на державную непозволительность — Россию разъедали сановные интриги, подсиживания, бессильные попытки сколачивания блоков противостоящих не тупости власти, а друг другу, схватки честолюбии и трусливых малосильных амбиций.

Вернулся он лишь через сутки, опять в потемках. А я и Ринго чередовались: один оставался у дома, другой наблюдал у дороги, -- чтобы Лувиния не надсаживалась в крике с утра до ночи, не видя нас обоих. А наступила уж ночь; Лувиния загнала нас было в спальню, но мы снова выскользнули из дому и крались мимо Джобиной хибары, как вдруг дверь ее отворилась -- вынырнувший из темноты Люш шагнул туда, в светлый проем. Люш возник совсем рядом, я почти бы рукой мог дотронуться, но он нас не заметил; на миг, внезапно, как бы повис в проеме двери на свету, точно из жести вырезанный силуэт бегущего, и нырнул в хибару, дверь черно захлопнулась -- мы так и застыли. А когда глянули в окошко, он стоял там у огня -- одежа изорвана, в грязи -- ему пришлось ведь прятаться в болотах и низах от патрулей, -- а на лице опять это хмельное выражение (хоть он и не выпил), точно он давно уже без сна и спать не хочет, а Джоби и Филадельфия подались лицами вперед, в отсветы огня, и смотрят на Люша, и рот у Филадельфии открыт, и то же у нее бессонное, хмельное выражение. И тут дверь открылась опять; это Лувиния. Как она шла за нами, мы не слышали, -- и встала, взявшись за дверной косяк и глядя на Люша с порога, а старую отцову шляпу снова не надела.

Именно поэтому Россия той поры становилась конденсатом революции, которая лишь и могла вывести страну из состояния общинной отсталости на дорогу прогресса.

-- И, говоришь, освободят нас всех? -- сказала Филадельфия.

Тщательное исследование документов той эпохи подтверждает что из стодвадцатимиллионного населения империи всего лишь несколько тысяч человек, объединенных Лениным в большевистскую партию, были теми искрами в ночи, которые пунктирно освещали путь в будущее.

-- Да, -- сказал Люш, гордо откинув голову.

…Одним из таких человеко-искр был Феликс Дзержинский.

-- Тихо ты! -- шикнул Джоби, но Люш и не взглянул на него.

-- Да! -- сказал Люш еще громче. -- Генерал Шерман идет и все перед собой сметает и сделает свободным весь народ наш! {17}

Охранка чтит тех, кто одет дорого

Лувиния в два быстрых шага подошла к нему и ладонью крепко хлопнула по голове.

-- Дурак ты черный! -- сказала она. -- По-твоему, на свете наберется столько янки, чтоб побили белых?

Мы пустились домой, не дожидаясь голоса Лувинии и опять не зная, что она следует за нами. Вбежали в кабинет, к бабушке -- она сидит у лампы с раскрытой на коленях Библией и глядит на нас поверх очков, нагнувши голову.

-- Они идут сюда! -- крикнул я. -- Идут освобождать нас!

-- Что, что? -- произнесла она.

-- Люш их видел! Они на дороге уже. Генерал Шерман идет всех нас делать свободными!

И смотрим -- ждем, за кем она прикажет нам бежать, чтобы ружье снял, -за Джоби, как старшим, или же за Люшем, поскольку он их видел и знает, в кого стрелять. Но тут бабушка крикнула тоже -- голосом громким и звучным, как у Лувинии:

-- Это что такое, Баярд Сарторис! Почему ты еще не в постели?.. Лувиния! -- позвала она. Вошла Лувиния. -- Проводи детей в постель, и если только зашумят еще сего дня, то позволяю и прямо приказываю выпороть их обоих.

Мы тут же поднялись, легли. Но, лежа порознь, нельзя было переговариваться, потому что Лувиния поставила себе раскладную койку в коридоре. А лезть на кровать ко мне Ринго опасался, так что я лег к нему на тюфяк.

-- Нам надо будет стеречь дорогу, -- сказал я.

Ринго вздохнул, как всхлипнул.

-- Видно, больше некому, -- сказал он.

-- Ты боишься?

\"Вице-директору
Департамента полиции
Е. Высокоблагородию Зуеву Н. П.
Милостивый государь Нил Петрович!
Памятуя о Вашем любезном разрешении обращаться прямо к Вам минуя инстанции Департамента, рискую переслать Вам запись обмена мнениями между двумя иностранцами в Гельсингфорсе — сразу же после окончания конференции РСДРП посвященной тактике социал-демократии в Третьей Гос. Думе.
Агентура осуществлявшая запись разговора на листки вынесла впечатление что один из собеседников был немцем в то время как второй — несмотря на знание языка — не есть немец по урождению а скорее всего поляк.
Эта точка зрения подтверждается также и тем, что один из собеседников по имени Фриц обращался ко второму как к Йозефу — вполне немецкое имя, но, однако ж дважды произнес его имя как Юзеф, что и дало нам возможность выдвинуть гипотезу о польском происхождении второго собеседника.
Некоторые реплики записать не удалось ибо собеседники порою переходили на шепот Однако и то что мои люди услышали (\"Йозефа взяли в наблюдение по поводу возможного участия в конференции РСДРП, якобы проходившей в Гельсингфорсе под руководством государственных преступников Ульянова, Плеханова, Троцкого и Дана) дает возможность судить как о мере осведомленности врагов о наших делах, так и о том, сколь сильна их организованность вообще.
Ниже присовокупляю запись беседы.
\"Фриц. — Почему не захотел, чтобы я тебя навестил в Петербурге?
Йозеф. — Я там на нелегальном положении… Стоит ли тебя подводить под удар?
Фриц. — Я — вольный журналист и фотограф… Что мне могут сделать ваши… (следует безнравственное определение русских властей).
Йозеф. — Могут сделать, что захотят. Ситуация становится угрожающей. Так что террор властей будет продолжаться. Ваша пресса печатает про Россию слухи спекуляции домыслы. Я бы поэтому хотел чтобы именно ты запомнил то, что я тебе расскажу. Задавай любые вопросы. Уточняй если непонятно. Но запиши что я расскажу и пусть твои коллеги оперируют именно этими данными — они отражают объективные процессы свидетелем которых я был.
Фриц. — Даже когда сидел в тюрьмах?
Йозеф. — Русские тюрьмы — это университеты. Там встречаешь самых умных. Есть чему поучиться Да и вести с воли приходят регулярно, — многие охранники жизнью недовольны их семьи влачат жалкое существование, они — это чисто российский парадокс — тоже хотят перемен. Только боятся произнести слово революция.
Фриц. — Я готов записывать.
Йозеф. — Итак пятый год… Западная пресса пишет что русская революция явилась следствием неудач в войне с японцами. Это неверно ибо преуменьшает ее прогрессивную сущность. Война приблизила революцию поскольку обнажила все социальные и экономические язвы империи. Но забастовки шли задолго до военного краха. А сколько лет погромы сотрясали империю? В каторге и ссылке люди томились практически всю историю России. Когда мы победим надо будет очень внимательно поработать в архивах, порою мне сдается что война была в какой-то мере спровоцирована сферами чтобы задавить наше движение обернуть патриотизм против революционеров, а победив, провести жесточайшие карательные меры, чтобы навсегда потопить в крови самое возможность выступать против самодержавной тирании…Отметить себе стадии нашей революции… Первая. Экономический и военный крах, рост дороговизны, деспотизм местного начальства понудил матерей и кормильцев поднять хоругви и крестным ходом, во главе с попом Гапоном, выйти к Зимнему — молить царя о милости. Возобладала традиционная вера в то, что вождь не знает правды, ее от него скрывают бюрократы, надо открыть царю-батюшке глаза на происходящее, и он все в одночасье изменит. Изменил, приказал стрелять в подданных. Так случилось «красное воскресенье», которое мы называем «кровавым».
Фриц. — Это девятое января девятьсот пятого, да?
Йозеф. — Именно. После этого начался второй период революции… Впрочем, точнее бы назвать все то, что было до пятого года, до кровавого воскресенья, первым этапом, красное воскресенье — вторым, а уж волна забастовок, террор войск и полиции, демонстрации, повальные аресты— вплоть до октября девятьсот пятого — третьим. Когда же, несмотря на террор властей, запылали помещичьи усадьбы, восстал «Потемкин», выросли баррикады на улицах городов, начался четвертый этап — вооруженное восстание и, как следствие, манифест семнадцатого октября, суливший подданным не только Государственную думу с совещательным голосом, но свободу слова и многопартийность. Павел Милюков зарегистрировал провозглашение своей п-- Да не очень, -- сказал он. -- Но лучше бы хозяин Джон был здесь.

ртии «Народной Свободы», иначе именуемой «конституционно— демократической», «кадетской», либералы, земские деятели — то есть врачи, учителя статистики, часть дворянства, юристы, профессура — стали ее костяком. Я бы определил ее центристской; идеал кадетов — конституционная монархия, типа британской. Левоцентристской партией можно назвать трудовиков; я бы определил их как левых кадетов… Ну и социал-демократы. Эсеров власть в Думу не пустила — бомбисты. Александр Гучков, за которым стояли ведущие промышленники России и крупные аграрии, провозгласил партию «семнадцатого октября», «октябристы», правоцентристы. Шовинистический, великорусский правый блок провозгласили Марков — второй и Пуришкевич. Самую правую часть этих правых возглавил доктор Дубровин, зарегистрировав свой «Союз Русского народа»; программа его уникальна: «назад, к самодержавию, во всем случившемся виноваты все, кто угодно. Англия, масоны, поляки, евреи, армяне, декаденты, Максим Горький, французские импрессионисты, но только не русские люди, их, доверчивых, нагло обманули иноверцы, иноплеменной элемент, вековой заговор Европы против России»… Горько и смешно, право…
Фриц. — Скорее страшно.
Йозеф. — Верно. Меня тоже страшит темная тупость. Ладно, если бы такое несли безграмотные охотнорядцы, они газет в руки не берут, но ведь Дубровин — человек с университетским образованием? Он же прекрасно знает, что без помощи финансового капитала Европы царь бы не справился с революцией! Когда дубровинцы завывают, что наша революция еврейская, я диву даюсь! Антисемит-царь со своими жидоедствующими бюрократами платил полиции и армии золотом Ротшильдов! Прекрасное единение могуществ вне зависимости от вероисповедания. А то, что еврейских товарищей в революционной среде множество, то это не причина, а следствие не было б черты оседлости, погромов и лишения права учить еврейских детей в школах наравне с другими, процент участия евреев в революции не был бы столь высоким, поверь. Иногда мне кажется, что великорусские шовинисты — психически больные люди, маньяки… «Заговор Европы»! Они не хотели даже видеть того, что социалистический министр Клемансо не мешал французским банкирам поддерживать царя, а депутат английского парламента Уинстон Черчилль, который не сегодня, то завтра сделается одним из ведущих министров Лондона, выступал — во время предвыборной борьбы — против еврейских погромов в России, но при этом не мешал английским промышленникам оказывать незримую помощь Николаю Кровавому вместо того, чтобы понудить кабинет Его Величества пересмотреть свои отношения с венценосным русским братцем…
Фриц. — Напиши об этом для нашей газеты, Юзеф! Такой аспект нов, он заинтересует немецкого читателя.
Йозеф. — Меня сейчас волнует польский, литовский, русский, украинский, белорусский и еврейский читатель, Фриц… А потом я непременно напишу для Вас. Все, что публикуется у вас, далеко от нашей борьбы, понимаешь? Это роскошь — публиковаться у вас в такое время… Публиковаться надо здесь, чтобы это доходило — в любом виде — до наших людей.
Фриц. — Объясни мне суть споров о Думе между своими — большевиками и меньшевиками…
Йозеф. — Большевики предлагали игнорировать выборы в Думу, продолжать борьбу за свержение монархии, ибо она не намерена сдавать свои позиции. Меньшевики, наоборот, требовали участия в работе Думы, полагая, что она станет трибуной для легальной агитации против тирании. Правоту большевиков доказала история: через несколько месяцев после выборов, когда царь уволил премьер — министра Витте, который показался ему либералом, Дума была беззаконно распущена, депутаты выброшены вон, часть арестована. Пришел Столыпин. Этого не устроила и вторая Дума — прошло слишком много левых кадетов и социал-демократов, центристско правое большинство Гучкова и Пуришкевича оказалось зыбким. Тогда Столыпин разогнал и вторую Государственную думу, бросив в Петропавловскую крепость депутатов от социал-демократии, обвинив их в военном заговоре, что есть ложь, провокаторский повод властям расправиться с неугодными… Я тороплюсь в Петербург, чтобы послушать процесс над депутатами первой Думы…
Фриц. — Второй.
Йозеф. — Нет, именно первой. Социал-демократов второй Думы уже отправили в каторгу А вот депутатов первой Думы, подписавших в Выборге беззубое воззвание против произвола, до сих пор не судили. Почему?
Фриц. — Это я тебя должен спросить «почему», Юзеф.
Йозеф. — Видимо, власти готовят какой-то сюрприз. Это игра, Фриц Игра в кошки— мышки. Я думаю, после ска-- Что ж делать, раз его нет, -- сказал я. -- Придется самим.

дала с фарсом суда против социал-демократических депутатов второй Думы сейчас Столыпин будет делать хорошую мину при плохой игре, вполне либеральный процесс в открытом заседании…
Фриц. — А как ты вообще относишься к Столыпину?
Йозеф. — Недюжинный человек Именно этого царь и бюрократия ему и не простят.
Фриц. — Но ведь на всех фотопортретах он вместе с государем…
Йозеф. — Веришь спектаклям? Странно, я считал, что ты больший прагматик. Прежде чем мы вернемся к исследованию царской камарильи, закончу с Думой. При выборах в третью Думу большевики сняли лозунг бойкота. И не потому, что партия переменила свое отношение к этому органу, мы поняли, что вооруженное столкновение с самодержавием проиграно, революция — временно — пошла на убыль, империя покрыта виселицами, работают военно-полевые суды, царствует страх это в России быстро реанимируется, значит, сейчас надо переходить к легальным методам борьбы, то есть использовать Думу. Есть вопросы?
Фриц. — Костяк четок. Спасибо. А теперь про тех, кто противостоит прогрессу…
Йозеф. — Сколько времени до отхода поезда?
Фриц. — Полтора часа.
Йозеф. — Тебе придется поменять билет на завтра, если я стану рассказывать обо всех противниках прогресса в России, у нас накопилась достаточно серьезная картотека не только по северной столице и Москве, но и по крупнейшим центрам империи. Ладно, остановимся на узловых фигурах…
Фриц. — Кстати, ты запомнил просьбу Розы о господине Родэ?
Йозеф. — Да, конечно. Только, пожалуйста, впредь никогда не называй имен товарищей в публичных местах…
Фриц. — Неужели ты думаешь, что эти пьяные финны слушают нас?
Йозеф. — Я допускаю такую возможность.
Фриц. — Тогда зачем говоришь со мной?
Йозеф — Во-первых, сейчас не девятьсот четвертый год, а седьмой, сил у нас побольше. А во-вторых я говорю о проблемах общего плана, это не может причинить вреда никому из товарищей, кроме, пожалуй, меня.
Фриц — Понял, учту едем дальше.
Йозеф. — Итак, наши противники. Как ты понимаешь ведущей силой в борьбе с революцией является охранка, департамент полиции, министерство внутренних дел. Армию царь боится, он не очень-то верит своим войскам особенно после краха на Востоке и восстания на «Потемкине». Самой заметной фигурой политического сыска империи был директор департамента полиции Лопухин. Но его как человека близкого министру Плеве убитого эсерами сняли. — в России каждый новый министр набирает своих людей прежних гонит. На его место сели Трусевич и его заместитель Зуев. Эти особого веса не представляют в силу того что свои позиции очень укрепил полковник Герасимов, шеф петербургской охранки работающий непосредственно на Столыпина. Эту фамилию запомни непременно. Безусловно тебе следует знать, кто такой Петр Рачковский. Хотя он сейчас активной роли не играет, но именно он был создателем русской заграничной агентуры, работал в Париже, воевал против народовольцев, потом попал в немилость у Плеве бывшего тогда министром внутренних дел и был уволен в отставку. Однако как только Плеве убили эсеры военный диктатор Петербурга генерал Трепов вернул Рачковского, сделав директором политической части департамента полиции. Говорят Герасимов поначалу попал под его начальство. Это мы еще не проверяли. Но ясно то что сейчас верховодит именно Герасимов а Рачковский ушел на второй план если вообще не готовится к отставке, хотя говорят его пытался защищать директор полиции Трусевич активный противник Герасимова.
Фриц. — Ничего не понимаю! Революция еще до конца не окончена, страна разорена, а те которые держат власть — Герасимовы, Трусевичи, Рачковские — грызутся между собою! Как это объяснить?
Йозеф. — Где и когда ты встречал единение среди тех, кто лишен общественной идеи?! Каждый из поименованных мною думает о себе Фриц о своей карьере своем имени своем будущем Своем! Вот потому мы убеждены в победе! Мы же думаем о благе народа личная выгода от революции — это бред, термидор а не революция!
Фриц. — Ты не мог бы помочь мне.
Йозеф. — В чем?
Фриц. — Я бы очень хотел побеседовать с Карповым* и Астрономом.* В Лондоне писали что они являются членами ЦК социал-демократов. И с Дедом,* который транспортирует литературу в Россию из Берлина.
Йозеф. — Вряд ли Фриц. Еще вопросы?
Фриц. — Почему среди социал-демократов по-прежнему так сильны расхождения? Они говорят, бьются, как и сановники в Петербурге.
Йозеф. — Эти расхождения носят как понимаешь, совершенно иной оттенок чем драка в Петербурге. Ленин отстаивает одну точку зрения, Федор Дан — другую, но тут вопрос талантливости, провидения, даже сказал бы я… Дан ведь, выступая за блок с кадетами не о себе думал, он был искренне убежден, что так будет лучше революции, то есть народу. Это турнир талантов Фриц, в котором победит наиболее талантливый.
Фриц. — Кто же?
Йозеф. — Ленин.
Фриц. — Это псевдоним?
Йозеф. — Видимо.
Фриц. — А подлинная фамилия тебе неизвестна?
Йозеф. — Даже если бы я ее и знал я не вправе открыть ее закон конспирации… Ленин лишен неподвижности, чем грешит Дан, в нем нет догматизма, он следует не идолу буквы, он держит руку на пульсе жизни. Беда многих товарищей меньшевиков в том, что они страшатся отступить, признать свою неправоту выработать новый курс публично отказавшись от прежнего. Вот этого страшного, кандального в Ленине нет в этом залог того, что он…
Фриц. — Почему ты не закончил?
Йозеф. — А разве так не ясно?
Фриц. — Хорошо давай перейдем к камарилье, к царю и его семье.
Йозеф. — Там такой же раскордаж, как среди полицейских чиновников. Между царем и великим князем Николаем Николаевичем существуют расхождения. Дмитрии Константинович внук императора Николая Первого и Дмитрии Павлович внук императора Александра Второго, двоюродный дядя Николая Второго, тянут свою линию, посещают салоны где царя и царицу нескрываемо бранят как людей темных неспособных к европейскому решению русской трагедии. Елизавета Федоровна вдова великого князя Сергея, убитого Яцеком Каляевым не встречается со своей сестрой царицей Александрой Федоровной. Да, да. сестры родные сестры принцессы Гессенские и Рейнские, не разговаривают глядят врагами Великий князь Кирилл Владимирович исключен из службы и лишен звания флигель-адъютанта за то, что вступил в брак со своей двоюродной сестрой, а ведь пожалуй, единственный из Романовых кто видел войну, воочию был на броненосце «Петропавловск» во время боя с японцами, чудом спасся когда случилась трагедия. Царь и Александра Федоровна живут замкнуто под охраной генералов Дедюлина и Спиридовича, закрытое общество, тайна за семью печатями — в театрах не бывают, вернисажах тоже; специальный поезд мчит их в Крым, в Ливадию, мчит без остановок, только чтоб мимо страны, мимо, мимо, мимо…
Фриц. — Странно, отчего же все-таки Россия до сих пор не развалилась?
Йозеф. — Россия не развалится, Фриц. Развалится империя. А Россия и романовская империя — понятия взаимоисключающие.
Фриц. — Слишком красивая фраза, чтобы убеждать в своей истинности. Правда звучит проще.
Йозеф. — Ты, кстати, сформулировал свою позицию красивее, чем я. Но тем не менее я тебя в неправде не упрекаю. Действительно, правда должна звучать просто. Тот, кто мечтает о возвращении прошлого, — дурак, уповающий лишь на современное — заземленный мышонок, надеющийся на одно лишь будущее — прожектер… Прав лишь тот, кто объединяет в себе все эти три ипостаси.
Фриц. — Тоже красиво, но возразить не могу, согласен. Как я могу тебя найти, Юзеф? Если мне понадобится встреча? Через Розу?
Йозеф. — Мы уже уговорились — без имен. Ладно? Я сам найду тебя, Фриц. Я скоро буду в твоих краях.
Фриц. — Теперь последнее… Отчего ваш парламент назван Думой? На Западе этого никто не понимает.
Йозеф. — Дума — это не парламент. У нас по-прежнему нет конституции. Дума — это место, где говорят, Фриц, отводят душу, но не решают. Дума — от слова «думать», а не «решать», то есть «властвовать». Царь создал именно такой орган, где можно облегчить гнев, поговорить, но не делать…\"
Буду рад, милостивый государь, Нил Петрович, ежели Вы поручите соответствующим сотрудникам навести справки о «Фрице» и «Йозефе», а также о тех, кого они упоминали в своем собеседовании.
Остаюсь Вашего Высокоблагородия
покорнейшим слугою ротмистр Кузнецов,
помощник начальники Гельсингфорсского
представительства Департамента полиции\".


Два дня мы стерегли дорогу, затаясь в можжевеловой рощице. Время от времени Лувиния звала нас, но мы сказали ей, куда ходим и что, мол, устраиваем там новое поле битвы, и к тому же из кухни рощица видна. Там было тенисто, прохладно и тихо, и Ринго большей частью спал, и я тоже немного. И приснилось мне, будто гляжу на усадьбу нашу, и вдруг дом и конюшня, хибары, деревья исчезли, и место гладким стало и пустым, как наш буфет, и сумерки сгущаются, темнеют, и вот уже не сбоку я гляжу, а сам я там, в испуганной толпе движущихся крохотных фигурок, где отец, и бабушка, и Джоби, Лувиния, Люш, Филадельфия, Ринго, -- и тут Ринго словно поперхнулся, и я глянул на дорогу, просыпаясь, а там, посреди нее, встал на каурой лошади и смотрит в бинокль на наш дом -- северянин, янки.



А мы продолжаем лежать и глядеть на него. А зачем -- не знаю; ведь кто он такой, мы поняли сразу же; помню, у меня мелькнуло: \"Выглядит как все люди\"; потом мы с Ринго переглянулись ошалело и стали отползать с бугра -вышло это у нас само собою, бессознательно, -- и вот уже бежим выгоном к дому, а когда перешли на бег, тоже не помню. Казалось, бежим и бежим нескончаемо, закинув голову, сжав кулаки, и добежали до забора наконец, кувырнулись через и вбежали в дом. Бабушки в кресле нет, а шитье рядом, на столе.

Зуев усмехнулся, подумав, — что обо всех тех, кого упоминали «Фриц» и «Йозеф», справки навести невозможно. Как их наведешь в салоне вдовствующей императрицы Марии Федоровны или замке Кирилла Владимировича?!

-- Быстрей! -- сказал я. -- Придвигай к камину!

Но Ринго застыл на месте, и глаза -- как блюдца; я подтащил кресло, вскочил и стал снимать ружье. Весу в нем фунтов пятнадцать, но не так еще вес, как длина несусветная; кончилось тем, что снял с крюков и вместе с ним и креслом загремел на пол. И услышали мы, как бабушка вскинулась наверху в постели и вскрикнула:

-- Кто там?

Зуев перечитал письмо еще раз: опасный документ; от себя запускать в работу нельзя, священные особы государя и государыни затронуты в таком контексте, который не может не вызвать гнев в сферах; довериться некому: директор департамента Трусевич, хоть и работал в прошлом веке по судебному ведомству, не моргнет глазом, отдаст на заклание, а уж о поддержке и думать нечего. Каждый первый боится своего второго, а посему норовит этих вторых менять почаще; меня столкнуть нетрудно — был выдвинут Плеве, сотрудничал с Лопухиным, уволенным в позорную отставку, конечно, я тут как бельмо на глазу, таким не верят; если б не трусость, страх движения, давно б вышвырнули, а так, затаившись, ждут неверного шага; дудки; говорить, что все, молчать, когда другие молчат, и дел не делать — не подкопаются, у нас жрут только тех, кто высовывается, самость свою выказывает…

-- Быстрей! -- сказал я. -- Берись же!

-- Боюсь, -- сказал Ринго.

Тем не менее Зуев понимал, что полученная информация таит в себе возможность интереснейшей комбинации, найди он этих самых «Фрица» и «Юзефа».

-- Что ты там, Баярд? -- донесся голос бабушки. -- Лувиния!

Поэтому, выписав имена и фамилии, его заинтересовавшие, на отдельные карточки, Зуев попросил своего помощника запустить «материал» в работу.

Вдвоем мы взялись за приклад и дуло, как берутся за бревно.

Ответы, полученные через три недели, заставили его еще раз задуматься над документом из Гельсингфорса; дело того стоило.

-- Или освобождаться хочешь? -- сказал я. -- Чтоб тебя свободным делали?

Мы бегом потащили ружье, как бревно. Пробежали рощицей, упали у опушки за куст жимолости -- и тут из-за поворота вышла эта лошадь. А больше мы уж ничего не слышали -- потому, быть может, что дышали шумно или что не ожидали больше ничего услышать. Мы и не глядели больше; были заняты тем, что взводили курок. Мы уже взводили его раньше раза два, когда бабушки в кабинете не было и Джоби входил, снимал ружье для проверки, для смены пистона. Ринго поставил ружье стоймя, я взялся повыше за ствол обеими руками, подтянулся, обхватил ложе ногами и сполз вниз, давя телом на курок, пока не щелкнуло. Так что глядеть нам было некогда; Ринго нагнулся, уперев руки в колени, подставляя спину под ружье, и выдохнул:

\"На Ваш запрос № 542-2-11-0? сообщаю
1. «Роза» — речь идет о Розе Люксембурговой, одном из лидеров польской социал— демократии.
2. «Родэ» Видимо, эта фамилия упоминается в связи с Розой Люксембурговой, поскольку именно она посетила дом Александра Родэ на Крестовском Острове, набережная Средней Невки, 6, где проходила встреча руководящих деятелей соц.-демократии большевистского направления, посвященная тактике партии в июле девятьсот шестого года. Она прибыла туда, сопровождаемая Феликсом Доманским, он же Астроном, Переплетчик, Юзеф, Дзержинский. Здесь же состоялось ее совещание с Лениным после того, как были исчерпаны вопросы тактики большевиков.
3. Ленин, он же Фрей, Карпов, Винтер, является Владимиром Ильичом Ульяновым, лидером большевизма.
4. Доманский, он же Астроном, Юзеф, Ржечковский, Дзержинский, является одним из руководителей польской социал-демократии, по предложению Ленина якобы избран в Лондоне членом ЦК РСДРП.
5. «Дед», «Литвинов Максим Максимович» — Меир Баллах из Киева, после побега из централа, где ему грозила смертная казнь, находится в эмиграции, чаще всего появляется в Берлине, дружен с Розалией Люксембурговой и Карелом Либкнехтовым, отвечает за транспортировку литературы и оружия в пределы Империи.
6. «Фриц» — в картотеке не значится.
7. «Йозеф» — в картотеке не значится.
8. «Юзеф» — один из псевдонимов Астронома, Дзержинского, Переплетчика.
Делопроизводитель Опрышкин\".


-- Стреляй сволочугу! Стреляй!

Мушка совпала с прорезью, и, закрывая от выстрела глаза, я успел увидеть, как янки вместе с лошадью застлало дымом. Грянуло, как гром, дыму сделалось как на лесном пожаре, и ничего не вижу кроме, только лошадь ржанула, визгнула пронзительно, и ахнул Ринго:

Зуев внимательно прочитал дельный ответ Опрышкина, подумал, что человека этого надо будет пригласить для беседы, и отдал распоряжение о немедленном установлении места пребывания Юзефа Доманского — Дзержинского где бы он ни проживал в настоящее время.

-- Ой, Баярд! Да их целая армия!

Однако через семь дней пришел ответ, что такого рода указания были отданы директором департамента Трусевичем, начальником варшавской охраны Заварзиным, а также всесильным главою петербургской секретной полиции полковником Герасимовым еще осенью, но до сих пор член ЦК обнаружен не был, будто сквозь землю провалился.

4

— Видимо, скрывается в Финляндии или Польше. — пояснил делопроизводитель Опрышкин (действительно, думающий человек, но чрезмерно пугливый). — Там нам трудно, Нил Петрович особенно у финнов, — местные органы управления покрывают революционеров. Тем не менее я стану следить за этим самым «Юзефом» особенно пристально, с вашего разрешения.

Мы словно никак не могли достичь дома; он висел перед нами, как во сне, парил, медленно вырастая, но не приближаясь; Ринго несся за мной следом, постанывая от испуга, а позади, поодаль -- крики и топот копыт. Но наконец добежали; в дверях -- Лувиния, на этот раз в отцовой шляпе, рот открыт, но мы не останавливаемся. Вбежали в кабинет -- бабушка стоит у поднятого уже кресла, приложив руку к груди.

Зуев повертел в руках фотографическое изображение Дзержинского истощенное лицо провальность щек; явно чахоточный, да и скулы торчат, высоченный лоб несколько раскосые глаза, бушлат сидит колом, бедные люди, их же определишь сразу по какой-то кургузости во имя чего лишают себя мало-мальски приличного существования, которого нам и так отпущено с гулькин нос?! Что изменится?! Галерка периодически захватывает кресла партера но ведь на сцене продолжает идти все та же пошлая драма, имя которой жизнь…

-- Мы застрелили его, бабушка! -- выкрикнул я. -- Мы застрелили сволочугу!

-- Что такое? -- Смотрит на меня, лицо стало почти того же цвета, что и волосы, а поднятые выше лба очки блестят среди седин. -- Баярд Сарторис, что ты сказал?

…Перед выездом из Гельсингфорса Дзержинский зашел в филиал английского «Селфриджес», только здесь продавали самые изысканные костюмы и пальто; выбрал черную касторовую пелерину, подбитую серо-красным клетчатым шерстяным материалом; купил темно-серый английский костюм (наставлял молодых членов партии— «организовывать вам побег из тюрьмы значительно дороже, чем оплатить расходы на приобретение элегантного костюма, — русская полиция чтит тех, кто дорого одет»), теплые башмаки с гетрами и свитер ручной работы; после этого отправился в парикмахерский салон Ханса Парвинайнена и лег в его удобное кресло на полчаса. Поднялся, глянул в зеркало и не узнал себя усы и бородка были сделаны а ля-Ришелье, волосы подстрижены коротко, по последней моде, ни дать ни взять богатый английский коммерсант; ну, ловите меня, жандармы, смотрите в оба, не пропустите — медали лишитесь!

-- Насмерть застрелили, бабушка! На въезде! Но там их вся армия, а мы не видели, и теперь они скачут за нами.

Через полчаса был на вокзале, пройдя сквозь посты полиции, как нож сквозь масло.

Она села, опустилась в кресло как подкошенная, держа руку у сердца. Но голос ее и теперь был внятен и четок:

-- Что это значит? Отвечай, Маренго! Что вы сделали?

Так почему же полковник Герасимов встречал Азефа самолично?

-- Мы застрелили сволочугу, бабушка! -- сказал Ринго. -- Насмерть!

Дзержинский спешил в Петербург потому, что там начинался суд над депутатами разогнанной Столыпиным первой Государственной думы.

Тут вошла Лувиния -- рот все так же открыт, а лицо точно пеплом присыпали. Но и без этого, но и самим нам слышно, как на скаку оскальзываются в грязи подковы и один кто-то кричит: \"Часть солдат -- за дом, на черный ход!\" -- и они пронеслись в окне мимо -- в синих мундирах, с карабинами. А на крыльце топот сапог, звон шпор.

В поезде, прижавшись головою к холодному стеклу, по которому ползли крупные капли дождя, Дзержинский читал корреспонденцию в черносотенном «Русском Знамени» о выступлении председателя «Союза Русского народа» доктора Дубровина перед «союзниками» в Вологде:

-- Бабушка! -- проговорил я. -- Бабушка!

«Наш народ не принимал и не примет Думу, поскольку она есть не что иное, как порождение сил, чуждых русской национальной идее, которая была, есть и будет идеей самодержавной, персонифицированной в образе вождя, неограниченного монарха, принимающего решения, не подвластные ничьему обсуждений. Заговор иноземных сил против русского духа — вот что такое Дума! „Хотим дать русскому народу демократию и парламент!“ — возглашают бойкие еврейчики и надменные ляхи. А они спросили наш народ, хочет ли он этой самой „демократии и парламента“?!.»

У всех у нас словно отнялась способность двигаться; застывши, мы глядим, как бабушка жмет руку к сердцу, и лицо у нее как у мертвой и голос как у мертвой:

Дзержинский сунул газету в карман, недоуменно пожал плечами неужели этот самый доктор не видит, что Россия отстала от Запада по всем направлениям? Неужели национализм может сделать человека полубезумным?

-- Лувиния! Что ж это? Что они мне говорят такое?

Кадеты в своих газетах прекраснодушничали, упоенно писали о новой поре, когда исполнительная и законодательная власть найдет в себе мужество завершить под скипетром государя то, что началось в стране после того как завершилась революция. А что началось? Отчаяние, неверие в способность сановников и молодящихся приват-доцентов сделать хоть что-нибудь салонное сотрясение воздуха, пустая болтовня, страх перед кардинальным решением.

Все происходило разом, скопом -- точно ружье наше, грянув, взвихрило и втянуло в свой выстрел все последующее. В ушах моих еще звенело от выстрела, так что голоса бабушки и Ринго и мой собственный доносились как бы издалека. И тут бабушка произнесла: \"Быстро! Сюда!\" -- и вот уже Ринго и я сидим на корточках, съеженно прижавшись к ее ногам справа и слева, и в спину нам уперты кончики полозьев кресла, а пышный подол бабушкин накрыл нас, как шатер, -- и тяжелые шаги, и (Лувиния рассказывала после) сержант-янки трясет нашим ружьем перед бабушкой.

-- Говори, старушка! Где они? Мы видели -- они сюда вбежали!

Правоцентристская партия «17 октября», гучковские октябристы бранили кадетов за левизну социал-демократов за бунтарство, «Союз Русского народа» за негибкость.

Нам сержанта не видно; упершись подбородком себе в колени, мы сидим в сером сумраке и в бабушкином запахе, которым пахнет и одежда, и постель ее, и комната, -- и глаза у Ринго точно блюдца с шоколадным пудингом, и мысль у нас одна, наверно, у обоих: что бабушка ни разу в жизни не секла нас ни за что другое, кроме как за ложь, пусть даже и не сказанную, пусть состоящую лишь в умолчанье правды, -- высечет, а затем поставит на колени и сама рядом опустится и просит Господа простить нас.

Ощущать надвижение общественных катаклизмов дано отнюдь не каждому политику требовать знания социальных подробностей, которыми всегда отмечен кризис умирающей власти, — значит мечтать о невозможном таланты, как правило, рождаются передовой идеей эпохи посредственности отмечены серостью искусства и науки, именно революция выдвигает тех, кто умеет в капле воды видеть звезды.

-- Вы ошибаетесь, -- сказала бабушка. -- В доме и на всей усадьбе нет детей. Никого здесь нет, кроме моей служанки и меня и негров в их домиках.



-- И этого ружья вы тоже знать не знаете?

…Спускаясь по мокрым ступеням вокзала, Дзержинский сразу же заметил толстого громадноростого Евно Азефа, тот подняв воротник дорогого пальто, быстро шел к закрытому экипажу, лицо человека, который ждал его в нем, было видно Дзержинскому одно лишь мгновение — незнакомое, холеное, несколько мертвенное.

-- Да. -- Спокойно так сказала, сидя прямо и неподвижно в кресле, на самом краю, чтобы подол скрывал нас совершенно. -- Если не верите, можете обыскать дом.

Товарищи эсеры, подумал Дзержинский, верны себе шикарные городские революционеры, при этом защитники крестьянской общины Дубровин ставит на нее по своей сумасшедшей дурости, а эти следуют партийной стратегии разрушение общности нищих лишает их питательной среды, того самого недовольства, которое ведет к красному петуху и резне в помещичьих усадьбах, еще бы «в борьбе обретешь ты право свое». В борьбе с кем и во имя чего?!

-- Не беспокойтесь, обыщем... Пошли ребят на верх, -- распорядился он. -Если там двери где заперты, отворяй прикладом. А тем, кто во дворе, скажи, чтоб прочесали сарай и домишки.

Дзержинский не знал и не мог тогда знать, что встречал Азефа не товарищ по партии, а Александр Васильевич Герасимов начальник петербургской охранки, сыгравшей кстати говоря, не последнюю роль в дальнейшей судьбе Феликса Эдмундовича.

-- Вы не найдете запертых дверей, -- сказала бабушка. -- И позвольте мне спросить хоть...

-- Без вопросов, старушка. Сидеть смирно. Надо было задавать вопросы раньше, чем высылать навстречу этих чертенят с ружьем.



-- Жив ли... -- Речь угасла было, но бабушка точно розгой заставила собственный голос продолжить: -- Тот... в кого...

…Свиты Его величества генерал-майор Дмитрии Федорович Трепов принадлежал к старинному дворянскому роду братья его Александр егермейстер, сенатор член Государственного совета Владимир, тайный советник и шталмейстер член Государственного совета и сенатор Федор генерал-адъютант член Государственного совета и сенатор воспитывались, как и он сам в доме отца Федора Федоровича того самого санкт петербургского градоначальника в которого двадцать четвертого января 1878 года стреляла Вера Ивановна Засулич — месть за порку в тюрьмах и доведение арестантов до самоубийства.

-- Жив? Как бы не так! Перебило спину, и пришлось тут же пристрелить!

-- При... пришлось... при... стрелить...

Младший сын Дмитрий Трепов пережил покушение на отца особенно тяжко поэтому кончив Пажеский корпус и прослужив в лейб-гвардии конном полку, он отказался от карьеры, которая, конечно же, была бы стремительной, поменял форму гвардейца на жандармские погоны и сделался московским обер-полицмейстером в возрасте сорока одного года; поставил на Зубатова устроил с его помощью торжественное шествие рабочих во главе с великим князем Сергеем Александровичем к памятнику Александру Второму, нареченному «освободителем»; возложили венки, провели панихиду; никаких революционных выступлений не было: Трепов ликовал: план Зубатова оказался той панацеей, которая даст империи успокоение, позволит навсегда искоренить крамолу революции бредни социалистов одержимых западной идеей.

Что такое изумленный ужас, я тоже не знал еще; но Ринго, бабушка и я в этот миг его все втроем воплощали.

-- Да, пришлось! Пристрелить! Лучшего коня в целой армии! Весь наш полк поставил на него -- на то, что в воскресенье он обскачет...