Настройки шрифта

| |

Фон

| | | |

 

Владимир Георгиевич Сорокин

Доктор Гарин

Голос Зрения. Его губы принимают вкрадчивое выражение. Голос Слуха. Он снова спрашивает: “Как ваше здоровье?” Велимир Хлебников. Госпожа Ленúн
– Я люблю вас, доктор, – прошептала она. Антон Чехов. Цветы запоздалые
© Владимир Сорокин, 2021

© А. Бондаренко, художественное оформление, макет, 2021

© ООО “Издательство АСТ”, 2021

Издательство CORPUS ®

Часть первая

Cанаторий “Алтайские кедры”

Любезный и временно далёкий друг мой, многодосточтимый Платон Ильич!

Фолкнер Уильям

Ни на секунду не сомневаясь в том, что времена наши пожрутся мраком забвения под натиском немилосердных стихий, тешу себя утопической надеждою, что письменные свидетельства о нынешнем времени всё-таки переживут его. Не осуждайте же мою капризную настойчивость, ибо временами я чувствую себя если не Страбоном, то уж непременно новым Пименом, и с этим решительно ничего нельзя поделать. Я обязан свидетельствовать. О прошлом. О будущем. И о настоящем.

Медвежья охота

Сперва отвечаю на человеческий вопрос Ваш: живётся мне по-прежнему здорово, глухо и смирно, но совсем недурно в тени роскошного и монументального фейерверка кровавой грязи, который здесь бьёт и бьёт, вовсе не собираясь иссякать. Белые бомбомёты, мокрые ремингтонисты, коммунистические капиталисты, жох и ничка, чжуаншипинь, мокрая шпана, полька с ходом, старые убивцы, поперечный аэропиль, бас Шаляпина и художественный свист Сюй Моу в небе московском – всё это навеки с нами и по сей час. Как старый моллуск, я благодарю свою толстую раковину. Она позволяет мне быть спокойным и не кривлять тело в вынужденных прогибах. А также вовремя уползать окорочь в мой любимый приграничный Сокольнический лес, который, слава Богу, ещё не весь изрублен на гробы.

Уильям Фолкнер

Вам полезен крепительный воздух Алтайских гор, мне же – шум подмосковного леса.

Медвежья охота

Чашка цикория на завтрак, цыплятина на обед, ломоть тёплого хлеба с козьим маслом, сбитым моей любимой женой, да ромашковый чай с нашим же мёдом на ужин – что ещё надобно писателю сверх этого?!

Рассказывает эту историю Рэтлиф, агент по продаже швейных машин. Раньше он разъезжал по нашему округу на паре крепких, жилистых, разномастных лошадей, впряженных в легкую, прочную тележку; теперь же обзавелся дешевеньким фордом, к которому сзади приладил разрисованный наподобие домика и смахивающий на собачью конуру жестяной ящик со швейной машиной для показа покупателям.

Моя изъеденная шашелем конторка “безнадёжного, но до омерзительности неутомимого дилетанта” (как выразился наш беспощадный критик Вульфсон) ещё не развалилась, рука держит гусиное перо, а ноги – тело.

Хорошо известный Вам жёлтый портфёль мой пополняется.

Рэтлифа встретишь где угодно; никто не удивится, увидев его на базарах \"Все для женщины\" или на посиделках фермерш, когда они собираются с шитьем, или где-нибудь в деревенской церкви, где поют псалмы с утра до ночи, - встанет то среди прихожан, то среди прихожанок и подпевает приятным баритоном. Его занесло даже на медвежью охоту, о которой речь ниже, на ежегодный охотничий сбор у майора де Спейна в приречной низине, в двадцати милях от города, - хотя покупателями там и не пахло. У миссис де Спейн швейная машина, понятно, имеется, если только она не отдала ее которой-нибудь из замужних дочерей, а Люк Провайн - с кем у Рэтлифа вышла история, к немалому ущербу для лица и прочих частей тела Рэтлифа, - Люк не смог бы купить жене швейную машину, даже если бы захотел, разве что Рэтлиф дал бы ему бессрочный кредит.

Итак, ни на йоту не обинуясь, спешу сообщить, что за последние трое суток никаких землетрясительных событий в Московии не произошло. Расстрелы пока прекращены. Слава Богу! Меня по-прежнему не печатают. Увы! Но я помню Ваши мудрые слова, коими Вы напутствовали меня при выписке из Вашего сверхчудодейственного санатория: “Не стирайте надежду. Надежда – не одежда”. Вы всегда изъяснялись сверхмудрыми загадками-пословицами, которые я разгадывал позже. Прошли эти месяцы, и разгадалось Ваше алтайское напутствие: настоящая надежда пообноситься не может, её невозможно снять, выстирать и надеть снова. Ибо, как только ты её снял – перестал надеяться! И это уже не надежда, а одежда. Подлинную надежду надобно и грязненькой любить! Так что я свою надежду в прачечную нести не собираюсь. Надеялся, надеюсь и буду надеяться.

Провайн тоже здешний уроженец. Теперь-то ему уже сорок лет, зубов у него осталось немного, и давно прошли те времена, когда он и брат его, уже умерший, и другой умерший и забытый его сверстник по имени Джек Бонде были известны в Джефферсоне как \"Провайнова банда\". Они терроризировали наш тихий городок в обычной, не блещущей выдумкой манере разудалой молодежи: то поздно вечером в субботу откроют на площади пальбу из револьверов, то воскресным утром испугают идущих в церковь женщин, галопом проскакав по шарахающемуся и визжащему живому коридору. Младшему поколению горожан Провайн известен только как здоровенный детина, хмурый, насупленный - бьет баклуши, пока не погонят (а его неохотно принимают в компанию), и нимало не заботится о жене и трех ребятишках.

Вот, собственно, и все новости.

Чувствую себя я вполне. Приступов нет. На Глашу с пресс-папье не бросаюсь. Недотыкомок не видать. Так что на fortissimo vivacissimo моей выписки из Вашей обители здоровья я совершенно не сержусь. В нашем безумном и гнойно-весёлом мире и не такое случается. Три с половиной месяца вместо шести – вполне для моей психосомы.

Среди нас есть и другие, у кого семьи нуждаются. Возможно, работники из них никудышные; так или иначе, вот уже несколько лет они сидят без работы. Но эти люди соблюдают какое-то приличие - нанимаются агентами по продаже разной мелочи вроде мыла, мужской галантереи, кухонной утвари, и вечно видишь их на площади, на улицах с черными коммивояжерскими чемоданчиками в руках. Как-то Провайн нас удивил - тоже появился на улице с чемоданчиком. Но не прошло и недели, как городские власти обнаружили, что вместо образцов у него там бутылки с виски. Выручил его майор де Спейн. Майор помогает и миссис Провайн, которая перебивается шитьем и тому подобными занятиями; эту помощь надо толковать, быть может, как древнеримский жест прощального привета колоритной фигуре, какую являл собой Провайн, пока время не укротило его.

Засим остаюсь вечным и верным другом Вашим, неизменным поклонником Вашего эскулапского таланта, преданнейшим литературным моллуском со своим жёлтым портфёлем,

Ибо, кто постарше, помнит еще Крепыша, каким он был лет двадцать назад, - где-то в убогом прошлом затерялась потом и эта его лихая кличка, - парня хмурого, но полного бесшабашной и бестолковой удали, от которой давно уже не осталось и следа. В каком-то чаду - главным образом, надо полагать, пьяном чаду - совершал молодой Провайн поступки дикие и неожиданные, вроде налета на негритянский пикник, устроенный в нескольких милях от города, возле негритянской церкви. В разгар пикника подъехали с револьверами в руках и сигарами в зубах оба Провайна и Джек Бонде, возвращавшиеся с деревенской танцульки, - подъехали и, приложив всем по очереди мужчинам горящие сигары к модным тогда целлулоидным воротничкам, украсили шею каждой жертвы бледно вспыхнувшим и мгновенно, без ожога, обуглившимся кольцом. Вот об этом-то Люке и рассказывает Рэтлиф.

Евсей Авигдорович Восков.

P. S. Позвольте ещё раз сердечно поблагодарить Вас за моё выздоровление. За ваш метод, за психиатрический гипермодернизм. Этого я не забуду никогда, помирать стану, а доктора Гарина с его blackjack вспомню.

Еще одно пояснение, прежде чем Рэтлиф начнет рассказ. Пятью милями ниже охотничьего лагеря де Спейна, там, где еще гуще заросли приречных тростников, камедного дерева и болотного дуба, стоит индейский курган. Глубоко и мрачно загадочный, он один возвышается среди плоской пойменной равнины. Даже иным из нас - пусть мы были детьми, но были ведь из грамотных, городских семей - курган говорил о тайной, дикой крови, о гибели жестокой и внезапной, и от этого боевой клич и томагавк, атрибуты индейцев в дешевых романах, которые мы читали украдкой, передавая из рук в руки, становились всего лишь преходящими и малозначащими проявлениями некоей темной силы, все еще обитающей, затаившейся в кургане, силы зловещей, несколько сардонической, подобной темному и безымянному зверю с окровавленной пастью, спящему лениво и чутко. Такое представление о кургане сложилось у нас, возможно потому, что вокруг него еще живут, с разрешения правительства, остатки когда-то могущественного рода из племени чикасо [индейское племя, населявшее территорию нынешнего штата Миссисипи и переселенное в Оклахому в начале XIX века]. Имена у них уже американские, образ жизни такой же, как у белого населения, негусто разбросанного вокруг них.



Но мы их ни разу не видели, так как у них свой поселок и магазин, и в город они не ходят. Повзрослев, мы поняли, что они не более дики и невежественны, чем окружающие их белые, и что, пожалуй, главнейшим их отклонением от общей нормы - а у нас в стране это не бог весть какое отклонение - является то, что они наверняка гонят самогон где-то в болотах. Но в нашем детском воображении они были существами слегка сказочными, скрытыми в болотах, нераздельно связанными с мрачным курганом, который не всякий из нас и видел своими глазами, но о котором все слышали, - существами, словно самой нечистой силой приставленными сторожить этот курган.

P. P. S. Позвольте также присовокупить к письму несколько глав моего нового весёлого, человечного (и уже многострадального!?!) романа. Буду чрезвычайно рад отзыву, даже самому беспощадному.



Как я сказал уже, не все из нас видели курган собственными глазами, но все знали и говорили о нем - по-мальчишечьи таинственно. Он был такой же неотъемлемой частью нашей жизни и окружения, как сама земля наша, как проигранная Гражданская война и рейд Шермана [в 1864 г. генерал северян Уильям Шерман (1820-1891) со своим отрядом проник глубоко на территорию южан, расстроив их тыловые коммуникации] или как то, что вокруг нас в ежедневной борьбе за хлеб насущный жили негры, носящие фамилии наших предков, - но только курган был для нас ближе, живее. Однажды, когда мне было пятнадцать лет, вдвоем с товарищем мы на спор отправились туда. Тамошние индейцы - мы их впервые тогда увидели - показали нам дорогу, и как раз на закате мы поднялись на вершину. Мы не стали разжигать костра. Даже ложиться не стали, хотя захватили с собой одеяла. Так и просидели рядышком, пока не рассвело и не сделалось видно, как спуститься к дороге. Сидели мы молча. Когда переглянулись в сером рассвете, лица у нас были тоже серые, тихие, очень серьезные. Мы и придя в город не обменялись ни словом. Просто разошлись по домам и легли спать. Вот какое чувство, ощущение вызывал в нас курган. Конечно, мы были детьми, но ведь отцы наши читали книги и были - по крайней мере, им полагалось быть - людьми, чуждыми суеверий и неразумного страха.

Гарин провёл пальцем с прокуренным ногтем по голограмме письма, висящего в утреннем солнечном воздухе над его рабочим столом. И пополз текст романа:

А теперь Рэтлиф расскажет, как лечил Люка Провайна от икоты.

Евсей Восков

Вернулся я в город - первые же, кого встретил, меня спрашивают:

MILK\'N\'ROLL,

- Что у тебя с лицом, Рэтлиф? На медведя, что ли, де Спейн тебя бросал наместо гончей?

или

- Нет, ребята, - отвечаю. - Не медведь меня погладил. Рысь.

ЗАЧЕМ ТЕБЕ АМЕРИКА, ДЖОННИ?

- А за что она тебя, Рэтлиф? - интересуется один.

роман

- Ребята, - говорю, - пес буду, не знаю.

I

И правда, даже после того, как Люка Провайна оттащили от меня, я не сразу дознался, в чем дело. Я ведь не больше Люка знал, кто такой этот Эш. Старик-негр, работник де Спейна, вот и все. Я ведь просто хотел попробовать Люка вылечить, ну, там, разыграть его слегка или даже майору оказать услугу, дать ему немного отдохнуть от Люка. А вышло что: ночь на дворе, они сидят, в покер играют, и вдруг этот болван выскакивает из леса, как ошалевший от страха олень, вбегает в комнату, я и говорю: \"Теперь, небось, доволен! Отделался от нее все-таки\". А он встал как вкопанный, выпучил глазищи злые, ошарашенные - он даже не заметил, что у него икота прошла, - и как кинется на меня, - я думал, крыша обрушилась.

26 марта 1953 года несравненный в своей решительности Лаврентий Берия арестовал и расстрелял омерзительных, окончательно и бесповоротно окостеневших в позднебольшевистской мизантропии и невменяемости Хрущёва, Жукова, Ворошилова, Молотова, Кагановича и объявил Новый НЭП.

Игра, понятно, к черту. Майор повернулся к нам с полной рукой троек, стучит кулаком по столу, ругается, а трое или четверо оттаскивают Люка. Пооттоптали мне руки-ноги, даже на лицо наступили - в этом чуть не вся их помощь была. Все равно как на пожаре - главный вред от тех, что орудуют шлангом.

К тому смутному времени в высшей степени добропорядочная и по-настоящему богобоязненная семья Бобровых тихо и скромно проживала в своей безнадёжно уютной деревеньке Ропшино, что на Пахре. Новые идеи дунули из Кремля подобно ветру весеннему. Измученная послевоенной, болезненной и беспросветной в своем убожестве колхозной жизнью, семья Петра потянулась к этому ветерку великих перемен, подобно первым подснежникам.

- Это что такое? - орет майор; трое или четверо Люка за руки держат, а он хлюпает, как маленький.

– Молоко… – произнёс Пётр, зайдя в недавно и с такими нечеловеческими мучениями подновленный хлев и глядя на тощую корову Дочу, жующую подгнившее сенцо.

- Это он их натравил на меня. Это он меня туда послал. Я его сейчас убью.

В полутьме хлева, наполненного густым и живительным запахом навоза, ему пришло в голову простое и ясное: скооперировавшись с братьями Иваном, Фёдором и Павлом, с шурином Хапишкой, взять ссуду в Сберкассе, купить двенадцать коров, пару битюгов, сенокосилку, маслобойку, делать масло, творог, сливки, сметану и продавать в Москве…

- Кого натравил? - спрашивает майор.

В то же самое время в далёком Канзасе молодой человек привлекательной наружности по имени Джонни Уранофф, сидевший с гитарой у телевизора и слушающий новости из далёкого СССР, вдруг замер, словно укушенный назойливой, опасной и бесцеремонной канзасской осой, отложил гитару и со всех своих молодых, бодрых и бескомпромиссных сил хлопнул себя по коленкам:

- Индейцев! - отвечает Люк, а там плачет. И опять на меня рванулся, ребята, державшие его, отлетели, как тряпичные куклы, - но майор, не вставая с места, как гаркнет - и утихомирил. А у Люка еще силенки хватит. Вы не верьте ему, что он работать не может. Потому, наверно, он и силу сохранил, что не таскает, как другие, по городу этих черных сумок, набитых розовыми подтяжками и мылом для бритья.

– Рок-н-ролл!

Спрашивает меня майор, в чем дело, я и объясняю, что всего-навсего хотел вылечить Люка от икоты. Пес буду, мне его прямо жалко было. Проезжал я мимо их лагеря, дай, думаю, заверну, посмотрю, как им охотится; подъехал - дело было на закате солнца - и первого встречаю Люка. Я не удивился народу там как нигде собирается, со всего округа, притом кормежка даровая и виски.



- Кого я вижу! - говорю ему. А он в ответ:

Палец Гарина закрыл приложение и письмо.

- Ик! Иик! Иик! Ии-ык!

– Ежи ножи не точат, – пробормотал он и откинулся на спинку удобного умного кресла, которое тут же задвигалось и заурчало под массивной спиной доктора, принимая нужное утреннее положение и начиная массаж.

Началось это у него еще накануне с девяти вечера; еще б не икать, если прикладываешься к бутыли каждый раз, как майор угощает, да еще каждый раз, как старик Эш отвернется. А за два дня перед тем майор добыл медведя, так Люк, надо думать, умял уже столько жирной медвежатины, сколько и в телеге не увезешь, - это не считая оленины и всяких там енотов и белок на закуску. Вот он и щелкал теперь три раза в минуту, как бомба с часовым механизмом; только у него внутри вместо динамита была медвежатина с виски, так что разорваться и положить конец своим мучениям он не мог.

Гарин распечатал новую коробку папирос “Урал”, взял папиросу, постучал гильзой по коробке, впихнул папиросу в свои большие губы, имеющие неизменно жабье и недовольно-плаксивое выражение, зажёг спичку, закурил и, выпуская дым, сильнее откинулся в урчащем под ним кресле.

Ребята мне рассказали, как он им всю ночь уснуть не давал и как утром майор встал злой, взял ружье, а Эш - двух гончаков-медвежатников на поводок и отправились в лес, а Люк увязался следом - с горя, должно быть, ведь он сам спал не больше других. Идет у майора за спиной и - \"Ик! Иик! Иик! Ии-ох!\" Наконец майор повернулся к нему и говорит:

Надел пенсне на большой нос с сетью лиловых прожилок, глянул в широкое тройное окно. Залитый утренним солнцем кедровый бор отсюда, со второго этажа санатория, радовал вечно заплывшие глаза Гарина. Он курил, шумно и с наслаждением втягивая и выпуская дым. Бледно-голубое апрельское небо на востоке было смазано, словно растопленным сливочным маслом, еле заметными перистыми облаками. Через приоткрытое окно из бора долетали голоса токующих дроздов.

- Убирайся к дьяволу, ступай на номера, где на оленя засели. Ты что думаешь - мы с тобой так на медведя выйдем? Да я и не услышу, когда собаки след возьмут. С таким же успехом я мог взять на охоту мотоцикл.

Массивной рукой Гарин сгрёб со стола пустую папиросную коробку и швырнул в урну. С коробкой в урну был выброшен и вчерашний день – суматошный, длинный, утомляющий, не принёсший удовлетворения.

Ушел Люк от майора, повернул к охотникам, расставленным вдоль насыпи узкоколейки. Или не то что ушел, а, лучше сказать, замер в отдалении, как упомянутый майором мотоцикл. Он и не старался идти без шума, знал, что бесполезно. Держаться открытых мест он тоже не старался. Понимал, должно быть, что каждый дурак его от оленя по звуку отличит. Нет, не то. Он, пожалуй, уже отчаялся и хотел, чтоб его подстрелили. Но никто им так и не соблазнился, и он вышел туда, где стоял дядя Айк Маккаслин, сел на бревно у дяди Айка за спиной, поставил локти на колени, подпер голову руками и давай: \"Иик! Иик! Иик!..\"

– Тёплое – не холодное…

Не выдержал дядя Айк.

- Будь ты неладен, - говорит. - Уходи, парень, отсюда. Какой же зверь подойдет к сенному прессу! Иди воды напейся.

Докурив папиросу и дождавшись завершения массажа, Гарин встал и подошёл к окну. Раскинувшийся во всём великолепии залитый солнцем бор почти сплошь состоял из кедрача; редко темнели в нём ели да светлели берёзы с каплями набухших, позеленевших почек. За лавиной уходящего вдаль бора синели и белели снегами Алтайские горы.

- Пил уже, - отвечает Люк, не трогаясь с места. - Со вчера, с девяти вечера пью. Столько воды выпил, что если упаду, то из меня, как из артезианского колодца, захлещет.

– Весна пришла, но смерть не нашла… – пробормотал он и привычным движением щёлкнул по оконному стеклу своим крепким ногтем.

- Все равно уходи, - говорит дядя Айк. - Ступай отсюда.

Весна в этом году была ранней, даже слишком ранней. Снег сошёл уже на первое апреля, лишь в бору он кое-где виднелся; вокруг валунов из мха и старой травы вылезли подснежники, белая ветреница и лиловый кандык; почки на кустарниках лопались. И дрозды, дрозды захватили бор. Их утренний ток перекрывал и далёкое чуфырканье тетерева, и сочное щёлканье редких соловьёв, и одинокий голос кукушки.

Поднялся Люк и поплелся прочь, тарахтя, как эти одноцилиндровые бензиновые моторчики, но только куда чаще и равномернее. Пошел на соседний номер, оттуда его тоже прогнали, и он пошел дальше вдоль насыпи. Наверно, он уж совсем на себя рукой махнул и надеялся, что кто-нибудь все-таки сжалится и пристрелит его. Охотники говорили потом, что его \"Ии-ох!\" доносилось до самого лагеря, - эхом отдавалось в заречных камышах, как из рупора со дна колодца пущенное; даже гончие, идущие по следу, переставали лаять. Так что в конце концов все охотники попросили его убраться в лагерь. Там-то он мне и встретился. Старик Эш с майором тоже вернулись уже, майор лег поспать хоть чуток, а Эш был на кухне, но что ж такое Эш: негр как негр.

Гарин подошёл к столу, нажал кнопку старомодного, ещё советской эпохи селектора.

Вот то-то и оно. Никто бы и не подумал на него - ни я, ни Люк. Пес буду, иногда захочешь подшутить над человеком, а вместо этого разбудишь ненароком какую-то грозную силищу в темноте где-то, и тогда весь вопрос в том, расположена ли она шутить и не ткнет ли самому тебе в рожу твою шутку. Так и здесь. Говорю я Люку:

– Слушаю, Платон Ильич, – раздался голос сестры-секретарши.

- У тебя это со вчерашнего вечера? Почти сутки, значит. По-моему, пора тебе что-нибудь предпринять.

– Маша, выход.

Он смотрит на меня так, как будто сейчас вот вскочит и не решил еще кому - либо мне, либо себе голову откусит, - и медленно и мерно икает. Потом говорит.

– Ждём вас.

- А мне и так хорошо. Мне нравится. Но если бы с тобой это случилось, я бы тебя вылечил. Знаешь, как?

- Как? - спрашиваю.

Он пересёк свой просторный кабинет, открыл платяной шкаф, где висели его пальто тёмно-коричневого кашемира, серый костюм и белый халат. Надел халат, застёгиваясь, пошёл к зеркалу, напевая: “Нет, не тебя так пылко я люблю”. Зеркало отразило главврача санатория “Алтайские кедры” Платона Ильича Гарина во весь его внушительный рост: высокий, полный пятидесятидвухлетний мужчина с выбритым черепом, массивным брылястым лицом и большой бородой, уже слегка тронутой сединою. Усы, как и голову, доктор Гарин брил. На большом и упрямом носу блестело золотое пенсне, цепочку от которого он неторопливо пристёгивал к пуговице халата белыми и толстыми, как баварские телячьи сардельки, пальцами. Закончив, осматривая себя заплывшими глазами, он огладил халат, сунул руки в глубокие карманы, нащупав в одном из них зажигалку, в другом – сандаловые чётки. И качнулся на титановых ногах, матово сияющих в солнечных лучах под халатом, обутых в светло-коричневые ботинки. Во вверенном ему санатории доктор Гарин принципиально не носил брюк, не скрывая своих титановых нижних конечностей. И на первые деликатные вопросы коллег отвечал лаконично:

- Оторвал бы голову. Тогда бы тебе нечем было. Сразу б кончилось. Я по-дружески.

– Die ewige Erinnerung[1].

- Само собой, - говорю.

Больше вопросов не было.

Они все уже поужинали, а он и не притронулся: ничего туда не лезет, только оттуда, - все равно как улица с односторонним движением. Сидит на кухонном крыльце на ступеньках и икает, но без \"Ии-охов\": наверно, майор предупредил, что выкинет из лагеря, если он разыкается по-утрешнему. Я ему зла не желал. Мне уже рассказали, как он ночью людям спать не давал и всю дичь кругом распугал, и притом прогулкой он хоть время убьет. И говорю, значит:

Гарин круто развернулся, подошёл к стене с картой Республики Алтай, утыканной разноцветными булавками, глянул на старый немецкий барометр, показывающий хорошую погоду. И снял с гвоздя короткую, с пивную бутылку, чёрную резиновую дубинку blackjack с утолщением на одном конце и кожаной петлей на другом. Продел левую руку в петлю и вышел из кабинета в коридор. Размашисто двинулся по нему в сторону светлого холла, постукивая дубинкой себя по бедру. Титановые ноги его шагали без какого-либо специального звука.

- Пожалуй, я бы мог тебе помочь советом. Но раз тебе нравится...

В холле на бежевых диванах сидели двое врачей, трое медсестёр и двое рослых санитаров. Все они сразу встали, завидя приближающегося Гарина.

А он говорит:

- Хоть бы какое средство найти. Я десять долларов бы дал, чтобы одну минуту посидеть без этой ик...

– Доброе утро, господа! – громко приветствовал их Гарин издали.

И тут снова пошло. До тех пор он хоть негромко икал, а тут напомнил себе и точно рубильник включил: \"Ии-ык! Ии-ох!\" - как утром, когда его из леса прогнали. Слышу, майор по комнате затопал, и в этом топанье чувствуется злость.

– Доброе утро, Платон Ильич! – ответили медики.

- Тш-ш! - шиплю Люку. - Хочешь, чтоб майор опять взбеленился?

Гарин подошёл, протянул руку врачам, они пожали её с лёгким деловым поклоном. Медсёстры сделали книксен, санитары поклонились.

Он немного притих. Старик Эш и другие негры на кухне возятся, а он сидит на ступеньках снаружи и говорит:

– Похоже, погода нам по-прежнему благоприятствует! – заговорил Гарин своим громким рокочущим голосом, в котором, впрочем, было что-то затаённо-испуганное, словно он сам пугался своего решительного голоса.

- Я на все готов, что ни скажешь. Я уже все перепробовал, что сам знал и что другие советовали. Дыхание задерживал, водой накачался, тугой стал, как рекламная шина автомобильная, потом уцепился коленями вон за тот сук и провисел вниз головой минут пятнадцать, потом еще выдул бутылку воды не отрываясь от горлышка. Сказали дробину проглотить - проглотил дробину. А она все не проходит. Так что ты мне посоветуешь?

– Весна опережает свой график ровно на месяц, – улыбнулся старший из врачей, Андрей Сергеевич Штерн, высокий, сутулый, худой, как жердь, с дынеобразной лысоватой головой и вытянутым, словно верблюжьим лицом с оттопыренной нижней губой.

- Не знаю, как ты, - говорю, - а я бы на твоем месте пошел к кургану и полечился у старого Джона Корзины.

– Гусиный лук зацвёл, – доложила доктор Пак, субтильная женщина в квадратных очках и с мужской короткой стрижкой. – Невероятно!

Он насторожился, медленно повернулся, смотрит на меня; пес буду, даже на время икать перестал.

– Весна-красна нам на радость, – улыбалась старшая медсестра Ольга, полноватая приветливая блондинка. – Весной веселее, чем зимой, ведь правда?

- У Джона Корзины? - переспрашивает.

– Веселее! – зарокотал Гарин. – Особенно – дроздам!

- Точно, - говорю. - Эти индейцы знают такие средства, какие и не снились белым докторам. Он рад будет услужить белому - ведь белые столько добра сделали этим жалким туземцам: мало того, что оставили им эту шишку на болоте, которая все равно никому не нужна, еще и разрешают носить американские имена, продают им муку, сахар, плуги, лопаты и не так уж много и дерут сверх обычной цены. Говорят, скоро их даже в город начнут пускать раз в неделю. Старый Джон охотно тебя вылечит.

– Спать не дают решительно, – покачала красивой головой чернобровая и быстроглазая сестра-секретарша Маша с неизменно высокомерным выражением смуглого лица. – Четвертую ночь сплю с берушами.

- Джон Корзина... индейцы... - говорит Люк, а сам негромко, медленно и размеренно икает. Потом вдруг; - Ни в какую не пойду!

– Дроздовое нашествие! – Гарин стукнул себя по ноге. – Инвазия! Прободение соснового бора! Кто не рад? Кто против? Все рады!

И как будто даже заплакал. Вскочил на ноги, ругается чуть не навзрыд: \"Хоть бы кто-нибудь, белый или черный, меня пожалел. Больше суток мучаюсь, не ем, не сплю, и хоть бы одна сволочь пожалела\".

– А весеннее обострение? – страдальчески улыбнулся ему Штерн, выставляя вперёд нижнюю губу, словно умоляя. – У троих уже началось. И раньше обычного.

- Да я ведь помочь хочу, - говорю. - Конечно, мое дело - сторона. Только мне ясно, что теперь тебя никакой белый уже не вылечит. Но на веревке никто тебя туда тащить не собирается.

– Ангела? Джастин? – Гарин сверкнул на него пенсне.

И поднялся, вроде ухожу. Зашел за угол кухни и наблюдаю - он снова сел на ступеньки и опять негромко, размеренно: \"Иик! Иик!..\" И тут вижу в окно кухни, что старик Эш стоит за дверью, тихо так, и голову наклонил, как будто прислушивается. И все-таки я ничего на него не подумал. Вдруг Люк поднялся, постоял немного, посмотрел через окно в комнату, где охотники в карты играли, потом на темную дорогу, ведущую к кургану. Тихо вошел в дом и через минуту вышел с зажженным фонарем и дробовиком. Не знаю, чей это дробовик был, и, наверно. Люк сам не знал, и все равно ему было. Вышел и решительно пошел по дороге. Его слышно было еще долго после того, как не стало видно фонаря. Я вернулся на крыльцо и слушаю, как его икота замирает вдалеке; и тут старик Эш говорит у меня за спиной:

– И Синдзо.

- Он туда пошел?

– Синдзо? Не ожидал!

- Куда туда?

– Да, вроде самый аспонтанный.

- К кургану?

– Аспонтанность, дорогой доктор Штерн, это не муха в янтаре! – Гарин громко стукнул себя по титановой коленке. – Приму его первым после завтрака! Ну-с, пойдёмте, пойдёмте!

- А бес его знает, - говорю. - Он вроде никуда не собирался. Может, просто размяться решил. Это ему не повредит: сон крепче будет, и аппетит завтра улучшится. Верно говорю?

Он направился к широкой лестнице из алтайского розовато-жёлтого мрамора и стал подниматься по ней, постукивая blackjack\'ом по перилу. На втором этаже санатория располагались палаты, которых всего в элитном санатории “Алтайские кедры” было тридцать две. Но в эту необычную весну в них находилось всего восемь пациентов. Санаторий был снят ими на полгода целиком столь быстро и неожиданно, с таким финансовым предложением, с таким административным нажимом республиканских властей, что владельцу санатория пришлось временно закрыть глаза на свою репутацию и на реноме этой уже довольно известной здравницы. Пациентов предыдущих пришлось со скандалами выписать.

Но Эш ничего не ответил и ушел в кухню. А до меня все еще не доходит. Да и откуда мне знать было? Я ведь не жил в Джефферсоне двадцать лет назад; я тогда не то что дуговых фонарей и двух в ряд магазинов - пары туфель еще в глаза не видел.

Двенадцать палат люкс располагались в правом крыле, куда медики прошли по коридору, увешанному пейзажами алтайских импрессионистов.

Вошел я в дом и говорю им:

- Ну, джентльмены, сегодня вы отоспитесь.

Санитар постучал в дверь палаты № 1 и остался снаружи, как и его партнёр. Остальные вошли в палату. Она была просторной, светлой, двухкомнатной, с большими окнами, уютной двуспальной кроватью, гостиной с кожаными креслами, видеомузыкальным центром, аквариумом, комнатными растениями и ванной комнатой, дверь в которую была открыта. Пациент восседал на унитазе и чистил зубы.

Ведь ясное дело - чем шагать обратно пять миль в потемках, он у кургана заночует; индейцы уж, верно, не такие привередливые, как белые, индейцам он спать не помешает. Рассказал им, но, верите, майору это пришлось не по вкусу.

– Good morning, Donald! – Гарин заглянул в ванную.

- Черт возьми, - говорит, - напрасно это ты, Рэтлиф!

Своей четырёхпалой рукой пациент вытащил зубную щётку из огромного рта, смачно сплюнул на пол и произнёс глубоким, утробным фальцетом:

- Да я же пошутил, - говорю. - Я только сказал ему, что старый Джон настоящий знахарь. Я и не думал, что он поверит. Может, он даже не туда пошел, а на енотов поохотиться.

Другие меня поддержали.

– Heavens to goddamn Betsy, it is a good morning![2] – Sleeping? Feeling? Appetite? – Гарин перешёл на свой простейший английский.

- Пускай идет, - говорит мистер Фрейзер. - Авось, до утра прошляется. Я из-за него всю ночь не спал. Сдавай, дядя Айк!

Пациент сунул щётку в рот и продолжил чистку зубов.

- Его уже все равно не догонишь, - говорит дядя Айк, сдавая карты. - А Джон Корзина, может, и правда его вылечит. До того обожрался, дурень, дышать не может. Сидит утром возле меня и шумит, как сенной пресс. Думал уже, придется его пристрелить, иначе не избавиться... Четверть доллара на даму, джентльмены.

– Complaints? Wishes?

Слежу я за игрой и представляю, как этот олух бредет, спотыкаясь, по ночному лесу с ружьем и фонарем - идет за пять миль лечиться от икоты, а зверье смотрит на него из темноты, слышит небывалые звуки и удивляется, что за двуногий зверь такой и на кого это он охотится. Воображаю я себе, как ему обрадуются индейцы, и смешно мне. Майор спрашивает:

Пациент громко и протяжно выпустил газы, оторвал туалетной бумаги, подтёрся, ткнул пальцем без ногтя кнопку спуска воды, плюхнулся на кафельный пол, прошёлся по нему на мясистых белых ягодицах к стоящему напротив раковины стулу, ловко подпрыгнул на ягодицах и уселся на стул. Не обращая внимания на Гарина и свиту, он вытащил щётку изо рта, глотнул воды из стакана, отвратительно громко прополоскал огромный рот и пустил в зеркало мутно-белую струю. Подождав, когда его отражение проступит сквозь муть, он улыбнулся себе и произнёс: – Hi, Donald!

- Чего ты там все бормочешь и посмеиваешься?

Вытянул из коробки бумажную салфетку, вытер ею то, что можно было назвать лицом, скомкал, бросил на пол, схватил флакон с дезодорантом и принялся обильно прыскать на то, что можно было назвать телом. Пациент по имени Дональд представлял собой большую белую задницу, окраплённую местами россыпью мелких рыжих веснушек. В верхней части задницы был огромный губастый рот, подобие плоского носа с ноздрями и широко посаженные, вполне красивые глаза раз в пять больше человеческих. Из круглых боков задницы вытягивались две тонкие, гибкие четырёхпалые руки. Спереди внизу на месте полового органа у пациента было пусто и гладко.

- Так, - отвечаю. - Одного знакомого вспомнил.

Остальные семь элитных пациентов санатория физиологически были устроены точно так же. Их задницы отличались только формой и оттенками кожи, глаза – длиной и цветом ресниц, цветом роговицы. У Дональда ресницы были светлые, а глаза – голубые.

- И тебя бы туда, к твоему знакомому, - ворчит майор. Тут он решил, что пора выпить, и принялся звать Эша. Потом я сам подошел к двери и кликнул Эша, но отозвался другой негр. Когда он вошел с бутылью и закуской, майор взглянул и спросил:

Закончив опрыскивать себя, он повернулся к Гарину:

- А Эш где?

– See you later, doc! Karasho?

- Ушел, - отвечает негр.

– Хорошо! – удовлетворённо кивнул Гарин и вместе со свитой вышел из палаты.

- Ушел? Куда ушел?

– Стабилен! – произнёс он на ходу, и Маша сделала зелёную пометку в прозрачном планшете.

- Сказал, что идет к кургану.

– Бурбона нет в номере, – доложил один из санитаров.

А мне все невдомек. Только подумал про себя: \"Что-то больно жалостлив стал этот старый негр. Испугался, что ли, что Люк Провайн заблудится один? Или ему нравится слушать, как Люк щелкает?\"

– Good! – стукнул себя по коленке Гарин.

- К кургану? - говорит майор. - Если он там у Джона Корзины нахлещется самогону, я с него шкуру спущу.

Санитар постучал в палату № 2 и тут же открыл её. В санатории у палат не было замков. Гарин вошёл в номер:

- Он не сказал, зачем пошел, - говорит негр. - Сказал, что идет к кургану и что к утру вернется.

– Buongiorno, Silvio!

- Пусть только не вернется, - говорит майор. - Пусть только налижется!

Пациент с загорелой, холёной кожей лежал в постели, укрывшись одеялом, курил и смотрел голограмму с обнажёнными, купающимися под водопадом девушками. Завидя главврача, он потушил голограмму, сунул сигарету в пепельницу, скинул одеяло, спрыгнул на пол, стремительно подбежал на ягодицах к Гарину и прыгнул ему на грудь:

– Buongiorno, signor dottore!

И играют себе дальше, а я наблюдаю за игрой, как болван, и ни о чем не догадываюсь, только жалею, что этот чертов Эш может испортить всю шутку. Время идет к одиннадцати, игру собираются уже кончать - завтра на охоту, как вдруг слышим шум, будто табун диких лошадей скачет по дороге. Мы и обернуться не успели, спросить друг у друга, в чем дело, майор только начал: \"Какого там дьявола...\", как затопало на крыльце, в сенях, дверь настежь, и врывается Люк. Ни ружья, ни фонаря, одежда в клочьях, лицо дикое, как у сумасшедшего из джексонской психиатрички. Но главное - я сразу заметил - уже не икает. И опять чуть не навзрыд орет:

Гарин привычно подхватил его, уже зная повадки Сильвио. Тот чмокнул Гарина в бороду, засиял радостной улыбкой и, не дожидаясь вопроса Гарина, ответил:

- Они меня убить хотели! Сжечь! Судить меня стали, связали, положили на костер, хотели поджечь, но я вырвался!..

- Кто они? - спрашивает майор. - О ком, черт тебя дери, ты говоришь?

– Fine, fine, I\'m always fine!

- Да индейцы, - отвечает Люк. - Они хотели...

По-английски он говорил так же, как и главврач.

- Что такое? - кричит майор. - Что ты такое говоришь?

– Sleeping? Feeling? Appetite?

И тут меня дернуло вмешаться. До тех пор Люк меня и не замечал.

– Eccelente!

- А все же они тебя вылечили, - говорю.

– Complaints? Wishes? – Гарин чувствовал его тёплые, шершавые, местами обвислые ягодицы.

Он так и застыл на месте. Раньше он меня не видел, но теперь-то увидел. Стал как вкопанный, воззрился на меня своими дикими глазами, точно из Джексона сбежал и надо его туда воротить поскорее.

– No complaints! Only wishes! But you know everything about my wishes, signor dottore! – Сильвио захохотал Гарину в бороду.

- Что? - переспросил.

– Ох знаю, знаю! – засмеялся Гарин и деликатно поставил пациента на пол, склоняясь над ним, как Саваоф. – Желания у пациента – прекрасно! Значит, всё идёт хорошо. Только прошу, дорогой мой, не забывайте про ваш рефлюкс. Белое вино вечером – нет! Сладкое вечером – нет! Жирное – нет!

- Отделался все-таки от икоты, - говорю.

– Рефлюкс! Я бы так хотел забыть про него! Помню, чёрт его побери! Поэтому вечером – только бокал красного, не больше, не больше, signor dottore! К местному сладкому я и вовсе равнодушен. Какое сладкое сравнится с cannoli моей покойной мамы?! Кто в мире теперь способен сделать такие cannoli? Никто! Со смертью моей мамы мир изменился в худшую сторону, вы это знаете лучше меня, дорогой мой!

– Но мы должны идти вперёд, Сильвио.

Ну, ребята, он целую минуту столбом простоял. Взгляд невидящий, голова немного набок, точно прислушивается к самому себе. Надо полагать, до него только теперь дошло, что икота кончилась. Минуту простоял так, а лицо все злее и удивленнее. И вдруг как прыгнет на меня, я так и полетел со стулом. Ей-богу, сперва подумал, что крыша обрушилась.

– С наглой рожей и оптимизмом! – захохотал тот и прыгнул на кровать. – Что ещё остаётся? Пропустим сегодня по стаканчику на ланче?

Ну, в конце концов оттащили его, усмирили, потом обмыли мне лицо, выпить дали, и стало мне немного легче. Но все-таки чувствую, что неловко получилось и сдачи не нашлось. Да, ребята. Что уж говорить, свалял дурака. Будь это днем, завел бы я свой \"фордик\" и убрался восвояси. Но на дворе ночь, и потом этот негр Эш у меня из головы не выходит. Начинаю уже догадываться, что тут дело нечисто. А сразу пойти на кухню и допросить его неудобно: там Люк. Ему майор тоже дал выпить, и он пошел на кухню наверстывать упущенное за два дня. Сидит, хвалится, что не позволит каждому прохвосту над собой шутки шутить, и опять обжирается, - но на этот раз пусть его другой кто лечит.

– По полстаканчика.

Дождался я утра, услышал, что в кухне негры зашевелились, и подался туда. А там старый Эш мажет жиром майоровы сапоги, намазал, поставил их к плите и стал заряжать винтовку-магазинку майора. Взглянул только разок на мое лицо и опять за свое дело с невинным видом.

– D\'accordo!

- Значит, к кургану ходил вчера вечером? - говорю. Он снова быстренько взглянул на меня и опустил глаза. Но молчит, обезьяна курчавая старая. Приятелей там завел? - спрашиваю.

– Вы правда хорошо спали?

- Знаю кой-кого, - отвечает, продолжая набивать магазин.

– Превосходно!

- Старого Джона Корзину знаешь?

– Мы рады за вас.

- Знаю кой-кого, - повторяет, не подымая глаз.

– Док, вы, ваши помощники, сёстры – все замечательные! – Сильвио послал свите Гарина воздушный поцелуй. – Мне нравится здесь всё больше!

- Был у него вчера? - спрашиваю. Молчит. Тогда я переменил тон: если хочешь от негра чего-нибудь добиться, с ним надо по-другому.

– Мы очень рады, – улыбнулась ему Пак.

- Ну-ка, - говорю, - подыми глаза.

– Наш санаторий уникален, – оттопырил губу Штерн.

Поднял.

– Bravo!

- Что ты там вчера делал?

- Кто, я?

– Хорошего вам дня! – Гарин повернулся к выходу, но Сильвио схватил его за полу халата.

- Брось, - говорю. - Теперь можно. Икота у мистера Провайна прошла, и оба мы уже забыли о вчерашнем. Ты туда неспроста ходил. Не иначе, наболтал им что-нибудь, старику-то Джону? Так ведь?

– Signor dottore, please, blackjack!

Он потупился, закладывает патроны в магазин. Потом оглянулся быстро на обе стороны.

И повернулся задом.

- Давай рассказывай, - говорю. - Или хочешь, чтобы я намекнул мистеру Провайну, что тут без тебя не обошлось?

Гарин направил свой blackjack на левую ягодицу Сильвио. Бело-голубоватые электрические молнии с треском впились в ягодицу.

Он все возится с винтовкой, на меня не смотрит, но вижу: усиленно соображает.

– О, Dio!! – возопил Сильвио.

- Ну же, - подгоняю. - Как дело было?

Гарин направил blackjack на правую ягодицу и пустил в неё разряд.

И он рассказал. Понял, видимо, что запираться не стоит, что если не Люку, то майору я скажу.

– Porca Madonna!! – завопил Сильвио на всю палату.

- Я его обогнал, прибежал туда первый и сказал индейцам, что к ним сейчас придет новый сборщик налогов, но что малый он трусоватый и убежит, если его как следует пугнуть. Они и пугнули, он и убежал.

– Будьте здоровы! – произнёс главврач по-русски, перестав.

- Ну и ну, - говорю. - А я-то думал, что умею разыграть человека. Куда мне до тебя! И как оно все было, ты видел?

Сильвио повалился на кровать, перевернулся и, протянув руки, показал два больших пальца, сжав оставшиеся три в кулачок. Отдышавшись, он сел:

- Да ничего особенного не было, - отвечает. - Спустились они ему навстречу, потом он сам показался, идет по дороге с фонарем и ружьем, на сучья натыкается, икает. Отобрали у него фонарь и ружье, привели на вершину и поговорили с ним немного на индейском языке. Потом навалили хвороста, а Люка связали так, чтобы он легко мог распутаться, положили на хворост, и один стал подходить с огнем. А больше уже ничего не потребовалось.

– Это… великое. Великое! Лучше всех лекарств мира! Signor Garin, вы гений! Ничто так не прочищает с утра мозги, как ваш blackjack!

- Вот это да! - говорю. - Вот это здорово!

– Благодарю вас! – поклонился Гарин и вышел из палаты.

И тут у меня мелькнула одна мысль. Я уже повернулся, уходить собрался, когда меня осенило спросить. Остановился и говорю:

– Стабилен! – бросил он Маше.

- Еще одно скажи мне. Зачем ты это сделал?

Пациент палаты № 3 лежал в постели, накрывшись одеялом до глаз. Но не спал. На вошедших врачей он никак не отреагировал. Не ответил он и на утреннее приветствие Гарина. Главврач присел к нему на кровать, отодвинул одеяло, положил руку на место лба больного.

А он сидит на ящике с дровами, трет винтовку ладонью и опять глаза опустил.

– Температуры нет, я здоров, – проговорил пациент, глядя мимо Гарина.

- Просто хотел вам помочь его вылечить.

– What happened, dear Justin?

- Брось, - говорю, - не виляй. Помни, теперь у меня есть о чем порассказать и мистеру Провайну, и майору. Не знаю, что майор сделает, но мистер Провайн тебе этого не спустит.

Гарин взял его тонкую руку, щупая пульс.

А он сидит, поглаживает винтовку. Смотрит в землю, задумался как бы. Не то чтобы решая, сказать или нет, а вроде припоминая что-то очень давнее. И в самом деле, подумал и говорит:

– Уверен, что и пульс нормальный.

- Да я Люка не боюсь, можете рассказывать. У нас как-то пикник был. Давно, чуть не двадцать лет назад. Люк тогда молодой был, а с ним его брат и еще один белый - забыл, как того звали. Подъехали они с револьверами, переловили всех негров по одному и у каждого сожгли воротник. И мне сожгли. Люк своей сигарой.

– Слегка замедлен. Что вас тревожит?

- И ты двадцать лет ждал и ночью к кургану побежал, чтоб только с ним поквитаться?

– Сны. Сны…

- Не в том дело, - говорит Эш, поглаживая винтовку. - Воротник жалко. В те времена работник-негр, причем старшой, получал два доллара в неделю. Я полдоллара отдал за тот воротник. Голубой и красные всадники скачут во всю длину - Роберт Ли гоняется за начезами [начезы - индейское племя, жившее в низовьях Миссисипи]. А Люк его спалил. Теперь я получаю десять долларов. И хотел бы я знать, где теперь купишь такой воротник пусть даже и за половину получки. Крепко бы хотел я это знать.

– Опять?

– Да.

– Я приму вас после завтрака. Обсудим. Примем решение.

– Я могу и сейчас рассказать. – Джастин закинул гибкие руки на подушку. – Секретов нет. Это связано с местным грязелечением.

– Алтайская иловая грязь – великая сила. – Гарин снял пенсне, заглядывая в красивые карие глаза пациента.

– Вот-вот. Я именно так и говорил им.

– Кому?

– Парламентариям. Я выступил с новой инициативой обязательного поголовного грязелечения всего населения страны. Признаться, это была одна из самых убедительных моих речей. Я говорил… как я говорил! Давно так не говорил… С таким воодушевлением, хорошо, сильно, обстоятельно, не занудно. Какие аргументы я привёл! Я говорил о здоровье нации, о новых перспективах, которые откроются для всех граждан после грязелечения. О стариках, которые обретут новую жизнь, о молодёжи, которая будет самой здоровой в мире. О женщинах, которые будут рожать только здоровых детей. О последующем подъёме промышленности, об экономическом рывке, о расцвете страны, о фантастических новых перспективах, о всеобщем благоденствии, о счастье. Парламент слушал меня, затаив дыхание. Я всегда прекрасно чувствую аудиторию, перед которой выступаю. Они слушали меня, замерев. Это было… замечательно. Я закончил речь, провозгласив: нас всех ждёт счастье! Но вместо бурных аплодисментов… вместо аплодисментов… вместо этого… – голос Джастина задрожал, – вместо… ожидаемого…

– Не волнуйтесь, дорогой мой. – Гарин гладил его руку.

– Вместо аплодисментов… они расхохотались. Они… они… подняли меня на смех!

Пациент разрыдался. Из больших глаз его хлынули слёзы.

Гарин гладил его. Свита стояла молча.