Стефан Меррилл Блок
Оливер Лавинг
Тебе, Лиз: за каждым словом – субатомная вибрация
Stefan Merrill Block
Oliver Loving
* * *
© 2017 by Stefan Merrill Block
Russian Edition Copyright © Sindbad Publishers Ltd., 2019
© Издание на русском языке, перевод на русский язык, оформление. Издательство «Синдбад», 2019
Оливер
Глава первая
Тебя зовут Оливер Лавинг. Или вовсе и не Оливер Лавинг, скажут некоторые. Это имя – просто выдумка, небылица. Но возможно, эти ярлыки к месту; возможно, ты родился только для того, чтобы превратиться в миф. Иначе зачем было твоей бабушке требовать, чтобы родители назвали тебя в честь легенды штата, знаменитого скотовода, с которым твою семью связывало лишь воображаемое родство? История твоего тезки, как и твоя собственная, сурова и грандиозна. Первому Оливеру Лавингу было всего пятьдесят четыре, когда он канул в небытие вместе со своей огромной скотоводческой империей, подстреленный команчами где-то среди зубчатых скал Нью-Мексико.
«Похороните меня в Техасе», – заклинал он своего напарника Чарльза Гуднайта, чьим именем бабушка впоследствии нарекла твоего младшего брата. Поэтому тебе было простительно думать, что твое будущее предопределено с самого начала. Как жестокость той эпохи превратила первого Оливера Лавинга в народного героя, ровно так же и жестокость твоего времени превратила тебя из мальчика в легенду иного рода.
Мальчик и одновременно легенда: тебе было семнадцать, когда пуля двадцать второго калибра расколола тебя надвое. В первом, больничном мире ты стал «мучеником из Блисса, штат Техас». Прикованный к койке, ты утратил свою физическую сущность и, словно пар, поднялся бестелесной идеей в дымчатое голубое небо над округом Биг-Бенд. Ты стал призраком надежды, а иногда отчаяния, а иногда утешения, который витал над тающим населением твоего полуразрушенного городка, историей, которую рассказывали друг другу люди, преследуя собственные цели. Твое имя появлялось на самодельных плакатах в руках возмущенных пикетчиков, собиравшихся на кирпичных ступенях твоей бывшей школы; в яростных статьях местных газет; на мемориальном щите на обочине 10-й автомагистрали. К своему двадцатому дню рождения ты превратился в беспорядочную смесь самых разных явлений: неврологический диагноз, немой пророк, одержимость, сожаление, молитва, коматозный пациент на четвертой койке Государственной больницы округа в Крокетте – последней надежды твоей матери, практически поселившейся в ее стенах.
И все же в другой вселенной, под твоей телесной оболочкой, таился тот Оливер, который был знаком и интересен всего нескольким людям, – простой тщедушный парнишка, застенчивый и неуклюжий. Круглый отличник, робевший с девушками; в угревых крапинах, но счастливо унаследовавший правильные черты лица: твердый подбородок отца и высокие скулы матери; мальчик, который часто спасался от одиночества при помощи популярной у подростков «аварийной капсулы»: научной фантастики с ее звездолетами и машинами времени. Ты был почтительным сыном, всегда старавшимся угодить родителям, и стремился быть хорошим братом, хоть иногда и позволял себе насладиться мыслью, что мать определенно отдавала тебе предпочтение. На самом деле ты ценил каждую из своих побед. Тебе было всего семнадцать. После того вечера только твоя семья могла отчетливо помнить того мальчика. Однако твои родные вспоминали тебя так часто и так старательно, что могло показаться – пусть только на краткое мгновение, – будто непомерная, покоряющая время тяжесть их воспоминаний способна пробить дыру в разделявшем вас эфире, будто твои воспоминания могли принадлежать и им.
– Наука утверждает, – говорил твой отец звездам в тот вечер, когда началась твоя история, – что наша вселенная лишь одна из многих. Из бесчисленного множества. Где-то существует вселенная, в которой все происходит в одну застывшую секунду. Вселенная, где время идет вспять. Вселенная, которая представляет собой просто содержимое твоей головы.
В свои семнадцать ты воспринял этот небольшой экскурс в популярную астрофизику точно так же, как обычно воспринимал все отцовские рассуждения, – не слишком серьезно. Твой отец, художник-любитель и учитель рисования и живописи в муниципальной школе Блисса, организовал в ней клуб юных астрономов и практически заставил тебя и твоего брата стать президентом и вице-президентом клуба. На самом деле ты разделял со своим Па лишь мечтательно-эстетический интерес к астрономии. Для вас обоих созвездия были главным образом мерцающими метафорами. Однако в тот вечер воодушевленный мерло отец оказался провидцем. Твое собственное путешествие в другую вселенную, вселенную, где твоя семья тебя потеряла, началось почти незаметно. Оно началось, вполне закономерно, вместе с робкими движениями твоей левой руки.
Рука. В тот вечер она превратилась в отдельное существо, чье поведение ты не мог предугадать. Полчаса или даже больше она просто лежала, но потом ты с немым удивлением увидел, как твои пальцы, осмелев, начали медленное движение по шерстяной ткани расстеленного под тобой индейского покрывала. Ты лежал на вершине травянистого холма посреди вашего старого семейного ранчо – двухсотакрового клочка пустыни Чиуауа, которому какой-то твой предок-оптимист дал название Зайенс-Пасчерз – Пажить Сиона. Твои глаза едва замечали сверкающие звездные хвосты, вспышки небесного сияния, пока метеорный поток Персеид лился на Западный Техас. Все твое внимание было поглощено движением пальцев, заинтересованных совсем в другом, куда менее масштабном явлении природы: Ребекке Стерлинг, расположившейся на другом покрывале всего в нескольких дюймах от твоего. Ты глубоко дышал, чувствуя, как ее ванильное дыхание пробивается сквозь исходящий от земли пряный запах растопленного солнцем креозота.
– Надо же, – сказала Ребекка Стерлинг. – Это здорово.
– Бывает и не такое. – И твой отец продолжил очередную пространную лекцию по астрономии на излюбленную тему: как базовые атомные структуры, все, что делает нас нами, возникли из огненных протуберанцев далеких звезд. Но тебя не интересовали рассуждения о стадиях эволюции. Твоя рука предлагала лучшее, наглядное доказательство неистребимой жизненной силы, торжествующей вопреки всему и вся. Твоя рука, подобно земноводному, выползающему на сушу из первичного океана, преодолела первые пять дюймов жесткой земли и сухой бизоньей травы, что отделяли покрывало Ребекки от твоего покрывала.
Ребекка Стерлинг! Целый год, с тех пор как ее семья перебралась в твой город, ты внимательно наблюдал за этой девушкой. На самом деле в тяжком молчании школьных часов ты наблюдал за многими девушками. Так что же особенного было в Ребекке, что отличало ее от остальных? Она была очень хрупкой – очертания костей проступали под ее упругой кожей. А волосы ее действительно походили на сокровищницу завитков янтарных, как написал ты потом в стихотворении. Однако Ребекка несла эту сокровищницу, словно нечто немного постыдное, словно обременительную семейную реликвию, которую велела ей надеть мать. Ребекка приминала свою сокровищницу шпильками и резинками, тянула и кусала ее кончики. На уроках литературы, куда вы оба ходили, она, казалось, тренировалась издавать как можно меньше шума. Когда ей требовалось чихнуть, она прятала лицо в ворот свитера. Ты находил особую красоту в странной грусти ее безмолвия. Но если бы не поразительное объявление, сделанное твоим отцом однажды за ужином в понедельник, твоя история с Ребеккой, скорее всего, окончилась бы ровно так же, как все твои истории с девушками: в твоей собственной, далеко не столь прекрасной тишине.
В последние годы совокупный эффект разочарования, течения времени и немалых количеств дешевого виски, выпитого Па, подточил старые обычаи семьи, однако вы сохранили «понедельник хороших вещей», когда Лавинги каждый понедельник перед ужином по очереди рассказывали об одном радостном событии, которое ожидало их на неделе. В тот вечер, вдыхая запах подгорелой патоки, исходящий от серого куска мясного рулета у тебя на тарелке, ты отделался какими-то дежурными фразами насчет книги «Игра Эндера», которую читал и которая тебе нравилась; мама ожидала, что боль в спине немного утихнет. Хорошая вещь Чарли оказалась множеством хороших вещей: его пригласили на три вечеринки в следующие выходные. Но единственной по-настоящему хорошей вещью, которую ты услышал в тот вечер, – первой бесспорно хорошей вещью за долгое время – оказалась новость, сообщенная отцом.
– Судя по всему, у нас будут гости, – сказал Па.
В списке постоянных членов клуба юных астрономов значились только люди с фамилией Лавинг, однако изредка отцу все-таки удавалось заманить на заседание кого-нибудь из своих учеников. И когда Па объявил, что уговорил свою бывшую ученицу по имени Ребекка Стерлинг прийти в Зайенс-Пасчерз, чтобы посмотреть на падающие звезды, ты судорожно вцепился в стул.
– Ребекку Стерлинг?
– Ну да. – И Па ухмыльнулся. – А что? Это имя для тебя значит что-то особенное?
– Нет… То есть немного. Мы вместе ходим на литературу.
За все то время, что вы посещали углубленный курс английской литературы под руководством миссис Шумахер, вы с Ребеккой перекинулись разве что парой слов. Ты был уверен, что на приглашение отца она не откликнется.
Шли дни, и ты пытался выкинуть из головы эту призрачную возможность, пытался смириться с унынием своего городка тем поздним летом. В том августе округ Пресидио переживал кризисный момент, однако кризис этот бурлил на протяжении многих лет – и даже поколений. Хотя границу между англоязычным севером и испаноязычным югом установили полтора столетия назад, на твоем участке приграничья подлинного мира так и не наступило. Ты рос на «белой» стороне, слушая рассказы бабушки об альтернативной истории Техаса, его «настоящей истории, о которой в твоих учебниках не напишут», о месте, где иммигранты вот уже 150 лет строили города и выполняли всю черную работу, а вечная угроза депортации влекла за собой некое подобие рабства. Бабушка Нуну рассказывала, что еще недавно, когда она была ребенком, в твоей школе устраивали потешную церемонию похорон «Мистера Испанского»: учеников латиноамериканского происхождения заставляли писать на бумажках испанские слова, а потом кидать эти бумажки в яму и засыпать землей. «Скверная, скверная история. Слава Господу, все это в прошлом, но забыть такое невозможно», – говорила бабушка Нуну.
Однако в твоем собственном детстве эти давние линии размежевания казались уже не столь жесткими. Испанский был обязательным предметом в школе, англосаксонских и латиноамериканских детей часто приглашали на одни и те же дни рождения. Однако в последние годы, когда в Мексике большую силу обрели картели, белое население с беспокойством, переходящим в панику, слушало истории о происходивших по соседству нарковойнах. Ниже по реке, в пограничном городке Браунсвилл, полиция обнаружила раскиданные по автостраде расчлененные тела гондурасских иммигрантов. А выше, в Пресидио, местные владельцы ранчо сообщали, что наемники этих картелей ночью шастают по их земле целыми бандами. Количество иммигрантов подскочило до величин, неведомых многим поколениям. И все эти растерянные переселенцы переправились через реку и очутились в округе, где экономика находилась на грани вымирания. Скотоводство и горное дело в твоих краях давно сошли на нет. Остались только пограничные службы, вялый туризм в национальных парках да несколько местных предприятий. Меньше всего обнищавшим жителям Блисса хотелось конкурировать с пришельцами, которые соглашались вкалывать за скудную черную зарплату.
Необходимо было что-то делать, считали белые, и поэтому то лето стало летом множества депортаций: целые семьи иммигрантов переправляли из Блисса на другой берег Рио-Гранде. Ополченцы Западного Техаса – националистически настроенные дружины, которые патрулировали пустыню в поисках нелегальных мигрантов, – устраивали перед телекамерами представления на берегу реки: стреляли из ружей, целя в небо над мексиканской территорией.
В то время как беспокойная граница между двумя народами находилась в тридцати милях к югу от Блисса, другая граница пролегала прямо по центру твоей школы. Как городки по всему округу раздваивались, разделенные языком и цветом кожи, так же, понял ты, и муниципальная школа Блисса на самом деле представляла собой две школы. Спецкурсы были почти полностью «белыми», а стандартные – главным образом латиноамериканскими. Все официальные школьные мероприятия – танцы, футбольные матчи, кружки и клубы – были «белыми», а все развлечения латиноамериканцев школьное начальство пыталось пресечь: например, ежедневные собрания теханос
[1] прямо на ступенях школы, где они врубали музыку, порождая постоянный фоновый шум.
И именно там, за школьными воротами, в первую учебную неделю произошла большая драка, когда Скотти Колтрейн и его бледнолицые дружки принялись выкрикивать оскорбления служителям.
«Ándale, ándale!»
[2] – орал Скотти газонокосильщику, и тут какой-то мексиканский парень подкрался к Скотти сзади и расквасил ему нос. В обычных обстоятельствах на этом все бы и кончилось: мальчиков вызвали бы к мистеру Диксону, директору, а потом их на время отстранили бы от занятий. Но тем напряженным августом потасовка превратилась в побоище, где друг на друга наскакивали больше десятка парней.
Но даже и в такой разделенной школе ты чувствовал свою особую отдельность – мальчик, который только хотел проводить свои дни незаметно для остальных. Впереди маячил очередной одинокий год, самый худший в твоей жизни, как вдруг произошло настоящее чудо.
В тот четверг после уроков ты сидел в отцовском кабинете рисования и проглядывал задание по биологии, пока Па оттирал с парт краску. Брат что-то набрасывал за мольбертом – кричащую балерину в пачке, чьи ноги пожирали львы, – и внезапно повернулся к кому-то в дверях. В кабинет робко вошла Ребекка Стерлинг.
– Ребекка! – сказал ты, стыдясь, что произносишь перед ней ее имя.
– Итак! – сказала Ребекка. – Значит, сегодня я увижу, где живет Оливер Лавинг.
Сквозь цветущий румянец щек ты пристально вглядывался в нее – ее ухмылка наводила на мысль, что смотреть на звездопад Ребекка идет для смеха. Или скорее – приглашение отца она приняла из вежливости. Но потом, когда Па повез вас домой, случилось нечто чудесное.
Фолкнер Уильям
– Чур, я вперед! – вскричал Чарли, едва вы вышли на парковку, и тут же впрыгнул на переднее сиденье. И так как заднее сиденье было завалено папиной коллекцией бумажных кофейных стаканчиков и оберток из-под фастфуда, тебе и Ребекке пришлось сидеть вплотную друг к другу; ваши облаченные в джинсу бедра уютно соприкасались, и каждый скачок машины сопровождался восхитительным трением.
Каркассонн
Уильям Фолкнер
– До темноты еще пара часов, – сказал Па по прибытии. – Давай ты покажешь Ребекке окрестности, пока мы тут устроим пикник?
КАРКАССОНН {1}
И он подмигнул тебе, не особенно скрываясь.
Перевод О. Холмской
А я верхом на кауром коньке, у которого глаза - как синие электрические вспышки, а грива - как мятущееся пламя, и он мчится галопом вверх по холму и дальше прямо в высокое небо мира.
Его скелет лежал тихо. Может быть, он размышлял об этом. Во всяком случае, немного погодя он простонал. Но ничего не сказал, что, конечно, непохоже на тебя, - подумал он, - ты сейчас совсем на себя не похож, но я не могу сказать, чтобы немножко покоя было так уж неприятно.
Большая часть земли Зайенс-Пасчерз представляла собой засушливую местность, напоминая виденные тобой на фотографиях греческие острова, только Эгейского моря вокруг не хватало. Но тебе хотелось показать Ребекке редкий для этих мест клочок буйной растительности на плодородной земле вдоль ручья Лавинг-Крик. Ты вел Ребекку по прорубленным с помощью мачете тропам, и твое волнение превращало тебя в своего рода экскурсовода:
Он лежал, укрытый развернутым куском толя. То есть весь он, кроме той части, которая уже не страдала ни от насекомых, ни от жары и, не ослабевая, мчалась галопом на не ведающем своего назначенья кауром коньке вверх по серебряному холму из кучевых облаков, где копыта не производили стука и не оставляли следов, стремясь в голубую, вечно недостижимую бездну. Эта его часть не была ни плотью, ни бесплотностью, и, лежа там под своим одеялом из кровельного толя, он даже испытывал приятную легкую дрожь от созерцания этого исполненного нехваток бытия.
– Мой прапрадед со своей семьей приехал из Уэльса, это рядом с Англией, и у них была безумная идея, что Техас особенно от Уэльса не отличается, только земли будет достаточно на всех… – Ты умолял свой язык умолкнуть, но тот отказался прерывать лекцию: – Вот это столетник. Считается, что цветет только раз в сто лет. Чтобы размножиться, – неловко добавил ты.
Так была упрощена механика перехода ко сну и устройства на день и на ночь. Каждое утро вся постель скатывалась снова в рулон и ставилась стоймя в угол. Это было похоже на те очки для чтения, что носят с собой пожилые дамы, - очки привешены на шнурочке, а шнурочек сам собой наматывается на катушку в аккуратной золотой коробочке (золото, впрочем, без пробы): катушка, коробочка, прикрепленные к мощной груди матери сна.
Он тихо лежал, смакуя эту картину. У его ног Ринкон {2} вершил свои тайные темные ночные дела, и на густой и недвижной тьме улиц освещенные окна и двери были как жирные мазки широкой и каплющей краскою кистью. Где-то в доках начал вдруг источать себя корабельный гудок. Одно мгновенье это был просто голос, а затем он вобрал в себя и молчание, и атмосферу, создав на барабанных перепонках такой вакуум, в котором уж не было ничего, даже молчанья. А потом он расслабился, убыл, угас, и молчание снова начало дышать ритмическим шелестом от трения пальмовых веток одна о другую, похожим на шипенье песка, когда он скользит по металлическому листу.
Ребекка шла молча, держась за твой локоть. Ты выбирал самые сложные тропинки, и не раз тебе приходилось приподнимать ветку, чтобы девушка нырнула в тоннель под твоей рукой. Наконец вы достигли цели – небольшой прибрежной пещерки, где ты нередко проводил вечера и выходные: учил уроки и писал свои рифмованные стихи за старым ломберным столом, который притащил сюда из сарая.
Все же его скелет лежал неподвижно. Может быть, он думал об этом и представлял себе, что его толевая постель - это тоже очки, через которые он еженощно разглядывает ткань своих снов.
Поперек этих двух парных прозрачностей - его очков - каурый конек все мчался и мчался галопом со своей спутанной гривой из мятущегося огня. Вперед и назад под тугой округлостью брюха ритмически качались его ноги, то заносясь над землей, то от нее отталкиваясь, и каждый такой презрительный толчок еще подчеркивался дробным перестуком подкованных копыт. Тому, лежащему, видна была подпруга и подошвы на вдетых в стремена ногах всадника. Подпруга делила коня на две половины как раз позади холки, но он все мчался галопом с неслабеющей яростью и ничуть не подвигаясь вперед - и тогда лежащему вспомнился норманнский жеребец, который вот так же мчался галопом на сарацинского эмира, а тот с зорким своим глазом и столь ловкой и сильной рукой, сжимавшей эфес сабли, вдруг одним взмахом разрубил коня надвое, и обе его половины с громом продолжали скакать в священной пыли, где герцог Бульонский и Танкред еще бились{3}, медленно отступая; так разрубленный конь все еще мчался сквозь толпы врагов нашего кроткого Господа, все еще несомый яростью и гордыней атаки, не зная, что он уже мертв.
– Вот оно, – сказал ты. – Мое тайное пристанище.
Провисший потолок чердака круто скашивался к невысокому карнизу. Было темно, и телесное сознание лежавшего, приняв на себя функцию зрения, изобразило перед его умственным оком, как вот это его неподвижное тело начинает фосфорически светиться от неуклонного распада, заложенного в него еще при рождении, плоть умирает, питаясь сама собой, но продолжает существовать, бережливо потребляя сама себя в своем новом становлении, и она никогда не умрет, ибо Я есмъ Воскресенье и Жизнь{4} Тот червяк, что пристроился к мужчинам, должен быть страстным, худым и волосатым, а те, что к женщинам, к нежным девушкам, из которых каждая - как нечаянно услышанный отрывок стройной мелодии, те и сами должны быть миловидны и обходительны, они же погружаются в красоту, они же кормятся красотой, что впрочем для Меня не больше чем кипение нового молока для Меня, который есть Воскресенье и Жизнь.
– Тайное пристанище? Ты что, Супермен?
Было темно. Умиранье дерева смягчается в наших широтах; пустые комнаты не скрипели и не потрескивали. Может быть, впрочем, со временем дерево становится таким же, как и всякий скелет, - тогда, когда уже истратятся рефлексы прежних принуждений. Кости, может быть, лежат на дне моря {5} в подводных пещерах, согнанные туда угасающими отголосками волн. И конские кости проклинают там своих бездарных былых всадников и выхваляются друг перед дружкой тем, чего они бы достигли с первоклассным наездником в седле. Но кто-то всегда распинает первоклассных наездников. Так что, пожалуй, лучше костям мирно постукивать друг об друга, когда ворошат их последние гаснущие колебания волн в пещерах и гротах морей.
где также и герцог Бульонский и Танкред тоже
– У него была Крепость Одиночества.
Его скелет опять простонал. Поперек тех двух парных прозрачностей в стеклянном полу каурый конек все еще мчался галопом, не слабея и не подвигаясь вперед, держа направление на конюшню, в которой поставили сон. Было темно. Льюис, державший буфет внизу, позволил ему спать на чердаке. Но и чердак и толь, которым он укрывался, принадлежали компании \"Стандард Ойл\", и ей же принадлежала и темнота. И когда он спал там в темноте, он, значит, пользовался собственностью миссис Уидрингтон, законной супруги компании \"Стандард Ойл\". Погоди, она еще поэта из тебя сделает, если ты нигде не работаешь. Она считала, что если она не видит причины тебе дышать, то, значит, и нет такой причины. По ее мнению, если человек белый и не работает, то он, стало быть, или бродяга, или поэт. Может быть, она и права. Женщины ведь так благоразумны. Они научились жить, не смущаясь реальностью, оставаясь непроницаемыми для нее. Было темно.
и ворошить и ворошить мои кости Было темно, и темнота полна быстрым бесплотным топотом крохотных лапок, таящимся и напряженным. А иногда холодный топоток по лицу будил его вдруг среди ночи, и при первом его движении они невидимо разлетались, как сухая листва на ветру, среди шепотных арпеджий из мельчайших звуков, оставляя за собой тонкий, но отчетливый отвратительный запах тайны и прожорливости. А иногда, лежа там, пока дневной свет серой полосой протягивался вдоль скошенных карнизов, он наблюдал перебежку теней от одного пятна тьмы до другого, теней смутных и огромных, как кошки, бросавших вдоль этих застойных молчаний быстрые шепотные ливни своей колдовской беготни.
– Значит, ты тут бываешь не в одиночестве? Часто ты сюда кого-нибудь приводишь? Тут очень круто.
Крысы тоже принадлежали миссис Уидрингтон. Богачам ведь приходится владеть столь многим. Она только не ожидала, что крысы будут ей платить за пользование ее темнотой и тишиной тем, что станут писать стихи. Не то что они уже никак не могли бы писать стихи, наверно, могли бы, и даже неплохие. В Байроне, например, было что-то от крысы: в его собственных высказываниях кое-где намеки на тайную прожорливость; колдовской топоток крошечных лапок за окровавленным гобеленом, где пал где пал где я был Царем царей но женщина с женщиной с собачьими глазами чтобы ворошить и ворошить мои кости {6}
– Ты первая. То есть первая из не-Лавингов.
- Я хотел бы что-нибудь совершить, - проговорил он, неслышно шевеля губами в темноте, и мчащийся конь снова заполнил его сознание беззвучным громом копыт. Ему видна была подпруга и подошвы на вдетых в стремена ногах всадника, и он опять подумал о том норманнском жеребце, выведенном от многих отцов, чтобы носить стальную кольчугу в медлительных влажных зеленых долинах Англии, и теперь обезумевшем от жары и жажды и безнадежных горизонтов, полных мерцающей пустоты, - как он все мчался с громом, уже разрубленный на две половины и не зная этого, вплавленный в ритм все нарастающей инерции. Голова его была в броне из стальных пластинок, так что он ничего не видел впереди себя, а из самой их середины торчал... торчал...
- Шамфрон, {7} - сказал его скелет.
– Какая честь.
- Да. Шамфрон. - Он задумался ненадолго, пока конь, разрубленный на две части и не знавший, что он уже мертв, все мчался с громом, а ряды врагов Агнца расступались в священной пыли и его пропускали. - Шамфрон, - повторил он. Ведя такой уединенный образ жизни, его скелет почти что ничего не мог знать о мире. Но он усвоил нелепую и раздражающую манеру подсказывать всякие мелкие сведения, когда они случайно исчезали из памяти его хозяина. - Ты знаешь только то, что я тебе говорил, - раздраженно сказал тот.
- Не всегда, - отвечал скелет. - Я, например, знаю, что конец жизни это лежать спокойно. А ты этого еще не знаешь. Или, по крайней мере, мне об этом не говорил.
– Именно. Это редкая удача.
- Да знаю я это, знаю, - сказал он. - Достаточно мне долбили. Но не в том дело. А в том, что я в это не верю.
Скелет простонал.
Тихонько хмыкнув, Ребекка поглядела вверх, на жирные наросты мини-сталактитов под сводом пещеры. Было время, когда твое мальчишеское воображение могло наполнить тайной эту выемку в скалах, представить ее хранилищем утерянных мексиканских сокровищ, о которых любила рассказывать бабушка. Теперь же пещера была для тебя просто дырой – пустой и серой.
- Говорю тебе, не верю, - повторил его собеседник.
- Ладно, ладно, - сухо сказал скелет. - Спорить с тобой не стану. Никогда не спорю. Только даю тебе советы.
– О господи! – вскрикнула Ребекка, судорожно подпрыгнув. – Змея!
- Да, видно, и это кто-нибудь должен делать, - кисло согласился тот. По крайней мере, на то похоже. - Он все еще лежал под своим толевым одеялом в тишине, полной колдовских перестуков. Снова его тело скользило и скользило под уклон по овальным коридорам под ребристыми сводами из солнечных лучей, уже смутно тающих где-то вверху, и наконец упокоилось в безветренных садах моря. Кругом покачивались пещеры и гроты, и его тело лежало на покрытом рябью полу, мирно колыхаясь под касаниями далеких, слабеющих и здесь уже едва ощутимых волн прилива.
- Я хочу совершить что-нибудь смелое и трагическое и суровое повторил он, вылепливая губами беззвучные слова в мелко топочущем молчании, и вот я на кауром коне, у которого глаза - как синие электрические вспышки и грива как спутанное мятущееся пламя, и он мчится галопом вверх по холму и дальше прямо в высокое небо мира. И все еще, мчась галопом, он вздымается ввысь; и все еще, мчась, гремит вверх по длинному голубому холму неба, и мятущаяся его грива вся словно водоворот золотого огня.
Ты засмеялся – громче, чем намеревался.
Конь и всадник с громом мчатся все дальше, но гром понемногу стихает; и вот уже только меркнущая звезда едва видна на безмерности тьмы и молчания, внутри которых непоколебимая, тающая, с мощной грудью и плодоносящим лоном, медлит в раздумье темная и трагическая фигура Земли, его матери.
КОММЕНТАРИИ
– Это просто змеиная шкурка. От какой-то гремучей змеи, видимо.
Относится к числу ранних рассказов Фолкнера; предположительно написан в начале 1926 г. Выступая перед студентами Виргинского университета, писатель сказал, что речь в рассказе \"идет о молодом человеке, его конфликте с окружением. По-моему, если рассказать эту историю в традициях простой достоверности, что-то в ней было б утеряно. Поэтому я использовал фантазию, и эта вещь мне всегда нравилась, потому что в ней я снова почувствовал себя поэтом\" (Фолкнер У. Статьи, речи...).
{1}. Каркассонн - город во Франции, где сохранился знаменитый средневековый замок с множеством башен причудливой формы. Для Фолкнера сказочный облик этого замка подобен образам, возникающим в сознании художника.
Вы оба опустились на колени и принялись разглядывать тончайшую пленку. Прозрачные чешуйки отливали радужным блеском.
{2}. Ринкон. - В Южной и Центральной Америке имеется несколько городов с таким названием. Однако Фолкнер, по-видимому, заимствовал его из романа Дж. Конрада \"Ностромо\", действие которого происходит в вымышленной латиноамериканской стране.
{3}. - ... где герцог Бульонский и Танкред еще бились... - Герцог Нижней Лотарингии Годфрид Бульонский (1061-1100), согласно преданию, был предводителем первого крестового похода и после взятия Иерусалима принял титул Защитника Гроба Господня. В этом же походе отличился \"благороднейший из христианских рыцарей\" Танкред (1078-1112), племянник Боэмунда Антиохийского. Поскольку в наше время оба они известны прежде всего как герои знаменитой поэмы Торквато Тассо \"Освобожденный Иерусалим\", в которой описано несколько сражении крестоносцев с войском \"сарацинов\", вся фолкнеровская фраза, очевидно, представляет собой квазиреминисценцию из \"Освобожденного Иерусалима\", где эпизод с разрубленным надвое норманнским жеребцом (напоминающий, кстати, известный сюжет из \"Приключений барона Мюнхгаузена\") отсутствует.
– Класс, красиво как, – сказала Ребекка.
{4}. - ...Я есмъ Воскресенье и Жизнь. - Слова Иисуса, приведенные в Евангелии от Иоанна (11, 25). Далее следует: \"...верующий в Меня, если и умрет, оживет. И всякий, живущий и верующий в Меня, не умрет вовек\".
{5}. Кости... лежат на дне моря в подводных пещерах, согнанные туда угасающими отголосками волн. - Вероятно, реминисценция из IV части поэмы Т.-С. Элиота \"Опустошенная земля\" (1922), в которой есть такая фраза: \"Подводное течение, шепча, подхватило его кости...\" Те же мотивы Фолкнер использовал и в романе \"Шум и ярость\".
Ты ткнул в сиявшую радугой оболочку, и хрупкая материя рассыпалась под твоим пальцем. Ребекка прикрыла лицо рукой.
{6}. - ... топоток крошечных лапок за окровавленным гобеленом, где пал где пал где я был Царем царей но женщина с женщиной с собачьими глазами... Сложная цепочка литературных и мифологических \"цитат\", строящаяся по принципу свободных ассоциаций в духе Джойса. Она начинается с аллюзии на сцену из \"Гамлета\" (акт III, сц. 4), где Гамлет с возгласом \"Крыса!\" пронзает шпагой гобелен (\"аррас\"), за которым прячется Полоний, и убивает его. Шекспировское слово \"аррас\" по созвучию вызывает в сознании героя рассказа ассоциацию с древнегреческим городом Аргосом, и он вспоминает миф об убийстве аргосского царя Агамемнона. Поскольку Агамемнон был предводителем греков в Троянской войне, герой именует его Царем царей, что одновременно отсылает и к Новому завету, ибо именно так назван там Иисус. Формы первого лица и прошедшего времени (\"пал\", \"я был\") указывают на то, что главным источником мифологической реминисценции служит XI песнь \"Одиссеи\", где Агамемнон (или, вернее, его тень) рассказывает в Аиде, как его жена Клитемнестра и ее любовник Эгисф совершили кровавое злодеяние:
Тайно Эгисф приготовил мне смерть и плачевную участь!
– Ты ее разрушил.
С гнусной женою моей заодно, у себя на веселом
Пире убил он меня, как быка убивают при яслях...
– Извини.
Все на полу мы, дымящемся нашею кровью, лежали.
Громкие крики Приамовой дочери, юной Кассандры,
– Зачем ты это сделал?
Близко услышал я: нож ей в грудь Клитемнестра вонзала
Подле меня; полумертвый лежа на земле, попытался
– Ничего страшного, тут кругом полно змеиных шкурок. Видимо-невидимо. Правда! Если хочешь, сейчас еще найдем.
Хладную руку к мечу протянуть я: она равнодушно
Взор отвратила и мне, отходящему в область Аида,
Тусклых очей и мертвеющих уст запереть не хотела.
Ребекка слегка отстранилась и недовольно фыркнула. Ты не совсем понимал, что сделал не так, но ясно осознавал, что ваш первый разговор ты почти испортил.
(Перевод В. А. Жуковского)
Хотя в этом монологе Агамемнона нет слов \"женщина с собачьими глазами\", Фолкнер ошибочно считал их цитатой из Гомера и относил к Клитемнестре - как указывает Дж. Блотнер, писатель, цитируя по памяти последние из приведенных нами строк, передавал их в следующем виде: \"Когда настал мой смертный час, женщина с собачьими глазами не пожелала запереть мне очи\". По-видимому, речь здесь идет не просто об ошибке, а о контаминации соответствующего фрагмента из XI песни \"Одиссеи\" с мотивами трагедии Эсхила \"Агамемнон\", в которой Клитемнестра дважды сравнивается с собакой (II, 612, IV, 1228-1229).
– Послушай, – сказал ты. – Тебе вовсе не обязательно торчать здесь до вечера, если тебе не хочется. Па может отвезти тебя домой.
{7}. - Шамфрон - часть конского доспеха, закрывающая морду лошади.
А. Долинин
– «Па». Очень по-техасски.
Ты передернул плечами:
– Ма и Па. Мы всегда их так называли. Думаю, это бабушка постаралась. Она хотела, чтобы мы все делали, как в старину.
– Как бы там ни было, – сказала Ребекка, – спасибо за совет, но когда я захочу уехать, я сообщу тебе об этом первому.
– Просто это как-то странно, что ты здесь. И у тебя такой вид, как будто тебе тоже странно.
– Я выгляжу странно?